Розовый остров продолжал спокойно держаться на воде. Только на ржаво-сером фоне далёкого берега было видно еле заметное его перемещение к длинной песчаной косе.
— Фламинго, Трофим Савельевич! — заволновался я, начиная различать очертания отдельных птиц.
Они плыли, как гигантский розовый венчик цветка, почти не меняя принятой формы, словно их не очень тревожило появление в море чёрного куласа и двух людей в нём. Изредка поворачивая головы в сторону лодки, они спокойно погружали в воду длинные шеи, отряхивались, хлопали крыльями и лопотали, как гуси.
Бриз тем временем стал свежее и без усилий гнал кулас к берегу и к птицам. Мы улеглись на дно лодки, закурили первый раз за всё утро и спокойно отдались воле ветра.
Минут двадцать ничего не было видно, кроме ослепительной синевы неба да высоких бортов куласа, возле которых булькала вода, как в большой бутылке.
Мы чуть-чуть приподняли головы, когда лодка почти неслышно коснулась дна. Берег был невдалеке, но фламинго отошли вправо, ближе к деревушке. Они не плыли теперь, а чинно шагали к берегу, изредка окуная в воду короткие розовые хвосты.
Мы договорились с Трофимом Савельевичем, что я осторожно сойду на берег, а он повернёт обратно и попытается направить птиц в мою сторону.
— Хорошо, — сказал старик. — Ничего другого и не придумаешь.
С пятизарядным, винчестером в руках я уткнулся подбородком в холодный, сырой песок, лицом к фламинго, левым боком к куласу, который уходил в недалёкий, но важный для нас рейс.
Неуютно и скучно было лежать на голом берегу, без укрытия и надежды на выстрел. Но чутьё охотника подсказывало мне: выдержишь, не шелохнёшься — дело выйдет, потому что птицы смотрят сейчас на кулас, который чёрной точкой маячит в море.
Фламинго прошли немного вперёд, а затем резко повернули в мою сторону. Теперь хорошо были видны их карминно-красные ноги и розовые горбатые клювы, которые они изредка погружали в воду.
Мой спутник удачно завершил полукруг и причалил к берегу в ту минуту, когда все птицы вышли на песчаную косу.
В нерешительности, но без тревоги они смотрели на медлительного, спокойного старика, который выволок кулас на берег, уселся на борт лодки и, будто не обращая на них внимания, скрутил и закурил цигарку. Кулас приковал к себе внимание птиц. Они постояли тесной кучкой у края воды, повернув толстые надломленные носы к Савельичу, потом развернулись в одну шеренгу и медленно двинулись ко мне.
Сотни птиц, разодетых в розовые мантии, приближались на выстрел, и всё бы шло прекрасно, но помешала ворона.
Не знаю, каким ветром занесло её на этот скучный, голый берег, но она пролетела над стариком и над птицами и подняла истошный крик, выписывая круги и петли надо мной.
Сколько раз мешала мне на охоте эта старая сплетница! Как и сорока, она начинала кружить над затаившимся охотником и тревожным криком подавала знак! «Чужой, чужой! Спасайся, пока не поздно!»
Охота была испорчена. Фламинго резко повернули головы, затем побежали по берегу, к песчаным холмам, и грузно стали подниматься на крыло.
Я вскочил на колено, вскинул ружьё к плечу. Первым выстрелом убил ворону, а четыре выстрела послал вдогонку улетавшей стае. Но картечь моя никого не задела.
Наклонившись над вороной, я не сразу услыхал крик Савельича и вовсе не мог понять, зачем прыгнул старик за песчаную гряду.
Я побежал к Савельичу. Он стоял, широко расставив ноги, и прижимал к груди большую розовую птицу. Она била его крыльями, царапала руки острыми когтями и порывалась клюнуть в рыжие усы.
— Ну, успокойся, успокойся, красавица. Мы тебя не оставим, в город поедешь с нами, — бормотал Трофим Савельевич.
Но птице не было дела до этих ласковых слов. Пришлось обвязать её шарфом, чтобы не поломать красивых перьев.
— Между прочим, весьма любопытный случай, — говорил старый охотник, шагая рядом со мной. — Сколько ни глядел, и кровинки нет на птице. Подбежал к ней, смотрю — лежит как мёртвая; а протянул руку, чтобы взять её, — вскочила на ноги и давай ходу! Еле догнал.
