Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Таежный моряк. Двенадцатая буровая - Валерий Дмитриевич Поволяев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Годится, — ответил Генка.

— Тогда под «раз-два-три» и поехали… Раз, два… Три! — выкрикнул Ростовцев на высокой ноте и с силой надавил на Генкину руку, беря ее на излом. У того в глазах даже стало темно, словно электрический свет весь вытек из «диогеновой бочки».

И опять он почувствовал горький дух чернобыльника, перемешанный с щекотным острым запахом корабельного дерева, настолько пропитанного морской водой, что в суп вместо соли запросто можно бросить кусок палубной доски и суп будет что надо — в норме будет. Ростовцев гнул и гнул его руку, еще немного и совсем прижмет ее к столу. Пальцы у Ростовцева были железными, словно пассатижи, он намертво сдавил ими Генкину ладонь. Сквозь темноту, упавшую перед глазами, Генка едва-едва различил тусклый кругляш электрической лампочки, подвешенной низко над столом, чтобы было удобнее читать, сдавил зубы так, что у него в висках что-то захрустело, подумал, что если Ростовцев сейчас завалит его руку, то не видать ему, Геннадию Морозову, удачи как собственных ушей. И Любки Витюковой, славной, красивой и печальной, тоже не видать — надломится у него нечто такое в душе, чему никак нельзя ломаться, обязательно надломится… Он всхрипнул, всасывая сквозь зубы воздух, и, набирая силу, скривил свое налитое кирпичной краской лицо. «И-иэ-эа-а…», — отжал руку Ростовцева на чуть-чуть, на самую малую малость. Эта крохотная, как птичий шажок, победа подбодрила его и словно бы новых сил добавила. «А-аха-а», — ахнул он, добавил что-то бессвязное, сиплое, еще на чуть-чуть отжал руку Ростовцева.

Еще немного, и они выровняются. В ушах даже прозвучало знакомое ростовцевское, уже произнесенное: «Локти на одну линию, чтоб мухлежа не было». Не будет обмана, не будет… Он снова захватил воздух сухим ртом, будто пьяный, засипел, увидел прямо перед собой лицо Ростовцева, сизое, остроскулое, с выступившим вперед упрямым подбородком, понял, что хоть по утрам начальство и выжимает по тридцать раз двухпудовую гирю, однако до Ильи Муромца или Добрыни Никитича ему еще далековато. Напрягся, одолевая некую трудную среднюю черту, порог равновесия, горный хребет, перевал — и вот уже рука Ростовцева пошла вниз, и сам он, сизолицый от натуги, от того, что из пор вот-вот должна была выступить кровь, ощерил рот, обнажая мертво сомкнутые зубы, застонал бессильно, недобро, и Генка-моряк понял окончательно, что он выиграл этот бой.

И будто бы Любку Витюкову выиграл.

И свое прошлое, полное духа полыни, полевых цветов, моря, йода, мокрого песка, умирающих крабов, разогретого в тропиках железа, солнца, смолы, тумана, который гуще сметаны, камней, речных течений — свое прошлое он тоже выиграл.

И право на сегодняшний вечер — как право первым приглашать на танец.

И даже право быть умнее. Ибо Генка-моряк знает, что именно Ключевский, которым два часа назад похвалялся Ростовцев, написал: «Предмет истории — в прошедшем, что не проходит, как наследство, урок, неоконченный процесс, как вечный закон. Изучая дедов, узнаем внуков, то есть изучая предков, узнаем самих себя. Без знания истории мы должны признать себя случайностями, не знающими, как и зачем мы пришли в мир, как и для чего в нем живем, как и к чему должны стремиться; механическими куклами, которые не родятся, а делаются, не умирают по законам природы, жизни, а ломаются по чьему-то детскому капризу», — Генка-моряк это знает, а Ростовцев не знает. И вот ведь как — Генкино прошлое было крепче ростовцевского прошлого, сильнее, надежнее. И нечего похваляться Ключевским…

Он дожал руку Ростовцева до конца, притиснул ее к тепловатой гладкой поверхности стола и, не глядя больше на соперника по состязанию, встал, натянул на плечи свою старую облезлую дошку, купленную по случаю в общежитии нефтяников, быстро вышел на улицу.

