17 октября 1933 г., во вторник, незадолго до полудня, рузвельтовский «носитель идей либерализма» облачился во фрак и цилиндр и отправился на свою первую встречу с Адольфом Гитлером.
Глава 19
Сводник
Путци Ханфштангль знал, что у Марты много любовников, но к осени 1933 г. у него родилась идея предложить ей еще одного партнера.
Он пришел к убеждению, что Гитлер стал бы гораздо более рассудительным лидером, если бы влюбился. И Ханфштангль решил стать сводником. Он понимал, что это будет непросто. Как один из ближайших подручных Гитлера, он знал, что отношения вождя с женщинами всегда складывались странно: они сопровождались трагедиями и упорными слухами о недостойном поведении канцлера. Гитлеру нравились женщины, но скорее в качестве красивой декорации, а не источника наслаждения или объекта любви. Поговаривали о его многочисленных связях, обычно с особами намного моложе его – например, с 16-летней Марией Рейтер[481]. Одна из его пассий, Ева Браун, была младше Гитлера на 23 года; она была спутницей вождя с 1929 г. (впрочем, время от времени роман прерывался). До сих пор на счету Гитлера числилась лишь одна всепоглощающая любовная связь – с его племянницей Гели Раубаль. Девушку нашли застреленной в квартире Гитлера. Рядом с телом лежал его револьвер. Полагали, что наиболее вероятное объяснение случившегося – самоубийство, посредством которого девушка пыталась вырваться из тисков ревнивой, удушливой страсти Гитлера, его «липкого собственничества», как выразился историк Ян Кершоу[482]. Ханфштанглю казалось, что когда-то Гитлер был сильно привязан к его жене Хелене, но та заверила мужа, что отношения с вождем не давали повода для ревности. «Поверь, он совершеннейший кастрат, он не мужчина», – говорила она[483].
Ханфштангль позвонил Марте.
– Гитлеру нужна женщина, – объявил он[484]. – Гитлеру нужна американка – очаровательная женщина, способная изменить судьбы Европы.
И сразу перешел к делу:
– Марта, – выпалил он, – эта женщина – вы!
Часть IV
И у скелетов ноют кости
Глава 20
Поцелуй фюрера
Додд поднимался по широкой лестнице, ведущей к кабинету Гитлера. На каждом пролете стояли эсэсовцы. При появлении посла они вскидывали руки, по выражению последнего, «словно приветствуя Цезаря». Посол отвечал поклоном. Наконец он добрался до приемной канцлера. Вскоре высокая черная дверь, ведущая в кабинет Гитлера, отворилась. Показался министр иностранных дел Нейрат. Он поздоровался с Доддом и проводил его к канцлеру. Кабинет оказался огромным (по оценкам Додда, метров 15 на 15). Стены и потолок были украшены орнаментами. На Гитлере был «простой деловой костюм». Он «был подтянут и держался очень прямо»[485]. Додд отметил, что выглядит он лучше, чем на газетных снимках.
Но все равно фигура Гитлера не впечатляла. Собственно, так было почти всегда. На ранних этапах его восхождения к вершинам власти на тех, кто встречался с ним впервые, он производил впечатление полного ничтожества. Это был простолюдин, который до определенного момента абсолютно ничем не выделялся – ни на фронте, ни в работе, ни в искусстве, хотя в последней области и считал себя необыкновенно талантливым. Говорили, что он ленив. Вставал он поздно, трудился мало, окружал себя мелкими партийцами, с которыми чувствовал себя наиболее комфортно, – посредственностями, которых Путци Ханфштангль презрительно называл «шоферней» (Chauffeureska)[486]. В круг приближенных входили телохранители, адъютанты и один водитель. Гитлер обожал кино (его любимым фильмом был «Кинг-Конг»[487]) и музыку Рихарда Вагнера[488]. Одевался он безвкусно. Если не считать усишек и глаз, черты его лица были размытыми, невыразительными, словно вылепленными из необожженной глины. Вспоминая свои первые впечатления о нем, Ханфштангль писал: «Гитлер был похож на парикмахера из пригорода в выходной день»[489].
