А в мире за окнами Додда неумолимо сгущались тени. Произошло еще одно нападение на американца. На этот раз напали на представителя сети недорогих универмагов Woolworth Роланда Вельца[426]. Это произошло в Дюссельдорфе 8 октября 1933 г., в воскресенье, когда бизнесмен с женой шли по одной из главных улиц города. Подобно многим предыдущим жертвам таких нападений, их прегрешение состояло лишь в том, что они, увидев шествие СА, не вскинули руку в нацистском приветствии. Возмущенный штурмовик дважды сильно ударил Вельца по лицу, после чего зашагал дальше. Вельц потребовал от полицейского задержать нападавшего, но тот отказался это сделать. Тогда Вельц пожаловался лейтенанту полиции, стоявшему чуть поодаль, но и тот не стал ничего предпринимать. Вместо этого офицер прочел жертве нападения краткую лекцию о том, как и когда следует зиговать.
Додд направил в министерство иностранных дел Германии две ноты протеста, в которых требовал немедленно принять меры в отношении виновного. Ответа он не получил. Посол снова задумался о том, не следует ли указать Госдепартаменту на необходимость «объявить на весь мир, что американцам небезопасно находиться на территории Германии и что туристам лучше сюда не приезжать», но в конце концов отказался от этой мысли.
На фоне гляйхшальтунга преследования евреев продолжались, принимая все более изощренные формы и все более широкие масштабы. В сентябре была создана Имперская палата культуры, контролируемая Геббельсом и призванная обеспечить идеологическую, а главное – расовую чистоту сообщества музыкантов, актеров, художников, писателей, журналистов и режиссеров. В начале октября был принят закон об издательской деятельности, запрещавший евреям работать в газетах и издательствах. Он должен был вступить в силу 1 января 1934 г. Никакая сфера не была слишком незначительной для подобных мер. В частности, министерство связи выпустило постановление, запрещавшее при передаче слова по буквам по телефону говорить «Д – Давид», поскольку имя Давид – еврейское. Вместо этого предписывалось называть имя «Дора», вместо «Самуила» (Samuel) – «Зигфрид» (Siegfried) и т. п.[427] «В истории социума не было ничего более жестокого, бессердечного и разрушительного, чем сегодняшняя политика Германии, направленная против евреев», – писал генконсул Мессерсмит заместителю госсекретаря Филлипсу в длинном письме, датированном 29 сентября 1933 г. Он отмечал: «Несомненно одно: что бы власти ни заявляли на международной арене и внутри страны, их целью является полное вытеснение евреев из жизни страны»[428].
Какое-то время Мессерсмит пребывал в убеждении, что экономический кризис, охвативший Германию, приведет к отставке Гитлера. Но теперь он так не считал. Он видел, что Гитлер, Геринг и Геббельс прочно закрепились во власти. «Эти люди «практически ничего не знают о внешнем мире, – писал Мессерсмит. – Они знают лишь одно: в Германии они могут поступать как им вздумается. Они чувствуют свою силу – и упиваются ею».
Генконсул полагал, что один из возможных вариантов решения проблемы – «насильственное внешнее вмешательство», и предупреждал, что начинать действовать в этом направлении необходимо как можно скорее. «Если внешние силы вмешаются уже сейчас, около половины населения, вероятно, еще воспримет это как избавление, – писал он. – Но если допустить промедление, вмешательство может натолкнуться на практически единодушное сопротивление граждан Германии»[429].
По мнению Мессерсмита, было ясно: Германия представляла реальную и вполне серьезную угрозу для всего мира. Он называл эту страну «язвой, которая будет тревожить наш покой еще много лет».
Додд почувствовал первые признаки уныния и сильной усталости.
«Похоже, здесь не происходит ничего многообещающего, – писал он другу, полковнику Эдварду Хаусу, – и я (это, как всегда, между нами) испытываю немалые сомнения в разумности своего решения. Возможно, я ошибся, когда весной заявил, что мог бы пригодиться в Германии. У меня готов (или почти готов) к публикации один том “Старого Юга”. Но томов должно быть четыре. Я 20 лет занимаюсь этой темой, и мне бы не хотелось идти на слишком большой риск никогда не закончить работу». В заключение он сетовал: «И вот я здесь, мне 64 года, а я тружусь по 10–15 часов в день! И не продвигаюсь вперед. Но если я подам в отставку, это лишь осложнит ситуацию»[430]. Другому своему другу, реформатору Джейн Аддамс, основательнице «Халл-хаус» в Чикаго[431], он писал: «Служба сильно мешает моим историческим изысканиям, и я совсем не уверен, что мое решение, принятое в июне, было правильным»[432].
4 октября 1933 г., прослужив в Берлине всего три месяца, Додд отправил госсекретарю Халлу письмо с пометкой «Конфиденциально. Лично». Ссылаясь на сырую погоду в Берлине осенью и зимой, а также на то, что уже с марта трудится без отдыха, Додд просил разрешения в начале следующего года взять продолжительный отпуск, чтобы провести некоторое время на своей ферме и немного позаниматься преподаванием в Чикаго. Он надеялся выехать из Берлина в конце февраля и вернуться через три месяца.
