В углу стояла наша корзина с крышкой, доверху набитая европейскими деликатесами от Айрин. В присутствии абуны нечего было и думать в ней порыться. Мало-помалу до нас дошла жуткая истина: наш хозяин откровенно напрашивается на ужин. Я оторвал от края лоскуток лепешки и попытался его сжевать.
– Положение пиковое, – забормотал профессор. – Придется симулировать недомогание.
Стиснув руками лоб, он стал медленно раскачиваться из стороны в сторону, испуская глухие мученические стоны. Приступ был разыгран безупречно. Абуна явно встревожился; тогда профессор схватился за живот, пару раз рыгнул и свалился навзничь, закрыв глаза и тяжело дыша; потом, опершись на локоть, он выразительными жестами показал, что ему необходим покой. Абуна все понял; всячески выражая свое сочувствие, он встал и ушел.
Через пять минут, когда я уже вскрыл консервы из рябчика и откупорил бутылку лагера, а профессор с вожделением уминал спелые оливки, вернулся наш армянин. Со значением подмигнув, он схватил кувшин местного пива и залпом выдул кварту-другую. А после разложил перед собой две лепешки, обильно сдобрил их медом, сложил вместе и засунул в карман.
–
– Наконец-то я прочувствовал, – изрек профессор, доставая жестянку с порошком от блох, – что оказался в самом сердце Эфиопии.
Посыпав порошком ковры и одеяла, он замотал голову светло-серым кашне и стал устраиваться на ночь. День выдался не из легких, и я, выкурив трубку, решил последовать его примеру. Лампада мерцала и нещадно дымила, грозя в любой момент пережечь веревку и спалить нас заживо. Я погасил пламя и уже начал задремывать, когда вернулся абуна с фонарем, чтобы справиться, не полегчало ли профессору. Какое-то время мы бестолково улыбались, а затем профессор в доказательство своего выздоровления указал на полупустой кувшин с пивом и оскудевший рог с медом. Абуна оглядел их с явным одобрением, но тут же, обведя взглядом шатер, заметил порошок от блох, лежавший толстым слоем на полу и одеялах. Призвав к себе сторожа, он строго отчитал его за такое небрежение. Сторож торопливо схватил метелку и прошелся по всему шатру. Порядок был восстановлен; после многочисленных поклонов, улыбок и благословений настоятель ушел.
Спал я, мягко говоря, неважно. Ночь выдалась убийственно холодной; по долине гулял злой ветер, который проникал во все щели шатра и под наши тонкие одеяла, да еще у входа кашлял и бурчал сторож. Еще до рассвета я выполз наружу и стал смотреть, как пробуждается монастырь. Похоже, никакой распорядок дня там не соблюдался. Монахи поодиночке и парами выходили из хижин и влачились на работы в лес и поля. Некоторые направились в сторону церкви, и мы с профессором последовали за ними. Монахи немного посидели на свежем воздухе, а после началась служба – определенно с кондачка. Кто-то затянул не то псалом, не то литанию, другие подхватили как могли; двое или трое стали читать вслух из больших рукописных книг на складных аналоях; остальные стояли, опираясь на посохи, или бубнили по углам, сидя на корточках. Фрески в алтаре были завешены зелеными шторами; один из священников объяснил нам жестами, что ради нас шторы отдернут в этот же день, только позже.
На завтрак мы вернулись к себе в шатер. Холодная ночь отбила у нас охоту к пиву и анчоусам, но куда было деваться, если, кроме них, да еще ягодного компота и фуа-гра, в корзине больше ничего не оставалось?
В шатер вошел сторож, прикончил пиво и подкрепился лепешками с медом. Он проявил неподдельный интерес к нашему личному имуществу и ощупал все предметы по очереди: консервный ключ, электрический фонарик, перочинный нож, пару щеток для волос. Я показал ему трость с вкладной шпагой, которую захватил в поездку без особой цели, и дал повертеть в руках; он в ответ продемонстрировал мне ружье и патронташ. Половину патронов заменяли стреляные гильзы; оружие дышало на ладан. Вести из него прицельную стрельбу было бы затруднительно и наверняка небезопасно. Я спросил сторожа, случалось ли ему убивать из этого ружья; помотав головой, он достал большой, плохо заточенный кинжал и воткнул клинок в землю.
Появившийся вскоре водитель заверил нас, что прекрасно выспался и сумеет освободить машину из горного плена, где она перекрывала подходы к монастырю и доставляла массу неудобств пастухам. Мы наказали ему непременно быть рядом, когда настанет время переводить разговоры со священнослужителем, который поведет нас осматривать храмы. Их было два: собор, который мы уже посетили, и небольшая часовня, где находился крест, сошедший с небес. Профессор, допускавший, что это вполне может быть фрагмент подлинного креста, доставленного сюда из Александрии после арабского нашествия, выразил глубокое благоговение; лицезреть этот крест посторонним не полагалось, но в знак особого расположения нам показали шаль, в которую он был завернут.
В соборе мы заплатили по семь долларов, чтобы для нас открыли фрески. Совсем недавно их подновили яркими красками, и священник с понятной гордостью предъявил нам результат реставрации. На одной стене висели изображения раса Кассы, Менелика и покойной императрицы. Эти образа, несомненно, были скопированы с фотографических портретов; в итоге лица курьезно выделялись отчетливыми эффектами света и тени, а также тщательной проработкой деталей на общем фоне чисто условной предренессансной композиции. Другую стену занимали конные иконы. Профессор набросал ее план и записал все имена святых.
Потом нам показали латунные кресты для крестного хода, а также иллюстрированные миссалы, не слишком древние. Кстати, в этом заключалась любопытная особенность Дебре-Лебаноса: хотя со времени принятия в стране христианства этот монастырь оставался центром духовной жизни Абиссинии, причем веками находился на этом самом месте, в нем, похоже, не сохранилось ни одной реликвии прошлого. Вероятно, монастырские сокровища были разграблены в ходе постоянных нашествий и беспорядков, какими отмечена история Абиссинии, а то и постепенно распроданы в тяжелые времена, но быть может, их просто не хотели показывать чужакам.
Впрочем, кое-что чрезвычайно интересное мы все же увидели. Это был алтарь. Нас, конечно, туда не допустили, но священник отдернул завесу и позволил нам ненадолго заглянуть в темное пространство. В центре стоял так называемый фавор[97], который представляет собой и престол, и дарохранительницу – деревянный шкафчик, изготовленный в виде квадратного в основании миниатюрного трехъярусного храма, над которым поднимался восьмигранный барабан, увенчанный круглым куполом. Вокруг фавора, покрытый густым слоем пыли (в алтарном пространстве уборка делается крайне редко), громоздился поражающий своим разнообразием хлам. Разглядеть все в подробностях не представлялось возможным, но при беглом осмотре я заметил плетеный стул, несколько ворохов одежды, два-три зонта, саквояж из искусственной кожи, какие-то газеты, заварочный чайник и эмалированное помойное ведро.
Из собора мы выходили около десяти; в час дня начиналась служба, которую мы оба жаждали посетить; закончиться она обещала не ранее половины третьего, а то и трех часов. Поэтому мы не сразу решили, как распорядиться своим временем. Можно было, конечно, остаться еще на одну ночь, а потом выдвинуться в Аддис-Абебу; можно было отправиться в Фиш, вотчину Кассы, что в пятнадцати милях от монастыря, и там переночевать в машине, ну или выехать сразу по окончании службы и попробовать добраться до Аддиса тем же вечером. Шофер выбрал последний вариант: наверняка он сумеет преодолеть это расстояние часов за пять-шесть, тем более по уже знакомой дороге. Запаса провизии на двое суток у нас не было, а возвращаться к абиссинской кухне как-то не хотелось. Вдвоем с водителем мы все же уломали профессора сразу отправиться в обратный путь; в крайнем случае всегда можно было заночевать в долине; к этой перспективе водитель добавил романтических красок своими мрачными рассказами о диком зверье и о грабителях. Солнце поднималось к зениту; жара сделалась удушающей. Мы лежали в шатре, курили и дремали, пока не пришел абуна, чтобы сопроводить нас на службу.