Но этот человек обладал одной примечательной особенностью: если что-то приводило его в ярость, он умел становиться гораздо более привлекательным, особенно во время публичных выступлений или на закрытых встречах. Он также умел изображать искренность, мешающую наблюдателям видеть его истинные мотивы и убеждения. Додд вначале не до конца сознавал значимость этого умения.
Додд начал с вопроса о многочисленных нападениях на американцев[490]. Гитлер держался очень учтиво. Он извинился за инциденты и заверил посла, что виновные будут «наказаны по всей строгости закона». Кроме того, он обещал донести до самого широкого круга подчиненных свои прежние распоряжения, позволявшие иностранцам не вскидывать руку в нацистском салюте. После довольно вялого обсуждения темы немецкого долга американским кредиторам Додд перешел к проблеме, которая тревожила его больше всего, – «имеющему далекоидущие последствия вопросу о немецкой молнии, сверкнувшей в субботу», то есть к решению Гитлера о выходе из Лиги Наций.
Додд спросил, почему Гитлер принял такое решение. Канцлеру вопрос явно не понравился. Он принялся ругать Версальский договор и осудил стремление Франции сохранить военное превосходство над Германией. Он возмущался «недопустимой» ситуацией, когда Германия оказывается в невыгодном положении по сравнению с другими странами и неспособна защититься от соседей.
Эта внезапная вспышка ярости поразила Додда. Он старался сохранять внешнюю невозмутимость, чувствуя себя даже не дипломатом, а преподавателем, имеющим дело с чрезмерно взволнованным студентом. Он ответил Гитлеру: «Позиция Франции несправедлива, но несправедливость – естественное следствие военного поражения» – и привел в пример последствия войны Севера и Юга, указав, что Север «отвратительно» поступил с Югом.
Гитлер молча уставился на посла. После паузы разговор возобновился, и собеседники «обменялись любезностями», как позже писал Додд. Но затем посол спросил, сочтет ли канцлер «какой-либо инцидент на польской, австрийской или французской границе, если он приведет к вторжению противника на территорию Рейха» достаточным основанием для начала войны.
– Нет, нет, – заверил его Гитлер.
Додд продолжал прощупывать канцлера. Что, если такой инцидент произойдет в Рурской долине – промышленном регионе, к которому немцы относились с особым трепетом? С 1923 по 1925 г. Рурская область находилась под французской оккупацией, что привело к серьезным экономическим и политическим последствиям для Германии. Додд поинтересовался, как поведет себя Германия, если произойдет новое вторжение в регион: даст вооруженный отпор самостоятельно или потребует созыва международной конференции для урегулирования конфликта?
– Я бы стремился именно к этому, – ответил Гитлер, имея в виду второй вариант, – но мы можем не сдержать патриотический порыв немецкого народа.
Додд заметил:
– Если вы не будете действовать слишком поспешно и созовете конференцию, Германия снова обретет популярность за рубежом.
Встреча подошла к концу. Она продолжалась 45 минут. Несмотря на ее сложность и необычность, выходя из здания рейхсканцелярии, Додд ощутил уверенность, что Гитлер говорил о своем стремлении к миру вполне искренне. Правда, посла беспокоило то, что он, возможно, снова нарушил законы дипломатии. «Может быть, я был слишком откровенен, – писал он позже Рузвельту, – но мне и следовало вести себя честно»[491].
После встречи, ровно в шесть вечера, Додд отправил госсекретарю Халлу отчет на двух страницах. Текст заканчивался так: «Что касается вопроса о сохранении мира, то общее впечатление от беседы оказалось более благоприятным, чем я ожидал»[492].
Додд рассказал о своих впечатлениях и генконсулу Мессерсмиту, который после этого тоже отправил письмо (на 18 страницах – как мы знаем, генконсул любил писать длинные послания) заместителю госсекретаря Филлипсу. Похоже, он всячески старался подорвать доверие к Додду. Генконсул поставил под сомнение справедливость его оценки личности Гитлера. «Полагаю, заверения канцлера, столь желаемые и вместе с тем столь неожиданные, в целом не заслуживают доверия, в том числе именно потому, что они производят благоприятное впечатление, – писал Мессерсмит. – На мой взгляд, нельзя забывать: когда Гитлер что-либо говорит, он на некоторое время убеждает самого себя, что его слова – правда. В основе своей он человек довольно искренний, но при этом фанатик»[493].
