Пристав даже посинел от злости. Сорвавшись с места, он закричал и замахал на меня кулаками.
— Молчать! — заревел он. — Если ты и дальше будешь вести себя так же, то я опять посажу тебя, и ты заговоришь по-другому.
— Делайте, что вам угодно, — продолжал я резко. — Но вы не имеете права обращаться со мной таким образом. Вы применяете ко мне силу, но я не могу, к сожалению, ответить вам тем же. Это незаконно.
Наверное, приставу Грекову никогда прежде не приходилось слышать в своем полицейском управлении ничего подобного, потому что он даже заморгал глазами от удивления. В горле у него застыло какое-то невысказанное слово. Тупое лицо его выражало недоумение. Потом он вновь обрел дар речи:
— Поговори у меня! Вот попадешься еще раз когда-нибудь, я тебе тогда припомню все!
Затем, несколько поостыв, пристав стал более спокойно спрашивать, кто я такой, где и кем работаю, кто мой начальник, почему я прошел мимо и не поприветствовал его.
— Вы, я вижу, понимающий человек, — сказал он, переходя на «вы». — А вот не поздоровались, не проявили уважения к чину полиции.
Я объяснил, как все было.
Греков слушал, меня, не перебивая. Это придало мне бодрости, и я продолжал:
— Поскольку я уже здоровался с людьми, гостившими у почтмейстера, я не стал смотреть в их сторону и, естественно, поэтому не увидел вас. Но если бы я и заметил вас, то и тогда бы не поздоровался, так как мы тогда еще не были с вами знакомы. Вот сейчас, — сказал я, улыбнувшись, — совсем другое дело. После всего, что случилось со мной по вашей милости, я познакомился с вами и буду всегда приветствовать вас, если, конечно, и вы, встретив меня, будете здороваться со мной.
Пристав обмяк и, как мне показалось, слушал все это даже с некоторым любопытством.
— Надо навести о тебе справки, — сказал он в заключение, — посмотрю, что ты за птица.
Греков отпустил меня, и я ушел из полицейского управления с горьким осадком в душе, будто я соприкоснулся с чем-то удушливым и грязным. Хотелось поскорее выбраться на свежий воздух и помыться.
Так я впервые встретился лицом к лицу с полицией. Позднее я убедился и более глубоко познал, что эта случайная тогда встреча была проявлением всей сущности царского и буржуазно-помещичьего произвола, а пристав Греков и его полицейское управление являлись олицетворением в местном масштабе всего огромного, разбойного и подлого самодержавного засилья, все попирающего, беспощадного к людям полицейского, царского кулака.
На следующий день я побывал у Семена Мартыновича Рыжкова и подробно рассказал ему обо всем, что со мной произошло. Но он, оказывается, уже кое-что знал о происшедшем. Когда меня увели, парни, которые были вместе со мной у почтово-телеграфной конторы, разбежались, а затем поодиночке вновь собрались в школе. Через некоторое время туда ввалился один из городовых.
— Так шо их благородие приказалы привести до них усих ваших хлопцив, — заявил он.
Семен Мартынович вежливо выпроводил городового, сказав, что придет для объяснения сам. После я узнал, что это объяснение окончилось ссорой, но Рыжков тогда ничего об этом не сказал. Он подробно расспросил, что делали со мной в участке и очень ли сильно били.
— Какая мерзость, какая подлость! Какие идиоты еще существуют на белом свете! — возмущенно восклицал Семен Мартынович, обращаясь то ко мне, то к своей жене Марии Тимофеевне. Затем он метнулся в другую комнату, схватил там с вешалки свою шляпу и, ничего не сказав, вышел из дому. Мы были в недоумении, и нам ничего не оставалось, как ждать его возвращения.
Семен Мартынович вернулся примерно через полчаса, был по-прежнему возбужден и едва успокоился. Оказалось, что он побывал у почтмейстера и крупно объяснился с ним. Рыжков обвинил начальника почтовой конторы в соучастии в беззаконной расправе с его бывшими учениками. Его самого и членов его семьи он назвал нечестными и непорядочными людьми. Он заявил им, что не намерен больше встречаться с ними.
Таков был он, мой учитель Семен Мартынович Рыжков — человек светлой души и кристальной чистоты. Он органически не мог терпеть фальши и несправедливости, был вспыльчив и прямодушен, готов был всегда вступиться за обиженного и, невзирая на чины, дать достойный отпор любому обидчику. Он действительно никогда больше не встречался с почтмейстером и его семьей и вообще не мог после этого спокойно упоминать их имен.