Ночь была туманной и трескучей от мороза. Даже снег шевелился, ужимаясь от холода.

Любки не было.

Она, похоже, ушла спать к диспетчерше Ане. Подальше от греха. Генка, задыхаясь от слабости, от усталости, сделавшей его тело вялым, непослушным, ломким, побрел в офицерский балок.

Утром его разбудили хрипучие звуки «матюгальника», жестяной грохот барабана — передавали музыку для зарядки.

Генка-моряк потянулся сладко, взглянул в черное ночное оконце, в котором расплывчатым зерёнышком поблескивал огонек — электрическая лампочка на столбе перед балком, которой вчера не было, а сегодня ввернули.

— Что это? — спросил спросонок Алик, выставив из-под одеяла негнущиеся, будто из проволоки скрученные усы.

— Начало рабочего дня, — отвечал Генка-моряк, прислушался: вроде бы «матюгальник» знакомую фамилию произнес. И точно, его, Генкина, фамилия. Рывком поднялся, натянул на себя свитер, штаны. А «матюгальник» трескучим ржавым голосом повторял:

— Товарищ Морозов, немедленно зайдите в прорабскую!.. Товарищ Морозов, немедленно зайдите в прорабскую!..

Через пять минут он был в прорабской. Ворвался, окутанный клубом тугого удушливого пара, содрал пальцами ледяные наросты со щек, успевшие образоваться буквально за несколько минут, пока он шел по улице:

— Что случилось?

Сидевший за столом Ростовцев шевельнулся.

— Да ничего. Спать хватит, вот и разбудили.

— Ничего себе шуточки, — проговорил хрипло Генка. — А все-таки?

— Твое начальство радиограмму передало с просьбой оказывать тебе всяческое содействие. Техникой и, если потребуется, людьми. Когда к работе приступаешь?

— Сегодня.

— Люди, техника понадобятся?

— Люди, думаю, нет, а техника — та нужна будет.

— Только не зарывайся, проси минимум, — предупредил Ростовцев. — Много ведь не дам. Имей в виду.

— Бульдозер мне нужен будет, — сказал Генка-моряк, — у меня пароустановка на колесах. А по целине она на колесах не пройдет, надо бульдозером дорогу к шлейфу пробивать. Да и резина на машине лысая.

Ростовцев подвигал челюстью, будто на зуб ему попало что-то неприятное.

— Ладно, бульдозер я тебе дам, — наконец произнес он. — Только бульдозер. Можешь сказать об этом Пащенко. Он у нас по этой части главнокомандующий. Но больше ничего ты не получишь. Предупреждаю. Каждая единица техники у меня на счету. Понял?

— А мне больше и не надо, — сказал Генка-моряк. — Единица, значит… Так вот, этой самой единицы, одной-единственной будет достаточно.

Ростовцев посмотрел на него вполуприщур, что-то соображая, прикидывая в уме, лицо Ростовцева, твердое, было отчего-то усталым, и у Генки шевельнулась в мозгу ревнивая, совсем не к месту, жгучая мысль: уж не провел ли он эту ночь у Любки Витюковой, ведь вон какие вчера косяки он кидал на Любку, ведь вон… Внутри у Генки будто что кипятком ошпарило — вот какой нервный стал; он дернулся, сжал кулаки — если это так, то берегись, товарищ Ростовцев, берегись! Но тут же окоротил себя: собственно, а какие права он имеет на Любку? Какие? Никаких. Она Ростовцеву не жена и не невеста, сказала же ведь это она вчера.

Генка молчал и Ростовцев молчал — видать, тоже что-то почувствовал, увидев напряжение на Генкином лице, побелевшую, в пушке, кожу на скулах, сведенный в твердую линию рот, покрасневшую рану-козюлину на подбородке.

Наконец Ростовцев сказал:

— Ладно, иди. Тебя я больше не задерживаю.

Повернувшись по-матросски через плечо, на пятке мехового киса, Генка нырнул в темноватый предбанник прорабского балка, враз остывая в крапивно стрекочущем холоде, окутался паром с головы до ног, подумал о Любке Витюковой: не дай бог, произошло то, что у него промелькнуло в мозгу, когда он стоял перед Ростовцевым и глядел в его усталое осунувшееся лицо, не дай бог… Вздохнул, вышел на улицу.