Мессерсмит настаивал, что к заверениям Гитлера следует относиться скептически: «Полагаю, на данный момент он действительно хочет мира, но мира в его понимании – мира, при котором мощь его вооруженных сил будет расти и они будут становиться все более способными обеспечить канцлеру возможность диктовать свою волю другим странам». Генконсул в очередной раз подчеркнул свою убежденность в том, что гитлеровское правительство нельзя считать рациональной структурой: «В нем много нездоровых личностей, и трудно предугадать, чтó произойдет в ближайшем будущем, подобно тому как директору лечебницы для умалишенных трудно предугадать, как поведут себя его пациенты в следующий час или на следующий день».
Мессерсмит призывал к осторожности. По сути, он предупреждал Филлипса: убежденность Додда в том, что Гитлер хочет мира, надо воспринимать скептически. «Полагаю, в данный момент ‹…› следует воздерживаться от всякого неразумного оптимизма в связи с заявлениями канцлера, которые на первый взгляд кажутся весьма удовлетворительными», – писал генконсул.
Путци Ханфштанглю удалось договориться о свидании Марты с Гитлером. В назначенный день дочь посла оделась очень продуманно, ведь она стала «избранницей, призванной изменить ход европейской истории»[494]. С одной стороны, Марта считала, что это розыгрыш, пусть и первоклассный. С другой стороны, было интересно познакомиться с канцлером, которого раньше она считала шутом и который теперь представлялся ей «яркой, блестящей личностью, человеком, безусловно наделенным огромной властью и обаянием». Она выбрала «скромный, но соблазнительный туалет» – ничего слишком броского или откровенного, ибо идеальная женщина в представлении нацистов почти не употребляла косметики, заботилась о своем муже и рожала ему как можно больше детей. Немецкие мужчины, писала Марта, «хотят, чтобы женщину было видно, но не слышно; женщина рядом с мужчиной лишь дополнение к великолепному самцу». Она подумала: не надеть ли вуаль?
Ханфштангль заехал за ней на своем огромном автомобиле и повез в «Кайзерхоф» – гостиница располагалась всего в семи кварталах от дома Доддов, на площади Вильгельмплац, близ юго-восточного угла Тиргартена. В этом гранд-отеле с вестибюлем, напоминающим громадную пещеру, и портиком в виде арки над входом Гитлер некоторое время жил до того, как был назначен канцлером. Он и теперь часто бывал здесь – обедал или пил чай в окружении «шоферни».
Чиновник устроил так, чтобы к нему и Марте присоединился 31-летний польский тенор Ян Кепура. Персонал ресторана держался с Ханфштанглем очень почтительно – он был человек известный, его узнавали. Усевшись за столик, Марта и оба ее спутника пили чай, болтали и ждали. Наконец они заметили у входа в обеденный зал какую-то суету. Послышались звуки отодвигаемых стульев (при появлении канцлера все обязаны были вставать) и (столь же обязательные) крики «Хайль Гитлер!».
Гитлер и его окружение (в том числе водитель) уселись за соседний стол. Вначале к Гитлеру подвели Кепуру и усадили его рядом с канцлером. По-видимому, Гитлеру было невдомек, что по нацистским законам Кепура считался евреем – по материнской линии. Вскоре Ханфштангль подошел к вождю, прошептал ему что-то на ухо, после чего подлетел к Марте и сообщил, что Гитлер готов с ней познакомиться.
Марта прошла к столику Гитлера и некоторое время стояла рядом, пока канцлер поднимался, чтобы ее поприветствовать. Он поцеловал ей руку и сказал несколько слов по-немецки. Теперь она смогла как следует разглядеть канцлера – его «слабое, вялое лицо, мешки под глазами, полные губы и хрящеватое лицо». Вблизи, писала она, знаменитые усики «были не такими смешными, как на фотографиях». Собственно, Марта их «вообще почти не заметила». Зато она обратила внимание на его глаза. Кто-то уже говорил ей, что взгляд у него настороженный и словно пронизывающий человека насквозь. Теперь она поняла, что имелось в виду. «Глаза Гитлера, – писала она, – были поразительными, незабываемыми. Они показались мне бледно-голубыми, они смотрели напряженно, пристально; взгляд был гипнотический».