По пути мы ещё раз осмотрели птицу. Она в самом деле была целёхонька, только на спине был вырван небольшой клочок перьев и виднелся маленький синяк.
— Не иначе, как ты вогнал её в обморочное состояние, — сказал старик. — Счастливая оказалась картечина: птица наша, да ещё и живая! Может быть, так и домой повезём её, а?
Через неделю розовая пленница покатила с нами в Ашхабад…
Со всего дома сбежались малыши, когда узнали, что во двор несут редкостную птицу. Они зачарованно смотрели, как фламинго вырвался из моих рук и неуклюже побежал к воротам, вытянув шею и хлопая крыльями.
Двор был мал, ворота закрыты, и пленнице негде было развернуться, чтобы подняться в воздух. Она опустила крылья и жалобно крикнула.
— Слышите? Она крикнула «киби», — сказал кто-то из малышей.
— Давайте и назовём её Киби, — предложил я. Так началась новая жизнь птицы.
Ночевала она во дворе, и чаще всего можно было видеть её одиноко стоящей на одной ноге посередине лужи у водопроводного крана.
Когда кто-либо приближался к ней, она поспешно отбегала в сторону, шипела, как гусь, и угрожала своим толстым горбатым клювом.
В лунные ночи, а иногда и днём, когда над городом пролетали птицы, она начинала волноваться, беспокойно бегала по дворику, высоко задрав голову и хлопая крыльями. Но, как ни странно, она ни разу не порывалась улететь.
Киби стала ночным сторожем в нашем доме. Стоило кому-либо пройти ночью по улице или постучаться в калитку, как тотчас же раздавался громкий, тревожный крик птицы.
Утром она иногда поднималась по ступенькам крыльца и стучала клювом в мою дверь: пора, мол, вставать! Но как только открывалась дверь, Киби, смешно прыгая по ступенькам, убегала во двор. Потом несмело возвращалась, пристально смотрела жёлтыми немигающими глазами и, подпрыгнув раз-другой, била меня клювом в грудь или в локоть.
Я ставил перед ней свою фронтовую алюминиевую миску. Киби жадно набрасывалась на еду и дробно клевала зёрна, словно строчила на швейной машинке. Ела она всё, что бывало у нас за столом: хлеб, суп, разные каши, зелень, фрукты, но больше всего любила пшено и рис.
Когда я пытался погладить Киби, она поспешно отскакивала и недовольно трясла головой.
К имени своему она так и не привыкла. Как бы нежно и ласково я ни звал её, она словно не замечала меня и только тогда бросалась навстречу, когда видела знакомую блестящую миску.
Несколько раз она уходила далеко от дома и никогда не возвращалась сама. На её поиски бросались мои маленькие разведчики. Они находили её в чужих садах и огородах, где она выискивала червей, жучков и лягушат и где ей было ещё удобнее, чем в нашей луже у крана…
Приближался день моего отъезда в Москву. Меня беспокоила судьба Киби, с которой я успел сдружиться.
— Что будем делать с нашей красавицей? — спросил я у Савельича. — Возьми её себе, старина!
Старый охотник с сожалением посмотрел на Киби и сказал:
— Зачем мне такая красота? Подарим её детям: отдадим её в зоологический сад, пусть все любуются нашей Киби, а я иногда буду навещать её.
Так мы и сделали…
Примерно через неделю, когда Киби уже хорошо чувствовала себя в кругу гусей и журавлей, мы отправились в зоопарк, к ней в гости.
Четыре фламинго стояли в бассейне, спрятав головы под крылья. Но и среди тысячи птиц мы узнали бы свою розовую пленницу по малозаметным признакам, которые подмечает только зоркий глаз охотника.
— Киби! — сказал я негромко.
Одна из птиц вздрогнула, выпрямила длинную шею и с каким-то недоумением посмотрела на нас.
— Значит, запало ей что-то в память! — сказал обрадованный Трофим Савельевич. — Глупая, конечно, как всякая птица, а вот откликнулась… Киби! Киби! Иди сюда!
Но Киби отвернулась от нас и стала чистить свои нарядные, яркие перья.
— Подожди, Трофим Савельевич, сейчас Киби узнает нас, — сказал я и поставил возле решётки знакомую ей миску с едой, которую взял у служителя.