Не буду даже пытаться описывать этот ритуал; из литургии я не понял ни слова, и профессор, как ни странно, тоже. Несомненно, канон мессы был мне отчасти знаком, но здесь слова произносились за закрытыми дверями алтаря. Мы стояли на внешней галерее. Нам подстелили под ноги коврик и выдали молитвенные палки; благодаря этому мы отстояли двухчасовую службу. Вокруг находилось два-три десятка монахов и еще какие-то женщины с детьми, пришедшие из тукалов. Младенцам дали причаститься, остальным – нет. Среди монахов затесалось много калек и увечных: это, вероятно, были паломники, которые первоначально пришли к источнику в надежде на исцеление, но потом втянулись в монастырский быт. В общине, похоже, никто не проверял призвание свыше. Священники и дьяконы служили босиком, в длинных белых с золотом рясах. Время от времени кто-нибудь появлялся из алтаря, а один раз все прошли крестным ходом. Пение под аккомпанемент барабана и ритуальных трещоток-систрумов было монотонным и более или менее непрерывным. Для привыкших к западному богослужению действо это не походило на христианскую службу из-за своего тайного и сумбурного характера, который ассоциировался скорее с восточными культами.
Мне иногда виделась некая странность в том, что западное христианство, единственное из религий мира, открыто показывает свои таинства любому, но я, привыкший к этой открытости, никогда не задавался вопросом: является ли она неотъемлемой и естественной частью христианского мировоззрения? Более того, мы настолько прониклись этим духом, что многие считают развитие религии процессом усложнения, если не намеренного затуманивания; Церковь первого века рисуется в виде кучки набожных людей, которые совместно читают из Священного Писания, молятся и увещевают друг друга с той простотой, для коей возвышенные обряды и утонченные богословские изыскания последующих лет показались бы запутанными до неузнаваемости. В Дебре-Лебаносе я неожиданно для себя увидел классическую базилику и открытый алтарь как огромный позитивный сдвиг, сознательно приближаемый триумф света над тьмой, а богословие – как науку упрощения, посредством которой туманные и ускользающие идеи подвергаются формализации, делаются постижимыми и точными.
Церковь первого века грезилась мне темной и потаенной, как семя, зреющее во чреве; свободные от службы легионеры тайком ускользали из казарм и, приветствуя друг друга жестами и паролями, занимали чердачную каморку в каком-то переулке средиземноморского портового города; а рабы чуть свет выползали из серых сумерек в озаренные свечным пламенем, дымные часовни в катакомбах. Священники скрывали свое служение, занимаясь ремеслами, и были известны только посвященным; они преступали закон своей страны. И чистое зерно истины зрело в людских умах, не обремененных ни предрассудками и грубыми пережитками язычества, знакомого им с детства, ни мутными и непристойными бессмыслицами, что просачивались из эзотерических культов Ближнего Востока, ни заразительной магией поверженных варваров.
И мне открылось, как росли эти смутные святилища при посредстве западного разума, как превращались в большие открытые алтари католической Европы, где мессу служат в море света, на возвышении, у всех на виду, а равнодушные к таинству туристы в это время, бывает, переговариваются и шуршат страницами путеводителей.
К окончанию службы наш водитель с риском для жизни совершил выдающийся подвиг: задним ходом вывел машину из теснины вверх по склону. Мы распрощались с абуной и выбрались из оврага в сопровождении юных псаломщиков. Оказавшись в конце концов на ровной площадке, профессор достал из кармана пригоршню тайком захваченных с собою монет достоинством в полпиастра. Он приказал отрокам встать в очередь, и наш бой тычками и тумаками кое-как упорядочил их строй. Затем профессор стал вручать каждому по монете. Отроки явно не ожидали такого поощрения, но быстро смекнули, что к чему, и, получив свою награду, тут же занимали место в хвосте очереди. Наш бой раскусил эту нехитрую уловку и разогнал охотников до повторной наживы. Когда каждый получил свои полпиастра, а кое-кто даже по два раза, монеты еще оставались.
– Как по-вашему, – с некоторым смущением спросил профессор, – если бросить им монеты на драку, не будет ли это выглядеть пошло и высокомерно?
– Будет, – ответил я.
– Конечно будет, – с горячностью согласился профессор. – Такое совершенно недопустимо.
Псаломщики тем не менее продолжали виться вокруг нас, требовали продолжения и облепляли машину – мы не могли сдвинуться с места, не подвергая их опасности.
–
Однако профессор предпочел гуманный выход.
– Наверное, все же… – пробормотал он и бросил в гущу мальчишеской толпы пригоршню монет.
Когда мы прощались с Дебре-Лебаносом, позади взметалось облако пыли, а в нем барахталась куча-мала голых черных тел. Любопытно было оказаться у истоков традиции. Каждого, кто после нас посетит Дебре-Лебанос, будут, вне сомнения, осаждать эти маленькие разбойники; профессор У. преподал им первый и самый простой урок цивилизации.
В течение первых трех часов обратный путь был ничем не примечателен. Дорога шла под уклон, мы выиграли время, и темнота настигла нас уже на краю равнины. Дальше мы продвигались медленно и неуверенно. Четыре-пять раз сбивались с пути и останавливались лишь при виде кустов или болота. Дважды забуксовали; пришлось толкать машину; два-три раза едва не кувырнулись в реку. Но именно эти русла служили нам ориентирами, так как все они располагались под прямым углом к нашему маршруту. Когда мы приближались к очередной водной артерии, армянин и бой шли на разведку в поисках брода. С одной стороны раздавался свист или еще какой-нибудь сигнал, и мы определяли нужное направление.
После каждой такой разведки профессор принимал решение остановиться на ночлег.
– Это немыслимо. До рассвета дорогу не найти. Возможно, мы уже заблудились.
И тут возвращался шофер с вестью о том, что маршрут успешно подтвержден.
–
–
На протяжении всей поездки бой сидел на переднем крыле автомобиля, высматривая редкие валуны и следы копыт, служившие нам указателями. Правда, один раз даже наш армянин пришел в отчаяние. Мы все час за часом ходили расширяющимися кругами, обшаривая совершенно пустую местность лучами электрических фонариков. И возвращались к машине ни с чем. Был уже одиннадцатый час, в воздухе сильно похолодало. Мы стали обсуждать, как будем согреваться в течение следующих восьми часов, и тут бой высмотрел впереди огни. Мы поспешили туда и уперлись прямо в караван, расположившийся на ночлег у костра. Наш приезд вызвал в лагере большой переполох. Мужчины и женщины выбегали из палаток или выпрыгивали из смятых куч одеял; животные вскакивали и рвались с привязей или метались на стреноженных ногах. На нас нацелились винтовки. Тем не менее армянин направился в самую гущу и, раздав в качестве жеста доброй воли некоторое количество мизерных денежных сумм, узнал дорогу.