Но держался он скромно («слишком скромно», писала Марта), скорее как робкий подросток, чем как железный диктатор. «Ненавязчивый, общительный, непринужденный, он отличался своеобразным неброским обаянием, смотрел и говорил почти нежно», – писала она.
Затем Гитлер вновь повернулся к тенору и (явно с неподдельным интересом) возобновил разговор о музыке.
Он «казался простым представителем среднего класса, довольно скучным и стеснительным, в нем чувствовалась странная мягкость и привлекательная беспомощность, – писала Марта. – Трудно было поверить, что этот человек – один из самых могущественных правителей Европы».
Марта с Гитлером обменялись рукопожатием, и он снова поцеловал ей руку. Затем она вернулась за свой столик, к Ханфштанглю.
Они еще немного посидели за чаем, прислушиваясь к беседе Гитлера с Кепурой. Время от времени канцлер посматривал на Марту, как ей казалось, «с интересом и немного смущенно».
Уже дома, за обедом, она подробно рассказала родителям об этой встрече и о том, каким симпатичным и миролюбивым показался ей канцлер. Додд, которого позабавил рассказ дочери, снисходительно заметил, что «при личном общении Гитлер не производит впечатление неприятного человека»[495].
Поддразнивая Марту, он велел ей точно вспомнить, в каких местах губы Гитлера касались ее руки, и порекомендовал: когда она будет мыть эту руку, пусть делает это осторожно, чтобы сохранить следы поцелуя.
«Меня это немного рассердило и раздосадовало», – писала Марта[496].
Больше она не встречалась с Гитлером. Впрочем, она и не ожидала всерьез новых встреч. Однако Гитлер, как станет известно через несколько лет, вспомнил о Марте по меньшей мере еще один раз. Что касается дочери посла, то ей просто хотелось познакомиться с этим человеком, удовлетворить свое любопытство. В ее кругу хватало мужчин, которых она считала несравнимо более интересными.
Один из них как раз снова вошел в ее жизнь и пригласил на весьма необычное свидание. К концу октября Рудольф Дильс вернулся в Берлин, на свой прежний пост шефа гестапо, парадоксальным образом обретя еще больше власти, чем перед бегством в Чехословакию. Гиммлер не только извинился за налет эсэсовцев на его квартиру, но и пообещал со временем сделать его штандартенфюрером (полковником) СС.
Дильс отправил ему льстивую благодарственную записку: «Повысив меня до оберштурмбаннфюрера (подполковника) СС, вы доставили мне радость, которую невозможно выразить в немногих строках благодарности»[497].
Почувствовав себя в безопасности (пускай даже временной), Дильс пригласил Марту на предстоящее заседание суда по делу о поджоге Рейхстага. Дело уже почти месяц слушалось в Верховном суде в Лейпциге, но теперь заседания должны были продолжиться в Берлине, так сказать, на месте преступления. Предполагалось, что процесс завершится быстро и всем пяти обвиняемым вынесут обвинительный (предположительно, смертный) приговор. Но пока все шло не так, как надеялся Гитлер.
Теперь в суде должен был выступить особый «свидетель».
Глава 21
Проблемы с Джорджем[498]
Внутри страны стремительно раскручивался маховик, неумолимо влекший ее во тьму, разрушавший ту старую Германию, какой она запомнилась Додду по временам учебы. Тиргартен все ярче расцвечивался красками осени, а посол все острее сознавал, как прав он был весной, еще в Чикаго, когда решил, что малопригоден для «высокой дипломатии» и что ему не подходит роль угодливого лжеца. Он хотел повлиять на ситуацию – разбудить Германию, заставить ее увидеть опасности пути, по которому она шла, и подтолкнуть гитлеровское правительство к более гуманному и разумному курсу. Теперь он начинал понимать, что это вряд ли в его силах. Особенно странной казалась ему зацикленность нацистов на расовой чистоте. В определенных кругах начал циркулировать проект нового уголовного кодекса, который должен был лечь в основу немецкой правовой системы. Вице-консул США в Лейпциге, Генри Леверич, считал проект кодекса беспрецедентным. Он проанализировал его и написал следующее: «Данный черновой вариант кодекса впервые в законотворческой истории Германии содержит конкретные, четко сформулированные положения о недопустимости браков немцев с носителями еврейской крови, а также крови цветных, поскольку, как считается, такие браки могут привести к распаду и гибели немецкой расы»[499]. Если этот проект будет принят, писал Леверич (а он в этом не сомневался), «брак нееврея или нееврейки с лицом еврейской или цветной крови будет считаться преступлением». Вице-консул отмечал, что в предлагаемом кодексе первостепенное значение придается защите семьи и поэтому аборты запрещаются, однако в некоторых случаях делается исключение – суд мог разрешить данную процедуру будущим матерям, являющимся носительницами еврейской или «цветной» крови или зачавшим детей от евреев или цветных. Он также указывал, что, «судя по комментариям в прессе, эти положения проекта кодекса почти наверняка выльются в ряд законов».