Додд хотел, чтобы Халл сохранил его просьбу в тайне: «Пожалуйста, не сообщайте о ней никому, если у вас есть какие-либо сомнения на этот счет»[433].
Халл выполнил просьбу Додда об отпуске. Это позволяет предположить, что в то время Вашингтон не разделял мнения Мессерсмита о Германии как о серьезной нарастающей угрозе. Дневники заместителя госсекретаря Филлипса и руководителя управления по делам Западной Европы Моффата недвусмысленно говорят о том, что в тот период Госдепартамент был озабочен главным образом огромным невыплаченным долгом Германии американским кредиторам.
Глава 17
Бегство Люцифера
В начале осени Марте стало немного легче манипулировать поклонниками, но причиной тому было тревожное событие: Дильс исчез.
В первых числах октября он как-то раз допоздна засиделся в своем кабинете в здании по адресу Принц-Альбрехт-штрассе, 8. Около полуночи ему позвонила жена Хильда, и по ее голосу он сразу понял, что она очень расстроена. Как он позже писал в мемуарах Lucifer Ante Portas[434], она рассказала, что целая орда вооруженных людей в черной форме вломилась к ним в квартиру, заперла ее в одной из спален и провела жесткий обыск, забрав дневники, письма и прочие бумаги, которые Дильс хранил дома. Узнав об этом, Дильс помчался домой и, суммировав отрывочную информацию, понял, что к нему вторгся отряд СС под командованием капитана Герберта Пакебуша. Как писал Дильс, Пакебушу было чуть больше 30 лет, но «его лицо уже было отмечено печатью грубости и бессердечия»; по мнению Дильса, «именно такие личности позже будут служить комендантами концлагерей»[435].
Дерзость Пакебуша удивила Дильса, но он понимал, какие силы за ним стоят. Нацистский режим раздирали бесчисленные междоусобицы, повсюду зрели заговоры. Дильс принадлежал к лагерю Геринга. Именно Геринг распоряжался всеми полицейскими службами Берлина и Пруссии – самой крупной земли Германии. Но Генрих Гиммлер, глава СС, быстро добивался контроля над службами тайной полиции всех других земель. При этом Геринг и Гиммлер ненавидели друг друга и вечно боролись за сферы влияния.
Дильс действовал быстро. Он позвонил другу, начальнику тиргартенского управления берлинской полиции, и попросил предоставить ему под временное командование отряд полицейских в форме, вооруженных пулеметами и ручными гранатами. Он привел отряд к цитадели СС на Потсдамерштрассе и приказал оцепить здание. Эсэсовцы, дежурившие у входа, не знали о произошедшем в квартире Дильса и любезно проводили его и нескольких полицейских к кабинету Пакебуша.
Дильс и полицейские застали хозяина кабинета врасплох. Пакебуш сидел за рабочим столом в одной рубашке. Черный форменный китель и ремень с пистолетом в кобуре висели на стене. «Он в раздумье смотрел на разложенные на столе бумаги, как ученый, засидевшийся за работой до ночи», – писал Дильс. Взглянув на бумаги, он пришел в ярость. «Пакебуш изучал не что иное, как мои бумаги. Как я вскоре понял, он еще и уродовал их дурацкими пометками». Как выяснилось, Пакебуш усмотрел что-то предосудительное даже в обстановке квартиры Дильса. Так, на одном листе Пакебуш нацарапал: «Обстановка в стиле а-ля Штреземанн», имея в виду покойного Густава Штреземанна, оппонента Гитлера во времена Веймарской республики.
– Вы арестованы, – сказал Дильс.
Пакебуш вскинул на него взгляд. Только что он изучал личные бумаги Дильса – и вдруг тот сам предстал перед ним. «Я не дал Пакебушу времени опомниться, – писал Дильс. – Он уставился на меня, как на призрак».
Полицейские, которых Дильс привел с собой, схватили Пакебуша. Один из них извлек пистолет капитана СС из кобуры, прикрепленной к ремню, висевшему на стене. При этом, по-видимому, никто не удосужился тщательно обыскать самого Пакебуша. Полицейские направились в другие помещения, чтобы арестовать тех, кто, по мнению Дильса, тоже принимал участие в налете на его квартиру. Всех подозреваемых доставили в штаб-квартиру гестапо. Пакебуша привели в кабинет Дильса.
Было уже раннее утро. Дильс и Пакебуш, оба разъяренные, сидели друг напротив друга. Эльзасский волкодав Дильса (в то время так называли немецких овчарок) стоял рядом с хозяином. Пес был начеку.
Дильс поклялся, что отправит Пакебуша за решетку.
Пакебуш обвинил Дильса в государственной измене.
Взбешенный такой наглостью, Дильс вскочил с кресла и, изрыгая ругательства, бросился на капитана СС. Пакебуш разразился ответным потоком брани и выхватил пистолет, спрятанный в заднем кармане брюк. Он навел дуло на Дильса и положил палец на спусковой крючок.
