Еще на станции услыхал отрадную весть: Л.Н. здоров. Видел его и успел поработать в Ясной Поляне: распределил мысли в книжке «Освобождение от грехов, соблазнов, суеверий и обманов – в усилии воздержания».
После завтрака Л.Н. уехал кататься с Душаном, а я с Белиньким отправился в Телятинки, к старым своим друзьям, у которых не жил целый месяц. Во время моего отсутствия в Ясной был Горбунов-Посадов, который взялся печатать составляемые Л.Н. книжки (числом 31).
Пришел утром в Ясную и, к своему удивлению, узнал, что Л.Н. еще не гулял и даже не вставал с постели, хотя было уже больше девяти часов. В доме все тревожились. Встал Толстой в одиннадцатом часу, совершенно здоровым. Сам удивлялся, что так долго проспал. Но, вероятно, это случилось просто оттого, что вчера он поздно лег. А лег поздно оттого, что вечером долго читали его давнишние письма к дальней его родственнице графине Александре Андреевне Толстой. Письма, говорят, очень интересны. Л.Н. слушал их с большим вниманием и очень взволновался в конце концов. Помню, как-то еще до моего отъезда по поводу этих писем он сказал:
– Я их не помню, но помню только, что я в них умственно кокетничал.
Из Москвы приехал художник В.Н.Мешков рисовать Толстого.
После завтрака Л.Н. отправился гулять и на лестнице, по дороге, говорил зятю:
– Думаешь, как приятно умирать, а между тем сколько доставишь неприятностей своей смертью!
– Да, да, много доставите неприятностей, Лев Николаевич, – подтвердил Михаил Сергеевич.
Л.Н. со мною был сегодня очень добр, всё лицо его и глаза светились добротой. Пишу это, так как не могу не умиляться этим.
В «Речи» напечатан отрывок из письма Толстого к Гусеву о комете Галлея. Л.Н. писал:
«Мысль о том, что комета может зацепить Землю и уничтожить ее, мне была очень приятна. Отчего не допустить эту возможность. А допустив ее, становится особенно ясно, что все материальные, видимые, осязаемые последствия нашей деятельности в материальном мире – ничто. Духовная же жизнь так же мало может быть нарушена уничтожением Земли, как жизнь мира – смертью мухи. Еще гораздо меньше. Мы не верим в это только потому, что приписываем несвойственное значение жизни вещественной».
Кто-то заметил, не совсем удачно, что печатают всё, что бы ни написал Толстой.
– Да, это так трудно, – сказал Л.Н., – так часто напишешь свойственные тебе глупости, и всё это попадет в печать.
Я принес сегодня ему книжку «Усилие воздержания в мысли» и три написанных мною по его поручению письма, которые он сейчас и прочел. На одном сделал надпись о своем согласии с высказанным мною, по поводу другого сказал:
– Это очень хорошо. Я как раз то же хотел сказать, что служить ли старостой, сборщиком податей, венчаться ли в церкви – всё это человек должен решать сам и выполнять это, сколько позволяют силы. Я особенно ясно понял, что нужно стремиться к достижению идеала по своим силам, но не нужно умалять его. Допускается жениться и половая жизнь с женой, но можно подняться выше этого и относиться к женщине так, как брат к сестре. Допускается, что собственность можно иметь и защищать, но человек может и совсем отказаться от собственности.
Я говорю в том смысле, что это и легче; говорю против возражений, что это трудно.
– Мало вы у нас бываете, – сказал Л.Н., когда я стал прощаться, – оставайтесь обедать с нами. Вы пешком пришли? Ну, вот и прекрасно! А ночи теперь лунные…
Приехал к Толстому молодой человек, но показался ему неопределенным, и он послал меня к нему. Оказалось, что он – приказчик магазина шапок, читал произведения Л.Н. и не хочет служить на прежнем месте, так как, торгуя, должен обманывать; приехал издалека, из Екатеринбурга, посоветоваться, каким бы ему заняться другим трудом, более свободным и честным.
Я с записочкой отправил его в Телятинки переночевать. За обедом рассказал о нем Л.Н. Он высказал радость, что Ч., молодой человек, оказался «довольно милым». Татьяна Львовна вспомнила, что у крыльца утром стоял еще какой-то мальчик, с «таким нехорошим лицом».
– Хуже твоего? – спросил Л.Н.
– Хуже! – смеясь, отвечала Татьяна Львовна.
А нужно сказать, что у Толстого есть привычка, когда кто-нибудь из домашних называет другого глупым, нехорошим, всегда спрашивать у называющего: «Глупее тебя?», «Хуже тебя?» – и этим обычно смущать его. Так он спросил и теперь.
– У него не то чтобы некрасивое лицо, – продолжала Татьяна Львовна о мальчике, – а прямо нехорошее, как бывает у человека, который пьет, курит…
– Недоедает, – добавил Л.Н.
