Но при всех этих неурядицах оркестр всегда оказывался в нужное время в нужном месте, безупречно одетый и с необходимыми нотами.
Больше всего запомнилось мне одно характерное для той недели утро, когда оркестр показал себя с самой лучшей стороны. Шли первые сутки официальных празднеств, которые предстояло ознаменовать торжественным открытием памятника Менелику. Церемонию назначили на десять часов. Мы с Айрин Рейвенсдейл приехали за полчаса. Там, на месте векового дерева, прежде служившего виселицей, теперь стоял монумент, закутанный в ярко-зеленое шелковое покрывало. Вокруг красовалась живописная, мощенная камнем площадка сквера, окруженная балюстрадой и аккуратными пятачками земли, сквозь которые тут и там пробивалась свежая травка. Пока одна бригада рабочих настилала ковры на террасе и закрепляла желтые тенты, подобные тем, что используются в ресторанах на открытом воздухе, другая бригада подправляла мощение и высаживала в пересохшую почву жухлые пальмы. С одного края громоздились поваленные набок золоченые кресла, с другой – боролись за выигрышную позицию фотографы и кинооператоры. Напротив застеленной коврами террасы шаткими уступами поднималась трибуна. Отряд полиции, яростно размахивая палками, пытался очистить ее от туземцев. На трибуне также обосновались человек пять европейцев. Присоединились к ним и мы с Айрин. Каждые десять минут к нам подходил кто-нибудь из полицейских с приказом освободить трибуну; мы предъявляли ему свои
Площадь и примыкающая к ней часть – длиной не менее полумили – проспекта были оцеплены королевскими гвардейцами; перед ними выстроился оркестр; полковник-бельгиец гарцевал на строптивой гнедой кобыле. Минута в минуту явился пунктуальный майор Синклер со своими подчиненными. Им пришлось топать пешком от гостиницы, поскольку заказанный для них открытый шарабан не приехал. Колонна остановилась, и майор Синклер подошел за указаниями к полковнику-бельгийцу. Полковник не понимал по-английски, майор не знал французского; неловкий обмен репликами усугублялся строптивостью лошади, которая шарахалась то назад, то вбок. В такой обстановке двое офицеров исходили всю площадь, ведя безрезультатные переговоры, сопровождаемые причудливыми жестами. Потом Айрин героически предложила свои услуги в качестве переводчицы. Как выяснилось, бельгийский полковник не получал никаких инструкций насчет английского оркестра. У него был собственный оркестр, и в другом он не нуждался. Майор объяснял, что получил официальное предписание явиться на площадь к десяти часам. Полковник настаивал, чтобы майор покинул площадь – для второго оркестра там даже места не было, да и возможности выступить не предвиделось, поскольку местный оркестр прибыл со своей программой, полностью соответствующей случаю. В итоге полковник согласился, чтобы английские музыканты построились там, где заканчивался строй местного оркестра, а именно у подножья склона. Офицеры разошлись в разные стороны, и английский оркестр стройными рядами удалился под гору. Последовало томительное ожидание; пока суд да дело, вокруг трибуны разгорелась битва между полицией и местным людом. В конце концов начали прибывать делегации; гвардейцы взяли на караул, народный оркестр заиграл подходящую к случаю музыку; полковника-бельгийца вмиг оттеснили назад, но он героически пробился сквозь толпу и возник в другом углу площади. Делегации занимали свои места на золоченых креслах под тентами. Появлению императора предшествовала затяжная пауза; строй гвардейцев не шелохнулся. И вдруг на главном проспекте появился раб, как ни в чем не бывало трусивший с золоченым креслом на голове. Опустив сей предмет мебели в общую кучу, он с интересом поглазел на сверкающие галуны военной формы и ретировался. Наконец прибыл и сам император: впереди бежал отряд копьеносцев, а за ними двигалось ярко-красное авто, над которым возвышался шелковый зонт. Император, окруженный придворными, занял место под синим балдахином; грянул эфиопский государственный гимн. Один из секретарей вручил монарху текст речи, корреспонденты щелкали затворами фотоаппаратов и крутили ручки кинокамер. Но возникла новая заминка. Что-то пошло не так. Толпа перешептывалась; под гору отрядили гонца.
Один бойкий фотограф отделился от толпы и установил свой штатив в считаных ярдах от императорской свиты; на этом смельчаке был костюм с лиловыми брюками гольф, зеленая рубашка с открытым воротом, гетры в шотландскую клетку и многоцветные туфли. Он сделал несколько удачных кадров императора и не спеша двинулся вдоль свиты, окидывая сановников критическим взглядом. Фотографировал он только тех, кто удостаивался его внимания. Потом, выразив удовлетворение легким наклоном головы, он присоединился к своим коллегам.
Промедление затягивалось. И тут на проспекте появился майор Синклер со своим военно-морским оркестром. Они остановились посреди площади, раскрыли ноты и сыграли государственный гимн. После этого порядок церемонии был восстановлен. Император вышел вперед, прочел свою речь и дернул за шнур. Послышался треск разрываемого шелка, и взорам гостей открылась, хотя и не целиком, огромных размеров конная статуя, выполненная в золоченой бронзе. Тут же набежали служители с шестами в руках и принялись поддевать липнущие к изваянию лоскуты. Один кусок покрывала оказался вне пределов досягаемости: он безостановочно трепетал над ушами и глазами коня. Подрядчик-грек влез на стремянку и сорвал последнюю тряпицу.
Под звуки военно-морского оркестра делегаты и вельможи потянулись к своим автомобилям; император помедлил, внимательно прислушался и напоследок удостоил майора одобрительной улыбки. Когда публика разъехалась, сквозь шеренгу солдат прорвались местные жители: всю площадь заполонили белые одежды и черные головы. Впоследствии простые люди не один день толпились вокруг монумента и с благоговейным изумлением разглядывали это чудо, украсившее собою их город.
Накануне коронации гости допоздна терялись в самых невероятных догадках насчет места церемонии. Дипломатические представительства оставались в неведении. Даже господин Халль ничего не знал, а его будку неотступно осаждали отчаявшиеся журналисты: чтобы не сорвать выход понедельничного номера, каждому позарез требовалось написать и отправить материалы заблаговременно. А что они могли написать, не имея понятия, где будет проходить церемония?
С плохо скрываемой досадой репортеры все же взялись за дело, пытаясь выжать все, что можно, из имеющейся скудной информации. «Горгис»[84] и его окрестности были неприступны; сквозь ограждения просматривались контуры большого шатра, примыкавшего к стене храма. Кое-кто из репортеров уже описывал коронацию, якобы происходящую аккурат в этом шатре; другие избрали шатер местом официального – светского – приема и рисовали фантастические действа «в сумраке храма, где к запаху ладана примешивается удушливый чад сальных свечей» (Ассошиэйтед пресс); знатоки коптских обрядов уверяли, что коронация по обычаю должна состояться во внутреннем святилище, куда мирянину не дозволяется ни войти, ни даже заглянуть, а потому лучше оставить всякую надежду хоть что-нибудь увидеть. Киношники, одна лишь доставка которых в Аддис-Абебу вместе с громоздкой аппаратурой пробила изрядную брешь в бюджете кинокомпаний, начали проявлять признаки беспокойства, а некоторые, судя по всему, уже были готовы на все. Тем не менее господин Халль сохранял полную невозмутимость. Для нашего удобства и комфорта будет сделано все возможное, убеждал он, вот только где и когда – пока неясно.