Словно удивившись чему-то, Киби подбежала к нам, клюнула меня в локоть и привычно стала выбирать зёрна.
— Вот и недаром говорят, что привычка — вторая натура, — заметил Трофим Савельевич и погладил Киби, которая доверчиво стояла рядом с нами.
Капля дождя
Верблюд лежит на земле, поджав под себя ноги.
Я сажусь на его спину и громко говорю:
— Хырр, хырр!
Верблюд медленно встаёт на передние ноги, я наклоняюсь назад и чуть не падаю на спину.
Затем он рывком подбрасывает задние ноги, я откидываюсь вперёд и, чтобы не свалиться, хватаюсь за верёвку, которой укреплены у седла два бурдюка с водой.
Я дотрагиваюсь до головы верблюда тонкой палкой и снова говорю:
— Хырр, хырр!
Верблюд выходит на тропу и волнообразным шагом идёт по знакомой дороге на песчаный холм.
Сзади меня, на другом верблюде, едет мой проводник Мамед — мальчик лет пятнадцати. Он сидит на высокой спине верблюда в толстом ватном халате и чёрной мохнатой шапке.
Мы везём на ферму пресную воду из Мургаба, а обратно привезём шерсть.
Я в белом кителе, и мне жарко. Весеннее солнце палит нещадно, пески тяжело дышат горячей грудью, дрожит знойный воздух; без синих очков трудно смотреть кругом.
Отцвели красные и жёлтые маки, созрел дикий ячмень, стал седеть и серебриться ковыль. На гребнях песчаных бугров уже нет молодых побегов. Но в лощинах ещё много зелени, и со спины верблюда, как с каланчи, видны перемежающиеся голые жёлтые барханы и зелёные впадины между ними, покрытые стеблями полыни и мятлика.
Тихо, как ночью. Не видно ни птицы, ни зверя. А в совхозе в эту пору дня протяжно и тоскливо кричит ишак, словно давится воздухом: «и-а-а!.. и-а-а!..»
Едем мы долго. Когда перевалило за полдень, я начинаю ощущать озноб. Это солнце забралось под китель и обожгло кожу. Пришлось надеть ватный пиджак.
— Туркменом скоро будешь! — засмеялся Мамед. — В шапке хорошо, а в картузе плохо. У вас не так жарко?
— Да, не так.
.— А что пьёшь, когда тепло?
— Холодную воду с газом. Она шипит, в носу щекочет — хорошо! — сказал я и захотел пить.
— А мы горячий кок-чай пьём. Вспотеешь — сразу хорошо сделается!
Я предлагаю сделать привал. Мамед радуется моему предложению и укладывает своего верблюда, а я — своего.
Затем мы спутываем ноги верблюдам и пускаем их пастись, а сами занимаемся костром.
Я собираюсь прилечь у костра на горячий песок, но Мамед говорит:
— Так нельзя. Кошму подложить надо, а то фаланга укусит. Весной она сильно кусается — заболеть можно.
— А кошма помогает? — спрашиваю я и гляжу под ноги.
— Хорошо помогает. Фалангу овцы едят, вот она и боится, когда шерстью пахнет.
Мы ложимся на кошму, закидываем руки за голову и смотрим в небо.
— Хочешь, яйцо будем варить? — спрашивает Мамед.
— А где возьмёшь?
— Да их тут много. Сейчас найду.
Мальчик вскакивает с кошмы и бежит по песчаным холмам; чёрная шапка его то скрывается за грядой, то показывается снова.
— Сюда иди! — кричит он.
Я подхожу.
— След видишь? Смотри — вот лапки были на песке.
— Ну, вижу, — говорю я, начиная смутно различать очертания небольших следов какого-то зверька.
— Против следа пойдём, — махнул рукой Мамед вправо. — Она в такое время зря не ходит. Она яйцо снесла — гулять пошла.
Мы проходим шагов двести и на горячем гребне, в небольшой яме, находим яйцо. Оно чуть-чуть присыпано песком.
— Свежее яйцо, сегодня снесла. Смотри, — говорит Мамед, — прямо как куриное, только немного жёлтое.
Действительно, яйцо похоже на куриное, но кажется, что оно без скорлупы.
— А кто снёс-то?
— Черепаха снесла. Хочешь, я тебе сто штук наберу?