Когда Толстой сел с Сухотиным за шахматы, Мешков и Татьяна Львовна расположились рисовать их. Татьяна Татьяновна выпросила у меня карандаш и тоже уселась за стол «рисовать дедушку». Ее старший брат, гимназист Дорик, перерисовывал картинку с какой-то открытки. Я тоже уселся в углу и оттуда стал срисовывать работающего Мешкова, Л.Н. и Сухотина.
Внезапно Л.Н. встал и пошел ко мне: его партнера вызвали зачем-то вниз. Я хоть и поспешил отодвинуть рисунок, но он увидал его, наклонился и усмехнулся. Пока там изображен был лишь Мешков (или его подобие) со своей кудлатой головой.
Ушел я домой перед чаем, в девять часов. Действительно, была светлая, прекрасная лунная ночь.
К нам в Телятинки приезжал Л.Н. в сопровождении Душана. Не слезая с лошади, он поговорил со всеми нами, высыпавшими на двор, и уехал обратно. Белинькому сказал, что он будет хлопотать через графа Олсуфьева о Молочникове, которого только что арестовали в Новгороде и в судьбе которого Белинький, как близкий друг его, принимал большое участие[16].
Отнес Л.Н. книжку «Освобождение от грехов – в самоотречении» и написанное по его поручению письмо. Он дал мне еще письмо для ответа – изложение какой-то особенной философской теории; но, прочитав это письмо, я подумал, что едва ли нужно отвечать на него (такая путаница в голове у этого философа), и Толстой думал так же.
Получил письмо от Битнера из Петербурга о его согласии печатать мою книгу. Говорил Л.Н., и он был рад за мою работу.
– Нужно бы мне ее всю просмотреть еще: там было слишком методическое разделение грехов… Да я надеюсь на вашу чуткость!..
Петр Алексеевич Сергеенко прислал Л.Н. мысли писателя Лескова о религии, о жизни. В них много общего со взглядами Толстого.
Л.Н. мысли эти очень трогают.
– Слушайте! – сказал он, придя с листами лесковских мыслей в «ремингтонную», где, кроме меня, была также Татьяна Львовна. – «Лучше ничего не делать, чем делать ничего», «Если бы Христос жил в наше время и отпечатал Евангелие, дамы попросили бы у него автограф, и тем всё дело окончилось бы».
Л.Н. прочел еще одну мысль и внезапно повернулся и ушел. Оказывается – заплакал.
– У него всегда глаза на мокром месте, – пошутила Татьяна Львовна. – Его и маленького звали Лёварёва. Я тоже вся в него в этом отношении…
Через минуту опять вошел, всё с теми же мыслями в руках.
– «Из Христа не сделали бы религии, если бы не выдумка воскресения, а главный выдумщик – Павел», – прочел он. – Ведь это как верно и как глубоко!..
Лескова он читал снова в зале домашним и находящимся в Ясной Поляне брату (Александру Александровичу) и сестре (Софье Александровне, фрейлине двора) Стаховичам. Припомнили, что в духовном отношении Л.Н. имел на самого Лескова большое влияние.
– Лесков сам говорил, – рассказывала Татьяна Львовна, – что он шел со свечой и впереди увидел человека, несущего факел, и он присоединился к нему и пошел с ним вместе. И этим человеком с факелом он считал Толстого.
Получен журнал «Жизнь для всех» со статьей Буланже и с предисловием к ней Л.Н. Он беспокоился, как бы редактор не поплатился за резкие суждения в предисловии о церкви.
– Журнал тем и хорош, – заметил, однако, после Л.Н., – что, как и говорил мне Поссе, он из печатаемых статей не выпускает ни одного слова.
Получил Толстой еще письмо от новгородского слесаря Молочникова из тюрьмы. Молочников – человек семейный, своим трудом содержащий семью, и Л.Н. ему очень сочувствует.
– Это нам с вами хорошо сидеть в тюрьме, – говорил он мне, – вы человек не семейный, а я уже отстал от этого…
Дал мне для ответа два письма. Одно от того самого революционера из Сибири, первое письмо которого он читал еще давно, в январе, вслух, в большом обществе, в присутствии Андрея Львовича, Сергеенко и др. Революционер писал всё в таком же непримиримом духе против учения о любви, о непротивлении.
– Этот, по-видимому, из глухих, из тех, которые не хотят слышать, – сказал Л.Н., – но мне бы хотелось ответить ему. Прочтите и, может быть, напишете ему.
Разбирая дальше корреспонденцию, он наткнулся и на одно «обратительное» письмо.
– Удивительно! – произнес он. – Я всегда это замечал; если человек твердо верит, то он никогда никого не обращает; а если вера нетверда, колеблющаяся, то такому человеку обязательно нужно всех обращать в свою веру. Так вот и Александра Андреевна Толстая (переписка которой с Л.Н. недавно читалась в Ясной).