Наконец, часов за четырнадцать до начала церемонии, в миссиях были распространены пронумерованные билеты; мест хватило всем, за исключением, как выяснилось впоследствии, самих абиссинцев. Каждому расу и придворным вельможам обеспечили золоченые кресла, а о вождях местных племен, думается мне, просто-напросто забыли; они остались снаружи, тоскливо созерцая бывший экипаж его величества кайзера и цилиндры европейских и американских визитеров; тех же, кому удалось протиснуться внутрь, оттеснили к задней стене, где они и сидели вплотную на корточках или подремывали в дальних углах огромного шатра, кутаясь в свои роскошные праздничные наряды.
Действительно, церемония в конце концов состоялась именно в шатре. Высокий, залитый светом купол покоился на двух рядах задрапированных столбов; перед сидячими местами был натянут шелковый занавес, за коим скрывалось импровизированное святилище, куда из храма перенесли киот. Половину ширины шатра занимал устланный коврами помост. Туда водрузили накрытый шелковой скатертью стол, на котором разложили аккуратно упакованные в дамские шляпные коробки императорские регалии, включая корону, по обеим сторонам установили двойные ряды золоченых кресел для придворных и дипломатического корпуса, а в самом конце, спиной к залу, – два трона под балдахином.
Их величества провели всю ночь в неусыпном бдении, окруженные – в стенах собора – духовенством, а по периметру стен – воинскими соединениями. Один сметливый газетчик озаглавил свой репортаж «Медитация за щитками пулеметов» и был на седьмом небе от счастья, когда наконец получил право доступа в святая святых и убедился, что его догадки верны от и до: на ступенях собора, откуда простреливались все возможные подходы, занял позицию пулеметный взвод.
Когда в столицу начали поступать европейские и американские газеты, я с большим интересом сравнивал наблюдения журналистов со своими собственными. Такое ощущение, будто мы стали очевидцами совершенно разных событий.
Мне коронация виделась следующим образом.
Император с императрицей должны были выйти из собора в семь утра. Нам надлежало собраться в шатре заблаговременно, примерно на час раньше. Поэтому мы с Айрин, одевшись при свечах, явились туда около шести. Улицы, ведущие к центру города, были задолго до рассвета запружены представителями местных племен. Мы видели (улицы в ту ночь были, вопреки обыкновению, освещены), как мимо отеля плотными толпами движутся люди в белых одеждах: кто на муле трусцой, кто – приближенный вождя – пешком. Как и следовало ожидать, все поголовно были вооружены. Наш автомобиль, беспрерывно сигналя, медленно продвигался в сторону «Горгиса». Автомобилей было множество: как с европейцами, так и с местными чиновниками. В конце концов мы добрались до собора, где после тщательной проверки наших документов и сличения их с владельцами нас пропустили в ворота. На Соборной площади было относительно пусто; с церковных ступеней, по-епископски безразличные и неподвижные, нас встречали дула пулеметов. Из храма доносились голоса священнослужителей: всенощная близилась к концу. Сбежав от многочисленных солдат, полицейских и чиновников, которые пытались загнать нас в шатер, мы проскользнули во внешнюю галерею храма, где целый хор бородатых священников в полном церковном облачении танцевал под тамтамы и маленькие серебряные погремушки. Барабанщики сидели на корточках вокруг танцующих, а с погремушкой каждый священник управлялся сам, одновременно размахивая зажатым в другой руке молитвенным посохом. Некоторые танцевали с пустыми руками – эти отбивали ритм ладонями. Артисты сближались и расходились, пели и раскачивались на ходу; основная нагрузка приходилась не на ноги, а на руки и верхнюю часть туловища. Танцем они наслаждались от всей души, а кое-кто – буквально до экстаза. Яркий свет восходящего солнца лился сквозь окна на них самих, на их серебряные кресты, на серебряные навершия посохов и на большую, роскошно изукрашенную рукописную книгу, по которой один из них, не обращая никакого внимания на музыку, читал из Евангелия; в косых столбах света поднимались и набухали клубы ароматного дыма.
Потом мы перешли в шатер. Он уже почти заполнился. Публика была одета пестро, если не сказать больше. Мужчины явились преимущественно в сюртуках, но отдельные личности были во фраках, а двое или трое – в смокингах. Одна из дам щеголяла в тропическом шлеме с американским флажком на темени. Младший персонал миссий в полном составе и при полном параде суетился среди кресел, проверяя, нет ли там чего подозрительного. К семи часам прибыли официальные делегации.
При этом императорская чета появилась из собора лишь через длительное время после того, как последний приглашенный занял отведенное ему место. Из-за шелкового занавеса все так же доносилось пение. Фотографы – любители и профессионалы – не терялись и тайком снимали все, что попадалось на глаза. Репортеры отрядили рассыльных на телеграф – отправить дополнения к переданным ранее шедеврам. Однако из-за неверно истолкованных указаний ответственного лица телеграф был закрыт и открываться, судя по всему, не собирался. Не потрудившись известить об этом хозяев, бои-рассыльные, как повелось у туземной прислуги, обрадовались возможности передохнуть и расселись на ступеньках телеграфной конторы, чтобы посплетничать и подождать: а вдруг откроется? Правда всплыла ближе к вечеру и прибавила хлопот все тому же господину Халлю.
Церемония грозила оказаться несусветно долгой, даже если судить по первоначальному графику, но святые отцы с успехом растянули ее еще на полтора часа. Следующие шесть праздничных дней предстояло отдать на откуп военным, но день коронации всецело принадлежал Церкви, и священники трудились на совесть. Псалмы, распевы и молитвы следовали бесконечной чередой, зачитывались пространные отрывки из Писания, и все это на древнем священном языке геэз[85]. По порядку, одна за другой, зажигались свечи; давались и принимались престольные клятвы; дипломаты ерзали в своих позолоченных креслах, а у входа в шатер то и дело разгорались шумные перепалки между императорской гвардией и свитами местных вождей. Профессор У., известный по обеим сторонам Атлантики специалист по коптской обрядовости, время от времени комментировал происходящее: «О, начали литургию», «Это называется проскомидией», «Нет, я, кажется, ошибся, это было освящение Даров», «Нет, я ошибся, это, вероятно, была тайная заповедь», «Нет, скорее всего, это было из „Посланий“», «Н-да, как странно: это, похоже, была вовсе не литургия», «Вот
– Я обратил внимание на ряд весьма любопытных отклонений от канона литургии, – заметил профессор, – и прежде всего в том, что касается лобзания.