Самое суровое испытание ждало нас на вершине горы Энтото, уже в пределах видимости Аддиса. Тот этап поездки был чреват опасностями даже при свете дня, но теперь, когда у каждого из нас одеревенело туловище и усиливался озноб, все остальное казалось несущественным. Дважды мы тормозили в считаных футах от пропасти, так как бой уснул, где сидел – на крыле автомобиля. Потом забуксовали: два колеса крутились в воздухе, а два других увязли в глубокой канаве, но в конце концов выбрались на дорогу – и в этот самый миг у нас кончился бензин. Двумя минутами ранее из-за этого могло бы случиться непоправимое. Но сейчас дорога шла под гору, и мы докатили до города на свободном ходу. К гостинице, где остановился профессор, мы подъехали совершенно измочаленными и даже не смогли пожелать ему спокойной ночи. Молча собрав свои бутылочки со святой водой, профессор едва заметно кивнул и направился к лестнице, но не успел он скрыться из виду, как я отключился. Хмурый ночной портье раздобыл для нас канистру бензина, и мы поехали дальше, в «Отель де Франс». Управляющий, вскипятив чайник, не ложился спать и ждал меня с бутылкой рома. В ту ночь мне спалось неплохо.
Еще в Лондоне я, наивно жаждавший попасть за границу, купил прямой билет до Занзибара: между этим островом и Джибути судоходная компания «Мессажери маритим» осуществляла рейсы два раза в неделю. Теперь, когда все возвращались домой, я пожалел о таком решении, с легкой завистью мечтая о Рождестве в Ирландии. До прибытия следующего парохода, «Генерал Вуазон», оставалось десять дней, но перспектива провести все это время в Аддис-Абебе или в Джибути меня не прельщала. Я уже собирался сдать билет и отплыть в северном направлении на одном итальянском судне с Айрин, когда мистер Плаумен, британский консул в Хараре, приехавший с семьей в столицу по случаю коронации, оказал мне большую любезность, пригласив вернуться вместе с ним и несколько дней погостить в его доме. Никакое другое предложение не смогло бы порадовать меня сильнее. Харар, арабский город-государство, выделялся среди других плодов эфиопского империализма романтическими ассоциациями: сэр Ричард Бёртон выбрал его местом действия своего романа «Первые шаги в Восточной Африке, или Исследование Харара»; там, между побережьем и высокогорьем, сходились караванные пути; там народности галла и сомали, смешиваясь с арабами, производили на свет женщин, которые славились своей красотой на всю Восточную Африку.
Поговаривают, что автомагистраль вскоре свяжет этот город с железной дорогой, но в настоящее время туда приходится добираться по коварному перевалу и узкой грунтовой дороге – этим маршрутом Артюр Рембо переправлял стрелковое оружие Менелику[100].
Утром 15 ноября мы уехали с одним из последних поездов особого назначения. В отличие от прибытий, отъезды проходили без лишней шумихи. Оркестра не было, зато на платформе толпилось все европейское население столицы. Даже водитель-армянин пришел нас проводить; весь мой вагон был увешан букетиками цветов – это постарались слуги британского чиновника, направлявшегося домой в отпуск. Явился на проводы и господин Халль: с моноклем и в цилиндре.
Наутро, с рассветом, поезд сделал остановку в Дыре-Дауа, и мы с четой Плаумен распрощались с нашими попутчиками. После почти бессонной ночи мы провели тот жаркий воскресный день в отеле «Боллолакос». Я сходил на службу в церковь, где безобразничали французские дети, принял ванну с песком на дне и лег спать.
Вечером у нас был ужин в теплой компании, куда входили Плаумены, гувернантка их детей, киприот – директор местного банка, брат господина Халля, занимавшийся торговыми делами в Дыре-Дауа, и его супруга-англичанка, которая прикрепила на грудь массивный эмалированный памятный знак, выпущенный в честь открытия Эппинг-Фореста[101] для широкой публики; знаком этим был некогда отмечен ее отец, член муниципального собрания в лондонском Сити. Мы пили кьянти и судачили о коронации, сидя на открытом воздухе, под апельсиновым деревом, а нам на стол и на головы сотнями падали сверху мелкие красные муравьи.
В тот день лошадей четы Плаумен пригнать не успели, так что отъезд их семейства неизбежно откладывался до утра вторника, а прибытие в Харар – до четверга. Глава железнодорожного управления телеграфировал начальнику вокзала в Дыре-Дауа, чтобы тот заранее обеспечил для меня мулов и сопровождение: благодаря этому я мог продолжить путь уже наутро и приехать в Харар на день раньше гостеприимных Плауменов. Мне хотелось прибыть в город одному и без помпы.
Поэтому выдвинулся я с утра пораньше, верхом на флегматичном сером муле, в сопровождении говорившего по-французски верхового проводника-абиссинца, пожилого грума, который увязался за мной вопреки моим протестам, и крайне свирепого с виду носильщика из племени галла – нужно же было кому-то доверить мой багаж. Очень скоро этот персонаж с легкостью обогнал гигантскими скачками наших вьючных животных, даже не придерживая на голове мою дорожную сумку, в которой остались паспорт, аккредитив и самые необходимые предметы одежды. Я встревожился, и проводник не спешил меня успокаивать. Все галла – мошенники, объяснил он, а этот грязный тип – хлеще всех. Отдуваться за носильщика он не собирался, поскольку сам, в отличие от начальника вокзала, никогда бы не оказал доверия пройдохе, у которого на лбу написано криминальное прошлое. Да, носильщики, бывает, дают деру вместе с ношей, а когда оказываются под прикрытием гор, среди своих соплеменников, поймать их вообще невозможно; не так давно они с особой жестокостью убили одного индуса. Возможно, впрочем, добавил он, что именно этот носильщик просто хотел как можно скорее добраться до листьев
А дальше, если вкратце, было так. Мы настигли его через несколько часов: сидя на корточках у дороги с охапкой листьев на коленях, он жевал зелеными зубами и губами; под воздействием наркотика лицо его заметно смягчилось, и оставшуюся часть пути он был достаточно покладист, чтобы со слегка озадаченным видом плестись позади всех.
Первые несколько миль мы двигались вдоль реки, то есть широкого песчаного русла, которое на считаные часы раз в год заполняется до краев бурными потоками горных вод, сметающими на своем пути заготовленную древесину, булыжники и городские помойки. Сухой сезон близился к концу: дорога размякла и пылила; передвигаться было тяжело, пока мы не достигли начала караванного пути. На склоне можно срезать расстояние, чем пользуются пешеходы и даже, когда поджимает время, верховые. По совету проводника мы выбрали более длинный, извилистый и неспешный путь, который огибает горный отрог и соединяется с каменистой тропой у самой вершины. От гостиницы до высокогорья по этой дороге можно добраться примерно за четыре часа. Мулы преодолевали подъем с легкостью: их все равно приходилось безостановочно погонять, но лишь для того, чтобы они попросту передвигали ноги. На вершине мы сделали привал.
Позади, насколько хватало глаз, осталась пустынная местность; скалистый горный склон, по которому мы поднялись, был занесен бесцветным песком, а на другом краю долины высились другие горные кряжи, без признаков жилья и хозяйствования. Единственной приметой жизни служил влачившийся из низины в нашу сторону караван верблюдов, связанных нос к хвосту. Зато впереди нас все изменилось до неузнаваемости. Там начинались владения племени галла, с деревушками и орошаемыми участками. По обочине кое-где виднелись кактусы и цветущий молочай, живительный воздух был напоен свежестью.