Пришедший со мной из Телятинок милый парень Федор Перевозников, приехавший из Крёкшина, в прихожей, где все мы одевались, сообщил Л.Н., что Владимир Григорьевич Чертков собирается на лето поселиться в Серпухове, на границе Московской и Тульской губернии. В Тульскую губернию ему въезд запрещен[17].
– Чтобы мне ближе было ездить? – засмеялся Л.Н.
– Да почему же вы смеетесь?
– Да мне смешно, что вот в Серпухове может жить человек, а ближе не может. И всё потому, что кто-то вздумал провести воображаемую границу и установить губернию. Как это глупо!..
Узнал от Л.Н., что у Гусева в ссылке был обыск. Нашли статьи Толстого, грозит привлечение к ответственности и новая кара[18]. Молочников прислал новое письмо из тюрьмы: «унывает», как передавал Л.Н., из-за семьи, конечно. Мешков и Стаховичи уехали. Горбунов прислал корректуры первых пяти книжек мыслей, причем сам обещает приехать послезавтра вместе с Арвидом Ернефельтом, финским писателем. Ернефельт вместе с сыном и дочерью жить будет не в Ясной Поляне, а у нас в Телятинках. Мы ждем его уже со вчерашнего дня.
Л.Н. сегодня нездоровится: он простужен и говорит сильно в нос и басом. Я передал ему двадцать седьмую и двадцать первую книжки мыслей «Освобождение от лжеучений – в свободе мыслей» и «Истинная жизнь – в настоящем», а также написанное по его поручению большое письмо, в котором говорилось, между прочим, о науке и искусстве. Письмо Л.Н. одобрил.
– Я как раз вчера думал и записал в дневнике о науке, – сказал он. – Записал так. Предположим, что на Землю придет существо, человек с Марса, ничего не знающий о жизни на Земле. И вот ему говорят, что одна сотая людей устроила себе религию, искусство и науку, а остальные девяносто девять сотых не имеют ничего этого… Так я думаю, ему уже из этого было бы ясно, что жизнь тут нехороша и что эти религия, искусство и наука не могут быть хорошими, истинными.
Смеясь, Толстой показал мне последний номер «Новой Руси», где из десяти мыслей «На каждый день» была напечатана только одна, а остальные выпущены цензурой и заменены точками, причем оставлены лишь номера мыслей и имена писателей.
Я иногда записывал в дневнике, что Л.Н. цитирует стихи или говорит о них, притом всегда о Пушкине и Тютчеве, да еще иногда о Фете. Привожу по этому поводу очень интересную выписку из одного сегодняшнего письма Толстого (к Озеровой):
«Я не люблю стихов вообще. Трогают меня, думаю, преимущественно воспоминания молодых впечатлений, некоторые, и то только самые совершенные стихотворения Пушкина и Тютчева».
В Телятинки приехали Ернефельты – отец, сын и дочь. Вместе с ними и Димой Чертковым отправился в Ясную. Л.Н. болен, ходит в халате и говорит довольно хриплым голосом. Все-таки он вышел к Ернефельтам. Потом снова ушел к себе.
Я передал ему мое письмо к революционеру, который «не хочет слышать». Оказалось, однако, что Л.Н. получил от него новое письмо, на которое уже написал, хотя не отослал еще, ответ. Я было предложил не посылать моего письма, но Л.Н. не согласился с этим.
– У них, вероятно, есть ведь какой-нибудь кружок, где они делятся мыслями, – сказал он. – Если не повлияет на него, то может повлиять на других. Да и вообще о последствиях не нужно думать. Мы делаем это для своего удовольствия, и ему это ни о чем не говорит, он вот даже и книг моих не хочет читать, а все-таки – кто знает? – может быть, и переменится. Если делать это от всей души, как я, да и как вы, я уверен, делаете, то это, наверное, окажется нужным, если не сейчас, то когда-нибудь. Вот я читал сегодня о половой анкете среди студентов. И оказывается, что процент девственников теперь увеличился: раньше их было двадцать процентов, а теперь двадцать семь, причем одна из главных причин воздержания – нравственные соображения. Очевидно, они под влиянием учений о нравственности. Или вот на днях было письмо от молодого человека: пишет, что он колебался, как ему поступать в вопросе половой жизни, а прочел «Крейцерову сонату» и решил остаться девственником. Так что, такое дело – никогда не даром, оно всегда остается. Это не то что выстроить семьсот дворцов и раздать миллиарды: то, как река текучая пройдет, и нет его.
Прочитав мое письмо, Л.Н. одобрил его.
– Да, – заметил он, – впечатление такое, что он не поймет таких взглядов… Да и трудно спорить с выводами: ведь основное его мировоззрение он не может изменить.