Тут-то и началась литургия.
Впервые за все утро император с императрицей поднялись со своих тронов и удалились за полог, в импровизированное святилище; туда же проследовала и бóльшая часть священников. На сцене остались сидеть одни дипломаты – в неэстетичных позах, с застывшими, осоловелыми лицами. Подобную мину можно увидеть на лицах пассажиров переполненного утреннего поезда Авиньон – Марсель. Но тут костюмы были намного курьезней. С достоинством держался лишь маршал д’Эспере: грудь колесом, в колено упирается маршальский жезл, спина прямая, как у воинского памятника, и, похоже, сна ни в одном глазу.
Время шло к одиннадцати: из павильона уже должен был появиться император. Чтобы его приветствовать по всей форме, в воздух поднялись три самолета абиссинских военно-воздушных сил. Они закладывали вираж за виражом и демонстрировали новообретенное искусство высшего пилотажа, пикируя на шатер и выходя из пике в считаных футах от полотняной крыши. Грохот стоял невообразимый; вожди местных племен заворочались во сне и перевернулись ничком; о том, что священнослужители-копты все еще поют, можно было судить исключительно по губам да по перелистыванию нотных страниц.
– До чего же это некстати, – посетовал профессор. – Я пропустил ряд стихов.
Литургия закончилась около половины первого; под алым с золотом зонтом-балдахином коронованные император с императрицей, более всего похожие, по замечанию Айрин, на золоченые статуи во время крестного хода в Севилье, и прошествовали к пышно декорированному подиуму, откуда император и прочел тронную речь; текст этот, заблаговременно размноженный, экипаж потом сбрасывал с аэроплана, а из репродукторов звучал повтор для простого люда в исполнении дворцовых глашатаев.
Среди фотографов и кинооператоров завязалась довольно злобная потасовка, я получил ощутимый удар в спину тяжеленной камерой и хриплый упрек: «Проходи, не отсвечивай: пусть это видят глаза всего мира».
Священнослужители снова пустились в пляс, и кто знает, сколько бы еще это могло продолжаться, но фотографы затолкали танцующих, привели в смятение, оскорбили их религиозные чувства до такой степени, что те предпочли закончить это действо без посторонних, за стенами храма.
Наконец венценосную чету проводили к экипажу, и обессиленная, но зримо неврастеничная упряжка повезла их на торжественный обед.
Мой водитель, индус, не выдержав этой скуки, отправился домой. Обед в гостинице подали прескверный. Все запасы провизии, как объяснил мсье Алло, реквизированы правительством, а рынок, скорее всего, откроется только к выходным. В наличии оставались консервированные ананасы кусочками и три мясных блюда: нарезанная мелкими кубиками солонина с рубленым луком; солонина куском под томатным кетчупом и ломтики солонины, припущенные в кипятке с вустерским соусом; официанты накануне загуляли и еще не проспались.
В тот вечер настроение у нас было хуже некуда.
А дальше последовали шесть дней непрерывного празднества. В понедельник дипломатическим миссиям предписывалось возложить венки к мавзолею Менелика и Заудиту. Мавзолей, находящийся на территории Гебби, представляет собой круглое, увенчанное куполом здание, отдаленно напоминающее византийские сооружения. Внутреннее убранство составляют произведения живописи, а также подретушированные и сильно увеличенные фотопортреты членов императорской фамилии, высокие напольные часы в корпусе из мореного дуба и немногочисленные разрозненные столы, что высунули ножки из-под расстеленных по диагонали полотняных скатертей; на столах стоят миниатюрные серебряные чаши конусовидной формы, наполненные соцветиями-сережками, незатейливо сработанными из проволоки и красновато-лиловой шерсти. Вниз ведут ступени – там, в крипте, находятся мраморные саркофаги двух правителей. Покоится ли в каждом саркофаге соответствующее (да хотя бы какое-нибудь) тело – это другой вопрос. Дата и место смерти Менелика составляют дворцовую тайну, но принято считать, что скончался он года за два до того, как об этом официально сообщили народу; императрица же, вероятнее всего, захоронена под горой в Дебре-Лебаносе[86]. Все утро делегации крупнейших держав добросовестно прибывали по графику, и даже профессор У., не желая никому уступать пальму первенства в благочестии, явился нетвердой, но суровой поступью с букетиком белых гвоздик.
Ближе к вечеру в американской миссии было организовано чаепитие – теплое, дружеское мероприятие, а итальянцы затеяли бал с фейерверками, но самый живой интерес вызвало пиршество-геббур, устроенное императором для своих соплеменников. Подобные пиршества являются неотъемлемой частью эфиопской культуры: они закладывают основы едва ли не родственных по своей прочности связей, которые существуют здесь между простым народом и повелителем, чей престиж в мирное время напрямую зависит от периодичности и щедрости геббуров. Еще несколько лет назад приглашение на геббур считалось гвоздем программы для каждого гостя Абиссинии. Едва ли не все книги об этой стране содержат подробное, основанное на личном опыте повествование о таких пиршествах, где тесными рядами сидят на корточках сотрапезники, а рабы еле успевают подносить сырые, еще дымящиеся четвертины говяжьих туш; каждый гость с особой сноровкой нарезает свою порцию мяса: направленный снизу вверх резкий взмах кинжала точно отсекает сочащийся кровью ломтик на один укус; на плоских запотевших блюдах подают местные лепешки; изрядными глотками отпиваются из сосудов в форме рога напитки
Все, что мне удалось увидеть в тот вечер, – это исход последней партии гостей, с трудом выбиравшихся из калиток Гебби. Им можно было только позавидовать: люди объелись и упились едва ли не до потери сознания. Чтобы придать им хоть какое-то ускорение, полицейские толкали их сзади и лупили палками по бесчувственным спинам, но никакими средствами не смогли нарушить этого благодушного умиротворения. С помощью верной прислуги каждый вождь в конечном счете взгромождался на своего мула, часто моргал и светился улыбкой; один, совсем дряхлый старичок, уселся в седло задом наперед и робко шарил по крупу в поисках возжей; другие остались стоять в обнимку и молча покачивались туда-сюда всей группой; третьи, лишенные дружеской поддержки, блаженно катались в пыли. Я вспомнил о них ближе к ночи, сидя за ужином в салоне итальянской миссии, где велась глубокомысленная беседа о незначительных нарушениях дипломатического этикета, вызванных произволом императора при распределении почестей.