Еще три часа – и мы въехали в туземный постоялый двор, где наши сопровождающие рассчитывали найти что-нибудь съестное. Однако хозяин заявил, что местные власти недавно отобрали у него лицензию и эта несправедливость объяснялась только происками грека, державшего придорожную ночлежку в Харамайе. Тем не менее хозяин налил им консервную банку таллы, которую христиане тут же осушили, тогда как магометанин из религиозных соображений ограничился дополнительной пригоршней ката. После этого мы двинулись дальше. Еще через два часа перед нами предстало озеро Харамайя, желанная, сверкающая гладь между двумя зелеными склонами. Где-нибудь здесь мы и решили остановиться на ночлег, поскольку с заходом солнца городские ворота запираются, а получить пропуск чрезвычайно трудно. Я совершенно обессилел, а мулы при виде воды впервые оживились. Причем до такой степени, что удержать их на тропе уже не было возможности, поэтому я предоставил туземцам-боям отвести их на водопой, а сам, пешком преодолев последнюю милю по берегу озера, очутился у придорожной ночлежки.
Условия там предлагались самые примитивные; естественно, ни о какой ванне и прочих удобствах не могло быть и речи, равно как и о застекленных окнах. Зато хозяин-грек оказался человеком невероятного дружелюбия: он принес мне поесть и не умолкая тараторил на малопонятном английском. Времени было три часа пополудни. Видя мое изнеможение, он вызвался приготовить мне коктейль. В высокий стакан плеснул виски, мятного ликера и горькой настойки «Фернет бранка», а потом налил доверху воды и сказал: «На доброе здоровье, чертовски жаль, нет льда». После обеда я прошел к себе в каморку и отключился до позднего вечера.
Ужинали мы вместе с ним: ели неимоверно жесткую жареную курицу с консервированными спагетти. Он без умолку трещал о своем доме в Александрии, о сестре, которая училась на секретаршу, и об осевшем в Дыре-Дауа богатом дядюшке, который, собственно, и пристроил его к делу в этой ночлежке. Я спросил, чем занимается его дядюшка, и в ответ услышал, что у него «монополия»; это, на мой взгляд, было абсолютно адекватной характеристикой едва ли не всех коммерческих предприятий в Абиссинии. Я только не совсем понял, что именно он монополизировал; как ни крути, что-то чрезвычайно прибыльное, связанное с частыми поездками в Аден. Племянник надеялся продолжить этот бизнес, когда дядюшка уйдет на покой.
Во время ужина заявились двое вооруженных до зубов солдат с запиской для моего хозяина. Похоже, слегка раздосадованный этим визитом, он самыми простыми словами объяснил, что состоит в близких отношениях с пожилой дамой-абиссинкой благородных кровей; она не слишком хороша собой, но разве в такой глуши у него есть выбор? Она щедрая, но очень требовательная. Вот только что, во второй половине дня, он ее навещал, а она опять шлет своих охранников, чтобы те доставили его к ней. Вручив каждому по сигарете, он велел им обождать. Перекурив, они вернулись; хозяин предложил им еще по сигарете, но встретил отказ; не иначе как их госпожа в нетерпении, пожал плечами молодой человек и со словами «Вы на меня не позволите, так ли?» ушел с ними в темноту. А я вернулся на свою лежанку и заснул.
Следующим утром мы продолжили путь в Харар. На дороге царило оживление: один за другим шли караваны верблюдов, мулов и ослов, появились конники и вереницы женщин, сгибающихся под нешуточным грузом хвороста. Ни одной телеги какого бы то ни было вида я не заметил; вообще говоря, складывается впечатление, что в Абиссинии они не известны и что первым колесным транспортным средством в этих краях стал паровоз. После трех часов осторожной езды впереди появился город. Со стороны Харамайи он представляет собой совсем не такое зрелище, какое отмечено у Бёртона в «Первых шагах в Восточной Африке»; похоже, автор описал вид со стороны сомалийского побережья – как будто город стоит на господствующей высоте; но мы обнаружили, что он раскинулся под нами коричневой заплатой неправильной формы у подножья гор. Вдали поднималась гора с плоской вершиной; абиссинцы выбрали ее своим прибежищем на тот случай, если против них поднимутся все соседи: на вершине есть пресноводное озеро и естественное укрепление, которое, по их расчетам, позволит им противостоять племени галла, пока из их собственных горных районов не подоспеет помощь. Для посещения этого места необходимо получить пропуск, подписанный местным дедейматчем.
Некоторые здания – британское консульство, заброшенный дворец Иясу V, капуцинский лепрозорий, церковь, а также виллы одного или двух индийских купцов – распространились за пределы своих стен; у главных ворот, подле маленьких горок зерна и разных сортов перца, сидели на корточках несколько женщин, образующих рынок; в городе установили временную и довольно ненадежную триумфальную арку – подарок от фирмы Мохаммеда Али в ознаменование коронации. У ворот поставили стражника; отстроили здание таможни, где нам пришлось оставить свою поклажу до возвращения – через несколько часов – начальника после обеденного перерыва.
Как и в большинстве средневековых городов, в Хараре не оказалось прямой улицы, ведущей от городских ворот к центральной площади. Вдоль стен, огибая многочисленные углы, тянулась очень узкая дорожка, которая далеко не сразу поворачивала к центру и расширялась до размеров главной улицы. По обеим сторонам этого узкого прохода стояли пришедшие в запустение дома – груды камней и щебня, одни заброшенные, другие подлатанные листовой жестью и служащие загонами для коз или домашней птицы, нередко бесхозные. Подобно многочисленным прокаженным, которые загнивали от стоп и кистей, город, казалось, умирал с краев; при этом в центре бурлило движение и веселье.
В Хараре есть две гостиницы, они носят звучные имена «Золотой лев» и «Бельвю»; обе широко известны своей непригодностью для проживания европейцев. Все мои сомнения в плане выбора одной или другой разрешил при нашем повороте на главную улицу некий толстячок в черной ермолке: он перехватил узду моего мула и направил меня к «Золотому льву». За время нашего краткого пребывания в городе я прикипел к этому человеку. Оказалось, этот редкостный добряк – армянин по фамилии Бергебеджян; он словоохотливо говорил на странном французском, и я с большим удовольствием выслушивал все его суждения; думаю, из всех известных мне людей он остается наиболее терпимым, лишенным каких бы то ни было предрассудков и предубеждений расового, религиозного, нравственного или любого другого свойства; пятна принципиальности не замутняли его рассудок, представлявший собою обособленное прозрачное озеро спокойных сомнений: если время от времени его гладь и нарушали всплески каких-либо предписаний, они не оставляли ряби; размышления скользили по этой поверхности во все стороны, но не могли ее деформировать.
К сожалению, гостиница его не отличалась столь же превосходными качествами. Основную прибыль давал хозяину бар, где в невероятных количествах уходила бесцветная горючая жидкость, которую гнал его соотечественник и поставлял под самыми разными этикетками – «Very Olde Scotts Whiskey», «Fine Champayne» или «Hollands Gin» – в зависимости от вкусов клиентуры. Рядом с баром находилась крошечная столовая, где два-три человека из числа завсегдатаев (также хозяйских соотечественников) могли заказать жирные, неимоверно острые блюда. Номера для постояльцев располагались вокруг крошечного внутреннего дворика: там, среди кухонных отбросов, из последних сил выживали какие-то садовые растения. Само здание некогда служило городской резиденцией абиссинского чиновника. Приезжие заселялись сюда крайне редко – по словам владельца, хорошо, если один человек в три недели; однако сложилось так, что одновременно со мной там оказался еще и приехавший в командировку из Джибути француз, служащий Банка Индокитая. Мы с ним вместе отобедали: этот молодой человек проявлял чопорность и учтивость; от горячего ветра у него растрескались губы, он не мог улыбаться и оттого в ходе непринужденной беседы сохранял несколько угрожающий вид. Не кто иной, как этот новый знакомец, навел меня на неудачную мысль о возвращении в Европу через западное побережье Конго. Обслуживал нас хозяин гостиницы собственной персоной, делая невозможным отказ от неаппетитных блюд; после каждой трапезы нам приходилось немного помучиться.