Генка-моряк решил, что шлейф он проверять начнет от СП — сепараторного пункта, где стоят мудрые машины по очистке газа, потом пойдет в глубину, в лес, и тундру, костяные, схожие с гигантскими ледниками болота, будет проверять трубы и стояки скважин там. Вот такой его рабочий план на сегодня, на завтра, на послезавтра. И на послепослезавтра тоже…

Передвижная паровая установка — Генка морщился, когда слышал это название, очень уж громкое оно, прямо как некий морской корабль зовется, вон как торжественно и звонко, словно для рапорта — была поставлена на лафет старого грузовика ГАЗ-51, по-Генкиному «газона», и очень смахивала на большой котел, в котором домохозяйки вываривают белье, от котла, будто щупальца доильного аппарата, тянулись присоски, трубки, прочая хреновина, которую, по мнению Генки-моряка, можно было бы упразднить, упростить, но тем не менее — не упраздняли, держали про запас, и потому «газон» был действительно похож на ошметок какого-то странного подводного агрегата. Резина у «газона» была лысая, съеденная — на таких колесах далеко не уедешь, в снегу чуть более толще двух пальцев пароустановка обязательно застрянет. Потому и нужен Генке-моряку бульдозер. Водитель пароустановки Петр Никитич был человеком хмурым, страдающим желудком (какая-то хлябь у него там имелась, а медицина — их же городские врачи, доки в своем деле — не могла точно определить, что это за хворь) и таким большим «говоруном», что каждое слово у него надо было силой вытягивать — дай бог, чтобы он в день более трех фраз произносил…

Петр Никитич сидел в кабине «газона», разогревал мотор, тот хрюкал заспанно и обиженно оттого, что заставили проснуться в эту бешеную стужу, кашлял, плевался вонючими, противно-сизыми клубками дыма, в общем, вел себя кое-как.

— Чего, Петр Никитич, капризничает бандура? Может, ее пора на списание отправить?

Петр Никитич промолчал.

— А то мы живо — чик-чик-чик-чик, — погрузился Генка в облако пара и, невидимый шоферу, попилил себя ладонью по горлу. Зная, что на ночь машины здесь оставляют с включенными моторами, Генка спросил: — Чего ж ты мотор вырубил, а? Не надо было на ночь выключать…

Петр Никитич опять промолчал. Такова была его натура, жизненный принцип: слово — золото, а золото; надо за семью замками держать, не давать ему хода.

— Ну, будь, — сказал Генка-моряк, — будь готов к работе. — Двинулся в офицерский балок.

А в балке Любка Витюкова сидит и с Аликом разговаривает. У Генки сердце оборвало корешок, которым оно было скреплено с прочими жизненными органами и, совершив стремительный короткий полет, упало в ноги (недаром же говорят: «Сердце в пятки ушло»), и Генка-моряк вмиг забыл про Ростовцева, которого он вчера положил на лопатки, когда боролись на руках, и который был сегодня сух с ним, как твердая копченая колбаса, — Любкино лицо излучало чистоту, свежесть, все самое доброе, что только существовало на земле. И Генке стало стыдно — как он смог подумать о ней такое, как он смел уличать ее?

— А-а, товарищ Чик-чик, — протянула Любка, и от ее голоса в Генкиных глазах возник знакомый бронзовый кукушонок, приоткрыл дверку, высунулся из своего домика, полюбопытствовал, что же такое вокруг творится, рассыпал вокруг себя желтые, радостные блестки. Генке же в этот момент казалось, что где-то неподалеку пела добрая чистоголосая птица. Любка предложила: — Чай будешь?

— Ух, хор-рошо, — сказал Генка, потер ладони одна о другую. Раздался электрический треск, — хор-рошо чай с мороза… Спасибо, Любонька-голубонька, — смутился этих слов, того, что внутри у него, под сердцем, зажегся сладкий огонек, опалил все щемящей, прочной истомой, и голос его сразу просел, оттаял, сделался влажным.