На той неделе прошло еще несколько банкетов, мало чем отличавшихся один от другого. В трех местах устраивались фейерверки, которые заканчивались по меньшей мере одним эксцессом; в одном случае хотели показать фильм, но кинопроектор не работал; в другом месте выступали танцоры из племени галла, которые вроде бы вывихнули себе плечи, да еще так перепотели, что хозяин дома каждому клеил банкноты прямо на лоб; где-то еще танцовщики-сомалийцы тряслись от холода на лужайке, освещенной открытым огнем. Не обошлось и без конных скачек: в императорской ложе яблоку негде было упасть, тогда как трибуны пустовали; тотализатор выплачивал по четыре доллара на каждую выигрышную трехдолларовую ставку; попеременно играли оба оркестра; князь Удине учредил свой приз – огромный кубок, а император – великолепный сосуд непонятного назначения с несколькими серебряными краниками; к нему еще прилагались миниатюрные серебряные блюдца, а также необъятный поднос, уставленный серебряными пиалами, из каких в фильмах едят грейпфрут. Эта бесподобная награда досталась некоему связанному с Французским легионом господину в золоченых сапогах для верховой езды и на очередном приеме была использована легионерами под шампанское. Ходили, правда, шепотки о неспортивном поведении французов: они отослали назад свои книжечки нераспроданных букмекерских квитанций. Другие миссии расценили этот шаг как свидетельство очень низкого уровня клубного духа.
По столичным улицам прошли маршем все виды вооруженных сил, не только регулярных, одетых по всей форме, но и весьма разношерстных, и в самую гущу затесалась проезжавшая на такси Айрин, которая, к своему изумлению, попала в самую гущу конного оркестра, игравшего на шестифутовых трубах и седельных барабанах из дерева и воловьей кожи. При появлении императорского кортежа к аплодисментам добавился пронзительный, завывающий свист.
Состоялось открытие музея сувениров, который включил в свою экспозицию образчики местных народных промыслов, корону, захваченную генералом Нейпиром[88] при Магдале и возвращенную сюда Музеем Виктории и Альберта, а также увесистый камень с лункой посередине – некий абиссинский святой носил его в качестве головного убора.
На площадке у железнодорожного вокзала прошел войсковой смотр.
Но никакой перечень событий не в состоянии передать подлинную атмосферу тех удивительных дней, уникальную, призрачную, незабываемую. Если я, как может показаться, заострил внимание на хаотичности торжественных мероприятий, на непунктуальности и даже на явных просчетах, то лишь оттого, что это и составляло характернейшую особенность празднеств и основу их неповторимого очарования. Все в Аддис-Абебе случалось не к месту и не ко времени; у человека уже вырабатывалась готовность к любым неожиданностям, и тем не менее они постоянно застигали тебя врасплох.
Каждое утро мы просыпались в ожидании ясного дня, напоенного по-летнему ярким солнечным светом; каждый вечер, приносивший прохладу и свежесть, был заряжен изнутри тайной силой, он источал едва ощутимый запах дымка от очагов в тукалах и пульсировал, как живая плоть, неизбывным рокотом тамтамов, доносившимся откуда-то издалека, из сумрака эвкалиптовых рощ. На живописном африканском фоне сошлись на несколько дней люди всех рас и нравов – конгломерат всех возможных степеней взаимных подозрений и вражды. Из общей неуверенности то и дело рождались слухи: насчет места и времени каждой отдельно взятой церемонии; о раздоре в верхах; о волне грабежей и разбоев, захлестнувших Аддис-Абебу из-за отсутствия официальных лиц на своих местах; якобы эфиопскому посланнику в Париже запретили въезд в Аддис; якобы императорский кучер вот уже два месяца не получал жалованья и подал прошение об отставке; якобы одна из миссий отказала в приеме первой фрейлине императрицы.
Как-то после полудня мы с Айрин сидели у гостиницы и, в ожидании обеда потягивая аперитив, увлеченно наблюдали за неоднозначной реакцией приезжих на уличного торговца, который робко подходил к ним со связкой шнурков для обуви в одной руке и с эмалированным
В наших конвертах обнаружились приглашения на императорский обед, назначенный на тринадцать часов текущего дня; поскольку в тот момент была уже половина первого, мы проигнорировали просьбу подтвердить свое присутствие и помчались переодеваться.
Пару дней назад на каком-то мероприятии ко мне обратился профессор У. и сказал со сдержанной гордостью: «В субботу обедаю у императора. Хотелось бы обсудить с ним ряд вопросов». Однако возможности подискутировать профессору не выдалось. Гостей собралось человек восемьдесят, но мест было намного больше, откуда следовало, что рассыльный не сумел завершить свою работу в срок. Мы долго стояли в какой-то застекленной галерее, тянувшейся вдоль стены главного здания. Потом с поклонами и реверансами нас провели в тронный зал, и мы выстроились по ранжиру вдоль стен; официанты предлагали нам «бирр», вермут и сигары. В воздухе витало нечто духовное.
В обеденный зал нас провел сам император. Мы плелись за ним беспорядочной толпой. Он уселся в середине торцевого стола, от которого с обеих сторон отходило по три стола, уставленных золотой утварью и бело-золотым фарфором. На каждой тарелке лежала отпечатанная именная карточка. В течение примерно десяти минут мы сконфуженно толкались в поиске своих мест, поскольку никакого плана рассадки в зале не оказалось, а незнакомые между собой гости ничем не могли помочь друг другу. Император с тонкой, едва заметной улыбкой наблюдал за нами со своего места. Должно быть, мы являли собой весьма курьезное зрелище. Естественно, никому и в голову не пришло полюбопытствовать, для кого предназначены места рядом с императором; когда наконец мы все расселись, две самые высокочтимые гостьи смущенно, бочком скользнули на ближайшие свободные места. Вскоре их пересадили. Теперь Айрин оказалась по одну сторону, а француженка, супруга египетского консула, – по другую. Я сидел между летчиком-англичанином и бельгийским фотографом. Трапеза тянулась долго, с многочисленными переменами неплохо приготовленных блюд французской кухни и приличными европейскими винами. Подавали и тедж, национальный напиток из сброженного меда. Как-то вечером мы заказали такой себе в гостиницу: нам доставили мутную желтоватую жидкость неопределенного вкуса. Императорский тедж представлял собой совершенно другой напиток: прозрачный, с легким коричневатым оттенком, плотный, насыщенный, сухой. После обеда нам по просьбе Айрин принесли полученный из него дистиллят – бесцветный спиртной напиток отменного вкуса и обескураживающей крепости.
За время обеда случился только один казус. Когда мы уже заканчивали, со своего места в дальнем конце зала поднялась упитанная молодая женщина, которая решительно протиснулась между столами и остановилась в считаных ярдах от императора. Как я понял, это была сирийская еврейка, работавшая в каком-то из образовательных учреждений столицы. Она взяла с собой кипу бумаг, которые держала едва ли не вплотную к своему пенсне одной пухлой рукой, а другую вскинула над головой в фашистском салюте. Все разговоры пошли на убыль и смолкли. Император посмотрел на женщину добродушно-вопросительным взглядом. И тогда она чрезвычайно пронзительным и зычным голосом начала декламировать какую-то оду. Этот длинный хвалебный стих сочинила она сама, причем на арабском языке, в котором его величество оказался полным профаном. Между четверостишиями она выдерживала долгие паузы, которые отмечала трепетом своей рукописи, а потом продолжала. Мы уже стали опасаться, что декламация никогда не кончится, и тут поэтесса умолкла так же неожиданно, как начала, сделала книксен, развернулась и, обливаясь потом, тяжело дыша, зашагала на свое место, где снискала похвалу ближайших соседок. Император, поднявшись с кресла, повел нас обратно в тронный зал. Здесь все с четверть часа подпирали стены, пока нас обносили дижестивами. В конце концов мы по очереди откланялись и вышли на солнечный свет.