В это мгновение, если верить рассказу Дильса, пес бросился на Пакебуша. Двое гестаповцев в форме схватили Пакебуша, вывернули ему руку и выхватили пистолет. Дильс приказал посадить капитана в «домашнюю» тюрьму гестапо, расположенную в подвале.
Вскоре к делу подключились Геринг и Гиммлер. Они достигли компромисса. Геринг снял Дильса с поста руководителя гестапо и назначил помощником комиссара полиции Берлина. Дильс понимал, что его понизили в должности, к тому же на этом посту у него не было реальной власти – во всяком случае, той власти, которая ему понадобилась бы, чтобы защититься от Гиммлера, если шеф СС в дальнейшем решит ему отомстить. Тем не менее Дильс согласился на новое назначение. Все было спокойно до тех пор, пока однажды утром (в том же месяце, несколько позже) двое его преданных подчиненных не остановили его машину, когда он ехал на службу (он сам сидел за рулем), и не сообщили, что в кабинете его поджидают агенты СС с ордером на арест.
И тогда Дильс бежал. В своих воспоминаниях он утверждает, что жена посоветовала взять с собой его подругу-американку, – «так будет легче пересекать границы». Речь якобы шла о его подруге, проживавшей в «доме на Тиргартенштрассе», любительнице острых ощущений. «Я знал, с каким энтузиазмом она относится к опасностям и приключениям», – писал Дильс.
Прозрачные намеки в мемуарах Дильса указывают на Марту, но сама она не упоминает об этом приключении ни в своих мемуарах, ни в каких-либо других бумагах.
Дильс и его спутница на автомобиле отправились в Потсдам, а затем на юг, к границе, где оставили машину в гараже. У него был фальшивый паспорт. Они добрались до Чехословакии, до курортного городка Карлсбад[436], и поселились в отеле. Дильс захватил с собой некоторые наиболее важные секретные бумаги – для страховки.
«Из своего убежища в Богемии, – писал в мемуарах бывший гестаповец Ганс Гизевиус, – он угрожал разоблачениями, чреватыми множеством проблем, и требовал за молчание высокую плату»[437].
С исчезновением Дильса многие друзья Марты, количество которых росло, наверняка вздохнули с облегчением – особенно те из них, кто питал тайную симпатию к коммунистам или в глубине души скорбел об утраченных свободах, которыми можно было наслаждаться в прошлом, во времена Веймарской республики. А светская жизнь Марты стала еще более кипучей.
Среди новых друзей Марту тогда больше других интересовала Милдред Харнак, которую она впервые увидела на железнодорожной платформе, когда прибыла в Берлин вместе с родителями. Милдред безупречно говорила по-немецки и, судя по свидетельствам большинства ее знакомых, была настоящей красавицей: высокая стройная блондинка с большими серьезными голубыми глазами. Длинные густые волосы она заплетала в косу, которую укладывала на затылке. Косметикой Милдред не пользовалась. Позже, когда откроется ее тайна, описание этой женщины появится в документах советской разведки: «Типичная немецкая фрау с ярко выраженной нордической внешностью», которая «оказалась очень полезной»[438].
Милдред выделялась не только внешностью, но и манерами, вспоминала Марта. «Она не спешила говорить, высказывать свое мнение, – писала дочь посла, – но внимательно слушала собеседника, взвешивая и оценивая слова, мысли, мотивы. ‹…› Ее слова были продуманными, порой двусмысленными, – когда нужно было прощупать собеседника»[439].
Это искусство выявления мотивов и убеждений собеседника было для Милдред особенно важно, учитывая то, как они с мужем, Арвидом Харнаком, провели предшествующие несколько лет. Они познакомились в 1926 г. в Висконсинском университете, где Милдред занимала должность младшего преподавателя. В августе того же года они поженились. Чета перебралась в Германию и в конце концов осела в Берлине. Харнаки обладали даром объединять вокруг себя людей. В каждом городе, где они жили, они устраивали нечто вроде салона, посетители которого регулярно собирались на трапезы, беседы, лекции, даже на коллективные чтения шекспировских пьес. Все это напоминало деятельность известной организации Friday Niters («Пятничные посиделки»), в которую они вступили в Висконсине. Эту организацию создал Джон Коммонс, преподаватель и видный деятель Прогрессивной партии[440], впоследствии ставший крестным отцом американской системы социального обеспечения.
Зимой 1930/31 г. в Берлине Арвид основал еще одну организацию, целью которой было изучение плановой экономики СССР. По мере роста влияния нацистской партии сфера интересов организации становилась все более опасной, однако он все-таки организовал для двух десятков немецких экономистов и инженеров поездку в Советский Союз. В СССР Арвида завербовала советская разведка[441]. Он согласился вести тайную подрывную деятельность против нацистов.
Когда Гитлер пришел к власти, Арвид понял, что ему придется распустить организацию, занимавшуюся изучением плановой экономики. Политический климат в стране становился опасным. Они с Милдред перебрались за город. Она писала, а он работал юристом в немецкой авиакомпании Lufthansa. Когда первые волны антикоммунистического террора схлынули, чета вернулась в свою берлинскую квартиру. Как ни странно, Харнак, несмотря на свою биографию, получил работу в министерстве экономики и начал стремительно делать карьеру, что заставило некоторых друзей Милдред в Америке решить, что они с мужем «стали нацистами»[442].