В первый же день после обеда я прошелся по улицам и заметил, что значительная часть города пришла в упадок. Обращали на себя внимание современные постройки – Дом правительства, французский госпиталь, офисное здание фирмы Мохаммеда Али, а наряду с ними – собор миссии ордена капуцинов и старинная мечеть с двумя побеленными минаретами; остальное городское пространство занимало скопление лавчонок, редкие армянские, греческие и индийские магазины, пансионы с отдельными комнатами, обычно скрывающиеся в неказистых двориках, и многочисленные тедж-шалманы, они же распивочные, совмещенные с борделями, чей традиционный знак – красный крест над входной дверью – вызывал определенные недоразумения, когда в стране впервые развернула свою деятельность медицинская миссия Швеции.
Для Абиссинии вид этих зданий и этих людей был предельно чужд; в тот конкретный вечер различия подчеркивались тем обстоятельством, что все абиссинцы находились за закрытыми дверями – на приеме в Доме правительства, тогда как на улицах остались почти исключительно представители народности харари в традиционных тюрбанах. Женщины отличались необыкновенной красотой – такого я даже представить себе не мог. Уроженки Аддис-Абебы не могли похвастаться внешней привлекательностью: у них были пухлые, чопорные лица, забранные вверх неприглядной курчавой черной массой волосы, блестящие от растопленного масла, и гротескно раздутые от обилия нижних юбок фигуры. В Хараре женщины стройнее, с прямой осанкой, в их движениях сквозит грация народности сомали, но обезьяньи личики, черные как сажа, сменились у хараритянок утонченными золотисто-коричневыми чертами. Одежда их была изящна, не говоря уже об украшениях, которыми полностью пренебрегали сомалийки; волосы заплетены в бесчисленные тугие веревочки и покрыты яркими шелковыми платками; они носили длинные брючки, а грудь драпировали шелковыми шалями, которые пропускали под мышками, оставляя обнаженными плечи. Почти у всех сверкали золотые украшения. Бёртон тоже признавал красоту хараритянок, однако критиковал их голоса, резкие, по его мнению, и чрезвычайно неприятные. Ума не приложу, что навело его на такую мысль; в действительности, по сравнению с голосами арабских женщин, говор их звучал мягко и сладостно. (Ни один звук, исторгаемый представителями рода человеческого, не режет слух так, как пререкание двух арабок.) Как впоследствии сообщил мне армянин, за месячную мзду в четыре талера и кормежку можно заключить брачный союз с любой из этих чаровниц. Возможно, правда, что с иностранца родители потребуют больше. Эта сумма покрывает всю женскую работу по дому, так что в случае длительного пребывания в городе такие условия очень выгодны. Я объяснил, что дольше трех дней не задержусь. В таком случае, указал он, куда удобнее воспользоваться услугами замужних женщин. Ведь при оформлении союза с незамужней девушкой приходится улаживать некоторые предварительные формальности, требующие времени и денег.
За чертой города я прогулялся до лепрозория – небольшого скопления тукалов, находящегося в ведении священника-француза. В каждой хижине проживают четверо или пятеро больных; такие условия старый священник объяснил, как я считаю, совершенно жуткой фразой: «Поймите, мсье, из нескольких прокаженных как раз можно составить одного человека».
Я посетил собор и там познакомился с епископом Харарским: это был знаменитый монсеньор Жером, о котором я много слышал в Аддис-Абебе. В этой стране он живет сорок восемь лет, поначалу сталкивался с противодействием и терпел всяческие гонения, но в середине своего пути стал одним из самых влиятельных лиц при дворе. Он был наставником Тафари, и многие говорили, зачастую в резких выражениях, что именно он привил императору вкус к искусству политических интриг. В последнее время, когда сбылись амбиции его ученика, к советам епископа прислушиваются уже не столь истово. Да и то сказать: советы эти едва ли сохраняют свою ценность, поскольку епископ сейчас очень стар и ум его несколько утратил свою былую остроту в государственных делах.
Он взял за правило привечать каждого, кто приходит к нему в храм, но тогда я этого еще не знал и был поражен, когда он вдруг устремился мне навстречу. Высокий, изможденный, как святые на полотнах Эль Греко, с длинными седыми волосами и бородой, с огромными блуждающими глазами и нервной, почти экстатической улыбкой, он двигался, словно трусцой, взмахивая руками и постанывая. После того как мы вдвоем сделали круг по собору, он пригласил меня к себе для беседы. Как мог я уводил разговор от церковных расходов в сторону Артюра Рембо. Вначале беседа не клеилась, потому что епископу, слегка тугоухому, послышалось не «поэт», а «претр», и он упрямо твердил, что, по его сведениям, в Абиссинии никогда не служил никакой отец Рембо. Потом непонимание было устранено, и, прокрутив в уме это имя, епископ вспомнил, что на самом-то деле очень хорошо знал Рембо: молодой бородач с больной ногой; очень серьезный, жил замкнуто, все мысли – о своих торговых делах, отнюдь не образцовый католик, но скончался в ладах с Церковью – насколько помнил епископ, в Марселе. Жил с туземной женщиной в тесном, не сохранившемся до наших дней домишке на площади; детей у них не было; женщина, вполне возможно, еще жива, родилась она не в Хараре и после смерти Рембо вернулась в Тигре, к своим соплеменникам… очень, очень серьезный молодой человек, повторил епископ. Видимо, такой эпитет казался ему наиболее уместным: очень серьезный и печальный.
Беседа меня разочаровала. Отправляясь в Харар, я питал надежду обнаружить какие-нибудь новые сведения о Рембо, а если повезет, то и повстречаться с его сыном-полукровкой, который держит магазин на какой-то глухой улице. Единственная существенная подробность, которую сообщил мне епископ, заключалась в том, что Рембо, живший в Хараре, в окружении множества лучезарных женщин, взял себе спутницу жизни из неприглядного племени тигре, сделав грубый, извращенный выбор.
В тот день, около шести, господин Бергебеджян предложил пойти на абиссинский вечер в Доме правительства, где только что закончился обед и готовилась музыкальная программа. Сам он был там незаменимым гостем, так как пообещал принести с собой лампу Аладдина, без которой зал окажется в полной темноте. Мы отправились туда, как положено, и были тепло встречены самим временно исполняющим обязанности наместника. Муниципалитету выделили значительную сумму для организации коронационных торжеств, и это целевое назначение было резонно истолковано как проведение ряда банкетов. Длились они уже неделю и были распланированы еще на две недели вперед, до возвращения дедейматча из столицы. Как символ этого праздника, в углу зала установили подобие алтаря, на котором среди цветов красовалась большая фотография Тафари. Человек пятьдесят абиссинцев в белых шемахах, уже изрядно пьяные, кружком сидели на полу. У накрытого бархатной скатертью круглого стола нас ожидали зеленые стулья, какие можно увидеть в общественном парке. Исполняющий обязанности наместника сел за стол вместе с нами и разлил виски по вычурным стаканам. Среди гостей сновали рабы, предлагая бутылки немецкого пива. При свете нашей лампы началась развлекательная программа. Откуда ни возьмись появилось трио музыкантов с однострунными скрипками. Вокалисткой была абиссинская женщина внушительных габаритов. Исполняла она – резким голосом, шумно отдуваясь после каждой строчки – неимоверно длинную патриотическую балладу. С завидной регулярностью в ней звучало имя Хайле Селассие. Никто особенно не вслушивался, прямо как на музыкальных вечерах в Европе, но она с застывшим выражением доброжелательности бодро пела дальше, перекрывая гул разговоров. Когда среди публики застукали незваного гостя и с некоторыми нарушениями этикета выпроваживали за порог, вокалистка лишь обернулась и понаблюдала за процессом, не прекращая сладострастного пения. А под конец она получила немного пива и много шлепков по заду. Виски приберегали для нас и еще нескольких привилегированных гостей – их выделил сам хозяин, попросил у них стаканы и налил им из стоявшей на столе бутылки прямо в пиво.