Из всей той недели один эпизод запомнился мне особенно четко. В поздний час мы только что вернулись с очередного приема. Как я уже говорил, комната моя находилась во флигеле, позади гостиницы; во дворе, который мне требовалось пересечь, спали одна серая лошадь, несколько коз и укутавшийся с головой в одеяло гостиничный сторож. За флигелем, отделенная от гостиничной территории деревянным частоколом, стояла небольшая стайка хижин-тукалов. В тот вечер в одной из них что-то праздновали. Дверной проем глядел как раз в мою сторону, и мне были видны отблески горевшей в хижине лампы. Там тянули монотонную песню, к месту прихлопывали и отбивали ритм на пустых канистрах. Поющих было, наверное, человек десять – пятнадцать. Я немного постоял и послушал. Как был, в цилиндре, во фраке и в белых перчатках. Вдруг проснулся сторож и дунул в маленький рожок; сигнал этот подхватили в близлежащих дворах (принятый здесь способ доказать хозяину свою бдительность), а гостиничный сторож опять завернулся в одеяло и погрузился в сон.
Тихая ночь, и одна эта долгая, бесконечно долгая песня. И тут передо мной воочию предстал абсурд всей прожитой здесь недели: мой нелепый костюм, спящая живность, а за изгородью – не ведающий ни отдыха, ни срока праздник.
На третьей неделе нашего пребывания в Аддис-Абебе, когда завершились официальные празднества и делегатов уже переправляли в береговые районы с такой скоростью, какая ограничивалась лишь количеством спальных вагонов, имевшихся в распоряжении Франко-Эфиопской железной дороги, профессор У. предложил мне совершить вместе с ним поездку в Дебре-Лебанос.
Вот уже четыре столетия монастырь этот служит центром духовной жизни Абиссинии. Построен он у источника, в котором целебные иорданские воды, протекающие под землей вдоль Красного моря, выходят, как принято считать, на поверхность; сюда съезжаются паломники со всей страны, а кроме того, поблизости находится могильник, куда часто наведываются зажиточные горожане, способные позволить себе такую поездку, ибо всем, кого застигнет тут Второе пришествие, гарантировано беспрепятственное вхождение в рай.
Стоял сухой сезон, что позволяло отправиться в монастырь на автомобиле. Недавно туда ездил профессор Мерсер и вернулся с фотографиями прежде неизвестной версии Книги Екклезиаста. А недели две назад из Фиша туда же ехал рас Касса, приказавший по такому случаю отремонтировать мосты, поэтому нам не составило труда найти водителя, который согласился отвезти нас в монастырь. Для начала нужно было получить от Кассы разрешение на проезд по этой дороге. Профессор У. получил его от абуны[90] и одновременно заручился рекомендательным письмом. Нам предложили вооруженную охрану, но мы отказались. В экспедицию вошли только мы с профессором, круглоголовый шофер-армянин и парнишка из местных, который увязался за нами без приглашения. Вначале это нас немного покоробило, но он напрочь отказывался понимать, что от него хотят отделаться; зато потом мы сполна оценили его присутствие. Автомобиль американской марки, которую редко увидишь в Европе, вытворял такие чудеса, на которые, как мне казалось, не способно ни одно транспортное средство. Когда мы загрузили в него верхнюю одежду, ковры, жестяные канистры с бензином и запасы продовольствия, в нем только-только хватило места для нас самих. В гостинице нам в дорогу выдали пиво, сэндвичи, оливки и апельсины, а Айрин приготовила корзину с крышкой, куда сложила консервы и деликатесы с трюфелями из «Фортнума и Мейсона». Как только мы выехали, причем намного позже условленного времени, профессор У. о чем-то вспомнил.
– Вы не возражаете, если мы на минутку вернемся ко мне в гостиницу? Я там кое-что забыл.
Пришлось вернуться в гостиницу «Империал». Он там забыл дюжину пустых бутылок из-под минеральной воды «Виши».
– Я посчитал, – объяснил он, – что из вежливости надо бы привезти святой воды расу Кассе и абуне. Уверен, они это оценят.
– Хорошо, но обязательно ли в таких количествах?
– Ну есть же еще патриарший легат, надо бы ему тоже привезти воды, есть Блаттенгетта Херуи[91], есть коптский патриарх в Каире… Мне думается, это достойный повод хоть как-то отблагодарить их за проявленную ко мне доброту.
Я позволил себе заметить, что для изъявления благодарности лучше подойдет тедж и что абиссинцы, по моим наблюдениям, однозначно предпочтут именно такой подарок. Профессор У. нервно хохотнул и посмотрел в окно.
– Так почему бы не набрать воды в мои пивные бутылки?
– Нет-нет, я считаю, это неприлично. Вообще говоря, использовать для святой воды бутылочки из-под «Виши» мне и самому не по нраву. Жаль, что я не успел соскоблить этикетки, – рассуждал он. – Пожалуй, бой сможет сделать это завтра – до того, конечно, как мы наберем воды.
Профессор показал себя с новой для меня стороны. До того дня наше с ним знакомство ограничивалось примерно полудюжиной встреч в более или менее непринужденной обстановке, на разных приемах и зрелищных мероприятиях. Я отметил, что он с беззлобной иронией отзывается о наших общих знакомых, весьма педантичен и склонен восторгаться тем, что мне видится банальным.
– Обратите внимание, – говорил он с типично бостонской интонацией, – обратите внимание на изящество корзины, которую несет эта женщина. В переплетении соломинок отражается весь национальный характер. Ну почему, почему мы тратим время на короны и каноны? Я мог бы день-деньской рассматривать эту корзину.
И его отрешенный взгляд заволакивала мечтательная задумчивость.
Некоторые весьма одобрительно относились к подобным высказываниям, и я предполагал, что они естественны в американской академической среде. Для меня эти сентеции компенсировались вполне здравыми изречениями, например: «Никогда не носите с собой бинокль: как только вдалеке появится объект, достойный вашего внимания, бинокль все равно придется отдать какой-нибудь разнесчастной даме». Но эти проявления здравого смысла лишь заслоняли тот мистицизм, который составлял основу его менталитета. От прикосновения к церковной утвари профессор вмиг проникался пиететом, импульсивным и зримым благочестием, что обещало наполнить нашу совместную развлекательную поездку новым смыслом.