Вначале Марта ничего не знала о тайной жизни Арвида. Ей очень нравилось бывать у Харнаков. Их квартира была светлой, уютной, выдержанной в спокойных пастельных тонах: «сизо-бронзовых, нежно-голубых, бледно-зеленых»[443]. На фоне бледно-желтой стены Милдред ставила большие вазы со светло-лиловыми космеями[444]. Со временем молодые женщины решили, что они – родственные души: обеих привлекало писательство. К концу сентября 1933 г. подруги договорились с редакцией выходившей в Берлине англоязычной газеты
Когда Харнаки путешествовали, Милдред присылала Марте открытки, на которых поэтически описывала окружающие ландшафты, а заодно выражала теплые чувства. На одной Милдред написала: «Марта, ты знаешь, что я тебя люблю и что, несмотря на происходящее вокруг, постоянно думаю о тебе»[446]. Она также благодарила Марту за то, что та прочла некоторые ее тексты и высказала критические замечания. «Сразу видно, что у тебя талант», – добавляла она.
В заключение Милдред вздыхала: «О боже мой, боже мой… Жизнь – …» (в этом месте она оставила пропуск).
Марте казалось, что послания подруги как лепестки, опадающие с невидимого цветка. «Я высоко ценила эти открытки и короткие письма с их нежной, трепетно-чуткой, почти невесомой прозой. В этих строках не было ничего надуманного, никакой аффектации. Чувства и слова лились прямо из ее сердца – радостного, полного жизни. Они так и рвались наружу»[447].
Милдред стала регулярной посетительницей посольских мероприятий, а к ноябрю начала получать кое-какой приработок, взявшись перепечатать на машинке рукопись первого тома «Старого Юга». Марта, в свою очередь, часто посещала новый салон Милдред и Арвида, берлинский аналог «Пятничных посиделок». Эти неутомимые организаторы собрали вокруг себя кружок верных друзей – писателей, издателей, художников, интеллектуалов, – которые приходили к ним несколько раз в месяц (в будни – на ужин, в субботы – на чай). У Харнаков, писала Марта в очередном письме Уайлдеру, она познакомилась с писателем Эрнстом фон Заломоном, получившим печальную известность из-за соучастия в убийстве в 1922 г. министра иностранных дел Веймарской республики Вальтера Ратенау. Марте нравилась уютная атмосфера, которую удалось создать Милдред, несмотря на скудость средств: лампы, свечи, цветы, поднос с тонкими ломтиками хлеба, сыра, ливерной колбасы, помидоров, – конечно, не роскошный банкет, но вполне достаточно. Марта сообщала Уайлдеру, что хозяйка «была из тех, у кого хватает ума – или безрассудства – поставить свечу за вазой с вербой или альпийскими розами»[448].
Разговоры велись интересные, умные, смелые. Порой даже слишком смелые – во всяком случае, по мнению супруги фон Заломона. (На ее восприятие отчасти влиял тот факт, что она была еврейкой. Даму ужасало, с какой непринужденностью гости в ее присутствии называют Гиммлера и Гитлера «полными идиотами», не зная, кто она и на чьей стороне ее политические симпатии. Один раз она заметила, что кто-то из гостей передал другому желтый конверт, после чего подмигнул, точно дядюшка, тайком сующий племяннику запретные сладости. «А я сидела посреди всего этого на диване, – вспоминала супруга писателя, – и у меня перехватывало дыхание»[449].)
А Марта приходила от всего этого в восторг и испытывала нечто вроде удовлетворения, несмотря на антинацистские настроения членов кружка. Сама она убежденно защищала нацистскую революцию как лучший выход из хаоса, охватившего Германию после Великой войны. Участие в беседах укрепляло ее уверенность в том, что она – настоящая писательница и интеллектуалка. Она больше не ограничивалась посиделками с корреспондентами за столиком для постоянных клиентов в «Таверне» и проводила много времени в знаменитых старинных кафе Берлина, пока еще не пострадавших от гляйхшальтунга, – в «Йости» на Потсдамерплац и «Романском кафе» на Курфюрстендамм. В последнем за столиками могли разместиться до 1000 человек, а его прошлое было овеяно легендами. Кафе часто посещали такие люди, как Эрих Мария Ремарк, Йозеф Рот и Билли Уайлдер[450] (впрочем, к 1933 г. все они уже были изгнаны из Берлина). Марта часто выходила куда-нибудь поужинать, проводила время в ночных клубах – в «Циро» или на крыше «Эдема». В бумагах Додда нет никаких упоминаний об этом, но, учитывая бережливость посла, он наверняка с тревогой замечал, что образ жизни Марты становится серьезной угрозой для семейного бюджета.