Как и следовало ожидать, на этом дело не кончилось. У Семена Мартыновича был вскоре произведен первый в его жизни обыск, но он, разумеется, не дал и не мог дать каких-либо ценных для полиции результатов. Через какой-то промежуток времени Семена Мартыновича вызвали в Петербург, не то в министерство просвещения, не то в какое-то другое учреждение. Он никогда не разговаривал со мной на эту тему, да и вообще не вел ни с кем никаких разговоров о политике. Мы лишь догадывались, что он остался на подозрении у полицейских властей. Они еще не раз беспокоили его своими посещениями и в школе, и дома.
А моя жизнь вскоре после этого факта круто повернулась и вошла в совершенно новое русло.
Началось с того, что постоянно слонявшийся на заводе под видом рабочего полицейский шпик по кличке «Москва» стал буквально преследовать меня, не давая мне, как говорится, ни отдыха, ни срока. Он встречал меня «неожиданно» на дороге и делал вид, что идет куда-то по своим делам. Он часто околачивался у калитки нашего двора. И само собой разумеется, шпик встречал и провожал меня всякий раз, когда я бывал у Семена Мартыновича Рыжкова или у других учителей. Таким образом, каждый мой шаг становился известен полиции и, следовательно, приставу Грекову.
Однажды меня вызвали в полицию. Я вновь встретился с приставом Грековым. Он начал резко и грубо упрекать меня в антиправительственных действиях. В ответ на мои вопросы о том, в чем эти действия выражаются, пристав начинал пугать меня, что представители власти все знают о моем поведении и что он не потерпит враждебного отношения к государственной власти, к царскому правительству. Я защищался как мог и пытался уверить Грекова, что ни в чем не виноват, но он продолжал настаивать на своем. Не добившись ничего, он отпустил меня.
Месяца через два после этого, во время моего отсутствия, на моей квартире неожиданно был произведен тщательный обыск. По обычной своей привычке, полицейские обшарили все углы и перевернули все вверх дном. Не удовлетворившись этим, они побывали в погребе и на чердаке, подробным образом исследовали стены дома изнутри и снаружи. Искали всюду, но ничего предосудительного так и не нашли. Полицейские ищейки вынуждены были уйти несолоно хлебавши.
На следующий день меня опять вызвали в полицейское управление. Там мне заявили, что, хотя обыск был неудачным, они все равно знают, что я веду антигосударственную работу.
— Если вы не прекратите своей преступной деятельности, — пригрозил дежурный полицейский чин, — то будете арестованы. Мы вас предупреждаем, а сейчас можете идти.
Все это был шантаж, и я, конечно, понимал это. Подозрения и угрозы полицейских не имели под собой никакого основания прежде всего потому, что в то время я не вел какой-либо активной работы, и не только явной, но и скрытой. Единственное, что могло быть поставлено мне в вину, были мои встречи с друзьями-рабочими и учителями. В беседах действительно затрагивались некоторые политические вопросы.
Недели через две меня арестовали. На допросах чиновники и сам пристав Греков продолжали настаивать на том, чтобы я сознался в своей «преступной деятельности». Признаваться мне, собственно, было не в чем, да я не сделал бы этого и ни при каких других обстоятельствах. Не добившись от меня никаких признаний, полиция вынуждена была вскоре вновь отпустить меня на свободу. При этом мне заявили:
— Пока что у нас нет каких-либо веских доказательств твоей неблагонадежности, но рано или поздно мы схватим тебя с поличным. И тогда ты будешь немедленно уволен с завода. Походишь без работы — узнаешь, почем фунт лиха.
РАБОЧЕЕ БРАТСТВО
Металлургический завод Донецко-Юрьевского металлургического общества (ДЮМО) в 1898 году уже работал полным ходом: выпускал кокс, чугун, сталь, различные виды проката. Сооружались новые домны, мартеновские печи, прокатные станы. Чтобы ускорить развитие завода и одновременно не допустить создания на русском заводе новейших агрегатов, иностранные компаньоны Алчевского настояли на том, чтобы на заводе были установлены прокатные станы, уже работавшие в Бельгии.