Вторая песня оказалась куда длиннее первой; по традиции, популярной в европейских кабаре, в ней содержались указания на присутствующих в зале. Каждое имя встречалось одобрительными возгласами и неистовыми хлопками по спине. Хозяин вечера спрашивал, как нас зовут, и шепотом повторял на ухо певице наши имена, но если ей и удавалось их воспроизвести, то в искаженной до неузнаваемости форме. Через пару часов мистер Бергебеджян сказал, что должен вернуться в гостиницу – проверить, как готовится ужин. Это послужило сигналом к общему движению; трех или четырех сановников пригласили к столу, где появились фужеры, блюдо с «бисквитными пальчиками» и, наконец, бутылка шампанского. Мы выпили за здоровье друг друга, произнося, каждый на своем языке, краткие нечленораздельные тосты. Затем, после множества рукопожатий, вернулись в гостиницу, забыв на банкете лампу Аладдина.
После совершенно неудобоваримого ужина, который разделил с нами – с неулыбчивым клерком и мною – господин Бергебеджян, он разлил по стаканам подозрительный крепкий напиток с этикеткой «Кониак», а вскоре спросил, не желаем ли мы отправиться на следующий банкет. В городе играли свадьбу. На сей раз наша вылазка обставлялась с нешуточными предосторожностями. Прежде всего, господин Бергебеджян закрепил на поясе бандольер и надел кобуру; из кассового стола вытащил тяжелый автоматический пистолет, зарядил и убрал в кобуру; пошарив под барной стойкой, достал четыре-пять деревянных дубинок и раздал слугам; банковский клерк предъявил револьвер, я – свою трость с вкладной шпагой; господин Бергебеджян одобрительно покивал. Все это смахивало на подготовку Водяного Крыса к обороне поместья мистера Жабба[103]. Владелец гостиницы запер дверь, что потребовало манипуляций с бесчисленными засовами и замками. Наконец, в сопровождении тройки слуг, вооруженных дубинами и фонарем типа «летучая мышь», мы вышли. В Хараре сейчас поспокойнее, объяснил господин Бергебеджян, однако рисковать не стоит. Когда мы ступили на улицу, в нашу сторону сверкнула красными глазами гиена и потрусила прочь. Не знаю, почему гиенам приписывают способность смеяться: в городах они появляются ночью, пожирают отбросы и выполняют менее ценные работы по раскапыванию трупов на кладбищах; в Аддис-Абебе они шныряли вокруг гостиницы, а следующим вечером, когда я гостил у семейства Плаумен и ночевал в садовой палатке, небольшая стая гиен хрустела костями в считаных ярдах от моего спального места, но мне ни разу не приходилось слышать от них ничего хотя бы отдаленно похожего на смех.
На улицах было темно хоть глаз выколи: нигде ни одного светящегося окна – и ни одной живой души, если не считать гиен, собак и кошек, дерущихся за отбросы. Путь наш, лежавший по узкому проходу между высокими обветшалыми стенами, то отмерялся ступенями вверх, то сбегал круто вниз к пересохшей канаве. Первую остановку сделали у дома бакалейщика-грека. Постучали в ставни, за которыми тут же погас проблеск света. Господин Бергебеджян окликнул хозяина по имени, и после долгого скрежета засовов нас впустили. Бакалейщик предложил нам «кониак» и сигареты. Господин Бергебеджян объяснил, что мы просим его сопровождать нас на банкет. Грек отказался: якобы ему нужно было заняться бухгалтерской отчетностью. Тогда господин Бергебеджян взял у него в долг немного серебра (как я отметил, заем был тут же должным образом отмечен в счетах), и мы ушли. Опять пустые черные проулки. Внезапно из канавы взмыл отдыхавший там полицейский, который со зверским видом бросился к нам. В ответ господин Бергебеджян насмешливо помахал револьвером; последовала легкая пикировка, после чего полицейский решил составить нам компанию. Через пару минут мы обнаружили еще одного полицейского, который спал, завернувшись в одеяло, на прилавке заброшенного бакалейного ларька; мои спутники его растолкали и позвали с нами. В конце концов мы дошли до небольшого дворика, куда из-за освещенной двери выплывали звуки песни.
Вооруженные до зубов, мы, конечно, выглядели устрашающе, но самый большой переполох вызвало, скорее всего, появление двух полицейских. Так или иначе, с нашим приходом поднялась дикая паника. В доме была только одна дверь, через которую мы, собственно, и вошли; мимо нас устремился поток харарских девушек, которые толкались, спотыкались и скулили; некоторые ежились под своими покрывалами или пытались вскарабкаться по стремянке на тесный чердак. Господин Бергебеджян многократно заявлял о совершенно мирных целях нашего визита, но доверие восстановилось не сразу. Через некоторое время какой-то молодой человек принес нам стулья, и танцы возобновились.
В доме была единственная комната с коридором, загроможденным в одном конце мешками с кофе. Под стремянкой стояла большая печь из глины и щебня; на ней и рядом валялись два-три горшка и еще какая-то гончарная утварь. Напротив двери торчало круглое возвышение, накрытое ковром. У двери топтались немногочисленные гости-мужчины; на возвышении жались, сидя на корточках, девушки. Танцы исполнялись на ровном полу, под девичье пение и перестук ручных барабанов. Это была довольно милая сцена, освещенная единственной лампой-коптилкой; на стенах красовались раскрашенные плетеные блюда; в углу стояла жаровня с углями и ладаном; на возвышении ходила по кругу плетеная тарелка с лакомствами, передаваемая из одной девичьей руки с нанесенными хной узорами в другую.
Танец был простейший. Двое парней стояли напротив одной девушки, прячущейся под покрывалом, а парни прикрывали нижнюю часть лица шемахами. Танцующие шаркали по направлению друг к другу, потом шаркали обратно; после нескольких повторов этого движения они менялись местами, вращаясь на ходу, и повторяли ту же фигуру с противоположных сторон. Когда девушка оказалась поблизости от нас, господин Бергебеджян стянул с нее покрывало.
– Взгляните, – сказал он, – разве у нее не чудесные волосы?
Девушка сердито вырвала у него свой покров, и господин Бергебеджян принялся ее поддразнивать, дергая за шелковый краешек всякий раз, когда она проплывала мимо. Но, будучи человеком мягкосердечным, прекратил, как только понял, что наносит ей нешуточную обиду.
Мы находились в доме невесты; одновременно на другом конце города, в доме жениха, шли параллельные торжества. Туда мы тоже наведались – и застали в точности такую же картину, только более масштабную и богатую. Девушка определенно сделала выгодную партию. Эти торжества длятся по вечерам в течение недели перед венчанием; подруги и родня невесты собираются у нее, а друзья и родные жениха – у него. До реального дня бракосочетания они не общаются. По какой-то причине, которая так и осталась для меня тайной, эти сборища недавно были запрещены законом – оттого-то нам и оказали такой суровый прием. В доме жениха мы погостили около часа и вернулись в гостиницу. Полицейские увязались за нами и не уходили, пока им не подали по большому стакану приличного алкоголя. В ту ночь мне не спалось: подушки были жесткими, как доски, а за окнами без стекол и без ставен беспрестанно тявкали собаки и гиены, а время от времени еще и завывал рожок городского стражника.