Внимание Додда привлекла еще одна новая законодательная инициатива – проект закона, «позволяющего умерщвлять неизлечимо больных», как посол выразился в служебной записке, отправленной в Госдепартамент 26 октября 1933 г.[500] Согласно законопроекту, страдающие тяжелыми заболеваниями могли потребовать эвтаназии, но, если они были не в состоянии потребовать ее сами, за них это могли сделать родственники. Эта инициатива «вкупе с уже принятыми законами о стерилизации людей с наследственным кретинизмом и аналогичными дефектами, отвечает стремлению Гитлера “оздоровить” население Германии», – писал Додд. Он подчеркивал: «Нацистская теория учит, что в Третьем рейхе есть место лишь немцам, находящимся в хорошей физической форме, и только им надлежит иметь большую семью».
Между тем, несмотря на протесты Додда, нападения на американцев продолжались, а официальные разбирательства по прошлым инцидентам такого рода продвигались, мягко говоря, вяло. Так, 8 ноября министерство иностранных дел Германии известило Додда, что по делу о нападении на сына Кальтенборна никто не будет арестован, поскольку Кальтенборн-старший «не смог вспомнить ни фамилии, ни номера партийного удостоверения виновного, а кроме того, не удалось обнаружить никаких других улик, которые оказались бы полезны для расследования»[501].
Возможно, именно из-за растущего ощущения тщетности своих усилий Додд с международных отношений переключился на положение дел в посольстве. Он обнаружил, что часть его личности, приверженная идеалам Джефферсона и ратующая за бережливость, заставляет его сосредоточиться на промахах подчиненных и излишествах, связанных с деятельностью посольства.
Он активизировал кампанию против чрезмерных расходов на телеграммы, против слишком длинных (или вообще ненужных) депеш. По его мнению, все это являлось следствием того, что среди американских дипломатов (и вообще служащих Госдепартамента) было много очень обеспеченных людей. «Богатым сотрудникам нравится устраивать дневные приемы с коктейлями, карточные вечера, а на следующий день валяться в постели до десяти, – писал он госсекретарю Халлу. – Как правило, от этого снижается эффективность аналитической и другой работы ‹…› а кроме того, развивается безразличие к расходам на доклады и телеграммы»[502]. Он писал, что телеграммы могли бы быть вдвое короче: «Сотрудники посольства давно привыкли писать длинно, и мои усилия в области борьбы с многословием наталкиваются на яростное сопротивление, некоторые даже впадают в ярость, когда я вычеркиваю из телеграмм большие куски текста. Мне придется писать телеграммы самому».
Додд не понимал, что, жалуясь на тягу высокопоставленных сотрудников посольства к роскоши и дорогой одежде, а также на их отношение к службе, он, по сути, обрушивается с нападками на заместителя госсекретаря Филлипса, начальника управления по делам Западной Европы Моффата и многих их коллег, то есть именно на тех людей, которые поддерживали и поощряли так огорчавший посла подход к дипломатической службе за рубежом (подход членов «очень престижного клуба»). Его сетования на непомерные расходы эти люди воспринимали как обидные, нудные и, учитывая высокий пост Додда, совершенно неуместные. Неужели у него нет более серьезных проблем, требующих внимания?