Бутылочки эти, однако, причиняли мне адское неудобство. Они дребезжали на полу, превращая вполне сносную езду в сущее мучение. Не на что было даже поставить ноги, кроме как на эту неровную, ненадежную поверхность. Все время приходилось поджимать колени и терпеть судороги, не имея возможности размять затекшие конечности.
Монастырь Дебре-Лебанос расположен почти строго к северу от Аддис-Абебы. Первые пару миль от города по направлению к обители тянулась заметная дорога, проходящая прямо через вершину горы Энтото. Очень крутая и узкая, она была выложена шаткими, неутрамбованными камнями и булыжниками; на вершине стояли церквушка и дом священника, а прилегающие земли были испещрены глубокими оврагами и нагромождениями камней.
«Во что бы то ни стало, – решили мы, – туда нужно добраться при свете дня».
С вершины дорога спускалась в широкую равнину, которую орошали шесть-семь мелких речушек, бегущих меж высоких берегов под прямым углом к нашей дороге. Нам навстречу попадались идущие в город караваны мулов с грузом шкур. Профессор У. приветствовал их поклонами и благословениями, на что погонщики-горцы отвечали ему лишь пустыми взглядами или широкими, но недоверчивыми улыбками. Некоторые, более умудренные опытом, громогласно требовали: «Бакшиш!» Тогда профессор, сокрушенно качая головой, объяснял, что этот народ, к сожалению, уже отчасти развращен засильем иностранцев.
Равнину мы пересекли за два-три часа; ехали преимущественно не по дороге, а рядом, так как неровная поверхность оказалась удобнее наезженной колеи. Мы пересекли многочисленные высохшие русла рек и несколько ручьев. Над некоторыми из них были видны следы начатого строительства мостов – обычно груды камней и несколько бревен; в редких случаях под ними проходили водопропускные трубы. За обсуждением этих обстоятельств мы оценили удивительные способности нашего автомобиля. Он нырял капотом в крутой овраг, дрожал и слегка спотыкался, вздымая пыль и раскидывая камни; он ревел и буксовал, натыкался на препятствия и раскачивался, пока не начинался подъем; тогда он вдруг устремлялся вперед и упорно взбирался по противоположному склону, словно выпуская из шин цепкие когти. Зато там, где неровности были едва ощутимы, машина временами глохла. Профессор У. со вздохом распахивал дверь, и на подножку непременно выкатывалась пара бутылочек.
«Ah, ça n’a pas d’importance»[92], – говорил шофер и толкал локтем боя, который спрыгивал на землю, подбирал и возвращал на место бутылки, а потом обходил авто и упирался плечом в багажник. Этого небольшого усилия оказывалось достаточно, чтобы машина сдвинулась с места: она продолжала подъем, переваливалась через гребень и, оказавшись на горизонтальной поверхности, набирала скорость, а бой догонял и запрыгивал в трясущееся на ухабах авто с победной улыбкой на своей смуглой рожице.
Примерно в одиннадцать часов мы остановились перекусить у последнего ручья. Бой взял маленькую чашечку и принялся заливать воду в радиатор. Я жевал бутерброды и пил пиво, которое частично расплескалось в дороге. Профессор оказался вегетарианцем; развернув серебряную обертку, он достал небольшой ломтик сыра и откусывал по крошечному кусочку, а потом аккуратно расправился с апельсином. Солнце палило нещадно, и профессор выдвинул теорию, которая тогда показалась мне – да и по сей день кажется – совершенно беспочвенной: чтобы не перегреться в тропиках, надо носить плотное шерстяное белье.
Оставив позади равнину, мы часа три ехали по зеленеющей холмистой местности. Никакой дороги здесь уже не было, и ориентирами порой служили только рубежные камни. Нам попадались стада, их пасли голые ребятишки. Вначале профессор вежливо приподнимал шляпу и кланялся, что повергало в панику юных пастушков; после того как трое или четверо с воем ужаса бросились врассыпную и скрылись из виду, профессор заметил, как отрадно встретить здесь людей, понимающих, какую угрозу представляет собой автотранспорт, а затем снова погрузился в раздумья – по-видимому, о целесообразности вручения бутылочки святой воды императору. Маршрут был непримечателен; его однообразие лишь изредка нарушалось скоплениями тукалов, окруженных высокими живыми изгородями из молочая. Стояла невыносимая жара, и спустя некоторое время, несмотря на бряканье бутылочек и скрюченную позу, меня сморила дремота. Очнулся я от остановки на вершине горы; нас окружала пустынная, неровная, волнистая местность, поросшая травой.
–
–
Как голубя из Ноева ковчега, мы отправили боя сориентироваться в этой пустоте. Полчаса ждали его возвращения. Тем временем откуда ни возьмись появились три местные женщины, которые глядели на нас из-под соломенных зонтиков. Профессор снял шляпу и поклонился. Женщины, сбившись в кучку, захихикали. Любопытство вскоре победило робость, и они подошли ближе; одна дотронулась до радиатора и обожгла руку. Они попросили сигарет, но водитель в грубой форме отказал.
Наконец вернулся бой и объяснил, куда ехать. Свернув под прямым углом, мы продолжили путь; и профессор, и я вновь задремали.
За то время, что я спал, местность изменилась до неузнаваемости. Примерно в полумиле от нас, наискосок от линии нашего пути, земля внезапно обрывалась: там был огромный каньон, круто уходивший вниз ярусами голых скал, испещренных полосками и пятнами древесной растительности. Внизу, между зеленеющими берегами, протекала река, питавшая Голубой Нил; к этому времени года она почти полностью пересохла, за исключением нескольких сверкающих на солнце струек, которые сходились и расходились тонкими лучами на песчаном дне. В двух третях пути вниз по склону, за кронами деревьев, цеплявшихся за полукруглый земляной выступ, просматривались купола Дебре-Лебанос. Вниз по крутому склону тянулась растрескавшаяся дорога, и нам больше некуда было деваться, кроме как в ее сторону. Спуск выглядел смертельно опасным, но наш водитель-армянин, не дрогнув, доблестно ринулся вниз.
Временами автомобиль кренился на узкой дороге, по одну сторону которой возвышались скалы, а по другую разверзалась пропасть; временами мы с осторожностью продвигались по широким выступам между огромными валунами, а в теснинах задевали скалу и слышали скрежет. Вскоре мы достигли такого узкого места, которое даже наш водитель признал непроезжим. Протиснувшись вдоль подножек, мы вылезли из машины, чтобы продолжить путь на своих двоих. Профессор У. явно проникся святостью места.
– Смотрите, – говорил он, указывая на какие-то столбики дыма, поднимающиеся впереди над высокими скалами, – это прибежища отшельников-анахоретов.
– Вы уверены, что здесь есть отшельники-анахореты? Никогда не слышал.
– Очень подходящее для них место, – задумчиво отвечал профессор.