Наутро банковский служащий съехал, и господин Бергебеджян повел меня на прогулку по городу. Из него получился замечательный экскурсовод. Мы заходили в магазинчики всех его друзей, пили восхитительный кофе и курили сигареты; похоже, с каждым из владельцев он проворачивал какие-то финансовые сделки: тут оставлял пару талеров, там получал примерно столько же. Зашли мы даже в суд, где слушалось дело о недвижимости: истец с ответчиком и все свидетели были закованы в кандалы; ответчик из племени галла доказывал свою правоту через переводчика. Он так распалился по поводу предъявленных ему обвинений, что переводчик за ним не поспевал и после многократных увещеваний дал ему закончить речь на родном языке. Позади здания суда в деревянной клетке томился лев; клетка была такой тесной, что зверю там было не повернуться, и распространяла такое зловоние, что во всем дворе было нечем дышать. Увидели мы и большой банкетный зал, который использовался для пиров с сырым мясом. Подросток-раб с палкой в руках муштровал мальчишек помладше. Команды были явно заимствованы из английского – не иначе как привезены каким-то старым воякой из КАР[104]. Заглянули мы и в тюрьму, которая своей грязью могла соперничать только с клеткой льва. Господин Бергебеджян, по натуре довольно робкий, не пожелал заходить внутрь, говоря, что там каждую неделю трое-четверо умирают от тифа; одна блоха от любого заключенного убьет нас обоих.
В тот вечер, моясь на ночь, я обнаружил, что весь покрыт укусами блох, и с некоторой опаской вспомнил эту информацию. Камеры располагались вокруг небольшого двора; к стене каждой камеры были прикованы цепями трое или четверо мужчин. Длины цепей хватало ровно на столько, чтобы заключенные могли выползать на воздух. Те, кого кормила родня, вообще не покидали территорию; остальным разрешалось зарабатывать себе на пропитание на дорогах. Судьба этих неприкаянных выглядела куда как предпочтительней. Большинство заключенных отбывали наказание за долги, порой за совершенно пустяковые суммы; им не светило выйти на волю до полного погашения долга или, что более вероятно, до смерти. В Хараре было не менее трех тюрем. Моего слугу однажды упекли за нарушение санитарно-гигиенических правил, и за его освобождение мне пришлось выложить пять долларов. Он резонно заметил: а откуда человек может знать, что в Хараре есть какие-либо санитарно-гигиенические правила? Его, как иностранца, считал он, просто замели ни за что.
Побывали мы и в паре тедж-распивочных. В эти утренние часы почти все такие заведения пустовали: в одних просто не было ни души, в других сидели на корточках там же и ночевавшие пьяницы, подпирая голову руками, и спорили с подавальщиками о расчетах; лишь в одном месте мы увидели подобие веселья: там компания, только что приехавшая из деревни, как раз начинала пьянеть; каждый сидел перед графином мутного напитка, один бренчал на музыкальном инструменте, похожем на банджо. Женщины, все без исключения, были невероятно уродливы. Господин Бергебеджян закатал у одной рукав и выставил напоказ язву на ее плече.
– Грязнули, – сказал он, любовно погладил женщину и дал ей монету в полпиастра.
Мы сходили на базар; господин Бергебеджян в самых дружеских выражениях охаивал все товары, но приобрел несколько серебряных браслетов, которые он сторговал для меня за ничтожную долю первоначальной цены. Зашли мы и в несколько частных домов, где господин Бергебеджян рассматривал все вещи и выставлял на погляденье, вытаскивал из сундуков одежду, снимал с полок мешочки со специями, открывал печки и снимал пробу со стряпни, щипал девушек и раздавал детворе монеты в полпиастра. Зашли в мастерскую, где три или четыре девушки ослепительной красоты искусно плели соломенные столики и подносы с великолепным рисунком. Господин Бергебеджян, похоже, всюду находил теплый прием: он умел не просто адаптироваться к любому обществу, но полностью преображаться. Поразмыслив над этим вопросом, я с удивлением заключил, что самые многогранные личности из всех, кого я встретил за полгода зарубежных путешествий, а именно шофер, который возил нас в Дебре-Лебанос, и господин Бергебеджян, оказались армянами. Это нация редкостных способностей и тонкой чувствительности. На мой взгляд, только каждого из тех двоих и можно по праву назвать «человеком мира». Думаю, нам всем порой хочется видеть себя в таком свете. Изредка, когда этот ускользающий идеал начинает маячить слишком близко, когда я завидую то одному, то другому из своих знакомых, наблюдая у них способность адаптироваться к любому окружению или опыт контактов без границ, непробиваемую защиту от сантиментов и фальши или свободу от обывательских предрассудков, дальновидное распоряжение своими финансами или в меру теплое гостеприимство, тогда я сознаю, что, к великому сожалению, нипочем не смогу в полной мере стать «человеком мира», о каких пишут в романах, и в такие минуты хоть немного утешаюсь мыслью о том, что, будь я армянином, это сослужило бы мне добрую службу.
Часть третья
По всему свету в 1930–1931 годах
В Аден я попал в результате досадного стечения обстоятельств и, гневно противопоставляя его Занзибару, который рисовался мне блистательно прекрасным, заранее решил, что город мне не понравится. Как же я ошибался!
Занзибар и Конго, одни названия которых окружены романтическим ореолом, не дали мне ровным счетом ничего. Аден, напротив, оказался чрезвычайно интересным. Впрочем, на первых порах знакомства с Аденским поселением многое подтверждало мои опасения.
Местность эта, как известно каждому, кто путешествовал вдоль побережья Красного моря, образована потухшим вулканом, который соединен с Большой землей плоской, почти невидимой песчаной полосой; на ней ни деревца, ни цветка, ни травинки; единственная растительность – это островки редких бесцветных кустарников, заплатами выделяющиеся на фоне пепла; ни земли, ни воды, кроме тех, что доставляют по тоннелю нескончаемой вереницей повозок на верблюжьей тяге; канализация в гостиницах и в клубе, в офицерской столовой и в частных бунгало – то есть повсюду – до сих пор устроена так, как в полевом лагере. Архитектуры просто нет, если не считать ряда водонапорных башен, сооруженных в неустановленную эпоху. По горному склону хаотично разбросаны бунгало, как мусор от пикников после банковских каникул. Гостиница не дешевле отеля «Торр» в Найроби; у блюд местной кухни всего два вкуса – томатного кетчупа и вустерского соуса; ванная комната представляет собой кабинку с подвешенной на веревке консервной банкой; в дно банки врезан клапан, облепленный сталактитами зеленой слизи; чтобы помыться, человек, стоя на скользком бетонном полу, должен дергать за веревку, тогда ему на голову и спину польется струя воды; за немалую доплату и только по предварительной договоренности воду могут согреть; у швейцара на лбу написаны криминальные наклонности; на террасе постояльцам не дают проходу менялы. Единственное роскошество, призванное компенсировать все вышеперечисленное, – это засаленное чучело какого-то морского зверя с явно выраженными признаками мужского пола, которое держат в сундуке и за определенную мзду торжественно извлекают под видом русалки. Таких гостиниц во всей Англии уже днем с огнем не сыщешь.