Любка Витюкова с интересом посмотрела на него:

— Ишь ты мёдочка, как упарился на морозе. Иль Ростовцев стружку снимал?

— А кто он мне, Ростовцев? Начальник мой, что ль, чтоб стружку снимать? — неприязненно проговорил Генка-моряк. — Он для меня ноль без палочки, вот он кто, — добавил он, увидев, что у Любки от его слов глаза попрозрачнели, будто дорогие камни, глубокими сделались, подумал, что он сказал о Ростовцеве слишком грубо, задел, видимо, этим Любку Витюкову, смутился, улыбнулся слабо и робко, будто куренок, надеясь, что из Любкиных глаз исчезнет холодная прозрачность, зрачки окрасятся теплым, произнес: — Если что не так, не ругай меня.

— А-а, — Любка махнула рукой, но ее выдали горькие морщины, что, невесть откуда взявшись, легли по обочинам рта, у самых углов, протянулись к подбородку. — У тебя характер такой — ругай не ругай — все едино. Точно, Алик? — спросила она, не поворачивая головы, у Генкиного напарника.

Тот шевельнул усами, огладил их, произнес степенно:

— Никак нет.

— Вона, и защитника себе нашел, — усмехнулась Любка, оглядела Генку с головы до ног, увидела то, чего Генка не видел, а вернее, не замечал. — Карман у твоей дохи отрывается. Снимай, починю.

— Да ее, одежку эту, выбрасывать пора. И так сойдет.

— Снимай, кому сказали!

Генка-моряк покорно стянул с себя дошку, положил на скамейку рядом с Любкой.

— Может, не надо?

— Надо!

Откуда-то у Любки и иголка мгновенно возникла в руках, и нитка, которую она ловко, послюнявив кончик, вогнала в узкий, едва видимый, если смотреть на свет, проем в иголке, и латунный, истыканный гвоздевыми вдавлинами наперсток; быстро и умело, будто всю жизнь только этим и занималась, она пришила карман, откусила нитку, произнесла назидательно:

— За одеждой надо следить, — с чем Генка-моряк был целиком согласен. Вдруг снова обездоленные морщины легли у ее рта и было непонятно, в чем же причина этой вмиг появляющейся и вмиг исчезающей горести — возможно, виновата была неприкаянность человека, привыкшего нести домашние заботы и тяготы, следить за мужем, обихаживать его и вдруг оказавшегося вне этих приятных, воспитанных кем-то и когда-то и заложенных в крови женских забот? А может, вина крылась в чем-то другом? Любка покачала головою, порицая Генку за оторванный карман и думая о чем-то своем, загадочном, далеком и в ту же пору близком, родном только для нее. Так, во всяком случае, показалось Генке-моряку.

Не хотелось ему пить предложенный чай. Он подумал, что никогда эта женщина, дорогая и нужная ему, до того нужная, что он даже готов был заплакать, никогда она не станет близкой, она далека, как, извините, звезда, до которой лететь сотни лет, далека и чужда. И не понять ему ее, нет.

Он зажался, взял себя в руки, ощутил жесткость в теле, в мышцах, произнес ровным, совсем лишенным цвета голосом:

— Спасибо, Люба, за карман, спасибо, Люба, за заботу, а нам с Аликом пора в поле, на шлейф. Собирайся, Алик!

— Но ведь темно еще, — Любка заглянула в оконце, ничего там, кроме света лампочки, не увидела, потому что морозный туман был плотным и густым, словно сметана. Тем не менее сказала: — Звезд еще на небе вон сколько… Как морошки в корзине. Со счету собьешься.

— Ничего, скоро развиднеется, — совсем неромантично уточнил Генка, — а так, если мы будем лишь на светлое время рассчитывать, то не только на масло, но и на хлеб не заработаем.

Часов в одиннадцать, когда уже было светло, но туман не стаял, а продолжал густо висеть над землей, неприятный и злой, сухой, как перхоть, Морозову поступило сообщение: в шлейфе — пробка. И это не редкость — в зимнюю пору пробки идут одна за другой — студь-то вон какая стоит.