Армянин – невысокий, но решительный человек, коротко стриженный, в гамашах на толстых ногах – шел впереди; за ним, пошатываясь, тащился бой, который нес верхнюю одежду, одеяла, съестные припасы и с полдюжины пустых бутылочек. Внезапно армянин остановился и, приложив палец к губам, указал взглядом на скалы, расположенные прямо под нами. Там, в тени, застыло десятка два-три разновозрастных бабуинов обоего пола.
– Ах, – умилился профессор У., – священные обезьяны. Как интересно!
– Почему священные? Мне кажется, просто дикие.
– Священные обезьяны в монастырях не редкость, – объяснил он с особой нежностью. – Как-то я видел их на Цейлоне, а еще чаще – в Индии… Ах, зачем он так поступил? Что за недомыслие! – Это шофер запустил в стаю камнем, и обезьяны, тявкая, бросились врассыпную, к вящей радости нашего боя.
Идти было жарко. Мы оставили позади несколько тукалов, откуда на нас с любопытством глазели женщины с детьми, и через некоторое время оказались на открытом зеленом выступе, утыканном огромными валунами и множеством невзрачных домиков. Нас окружила толпа подростков, одетых в лохмотья и почти поголовно зараженных кожными болезнями, но отроков прогнал наш армянин. (Позже нам стало известно, что это были псаломщики.) Мы послали боя найти кого-нибудь посолиднее; вскоре из тени деревьев появился благообразный бородатый монах, который, держа над головой желтый солнцезащитный зонт, направился к нам для приветствия. Мы вручили ему рекомендательное письмо от абуны, и после внимательного изучения обеих сторон запечатанного конверта он, при посредничестве нашего переводчика-армянина, согласился привести сюда настоятеля. Какое-то время монах отсутствовал, а потом вернулся со старым священником в огромном белом тюрбане и коричневой рясе: на носу у него были очки в стальной оправе, в одной руке видавший виды черный зонт, в другой – мухобойка из конского волоса. Профессор У. ринулся вперед и поцеловал нагрудный крест почтенного настоятеля. Тот отнесся к этому благосклонно, но я не решился следовать примеру профессора и ограничился рукопожатием. Монах протянул настоятелю наше рекомендательное письмо, которое тот, не вскрывая, опустил в карман рясы. Они сообща объяснили, что в скором времени смогут нас принять, и пошли будить братию, чтобы подготовить к приему общую залу.
Ждали мы около получаса, сидя в тени близ храма и постепенно притягивая к себе любопытствующих клириков разного возраста. Армянин пошел проверить, все ли в порядке с его машиной. На задаваемые нам вопросы профессор У. отвечал поклонами, сокрушенными кивками и сдержанным хмыканьем.
Вскоре подошел еще какой-то монах и, присев рядом с нами на корточки, взялся что-то писать белым карандашом на тыльной стороне ладони обычным, но аккуратнейшим амхарским шрифтом. Одна буква была в форме креста. Дабы довести до всеобщего сведения, что мы – добрые христиане, профессор указал пальцем на эту букву, на меня, на себя, а затем отвесил поклон в сторону храма и перекрестился. На сей раз его действия были восприняты не столь благосклонно. Казалось, все смутились и даже струхнули; писарь поплевал на руку и, второпях стирая текст, попятился. В воздухе повисло напряжение, смешанное с неловкостью, но, к счастью, обстановку разрядил подоспевший армянин, объявив, что совет монастыря уже готов нас принять.
Наряду с двумя храмами, в числе самых примечательных зданий оказалась высокая, квадратная в плане каменная постройка с соломенной крышей и единственным рядом окон, прорезанных под самым карнизом; в ее сторону нас и повели. У входа, занавешенного тяжелым двойным пологом из мешковины, собралась небольшая толпа. Занавеси на окнах тоже были задернуты наглухо, так что мы после ослепительно-яркого солнечного света погрузились во мрак, отчего поначалу растерялись. Один из священников слегка приподнял дверной полог, чтобы мы сориентировались. В доме была всего одна комната с высокими голыми стенами каменной кладки, а потолок отсутствовал вовсе, так что стропила и соломенная кровля тоже оставались на виду. Нас явно ожидали: на земляном полу были разостланы ковры, в центре стояла пара накрытых ковриками низких табуреток, вдоль стены выстроились по ранжиру двенадцать священников с настоятелем монастыря в центре шеренги, а между ними и двумя табуретами стоял накрытый шалью стол; кроме задвинутого в дальний угол грубо сколоченного из белого дерева и неровно покрашенного буфета, закрытого на скобу и замок, другой мебели в помещении не было. Мы присели, а наш толмач-водитель остался стоять рядом, лихо крутя в руках свою кепку. Когда мы устроились поудобнее, настоятель, который, скорее всего, пребывал в сане абуны, достал из кармана наше рекомендательное письмо и только сейчас вскрыл конверт. Сначала он прочел текст про себя, а затем вслух – к сведению братии, которая, почесывая бороды, кивала и кряхтела. Потом настоятель обратился к нам и спросил, что нас сюда привело. Профессор У. объяснил, что мы наслышаны о святости этого места, о мудрости и благочестии монахов, а потому решили отдать им дань уважения, почтить здешний храм и увезти с собой какие-нибудь свидетельства блистательной истории этого монастыря, которым восхищается весь мир. Эта изящная речь была ужата нашим шофером до трех или четырех отрывистых вокабул, встреченных дальнейшими кивками и кряхтеньем.
Один из собравшихся спросил, не магометане ли мы, часом. Нас огорчило, что такие сомнения возникли после всех торжественных деклараций профессора У. Мы заверили, что это не так. Другой полюбопытствовал, откуда мы приехали. Из Аддис-Абебы? Посыпались вопросы о коронации; тогда профессор У. завел красочное повествование о духовной значимости этого события. У меня сложилось впечатление, что водитель наш не утруждается точностью перевода. Почему-то в ответ раздались дружные смешки, после чего армянин минут на десять взял инициативу на себя и вскоре создал атмосферу всеобщего благорасположения. Затем он принялся пожимать руки монахам, бросил через плечо, что от нас ожидают того же, и профессор У. исполнил сей общественный долг с ритуальными коленопреклонениями и благоговейным трепетом.
После этого профессор спросил, нельзя ли нам посетить библиотеку, которой восхищается весь мир. Ну разумеется, можно – вот же она, в углу. Абуна достал из кармана маленький ключик и доверил одному из священников открыть буфет. Оттуда вынули пять-шесть завернутых в шелковые платки книжных стопок и, с величайшей осторожностью положив их на стол, отдернули дверной полог, чтобы впустить в комнату луч света. Абуна отвернул углы шали на верхней связке, и мы увидели две доски, кое-как скрепленные петлями наподобие диптиха. Профессор У. с жаром облобызал эти доски, их раскрыли, и нашим взорам явились две наклеенные на дерево цветные литографии с изображением Распятия и Успения – не иначе как вырезки из святцев, напечатанных в Германии где-то в конце прошлого века. Профессор определенно был несколько ошарашен.