При знакомстве с Аденским поселением обнаружились и другие неудобные на первый взгляд факты, и в первую очередь – разделение его на два района. Все, что у меня описано выше, касается района под названием Стимер-Пойнт, а в трех милях от него расположен район Кратер, средоточие всей торговли, что еще теплится в наши дни. Со времени основания Аденской колонии центр был именно здесь. С трех сторон его окружают отвесные скалы, а с четвертой стороны находится бывшая гавань, давно занесенная илом и закрытая для судоходства. Здесь изначально располагалась резиденция наместника, ныне это гостевой дом для вождей арабских племен; здесь же находятся заброшенные казармы, сохранившиеся лишь частично, и англиканская, некогда гарнизонная, церковь в неоготическом стиле; в ней служит капеллан, который регулярно проводит воскресные мессы при полном отсутствии паствы. Этот усердный и бесконечно добрый человек, недавно приехавший из Бомбея, перевез меня из гостиницы в Кратер и поселил в своем просторном, но ветхом пляжном доме, который таксисты окрестили «бунгало господина падре». В Кратере до сих пор проживают чиновники из политического отдела администрации, а также с полдюжины британских торговых агентов и клерков; остальные – различного происхождения азиаты, которые компактно селятся в проулках между водой и горными склонами.
Городок отличает удивительное разнообразие народностей и одежд. Арабы представлены на всех ступенях цивилизации: от учтивых пожилых джентльменов на государственной службе – их выдают неизменные очки в золотой оправе, шелковые тюрбаны и потрепанные зонты с богато декорированной ручкой – до слегка растерянных бедуинов прямиком из пустыни; внешне эти совсем не похожи на благородных дикарей романтической литературы; одежда их состоит из полоски одеяла, обернутой вокруг бедер и подпоясанной кушаком, из-под которого торчит рукоять кинжала; черные волосы, прямые и жирные, на затылке собраны в лохматый пучок, а на лбу подвязаны тряпицей; росту невысокого, со слабо развитой мускулатурой; лица совсем без растительности или с легким пушком на подбородке, вид несколько ошалелый, не от мира сего, а шаткая, подпрыгивающая походка только усугубляет это впечатление.
Через британского чиновника из политического отдела я познакомился с милейшим арабом, который стал моим переводчиком и провожатым по Кратеру. Он привел меня в свой клуб, занимавший просторное большое помещение на верхнем этаже, где в разгар рабочего дня представители городской арабской элиты возлежали на диванах и жевали кат; оттуда мы перешли в арабское кафе, где собирается публика рангом пониже, но тоже не чуждая приятного досуга: привалившиеся к стенам завсегдатаи сидели в легкой прострации, жуя кат.
– У этих простых людей, – отметил мой спутник, – тоже есть свои маленькие радости.
Впоследствии я получил приглашение на чай от президента и совета клуба. На этот раз пучки ката были убраны: их место заняли тарелки со сладким печеньем и финиками, а также сигареты в металлических коробках. Со мной был мой друг-переводчик, но президент пытался говорить по-английски, что существенно осложняло беседу.
Меня представили примерно десятку арабов. Расселись мы в два ряда, лицом друг к другу. Официант принес поднос с чаем и бутылки лимонада. Разговор зашел о плачевном состоянии местной торговли.
Дела пошли бы на лад и всем было бы хорошо, приговаривали все, да вот только банки отказываются повышать лимит и сроки выплат по овердрафту. Я позволил себе заметить, что мы у себя в Англии испытываем те же затруднения. Все вежливо посмеялись. Европейцы, как мне объяснили, всегда раздобудут необходимые средства. Даже индусы, известные своей плутоватостью и ненадежностью, получают более значительные ссуды, чем арабы; а как прожить, если не брать взаймы? До моих собеседников дошел слух, что я пишу книгу. Не соглашусь ли я в своей книге убедить банк пойти им навстречу? Я обещал попробовать. (Обращаюсь к служащим Банка Индии, если таковые читают эту книгу: нельзя ли по возможности увеличить ссуды аденским арабам?)
Поговорили о Лондоне. Арабы сказали, что султан Лахджа там бывал и встречался с королем-императором. Поговорили о короле-императоре и милой принцессе Елизавете. Признаюсь, я не мастер вести подобные беседы. Разговор перемежался затяжными паузами. Одну из них внезапно нарушил сам президент:
– Мы все очень опечалены вашей потерей Эр-сто один[105].
Я подтвердил, что это была ужасающая катастрофа, и добавил, что хорошо знал одного из погибших.
– По нашему мнению, очень прискорбно, – посетовал президент, – что погибло столько ваших просвещенных соотечественников.
Мне виделся в этом новый взгляд на ту трагедию.
Разговор снова зачах, и тут один из присутствующих, до тех пор не принимавший участия в беседе, встал и, выпростав рубашку из брюк, продемонстрировал шрамы на боку от недавней операции по поводу желчнокаменной болезни. Это был местный корреспондент одной из лондонских газет. Он поведал мне, что некоторое время тому назад отправил редактору иностранного отдела газеты полную родословную имама Саны, составление которой стоило ему титанических усилий. Известно ли мне что-нибудь об этой публикации и, если нет, не трудно ли мне будет по возвращении замолвить за него словечко на Флит-стрит[106]?
Как-то вечером в Кратере устроили ярмарку. При свете нефтяных факелов с прилавков торговали восточными сладостями и шербетом. За столиками велись незамысловатые азартные игры. Одна из них была проще некуда. Банкомет сдавал пять карт рубашкой вверх, а игроки делали ставку в размере одной анны на ту или иную карту. Когда все карты были поддержаны (на одну карту принималась только одна ставка), их открывали. Выплата по выигрышной карте равнялась двойной ставке; с каждой сдачи три анны шли в карман банкомету. Группки мужчин водили хороводы между прилавками.
Единственной силой, объединяющей разношерстные этнические группы Кратера, были аденские отряды бойскаутов. Конечно, арабов невозможно ставить в один отряд с евреями, но очень занятно наблюдать, как юные представители двух этих народов мирно располагаются по разным сторонам костра и в свой черед запевают национальные песни, а время от времени даже подтягивают другой стороне. Инструктор скаутов, торговый агент родом из Англии, один раз пригласил меня на такие посиделки.
Скаутам отвели заброшенную сержантскую столовую и площадь перед бывшей казармой. Мой знакомец отвечал в основном за арабский отряд, а у евреев была отдельная структура. Пришел я довольно поздно и увидел строевую подготовку евреев на отведенной для них части плаца: отряд состоял из длинных тощих парнишек в эффектной форме со множеством значков, которые от своих щедрот поставлял местный – все еще состоятельный – торговец. Арабы, кроме одного колоритного юного перса (к арабам в данном случае причисляли не только собственно арабов, но и всех без исключения христиан, а также индийских мусульман и сомалийцев), были экипированы скромнее. И численностью уступали евреям. Объяснялось это тем, что как раз в это время два скаута второго разряда праздновали заключение браков.
Для достижения очередного статуса всем, начиная с новичков, требовалось пройти испытания. Получение соответствующего статусу значка было для аденских скаутов делом чести. У некоторых подростков на левом рукаве уже не оставалось места для новых значков.
– После третьей или четвертой попытки мы, как правило, аттестуем всех, – объяснил инструктор. – Если ребята терпят один провал за другим, это их расхолаживает.
Двое или трое мальчишек сидели на корточках, привалившись спинами к углам каменных стен, и учились разводить костры. Обходиться полагалось двумя спичками; матери дали им с собой жестяные банки с каким-то невообразимым месивом, которое предстояло разогреть и съесть. За одно это, я считаю, они заслуживали медалей.
– Конечно, с английских ребятишек спрос другой, – пояснял инструктор, – а здесь надо глядеть в оба, не то парни живо добавят в растопку парафин.