Дочь посла надеялась занять место в культурном ландшафте Берлина самостоятельно, а не благодаря дружбе с Харнаками. Ей хотелось, чтобы это место было заметным. Как-то раз она привела фон Заломона на один из чинных посольских приемов, явно надеясь произвести фурор. Ей это удалось. В письме Уайлдеру она с восторгом описывала реакцию присутствовавших на появление писателя: «Они испытали шок (некоторые из наших чопорных гостей тихо ахали и что-то шептали, прикрыв рот ладонью) ‹…› Эрнст фон Заломон! Соучастник убийства Ратенау…»[451]
Марта жаждала внимания – и добивалась его. Фон Заломон описывал гостей одного из приемов в посольстве США (возможно, того самого, о котором она писала) как «jeunesse dorée[452] столицы, образованных молодых людей с безупречными манерами ‹…› Они мило улыбаются или весело смеются, слушая остроумные замечания Марты Додд»[453].
Марта осмелела. Она поняла: пора самой устраивать вечера.
Между тем Дильс, по-прежнему проживавший за границей и неплохо проводивший время в роскошном карлсбадском отеле, начал осторожно выяснять, каковы настроения в Берлине и насколько опасно туда возвращаться, а если опасно, то сможет ли он вернуться туда
Глава 18
Дружеское предупреждение
Уверенность Марты в своем успехе в свете неуклонно росла, и она решила организовать собственный дневной салон, взяв за образец чаепития и вечера, которые устраивала ее подруга Милдред Харнак. Кроме того, она начала готовиться к торжествам по случаю дня своего рождения. Но оба эти начинания во многих отношениях кончились совсем не так, как она надеялась.
Приглашая посетителей салона, Марта использовала и свои связи, и связи Милдред. Она собрала несколько десятков поэтов, прозаиков и издателей, якобы для того, чтобы познакомить их с одним приехавшим в Берлин американским издателем. Марта надеялась на «остроумные беседы, живой обмен мнениями или хотя бы разговоры более возвышенные, чем те, которые велись в кругу дипломатов»[454]. Однако приглашенные привели с собой незваного гостя.
Марта надеялась стать душой веселой и интересной компании, но собравшиеся разбились на несколько кучек. Один поэт в окружении несколько гостей устроился в библиотеке. Некоторые сгруппировались вокруг почетного гостя, «с подобострастным интересом расспрашивая о происходящем в Америке». Особенно неловко чувствовали себя евреи. Беседа то и дело прерывалась, повисали долгие паузы, во время которых гости налегали на спиртное и угощение. «Они разбрелись по гостиной, много пили и опустошали блюда с закусками, – писала Марта. – Вероятно, одни были бедны и голодны, а другие пытались заглушить тревогу».
В целом, заключала Марта, «день прошел скучно и при этом напряженно». Незваным гостем в салон проник страх. Он витал среди собравшихся точно призрак. Компания, писала дочь посла, представляла собой «толпу разочарованных людей, недовольных ‹…› тем, что им было неловко и скучно, исполненных обреченной смелости либо печальной трусливой ненависти, и я поклялась больше никогда не приглашать их»[455].
Марта решила, что лучше будет помогать Харнакам на их суаре и чаепитиях. У этой четы действительно был талант собирать у себя верных и интересных друзей и объединять их. Мысль о том, что наступит день, когда Харнаки поплатятся за это жизнью, в то время показалась бы Марте совершенно нелепой.
Список приглашенных на день рождения Марты, который она решила отметить 8 октября, день в день, включал одного принца, одну принцессу и нескольких ее друзей-корреспондентов[456]. Она также решила пригласить офицеров СА и СС, «молодых, вечно щелкающих каблуками, любезных почти до смешного»[457]. Не совсем ясно, присутствовал ли на торжествах Борис Виноградов, хотя к тому времени Марта виделась с ним «регулярно», как она писала. Вполне возможно, она не стала его приглашать, поскольку США тогда еще официально не признали Советский Союз.
На праздник явились два видных нацистских чиновника – уже известный нам Путци Ханфштангль и Ганс Томсен, молодой человек, отвечавший за связь между министерством иностранных дел и рейхсканцелярией Гитлера. Он никогда открыто не восторгался политикой правительства, как другие убежденные нацисты, поэтому представители дипкорпуса относились к нему с симпатией, и он часто бывал в доме Доддов. Бывало, отец Марты намеренно говорил с ним более откровенно, чем требовал дипломатический протокол: посол был уверен, что Томсен передаст его высказывания высшим представителям власти, возможно даже самому Гитлеру. Иногда у Марты складывалось впечатление, что Томсен втайне сомневается в Гитлере. Они с отцом называли его Томми.
Ханфштангль по обыкновению явился с опозданием. Он вечно жаждал внимания и благодаря огромному росту и кипучей энергии всегда получал его, вне зависимости от того, сколько человек присутствовали в помещении. Он вступил в разговор с одним из гостей, тонким знатоком музыки. Они обсуждали достоинства «Неоконченной симфонии» Шуберта, когда Марта подошла к семейной «виктроле»[458] и поставила пластинку с нацистской «Песней Хорста Весселя» – гимном, хоровое исполнение которого она слышала в Нюрнберге, где его горланили марширующие штурмовики.
Ханфштанглю, видимо, понравилась выходка Марты. А вот Гансу Томсену – нет. Он резко встал, подошел к проигрывателю и выключил его.