– Боже, боже, какая дикая профанация, – забормотал он, склоняясь для поцелуя.
Другие связки содержали начертанные на геэзе списки Евангелий, житий святых и молитвенников с яркими иллюстрациями. Живопись напоминала фрески, ужатые до размера миниатюр. На некоторые страницы были наклеены вырезанные из печатных изданий фигуры и лица, никак не сочетавшиеся со стилизованным окружением. Нам с великой гордостью сообщили, что художник раньше трудился в Аддис-Абебе, выполняя заказы покойной императрицы. Профессор У. спросил, нельзя ли посмотреть на более древние книги, если таковые у них имеются, но монахи сделали вид, что не понимают. Вне всякого сомнения, они темнили.
После этого нам предложили посетить святой источник. Профессор У. и я вместе с проводником стали карабкаться в гору. Восхождение давалось нам с трудом: в небе все еще палило солнце, а от камней исходил беспощадный жар.
– Думаю, нужно снять головные уборы, – сказал профессор. – Мы же на священной земле.
Я сдернул пробковый шлем, надеясь, что небесные силы уберегут меня от солнечного удара, но одновременно со словами профессора наш проводник вдруг остановился и прямо на тропе начал справлять нужду, из чего я заключил, что его преклонение перед этой землей далеко от фанатизма.
В пути мы поравнялись с неглубокой пещерой, образованной нависающими утесами. Кругом сочилась и капала вода, тропа размокла и сделалась скользкой. Именно сюда сносят тела верующих: сейчас они лежали повсюду, одни в упаковочных ящиках, другие – в выдолбленных древесных стволах, заколоченных досками и беспорядочно сваленных в кучу; многие из этих небрежно сработанных гробов частично увязли в сырой земле, а иные развалились на части, выставив напоказ свое содержимое. Нам сообщили, что на другом склоне имеются такие же могильники.
Перед нами открывался прекрасный вид на долину; проводник указал на скопление стоящих вдали построек.
– Там женский монастырь, – пояснил он. – Как видите, наше совместное проживание – это бессовестная ложь. Их дома стоят отдельно. Мы к ним через долину не ходим, а они не ходят к нам. Никогда. Люди врут. – Ему очень хотелось подчеркнуть этот факт.
Наконец мы дошли до живописного источника, который ниспадал каскадом, чтобы влиться в речку глубоко на дне долины. Однако бóльшая часть воды отводилась в железные трубы и поступала в купальни близ монастыря. Чтобы их осмотреть, мы повернули обратно, вниз по склону. Одна из купален, построенная специально для императора Менелика, находилась в кирпичном домике с крышей из гофрированного железа. В старости сюда охотно наезжала императрица, а после ее кончины домик пришел в запустение. Мы заглянули в окно и увидели простой кухонный стул. Из потолка торчал носик изъеденного ржавчиной желоба, откуда на кирпичный пол падала струйка воды и вытекала через сливное отверстие в углу.
Другая купальня предназначалась для общего пользования. Там труба была оснащена двумя желобами, направляющими воду в обе стороны от кирпичной стены. Одна сторона мужская, другая женская; каждая огорожена трехстворчатой ширмой. Пол – бетонный. В день нашего визита там обливался водой какой-то мальчонка, фыркая и брызгаясь, как в обычной душевой.
Когда мы вернулись, наш армянин и один из монахов передали нам вопрос абуны: кого зарезать на обед – козу, барана или теленка? Мы ответили, что съестное у нас взято с собой; кроме ночлега и воды для умывания, нам ничего не требуется. Армянин объяснил, что отказываться здесь не принято. Мы сдались: быть может, пяток яиц? Но нам сказали, что яиц как раз нет. Монахи решительно намекали на козу. В обители мясо было роскошью, и под видом нашего приезда братия, несомненно, решила устроить себе пир. Однако вегетарианские принципы профессора не дрогнули. В конце концов ему предложили мед, и он с готовностью согласился. Затем перешли к вопросу о нашем размещении на ночлег. Нам предложили выбирать между хижиной и шатром. Армянин предупредил: если мы заночуем в хижине, то непременно подхватим какую-нибудь мерзкую заразу, а если в шатре, то, не ровен час, станем добычей гиен. Сам он уже все обдумал и решил спать в машине. Мы вернулись в монастырь, и абуна самолично повел нас смотреть хижину. Ключ нашли не сразу, а когда дверь наконец распахнулась, нам навстречу выбежала тощая коза. В зловонной каморке даже не было окон. Видимо, она служила чуланом: на полу валялись какие-то тряпки и поломанная мебель. В соломенной крыше гудел пчелиный рой. Хижина еще не совсем готова, объяснил абуна, ведь он не ждал гостей. Подготовить ее недолго, но, быть может, мы не обидимся, если он предложит нам шатер? Шатер устраивал нас по всем статьям, и абуна с явным облегчением распорядился о его установке. Солнце клонилось к закату. Возле того дома, где нас принимали, была выбрана подходящая площадка, на которой вскоре раскинулся круглый шатер. (Впоследствии мы узнали, что шатер принадлежал старой императрице. Она нередко в нем ночевала во время своих поездок на воды.) Прямо поверх сена пол застелили коврами. На опорной стойке закрепили маленькую лампаду в форме кораблика; наши собственные коврики, провизию и бутылки перенесли сюда же и сложили у стенки. После этого нас пригласили войти. Мы сели по-турецки, абуна устроился рядом. В тусклом свете лампады он словно раздался вширь и вверх, а тень от его объемистого тюрбана и вовсе заполонила собою весь шатер. Водитель опустился на корточки лицом к нам. Абуна, лучась неизбывным добродушием, выразил надежду, что здесь нам будет удобно; мы сердечно поблагодарили. Разговор не клеился, и мы, все трое, застыли с бессмысленными улыбками. Вскоре кто-то приподнял полог, и в шатер вошел одетый в тяжелый коричневый бурнус монах с допотопным ружьем. Он поклонился и тут же вышел. Абуна объяснил: это сторож, который будет спать снаружи, поперек входа. Мы вновь притихли и неловко заулыбались. Наконец доставили ужин: корзину с полудюжиной больших лепешек из плотной, липкой субстанции, по виду смахивающей на каучук; затем добавились кувшины: один с водой, другой с таллой, напоминающей водянистое горькое пиво, а немного погодя – и два рога с медом, но совсем не таким, какой продают в Тэйме[95]: это был дикий мед сероватого цвета, выскобленный прямо из дупла вместе с трухой, грязью, птичьим пометом, дохлыми пчелами и личинками. Для снятия пробы все кушанья сначала подносили абуне, а потом уже нам. Мы выражали свой восторг кивками и фальшивыми улыбками. Разложив перед нами снедь, монахи ушли. Тут армянин бессовестно бросил нас на произвол судьбы, сказав, что должен сходить проведать боя. Мы втроем остались в полутьме смотреть на съестное и глупо улыбаться.