С ростом завода увеличивался приток рабочих, главным образом из числа разорившихся крестьян Луганщины и соседних губерний, все шире вовлекались в производство женщины и подростки. Осваивался выпуск новых видов продукции. В результате совместного труда строителей, доменщиков, сталелитейщиков, прокатчиков и рабочих других профессий у них постепенно вырабатывалось сознание общности их интересов перед заводской администрацией или, вернее, перед русскими и иностранными владельцами завода — его хозяевами.
Работа в электротехническом цехе сталкивала меня со многими производственными процессами, которых я раньше не знал, увеличивала круг моих знакомств, помогала увидеть в людях то, чего я прежде не замечал или чему не придавал значения. Многое мне было еще непонятно, а кое-что и вовсе проходило мимо моего внимания. Однако невозможно было не заметить, что, работая сообща, а не в одиночку, быстрее и лучше можно сделать любое дело. А если рядом с тобой товарищи, размышлял я все чаще и чаще, то куда веселее работать и жить, есть к кому обратиться за советом и помощью, легче переносить трудности.
К этому времени у меня было уже много знакомых среди рабочих различных цехов, а с некоторыми из них я был крепко связан еще с детских лет. Большими моими друзьями были Сергей Петрович Сараев и Павел Иванович Пузанов. Сергей был несколько старше меня, а Павел почти ровесник. В свои мальчишеские, пастушеские годы я часто играл с ними в лапту, городки и другие игры. Почти одновременно попали мы и на завод. Мы часто проводили вместе свободное время, откровенно высказывали друг другу всякие вольные суждения о богачах, которые наживаются за счет простых людей, о чрезмерной продолжительности рабочего дня, увечьях рабочих из-за того, что нет никакой охраны труда. Между собой мы позволяли насмешки даже над царем Николаем II, который в день его коронации, состоявшейся в 1896 году, расщедрился так, что одарил всех участников гуляний, проводившихся в его честь, французской булкой, куском колбасы и кружкой пива.
— Что ему, — злословили мы, — не обедняет, всю Россию грабит!
Хорошие отношения завязались у меня с группой рабочих, которые столовались у моей матушки, — Иваном Алексеевичем Галушкой, братьями Степаном и Романом Побегайло, а также Никитой Ануфриевым. (О последнем я расскажу несколько позднее, потому что он сыграл в моей судьбе исключительно подлую роль.)
Однажды, зайдя по какому-то делу в литейный цех, я встретил там паренька примерно моих лет, который тащил толстенную металлическую трубу. Я помог ему, и мы разговорились. Он назвался Дмитрием Параничем. Оказалось, что он сирота, совсем недавно потерял отца и прибыл к нам из Полтавской губернии. У матери кроме него было еще девять ребят. Дмитрий — самый старший. Жили они очень бедно, а ему на заводе было и совсем несладко — приходилось жить впроголодь и выкраивать из своего мизерного заработка хоть какую-то сумму для отправки матери и своим малолетним братишкам и сестренкам.
В тот же день после работы я зашел за Дмитрием и привел его к моей матушке в столовую.
— Это Митя Паранич, — сказал я. — У него здесь нет ни родных, ни знакомых. Давайте примем его к нам.
Матушка моя не подала и виду, что это прибавление будет для нее еще одной дополнительной тяготой. Так Дмитрий Паранич стал близким мне человеком, и в дальнейшем он, как и большинство моих друзей, стал активным участником рабочего движения и вынес на своих плечах много тяжких испытаний.
Работая на одном заводе и питаясь за общим столом, мы часто обменивались мнениями о заводских делах, общих знакомых, различных событиях, происходящих в Алчевске и за его пределами. При этом всегда получалось так, что инициатива в беседе принадлежала наиболее старшему и опытному из нас — Ивану Алексеевичу Галушке. Он был ростовчанином. На непосильной работе (он был литейщиком) подорвал здоровье. На завод его из-за болезни взяли не сразу, а когда взяли — увидели, какой это замечательный специалист. В дальнейшем — уже не здесь, а в других местах — Иван Алексеевич изобрел специальный формовочно-модельный станок, значительно упрощающий и ускоряющий отливку различных металлических изделий.
И. А. Галушка часто заводил с нами разговор не только о заводских делах, но и о положении рабочих в России и в европейских странах, об источниках обогащения помещиков и капиталистов, о политическом бесправии трудящихся. При этом у него всегда находились примеры и факты, которые действовали очень убедительно. И хотя он не делал никаких выводов, нам становилось ясно, что мы своим трудом создаем богатства для хозяев и что вообще все богатеи и сам царь сидят на шее народа и, как пауки, сосут кровь из людей труда и превращают ее в золото. Вести такие беседы в общем бараке было небезопасно, и поскольку мы, молодые ребята, были тесно связаны с заводской школой, я посоветовал собираться там.