Марта с самым невинным видом осведомилась, почему ему не нравится песня.
Томсен хмуро уставился на нее.
– Такую музыку не ставят в смешанном обществе, к тому же для развлечения, – сказал он укоризненно. – Я не позволю слушать наш гимн на светской вечеринке. Он слишком дорог нам.
Марта была потрясена. Дело происходило в ее доме, на ее празднике. Более того, дом посла считался территорией США. Здесь она, казалось бы, могла вести себя как пожелает.
Ханфштангль покосился на Томсена: по описанию Марты, его «взгляд недвусмысленно говорил о том, что поведение молодого человека его забавляет, но его самого он презирает». Он пожал плечами, сел за рояль и начал колотить по клавишам со свойственным ему неистовством.
Позже Ханфштангль отвел Марту в сторону.
– Да, – сказал он, – среди нас есть и такие. Люди без чувства юмора, не отдающие себе отчета в том, что чего-то не понимают. С ними следует вести себя осторожно, стараясь не ранить их чувствительную душу.
Однако на Марту демонстративная выходка Томсена произвела неожиданно сильное впечатление, которое не проходило очень долго. У нее даже ослабел, пусть и незначительно, энтузиазм по отношению к новой Германии – так одна-единственная неловкая фраза может разрушить брак.
«Я привыкла, что люди свободно обмениваются мнениями, так было всю мою жизнь, – писала она, – и атмосфера этого вечера поразила меня. Мне показалось, что нарушены правила приличия, принятые в отношениях между людьми».
Додд тоже быстро заметил особую чувствительность, свойственную многим представителям режима и ставшую одной из примет времени. Особенно ярко она проявилась во время его выступления в берлинском филиале Американской торговой палаты 12 октября 1933 г., в очередной День Колумба. Речь посла вызвала сильное негодование не только в Германии, но и, как он с тревогой узнал, в Госдепартаменте, а также у многих американцев, не хотевших, чтобы США впутывались в европейские дела.
Как полагал Додд, одна из важнейших составляющих его миссии – деликатно способствовать смягчению нравов. В письме чикагскому адвокату Лео Вормсеру он подчеркивал, что будет «и впредь убеждать и умолять немцев не быть злейшими врагами самим себе»[459]. Выступление в Торговой палате казалось идеальной возможностью для этого.
Посол планировал с помощью исторических примеров подвергнуть нацистский режим завуалированной критике: по его замыслу, главный посыл речи должны были уловить лишь те, кто хорошо знал древнюю и новейшую историю. В Америке подобное выступление отнюдь не показалось бы героическим; но в условиях усиливающегося нацистского гнета оно, несомненно, могло считаться необыкновенно смелым. Додд объяснял свои мотивы в письме к Джейн Аддамс: «Я успел повидать столько несправедливости и произвола со стороны дорвавшихся до власти мелких группировок, услышать столько жалоб от лучших людей страны, что решил в меру своих возможностей, прибегая к историческим аналогиям, как можно строже предупредить собравшихся, что не следует доверять полуграмотным вождям, позволяя им втягивать народ в войну»[460].
Название речи было вполне невинное – «Экономический национализм». Напомнив о взлете и падении Цезаря, о некоторых эпизодах французской, английской и американской истории, Додд хотел предостеречь слушателей, показав опасность «деспотического, представляющего лишь интересы меньшинства» правительства. При этом он не говорил прямо о современной Германии. Дипломат традиционной школы не стал бы вести себя подобным образом, но Додд считал, что всего лишь решает задачи, которые поставил ему Рузвельт. Позже, оправдываясь, он писал: «В разговоре со мной президент подчеркивал: он желает, чтобы я служил, действуя как носитель американских идеалов и философии, и при случае открыто высказывался о них»[461].
Додд выступал в банкетном зале отеля «Адлон» перед большой аудиторией. В числе слушателей были видные правительственные чиновники, в том числе президент Рейхсбанка Ялмар Шахт, а также два высокопоставленных сотрудника геббельсовского министерства пропаганды. Додд знал, что ступает на очень опасную почву. В зале также присутствовало множество иностранных журналистов, и он понимал, что его речь будет широко освещаться в Германии, США и Великобритании.
Едва начав читать подготовленный текст, Додд почувствовал молчаливое одобрение зала. Начал он так: «Во времена великих потрясений люди часто бывают готовы отказаться от многих традиционных инструментов правления и слишком далеко продвинуться по пути, еще не нанесенному на карты. Это всегда приводило к реакции, а порой – к катастрофам». Посол обратился к далекому прошлому. Это было что-то вроде мысленного путешествия во времени, полное намеков на современность. Первыми остановками на пути стали примеры народного лидера Тиберия Гракха и Юлия Цезаря. «Малообразованные государственные мужи нашего времени яростно отвергают идеалы первого Гракха и думают, что найдут спасение для своих собратьев, терзаемых бедами, в капризах человека, ставшего легкой мишенью нехитрых уловок развратной Клеопатры». Но такие деятели, по его словам, забывают, что «Цезари преуспевали недолго, их политика не прошла проверку временем»[462].