Вместе с Аликом он двинулся вдоль нитки, крякая и выплевывая изо рта замерзающую слюну. Через час они нашли пробку — этот мерзкий тычок оледеневшего газа, плотной деревяшкой застрявший в трубе, с которым можно было совладать только двумя способами: либо подогнать сюда пароустановку и разогреть, разжижить его, либо просверлить трубу и закачать в нее промывку — метанол — едкую, вредную для здоровья жидкость: если попадет на руку — на руке вздуется пузырь — ожог, надышаться этой жидкостью тоже не сладко, месяц потом будешь чихать. С метанолом надо чуть ли не в противогазе работать.

Место, где они обнаружили пробку, забившую шлейф, было для работы не ахти какое пригожее — посреди пожухлого, со сгоревшей, деревянного цвета хвоей, сосняка. Снег вокруг был густо истоптан птичьими лапами, он был словно посыпан крестиками следов.

— Тетерки ходят, их отпечатки, — определил Генка-моряк, — и еще куропатки. Этих тут вообще не счесть — целая дивизия. — Добавил: — Дивизия морской пехоты.

Хотя какая разница: морской пехоты или неморской. Добавил, наверное, потому, что почти вся сознательная жизнь Геннадия Морозова (до того, как он попал в тайгу) проходила под морским флагом.

— Та-ак, — проговорил он озабоченно, — переустановку нам сюда не подогнать, для этого надо колеса на гусеницы сменить. Придется действовать старым дедовским способом — будем сверлить в трубе дырки и закачивать метанол. Другого тут не придумаешь, — попрыгал на месте, хлопая рукавицами одна о другую, пустил, будто Змей Горыныч, пар изо рта, крякнул: — А-ах, супцу бы я сейчас горячего съел. А на второе — жареных куропаток. Да времени нет, — с сожалением закончил он, — а то б наловил. — Приказал напарнику: — Доставай инструмент.

Под ноги, чтобы коленями не примерзнуть к снегу, бросили кусок старой телогрейки, из швов которой вылезали серые грязные куски ваты, зачистили малость трубу напильником, чтобы удобнее было сверлить, и начали работать. Крутишь вороток, к которому приварено сверло, а железные рогульки его к ладоням прямо сквозь рукавицы прикипают, и так больно, что даже кричать охота, и клянешь все на свете от досады, от ошпаривающей руки рези, от обиды на конструкторов, которые много умных вещей придумали, а вот такую простую штуку, как безопасное (чтоб не дай бог — искра) сверло так и не придумали.

А тут еще досада — давление, как оказалось, нельзя в трубах сбросить, иначе шлейф полностью, в какие-нибудь полчаса, будет забит мертвым газом и тогда все, туши огни, катастрофа, большие денежки в небо уйдут — тогда надо новый трубопровод прокладывать. Генка вывернул голову, щеки его были белыми от мороза, в инее, крылья носа — в ледяных наростах. Прохрипел:

— Алик, быстро мчись в балки, попроси у Любки ведро. Быстрей!

— Зачем? — не понял Алик, сбил ладонью иней с усов, но не тут-то было — иней оледенел, он был твердым, как металл.

— Давление-то со шлейфа не снято. И не снять нам… Боюсь, сверло обломится и в голову угодит. Это ж как пуля — насквозь пробоина будет. А голова с течью ни тебе, ни мне не нужна. Дуй к Любке!

— Слушаюсь!

— А я пока погреюсь, — Генка поднялся, тяжело дыша и разгоняя ладонью звенящий пар, запрыгал на месте, глядя на вороток, к которому было приварено сверло-метчик и которое он не стал выдергивать из трубы. Вороток, как живой, ходил из стороны в сторону, трясся от натуги, от напряжения, с которым газ пытался пробить пробку внутри трубы. — Ведром вороток накрывать будем, чтоб беда не стряслась. Вот. Если сверло обломится, то донышко ведра оно не пробьет, останется.