— Там можно будет оставаться после репетиций, — заметил я. — И места там больше, да и другим наши беседы будет интересно послушать.
— Так-то оно так, — ответил Иван Алексеевич, — да не каждому мы свой разговор можем доверить. Это во-первых, Клим, а во-вторых, мы не знаем еще, как отнесутся к этому учителя школы.
Я заверил, что среди преподавателей школы есть очень надежные люди — учительницы Уварова и Шустова, сестры Крюковы.
Иван Алексеевич решил познакомиться с ними и вскоре с моей помощью убедился, что учителя искренне сочувствуют рабочим, знают их нужды и готовы помогать нам в нашей работе. После этого наши встречи стали проводиться в школе, и знал о них лишь строго определенный круг лиц. Так возникла наша дюмовская нелегальная группа рабочих — зародыш социал-демократического кружка. Вскоре к нам присоединились мой новый друг Дмитрий Константинович Паранич, рабочие Иван Придорожко, Антон Тимофеевич Сложеникин, конторщик Николай Федорович Иванов и фельдшер заводской больницы Василий Мануйлович Соколов. За бортом остался Никита Ануфриев, к которому мы не питали никаких симпатий, а тем более доверия.
Мы не были связаны ни с какой социал-демократической организацией, но по существу это был, конечно, социал-демократический кружок, дружная, сплоченная и хорошо законспирированная группа рабочих-единомышленников. Руководителем группы был Иван Алексеевич Галушка. По нездоровью он часто выезжал в Ростов, к семье, и на время своих отлучек поручал мне побеседовать с товарищами по тем или иным вопросам, давал мне читать политическую литературу. Так незаметно для меня самого я стал помощником своего старшего товарища.
Способствовали этому два обстоятельства.
Меня перевели из электромеханического цеха в чугунолитейный и поставили на очень ответственный участок — машинистом электрического крана. Не знаю, чем это было вызвано: моим ли прилежанием в работе или тем, что я постоянно расширял свои знания в области электричества, много читал и часто расспрашивал мастеров и начальника цеха об устройстве различных электрических машин, — но мне, несмотря на молодость, доверили весьма сложный производственный процесс разливки жидкого чугуна в литники заформованных опок. Обычно на эту должность определяли взрослых рабочих, и лишь после того, как они год-два походят в помощниках крановщика. Мне, видимо, повезло.
Безаварийная работа на кране и точность разливки расплавленного металла подняли меня в глазах моих товарищей, и они стали сами обращаться ко мне за тем или иным советом, выясняли у меня различные политические вопросы. Чтобы оправдать это доверие, я старался все больше и больше читать, быть образцом в работе, постоянно обдумывать свои действия и слова, строго соблюдать конспиративную дисциплину.
К этому же периоду относится и еще одно важное событие в моей жизни — приобщение к политическим знаниям, к марксистской революционной теории. Как-то раз вместе с Семеном Мартыновичем Рыжковым я встретился в деревне Орловка с двумя его коллегами — учителями местной земской школы братьями Седашевыми, Павлом Максимовичем и Дмитрием Максимовичем. У них я увидел журналы «Русское богатство» и «Русская мысль». Полистав журналы, я наткнулся на статью об учении Карла Маркса, и хотя в ней, как я сейчас представляю, не раскрывалось основное и главное в сущности этого учения, я глубоко заинтересовался личностью Карла Маркса и его политическими воззрениями. С тех пор я стремился узнать о Марксе и марксизме как можно больше.
По моей просьбе Иван Алексеевич Галушка привез из очередной поездки в Ростов «Манифест Коммунистической партии» К. Маркса и Ф. Энгельса. Я прочитал его не переводя дыхания. Многое в этой книге мне было непонятно, но главное я понял: сила рабочих — в их организованности и что рано или поздно рабочий класс совершит революцию, свергнет власть буржуазии, лишит капиталистов всех орудий производства и использует их в своих собственных интересах. Первым шагом в рабочей революции, указывалось в «Манифесте», является «превращение пролетариата в господствующий класс, завоевание демократии».