Додд указал на аналогичные эпизоды английской и французской истории, приведя в пример Жан-Батиста Кольбера, всесильного министра финансов при Людовике XIV. Прозрачно намекая на отношения Гитлера с Гинденбургом, он рассказал о последствиях предоставления Кольберу «деспотических полномочий»: «Он лишал собственности сотни великих семейств “новых богачей”, передавая их имущество в королевскую казну, отправлял тысячи людей на смерть за то, что они сопротивлялись. ‹…› Непокорных землевладельцев-аристократов повсюду преследовали, парламентам[463] запрещали собираться». Автократическое правление продержалось во Франции до 1789 г., когда началась Великая французская революция и самодержавие «с грохотом» рухнуло. «Государства, которыми правят верхи, терпят крах столь же часто, как и государства, которыми правят низы, и каждая великая катастрофа оборачивается печальными последствиями для общества, гибелью тысяч и миллионов невинных людей. Почему бы государственным деятелям не заняться изучением прошлого, чтобы избежать подобных катастроф?»
Прибегнув еще к нескольким аллюзиям, посол подошел к финалу выступления: «В заключение можно с уверенностью сказать: для государственных деятелей нет никакого греха в том, чтобы в достаточной мере изучить историю и понять, что всякое правление, основанное на власти искателей привилегий, неизменно заканчивается катастрофой». Если же политики «не будут учиться на ошибках прошлого», сказал Додд, их страна окажется на пути «к новой войне, к хаосу».
Последовали «бурные», как Додд писал в дневнике, аплодисменты. Сообщая об этом в письме Рузвельту, посол отметил, что ему «рукоплескал» даже Шахт; аплодировали, писал Додд, и «все остальные присутствовавшие немцы; мне никогда не доводилось получать такое единодушное одобрение»[464]. Госсекретарю Халлу посол докладывал: «Когда все закончилось, почти все сидевшие в зале немцы выразили одобрение; казалось, они думали: “Вы сейчас высказали то, о чем нам говорить запрещено, ведь нас лишили этого права”»[465]. Один из руководителей «Дойче банка» позвонил послу, чтобы лично выразить согласие с его позицией. Он сказал: «Безмолвствующая, но встревоженная Германия, особенно деловая и университетская общественность, всецело с вами и весьма признательна вам за то, что вы здесь, и можете сказать то, чего не можем сказать мы»[466].
Слушатели явно поняли истинный смысл речи Додда. Вскоре после этого выступления Белла Фромм, ведущая колонку светской хроники в
Додд лукаво улыбнулся. «Когда меня назначили на мой пост, я не питал никаких иллюзий относительно Гитлера, но надеялся встретить в его окружении хотя бы несколько приличных людей, – ответил он. – Однако я с ужасом понял, что вся эта свора – не более чем шайка преступников и трусов».
Позже Белла Фромм упрекала французского посла Андре Франсуа-Понсе за то, что он пропустил эту речь. В ответ тот сформулировал одну из главных проблем традиционной дипломатии.
– Положение очень сложное, – с улыбкой сказал француз. – Дипломат должен скрывать свои чувства. Он должен ублажать свое начальство на родине и при этом стараться, чтобы его не выдворили из страны. Но я рад, что его превосходительство мистер Додд не позволил сбить себя с пути лестью и почестями[468].
Реакция аудитории ободрила Додда. Он писал Рузвельту: «Я объясняю ее так: вся либеральная Германия с нами, а ведь более половины граждан этой страны в душе либералы»[469].
Однако, как вскоре понял Додд, реакция других немцев была далеко не такой восторженной. Геббельс запретил публиковать речь, хотя три крупные газеты все равно напечатали выдержки из нее. На следующий день после выступления, в пятницу, когда Додд явился к министру иностранных дел Нейрату на заранее назначенную встречу, его не пустили в кабинет и сообщили, что министр не может его принять. Это было вопиющее нарушение дипломатических традиций. Днем посол отправил в Вашингтон телеграмму. Он писал госсекретарю Халлу, что поступок Нейрата, по-видимому, «можно считать серьезным афронтом американской администрации»[470]. Встреча с Нейратом, однако, все-таки состоялась, в восемь вечера. Нейрат уверял, что весь день был слишком занят, чтобы принять Додда, но тот знал, что у министра было не так уж много срочных дел, – выкроил же он время на ланч с одним малозначительным дипломатом. В дневнике Додд писал: он подозревает, что отложить встречу, возможно, велел лично Гитлер – «в качестве своеобразного наказания за вчерашнее выступление»[471].
Еще больше посла удивила волна критики из Америки. Он предпринял некоторые шаги для того, чтобы защититься. Так, он быстро отправил Рузвельту текст своей речи, отметив, что делает это, поскольку опасается, что «на родине могут появиться разного рода ее неверные трактовки»[472]. В тот же день он послал текст речи и заместителю госсекретаря Филлипсу в надежде, что тот, будучи знаком «со всеми аналогичными прецедентами», сможет «дать необходимые разъяснения госсекретарю Халлу», если, по его мнению, «тот или кто-либо еще в Госдепартаменте сочтет, что я нанес ущерб нашим интересам в Германии»[473].