Однажды у Генки-моряка уже был случай, когда пришлось сверлить дырку в трубопроводе под напряжением, тоже воротком сверлил (хоть и нарушал технику безопасности, которая газовикам, как и электрикам, запрещала работать под напряжением), так сверло, едва он проткнул тело трубы, со слабым хряпаньем обломилось и над самым ухом этак тоненько, безобидно — «фью-ють», будто рябчик свистнул. А через три секунды больным стоном отозвалась сосна, находившаяся метрах в пятнадцати от Генки. Он тогда внимания на стон не обратил, потому что из продырявленной трубы кипенно-снежным душистым султаном начал бить газ и надо было срочно закачивать в шлейф промывку, а потом, когда авария была задавлена, осмотрел сосну. Толстый, заплывший смолой ствол был пробит сверлом насквозь. Входное отверстие, как, собственно, и у пулевого пробоя, было крохотным, оправленным черной копотью, выходное же — большим, рваным, с остьями щепы — кулак в углубление свободно вмещался, вот с какой силой газ выбил сверло.

Перестав прыгать, разогреваться, Генка затих и еще довольно долго слышал, как звучно и чисто скрипел твердый мерзлый снег под ногами напарника, потом шаги истаяли, и он остался один на один с тишиной. Даже ветра не было, и снег почему-то не трещал, видно, туман придавил его — хоть и невесомый он, туман, а все же придавил, вот какая физика получается. И жутко, не по себе сделалось Генке Морозову, будто к пустынному острову он причалил, где ни жизни, ни биения чистой ключевой воды, ни шороха листвы, ни игры ветра — ничего живого нет. Даже мурашики по коже побежали. Но тут же отпустило — вдруг неподалеку раздалось тихое, словно шепот — фр-р-р, фр-р-р, Генка понял: это оголодавшие куропатки выбрались из-под снега, теперь перелетают с места на место, пищу выискивают. Много куропаток тут, несметь. Даже строящаяся дорога не распугала их. И от того, что рядом находилась живая — хоть и птичья, но все же живая — душа, Генке теплее стало.

Он снова запрыгал на месте, разогреваясь, давя кисами снег, разгоняя в себе охолодавшую, застоявшуюся кровь, растер рукавицами щеки, которые сильно и больно кололо — это уж старания Деда Мороза, никак не может уняться, старый хрыч, — потом сделал несколько пробежек, разогреваясь и страстно желая тепла, безоблачного юга, ласковой утренней зари и тихого летнего дождика, после которого грибы лезут из-под земли, как сумасшедшие, и нет силы, которая могла бы остановить их. В такую теплую пору хорошо в дальневосточных лесных озерах рыбу ловить — карась клюет так, будто всю жизнь только и мечтал о том, чтобы насадиться на крючок, выдернешь его из воды, а он висит, ленивый, неподвижно, жабры раздувает, а с хвоста у него рыбье сало капает, вот как. Чик-чик-чик-чик, пропади видение, как сладко бы ты ни было, не то на таком страшенном морозе запросто окаменеть можно, в белый мрамор обратиться…

А еще лучше — погреть косточки где-нибудь на гладко обработанной водой спине кораллового рифа, бездумно глядя в морскую глубь, в которой пасутся голубые и малиновые рыбешки, вольно разбрасывают свои лапы морские звезды, бочком, бочком, как-то воровато шастают крабы. И солнце припекает — хоть и круто, но ласково — есть такая особенность у тамошнего солнца: сочетать крутой жар с нежностью, а набегающая с океана волна обдает спину прохладными брызгами. Вот куда неплохо бы после лютого сибирского мороза-трескотуна попасть… Ну где же там Алик застрял, где? Генка-моряк посмотрел на шевелящийся вороток, представил себе силу загнанного в трубу газа — если вырвется из-под контроля, запросто пальцы, а то и руку оторвать может. Поморщился от опасного озноба, попрыгал снова, боясь впасть в сладкую, мягкими тканями опутывающую дрему, лишающую сил, разума, воли.

Он даже не слышал, как появился Алик — оглох от тишины и мороза, почувствовал только движение тумана, глянул, а Алик — вот он, вдоль трубопровода бежит, в просторной, не по размеру, одежде путается.

— Ну и долго же ты, парень, — скрипучим от холода голосом проговорил Генка.

— Никак нет! — бодро отозвался Алик. — Нигде не задерживался.

— Ладно, накрывай вороток, а то время уходит, — приказал Генка, опускаясь на телогрейку, поудобнее взялся за заиндевелые рожки воротка, больно зажмурился — крапивная стылость пробила его в один миг до костей, до самого позвоночника достала, до мозга. Генку передернуло так, что зубы застучали друг о друга, и он не смог удержать в себе эту дрожь, прохрипел только: — Накрывай! Чего медлишь?