Революционер писал между прочим: «Социализм – моя вера, мой Бог». Но всегда утешает, – добавил он опять, – что могут понять другие.
– Позовите сюда Ернефельта и детей, – сказал Л.Н., когда я хотел уйти из кабинета. – Я, грешный человек, хотел говорить с ними, да там говорить невозможно.
Он имел в виду постоянный общий шум в зале, когда его речь, как и сегодня, бесцеремонно перебивали или когда давали общему разговору нежелательное, пустое направление.
Побеседовав с Толстым в его кабинете, Ернефельты отправились осматривать парк и окрестности Ясной Поляны и потом всё восхищались их живописностью. В их отсутствие Л.Н. выходил в зал, сидел в вольтеровском кресле и слушал рассказы Димы Черткова о распущенных нравах крёкшинских крестьян.
– Нужна религия, – сказал он, – я всё буду тянуть одну эту песню. А то всегда будет и разврат, и наряды, и водка.
Между прочим, Софья Андреевна предложила, чтобы я прочел вслух вновь открытую юношескую поэму Лермонтова, напечатанную в «Русском слове»[19].
– Скушно! – возразил Л.Н. и взял газету. – Да и какие дурные стихи, – сказал он и прочел вслух несколько первых строк, действительно очень невысоких в художественном отношении.
Так поэма и осталась непрочитанной.
После обеда Л.Н. играл с Ернефельтом-отцом в шахматы. Оба обыграли друг друга по разу. По окончании игры завязался между ними разговор, тут же, за шахматным столиком. Постепенно все собрались в кружок около них: Татьяна Львовна, Ольга Константиновна, Душан Петрович, дети Ернефельта, я, Дима Чертков.
Больше всего говорили о Генри Джордже. Выяснилось, что его нигде не признают или не понимают: ни в Финляндии (по словам Ернефельта), ни русские крестьяне (по свидетельству Л.Н.), не говоря уже о правительствах всех европейских государств.
– Удивительно, – говорил Толстой, – люди мыслят не по требованию духа, а по требованию выгод того положения, в котором они находятся. Так это с большинством привилегированных классов. Положение земельного вопроса теперь то же, что положение вопроса о крепостном праве перед освобождением крестьян. Я всегда привожу это сравнение. Передовые люди и тогда, так же как теперь по отношению к земельной собственности, чувствовали несправедливость рабства, но, как декабристы, по разным причинам не могли его уничтожить, хотя и пытались сделать это. И так же были защитники крепостного права, как теперь – земельной собственности.
Затем Л.Н. расспрашивал Ернефельта о Финляндии.
– Истинная справедливость должна распространяться не на один народ, а на всё человечество, – сказал он по поводу сообщения Ернефельта о патриотизме большинства финнов.
– А какова у вас грамотность? – спросил он.
– Очень большая, – был ответ.
Л.Н. сообщил о своем плане справочного словаря для народа.
– Ведь вот у нас на полке стоит энциклопедия, и в любой момент мы можем ею пользоваться, – говорил он, – а ведь у простого народа ничего этого нет. Конечно, ему нужен переработанный справочник. Нужно прямо взять наш словарь и одно откидывать, другое переделывать. Скажем, какой-нибудь неизвестный писатель – это, очевидно, не нужно, это выкидывать. А встретится, например, слово «Голландия» или «электричество» – это, конечно, нужно, но только нужно изложить это, имея в виду людей, прошедших в лучшем случае лишь школу грамотности. Я думал об этом, – добавил Л.Н., – и как раз получил письмо из Харькова, где мне сообщают, что неизвестное лицо выражает желание пожертвовать для доброй цели пятнадцать тысяч рублей и просит меня указать эту цель. И вот я думаю, что можно бы употребить эти деньги на составление такого словаря. Я написал об этом. Ответа пока не было.
После, улучив минуту, когда Л.Н. был один, я, как мне ни совестно было, напомнил ему (что собирался и не мог решиться сделать в течение последних пяти-семи дней), что он хотел написать «препроводительное письмо» издателю моей книги и что теперь я отсылаю рукопись Битнеру, поэтому письмо его было бы нужно.
– А разве я не написал его? – удивился Толстой.
– Нет.
– Как же, как же, я обязательно напишу, – отвечал он.
При прощании, через некоторое время, он спросил меня, что мог бы он написать в письме. Я отвечал, что только то, приблизился я или нет более или менее к верному пониманию его взглядов.
– Так я напишу в таком роде, – сказал Л.Н., – что взгляды мои изложены совершенно правильно, что мне очень радостно было читать вашу работу и что я думаю, что она нужна… Да я ужасно глуп сегодня, – улыбнулся он внезапно, – и хорошенько обдумаю всё завтра.