Я постарался как мог пересказать это своим друзьям, и они, как и я, увлеклись марксистским учением. Мы решили сообща прочитать «Манифест Коммунистической партии». В ходе чтения я старался пояснять слушателям трудные места, иллюстрировал их примерами из нашей заводской жизни.
Особенно понравилось нам, как Маркс и Энгельс писали о рабочем классе.
Умение хоть в какой-то мере понять и разъяснить сущность марксистской революционной теории и связать ее с нашей жизнью и борьбой также поднимало меня в глазах моих товарищей и способствовало укреплению нашего рабочего братства, пусть даже и в очень незначительных масштабах. Каждый из нас уже осознавал, что он является участником великой армии труда и готов отдать все силы за общее дело, за улучшение жизни рабочего класса и всего народа.
Сознание своей правоты и силы окрыляло нас, и мы старались очень осторожно разъяснять рабочим все то, что узнавали сами на занятиях кружка. Мы старались внушить нашим товарищам по работе, что мы должны быть смелыми и настойчивыми в отстаивании своих справедливых требований к заводской администрации, действовать организованно, и тогда хозяева завода будут вынуждены считаться с нами. Вскоре это подтвердилось на деле.
Чугунолитейный цех завода ДЮМО, где я работал, был по тем временам довольно крупным производством: чугунное литье шло на строительные нужды завода, направлялось в другие города и его требовалось все больше и больше. Цех рос вместе с заводом, а на заводе к тому времени работало уже более двух с половиной тысяч человек, не считая строителей. При мне в цехе поставили вторую вагранку, так как одна, первая, перестала справляться с повышенной потребностью в различных чугунных отливках.
Работа на кране была тяжелой и требовала высокой точности. Нужно было следить за движением крана с грузом, особенно когда на подъеме или при спуске был ковш, наполненный расплавленным чугуном. При малейшей неосторожности или оплошности жидкий металл мог испепелить все живое.
Место машиниста-крановщика находилось в особой кабине, почти у перекрытия цеха, на самом верху. При заливке чугуна в формы вверх поднимались испарения и газы, идущие из формовок. Было жарко и душно. Все это осложняло работу, и я постоянно боялся: ведь если возвратятся головные боли, которые долго мучили меня, то я могу потерять сознание, и это неизбежно приведет к катастрофе, к гибели многих людей.
Это, пожалуй, и толкнуло меня на резкий протест против невыносимых условий труда крановщиков. Сговорившись с другими машинистами-крановщиками, я заявил начальнику цеха, что мы задыхаемся от скапливающихся газов и так работать дальше не можем. Вначале он попросту огрызнулся:
— Всегда так работали. Подумаешь, какие нежные!
Но мы не отступили и почти каждый день в той или иной форме напоминали о своем. Однако это ни к чему не приводило, и тогда мы решились на смелый шаг. С общего согласия крановщиков однажды я в свою смену самовольно остановил кран и спустился вниз. Все работы в цехе застопорились. Откуда-то вдруг появился начальник цеха.
— В чем дело? Почему не на месте? — налетел он на меня.
— Сами туда полезайте, может быть, тогда поймете, как сладко дышать отравленными газами, — спокойно заявил я. — Сколько раз вам говорили, что надо поставить вентиляторы.
— Молчать! — закричал начальник. — Не хочешь работать — других вызовем.
— Можете вызывать, — ответил я, — только и они вам то же самое скажут.
— Посмотрите, что выдумали, — обратился начальник цеха к окружившим нас формовщикам и литейщикам. — Работу срывают!
Но его никто не поддержал. Рабочие настороженно молчали, и лишь один из них хмуро сказал:
— Вентиляция не только им — всему цеху нужна.
Рабочие сочувственно зашумели, и это сыграло решающую роль.
— Ладно, будет вам вентиляция, — заявил, помолчав, начальник и, обращаясь ко мне, добавил: — Полезай в кабину, нечего зря время терять.
Я вернулся на свое место. Хотелось поскорее узнать, будет ли выполнено обещание. Но ждать долго не пришлось: к концу этой же смены в нескольких местах корпуса цеха уже были пробиты отверстия, и в них устремились скопившиеся у перекрытия газы. Сразу стало легче дышать. Несколько позднее были установлены и вентиляторы.