Но если Додд рассчитывал, что Филлипс будет его защищать, то он ошибался.
Недовольство Филлипса и других высокопоставленных чиновников Госдепартамента, в том числе Моффата, руководителя управления по делам Западной Европы, послом в Берлине росло. Эти члены «очень престижного клуба» (о которых некогда писал Хью Уилсон, сам принадлежавший к их числу) с радостью ухватились за речь Додда как за еще одно доказательство того, что тот – неподходящая кандидатура на должность посла. В своем дневнике Моффат сравнивал Додда с «директором школы, читающим нотации учащимся»[474]. Филлипс, в совершенстве владевший искусством придворных интриг, радовался неловкому положению, в котором оказался Додд. Он проигнорировал несколько писем Додда, в которых тот просил официального совета, принимать ли ему дальнейшие предложения выступить публично. В конце концов Филлипс все-таки соизволил ответить. Он извинился и объяснил, что «сомневался в том, что какие-либо его слова могут послужить рекомендацией или руководством к действию, поскольку посол живет в мире, радикально отличающемся от той среды, в которой существуют большинство послов»[475].
Похвалив Додда за то, что «мастерски подготовленная» речь позволила ему высказаться откровенно, но без прямых обвинений, Филлипс мягко упрекнул его: «Коротко говоря, я придерживаюсь того мнения, что всякий посол – привилегированный гость страны, в которой он аккредитован, и должен проявлять известную осторожность, не высказывая публично критических замечаний относительно страны своего временного пребывания, поскольку тем самым он ipso facto[476] рискует утратить доверие государственных служащих, чья доброжелательность так важна для успеха его миссии».
Похоже, Додд все еще не понимал, что некоторые члены «очень престижного клуба» активизируют кампанию за его изгнание из своих рядов. В октябре полковник Хаус, его давний друг, деликатно предупредил его о грозящей опасности. Вначале он сообщал хорошие новости. Хаус только что встречался с Рузвельтом: «Я с огромной радостью выслушал слова президента, который сказал, что безмерно доволен вашей работой в Берлине»[477].
Но далее Хаус описал свой визит в Госдепартамент. «Под строжайшим секретом сообщаю: там отзываются о вас не с таким восхищением, как президент, – писал полковник. – Я настаивал, чтобы они привели конкретные аргументы, но смог добиться лишь одного: вы, видите ли, не сообщаете им достаточно информации. Пусть это послужит для вас руководством на будущее».
14 октября, в субботу, через два дня после выступления в День Колумба, во время обеда, устроенного им для военных и военно-морских атташе, Додд получил шокирующее известие: Гитлер только что объявил о выходе Германии из Лиги Наций и прекращении участия страны в большой конференции по разоружению, которая с перерывами продолжалась в Женеве с февраля 1932 г.
Додд включил радиоприемник и сразу услышал хриплый голос канцлера. Его поразило отсутствие театральных эффектов, столь характерных для гитлеровских речей. Посол внимательно слушал слова Гитлера, живописующего Германию как благонамеренную, миролюбивую страну, чье скромное желание равенства в области вооружений наталкивается на сопротивление других государств. «Это было обращение не мыслителя, а человека, тонко играющего на чувствах людей, утверждающего, что Германия не несет никакой ответственности за Великую войну и что она стала жертвой козней врагов», – писал Додд в дневнике[478].
Это был совершенно неожиданный поворот событий. Додд понял: Гитлер одним ударом обескровил Лигу Наций и фактически отказался от соблюдения Версальского мирного договора, недвусмысленно заявив о своем намерении заново вооружить Германию. Кроме того, канцлер объявил, что распускает рейхстаг. Новые выборы он назначил на 12 ноября. В избирательном бюллетене должен был стоять, помимо всего прочего, вопрос об одобрении его международной политики, предполагавший однозначный ответ – «да» или «нет». Кроме того, Гитлер тайно отдал распоряжение министру обороны, генералу Вернеру фон Бломбергу, готовиться к возможным вооруженным конфликтам со странами – членами Лиги Наций, которые могли попытаться силой навязать Германии выполнение условий Версальского договора, притом что фон Бломберг прекрасно понимал: маленькая армия Германии не может рассчитывать победить объединенные войска Франции, Польши и Чехословакии. «В то время союзники могли легко разгромить Германию; это столь же очевидно, как и то, что их победа положила бы конец Третьему рейху непосредственно в год его рождения», – писал Уильям Ширер в своей классической работе «Взлет и падение Третьего рейха»[479][480]. Но Гитлер, по мнению историка, «отлично знал цену своим зарубежным противникам – в отношениях с ними он демонстрировал такую же сверхъестественную проницательность, как и в отношениях со своими внутренними врагами».
И хотя Додд продолжал питать надежду, что правительство Германии будет вести себя более цивилизованно, чем канцлер, он понимал: эти два решения Гитлера – зловещее свидетельство отхода от политики умеренности. Он понял: пришло время встретиться с Гитлером лично.
В тот вечер Додд лег спать глубоко обеспокоенным.