Алик накрыл вороток вместе с Генкиными руками ведром. Он был весь белый — и конец чуба, выбившийся из-под шапки, и усы, сахарно-хрустящие, и брови, и кое-где несбритые на подбородке и щеках волосы, и кожа на лице тоже была остывшая, прозрачная, белая.

Генке было неловко работать под ведром, он кривил лицо, сжимал глаза в щелочки-запятые, кряхтел надсадно, но работы не прекращал.

— Туго идет, падла, — хрипел он, — чик-чик-чик-чик… Очень туго.

— Может, поменяемся? — предложил Алик.

— Обойдусь, — растягивая слова, буквально пропихивая их сквозь обескровленные губы, проговорил Генка, — немного осталось, — приостановился на миг, переводя дух и окутываясь паром, потом крякнул, будто селезень, удирающий от охотника, надавил руками на вороток, сделал одно круговое движение, потом другое, еще и еще…

Вдруг под ведром что-то резко и гулко зашипело, словно разбудили злого джинна, вороток начал вырываться из Генкиных рук, но Генка-моряк продолжал удерживать его в течение недолгих секунд, шипение сделалось еще сильнее и резче, от него в ушах тонко, как-то опасливо зазвенело, ровно кто натянул балалаечную струну, потом на какой-то миг все смолкло, раздался сильный, глухой, будто из-под земли выхлестнувшийся удар, донце ведра выгнулось бесформенно, как старая шляпа.

Генку вместе с воротком отшвырнуло в сторону, и он бойко покатился по промерзлой тверди, хватая ртом жгучий снег, само ведро выбило из рук Алика, и Алик закричал тонко, удивленно. Только что вот кричал он — не разобрать в шипении и грохоте. Ведро взметнулось в высоту и тут же скрылось в плотном тяжелом тумане. Лишь сквозь шипенье выхлестнувшего из трубы газа доносился звук, по которому можно было определить, как летело ведро и что оно все-таки не улетело на Луну или какую-либо другую далекую планету… Вскоре раздался дребезжащий резкий вой, от которого хотелось заткнуть уши — будто на землю летела дырявая бочка — ведро гулко врезалось в снег метрах в шести от Генки, насквозь пробив морозную твердь.

— Метанол! — прохрипел Генка, выплевывая снег изо рта и ловя глазами низенькую Аликову фигуру. Алик еще не смог опомниться от того, что произошло, размахивал беспомощно руками, словно ветряная мельница.

— Метанол! — разъярился Генка, хотел добавить крепкое словцо, да по непонятной причине не смог, затрясся в кашле, заработал ладонью у рта, — чик-чик-чик-чик…

Перевернулся на живот, стараясь освободиться от боли удара, вывернул голову, увидел, что над трубой, в месте пробоя, вспух хрустящий, будто сделанный из засахаренной махры, гриб, окостенел буквально на глазах, хотя в корешке гриба еще продолжало что-то пузыриться, клекотать, шипеть, жалобно попискивать, чирикать — там шла какая-то работа. Прекратись она, тогда пробой снова просверливать придется, потому что на таком морозе вода, газ, дерево превращаются в сталь, сталь же, настоящая сталь — в непрочную, как хлебная корка, материю, в пересушенную фанеру, в гниль.

— К шлейфу! — скомандовал Генка, поднимаясь на колени и ощущая с неприязненным чувством, с холодной жалостью, как бессильно дрожат у него ноги, тело ломит, словно после тяжелой болезни, а из головы, из ушей никак не вытряхнется тонкий, похожий на осиное жужжание, гуд. Он потряс головой, освобождаясь от этого гуда, от прилипчивого балалаечного звона, соскреб рукавицей лед со рта, сделал шаг к шлейфу, к отвердевшему грибу, краем глаза заметил, что Алик тоже подал признаки жизни, перестал стоять, как истукан, тоже сделал шаг. «М-молод-дец, нап-пар-рник…» Проговорил:



Поделиться книгой:

На главную
Назад