Так благополучно окончилась наша «крановщичья забастовка», как ее назвали литейщики. Случай этот стал вскоре известен всему заводу. Инициативу в выступлении крановщиков стали связывать с моим именем, но я в то время еще не имел никакого опыта работы в массах и, скорее всего, выразил общий протест против тяжелых условий труда лишь потому, что боялся не выдержать и тем самым подвести товарищей, допустить аварию. Однако то, что произошло, оставило глубокий след в сознании рабочих нашего цеха и даже всего завода: мы поняли, что если будем твердо и настойчиво поддерживать друг друга, то заводская администрация не может с этим не считаться.
Должен сказать, что это событие не прошло бесследно и лично для меня. Видимо, оно еще раз напомнило обо мне полиции. Вскоре у меня снова был произведен обыск, после которого меня арестовали. И хотя я через несколько дней был освобожден и снова приступил к работе, я почувствовал, что слежка за мной усилилась.
Конечно, и после нашей забастовки, а вернее, удачно разрешенного конфликта с администрацией цеха условия работы продолжали оставаться очень тяжелыми, но я, как и прежде, был доволен своей профессией крановщика. Было приятно сознавать, что мне поручено большое и важное дело, что вместе со всеми рабочими цеха я участвую в «огневом ремесле», помогаю большим мастерам-литейщикам. Их опасный и тяжелый труд оплачивался выше всех: хорошие мастера чугунного литья зарабатывали ежемесячно до 100—120 рублей, а иногда и больше. Такие деньги мой отец — пастух не смог бы заработать и за год…
Как-то, возвратясь из Ростова, Иван Алексеевич Галушка показал нам листовку, подписанную Ростовским (Донским) комитетом Российской социал-демократической рабочей партии (РСДРП). Она призывала трудящихся к организованной борьбе против их классового врага — буржуазии. Так я узнал о существовании в России социал-демократической партии. Вскоре после этого появилась листовка Екатеринославского комитета РСДРП. В ней также говорилось о тяжелом положении рабочих и необходимости решительной борьбы против эксплуататоров-капиталистов. Нам стало ясно, что где-то совсем близко от нас действует какая-то новая, большая сила. Нам очень хотелось связаться с комитетами, но преследования полиции и наша неопытность мешали этому.
Серьезно подорвал работу нашего кружка неожиданный отъезд из Алчевска нашего горячо любимого и всеми уважаемого Ивана Алексеевича Галушки. За ним началась открытая слежка полиции, и он вынужден был внезапно скрыться, чтобы не угодить под арест[11].
Как я уже отмечал, на заводе ДЮМО в то время не было никаких рабочих организаций, если не считать нашего нелегального рабочего кружка, который не имел еще широких и прочных связей с рабочей массой. Однако именно некоторые члены нашего кружка, поддержанные передовыми рабочими, проявили инициативу в создании своего рабочего торгового кооператива для продажи рабочим семьям продуктов питания и предметов первой необходимости. Началось все как бы со случайных разговоров, но потом как-то незаметно перешли к делу, к сбору паевых взносов, и вот через год-полтора у нас уже появились своя рабочая хлебопекарня и своя мелочная лавка. Через некоторое время была открыта при заводе и своя рабочая начальная школа.
Так постепенно наиболее сознательные рабочие, встающие на революционный путь, убеждались в том, что сообща можно многое сделать, хотя и были еще очень далеки от понимания насущных задач соединения марксизма с рабочим движением. Но все же мысль уже была разбужена, и наши рабочие все чаще стали разговаривать между собой о тех или иных событиях, которые не только касались семейных и заводских дел, но и затрагивали внутреннюю и внешнюю политику царского самодержавия. У рабочих появился интерес к чтению газет, книг, к тому, что делается в других городах. На заводе появилось много рабочих, которых безработица конца XIX и начала XX века уже погоняла по земле. Они приезжали к нам из Луганска, Ростова, Таганрога. Бывали здесь и петербуржцы, и москвичи, и рижане, и варшавяне, и нижегородцы, а также рабочие из многих других районов. Их рассказы дополняли наши представления о жизни страны.
Вскоре и мы почувствовали влияние наступавшего общероссийского экономического кризиса. У ворот нашего завода с каждым днем скапливалось все больше различных лиц, которые были согласны на любую работу. Но проходящее мимо них заводское начальство безжалостно бросало в голодную толпу одни и те же резкие слова: «Работы нет и не будет».
Мы, работающие, хорошо понимали тяжелое положение всех тех, кто скапливался у заводских ворот, и нередко приглашали к себе то того, то другого, чтобы накормить хоть чем-нибудь, а заодно и расспросить, откуда он, почему остался без работы, что делается в других местах.
Эти случайные встречи имели большое значение для укрепления пролетарской солидарности.
Правда, до конца мы тогда всего не понимали. Нередко пришлые безработные да и рабочие нашего завода все свои беды и несчастья объясняли тем, что плох начальник, что очень жаден и зловреден хозяин предприятия. Иногда же нужда и личные горести объяснялись и совсем наивно: «Ничего не поделаешь — не повезло».
Однако все чаще и чаще, хотя и несмело, высказывались мысли, осуждающие социальный строй.
Конечно, это были рискованные разговоры, и их заводили не со всяким: мало ли было случаев, когда под личиной рабочего скрывался полицейский соглядатай, доносчик.
Сама мрачная действительность наталкивала нас на политические вопросы. Трудности и невзгоды, обрушивавшиеся на нас, выбивали из колеи слабых и отчаявшихся, а иногда и сводили их в могилу, но остальных это закаляло, и они становились еще более стойкими.
Как уже говорилось, у меня к тому времени имелось много искренних друзей. Особенно близок я был с Виногреевым Иудой Сергеевичем. Несмотря на такое мрачное имя, был он честнейшим и вернейшим человеком, хорошим семьянином, мастером на все руки. Он уже побывал в Одессе, Николаеве и других городах, многое повидал, был любознательным и начитанным. Я часто заходил к нему на квартиру в старой колонии ДЮМО, и мы вели с ним откровенные разговоры о своей рабочей жизни.
Был у меня и еще один хороший друг, рабочий-модельщик Григорий Гаплевский. Он был холост, красив и умен, обладал чудесным баритоном, любил и умел хорошо петь. Многие девушки в заводском поселке заглядывались на него. Но он все время находился в каком-то угнетенном состоянии и однажды откровенно рассказал мне, что жизнь у него тяжелая, неудачная и что брат с женой, с которыми он живет одной семьей, не понимают его, относятся к нему плохо. Было неудобно выяснять подробности этих семейных дел, но они, видно, доводили его до отчаяния.
Я не понимал его пессимизма и рисовал ему счастливое будущее, когда он встретит такую же, как и он, красивую девушку и заживет с ней счастливо и дружно. Но мои уговоры мало помогали: он становился все мрачнее. Таким же он был и в нашей рабочей компании в ночь под новый, 1900 год. Здесь встретились старые друзья: Виногреев, Гаплевский, Сараев, Пузанов, Паранич, Побегайло, — большинство из них в дальнейшем стали активными участниками первой русской революции 1905—1907 годов, прошли каторги и ссылки, стали активными борцами за Советскую власть. Не случилось этого только с одним Гаплевским.
Вскоре после этого он пришел ко мне и застал у меня еще одного моего товарища, Степана Минаева.
— Забежал проститься, — заявил он. — Уезжаю в Луганск. Вот подыщу там другую работу, потом вернусь сюда и оформлю расчет.
— Ну, а если не найдешь, — спросил я, — как же дальше жить будешь? Смотри, безработных сколько!
— Поищу работу в другом месте, — с какой-то напускной беспечностью ответил он и стал собираться. — Ну, будьте здоровы! Надоело все, кончать надо с такой жизнью.
Мы пытались задержать его, приглашали попить с нами чаю, но он ушел. Я почувствовал, что с Григорием творится что-то неладное, и предложил Степану Минаеву пойти на станцию, так как до отхода поезда оставалось еще минут сорок — сорок пять. Он согласился.
На вокзале мы нашли Григория у буфетной стойки. Перед ним стоял графинчик с водкой и наполненная рюмка. Он удивленно посмотрел на нас и спросил, зачем мы пришли.
— Товарища одного решили встретить, — неуклюже соврал Степан.
— Ну, ладно, шут с вами, — сказал он добродушно, почувствовав обман. — Давайте лучше выпьем на прощание.
Я отказался, а Минаев стал просить у буфетчика еще одну рюмку. Тем временем я узнал у дежурного, что поезд по каким-то причинам опаздывает более чем на час, и потихоньку сказал об этом Степану. Мы незаметно покинули вокзал и поспешили к брату Гаплевского, чтобы тот уговорил Григория вернуться домой.
У Гаплевских мы застали гулянку — отмечался день рождения малолетнего сына. Мы сообщили хозяину о своих подозрениях, но он лишь отмахнулся от нас и пьяным голосом пригласил нас к столу.