Больше других оскорбился Филлипс. Он даже поручил подразделению Госдепартамента, ответственному за связь, провести специальное исследование и сравнить количество телеграмм, присылаемых из Берлина и посольств в других странах. Начальник подразделения, некто Сэлмон, выяснил, что за рассмотренный период из Берлина получено на три телеграммы меньше, чем из Мехико, и всего на четыре телеграммы больше, чем из крошечного представительства США в Панаме. Сэлмон писал: «С учетом опасной ситуации в Германии, количество телеграмм, полученных из посольства в Берлине с тех пор, как посол Додд занял свой пост, представляется незначительным»[503].
Отчет Сэлмона Филлипс переслал Додду. В кратком сопроводительном письме (состоящем всего из трех предложений, в которых так и слышалось презрительное фырканье аристократа) он напомнил послу о его недавних жалобах на «чрезмерную телеграфную активность посольства в Берлине»[504]. Филлипс писал: «Полагая, что это может вас заинтересовать, направляю вам копию данного отчета».
Додд ответил: «Не думайте, что проведенное мистером Сэлмоном сравнение моей работы с работой моего друга мистера Дэниелса в Мехико сколько-нибудь задевает меня. Я дружу с мистером Дэниелсом с 18 лет, и я знаю, что он просто не умеет вычеркивать лишнее из своих отчетов!»[505]
По мнению Додда, негативным последствием излишеств, которые дипломаты могли позволять себе в прошлом («еще одним любопытным пережитком», как он писал Филлипсу) был, в частности, раздутый штат посольства[506]. Особенно посла беспокоило количество работающих там евреев. «У нас шесть или восемь представителей “богоизбранного народа”, которые служат на весьма полезных, но слишком заметных должностях», – указывал он. Додд признавал, что некоторые евреи – прекрасные работники, но опасался, что само их присутствие в штате вредит отношениям с гитлеровским правительством, а значит, мешает повседневной деятельности диппредставительства. «Я вовсе не предлагаю перевести куда-то кого-либо из этих людей. Однако их количество слишком велико, и среди них есть сотрудница столь ревностная и при этом изо дня в день находящаяся на виду, – писал Додд, имея в виду Джулию Левин, руководившую приемной посольства, – что я постоянно слышу о ней от представителей полуофициальных кругов». Додд также упоминал бухгалтера посольства – «весьма компетентного», однако тоже «принадлежащего к “богоизбранному народу”, что несколько осложняет его работу со здешними банками».
Как ни странно, Додд питал определенные сомнения и в отношении Джорджа Мессерсмита. «У него важная должность, и человек он очень способный, – писал он госсекретарю Халлу, – но немецкие чиновники в разговоре с одним из наших сотрудников как-то заметили: “Он тоже иудей”. Я не расист, но у нас здесь трудится большое количество таких людей, что негативно сказывается на эффективности дипломатической службы и увеличивает мою нагрузку»[507].
Судя по всему, Додд не знал (во всяком случае, в то время), что Мессерсмит не еврей. Очевидно, посол поверил слухам, которые Путци Ханфштангль начал распускать после того, как Мессерсмит на одном из посольских мероприятий публично сделал ему выговор за то, что немецкий чиновник слишком активно ухаживал за одной гостьей[508].
Предположение Додда наверняка привело бы в ярость Мессерсмита, которому и без того было нелегко выслушивать вечные рассуждения нацистских чиновников о том, кто еврей, а кто – нет. Так, 27 октября, в пятницу, генконсул устроил званый ланч у себя дома. Он познакомил Додда с несколькими особенно рьяными нацистами, чтобы посол лучше уяснил себе истинную природу их партии. Один нацист, казавшийся вполне здравомыслящим и неглупым, ссылался как на установленный факт на получившую широкое распространение в партийной среде версию о еврейском происхождении и советников президента Рузвельта, и его супруги. На следующий день Мессерсмит написал заместителю госсекретаря Филлипсу: «Похоже, они считают: поскольку евреи занимают у нас официальные посты, а у высокопоставленных американцев есть друзья-евреи, нашей политикой заправляют исключительно евреи, и президент, как и миссис Рузвельт, ведут антигерманскую пропаганду именно под влиянием своих еврейских друзей и советников»[509]. Мессерсмит сообщал, что вынужден был открыто выразить возмущение: «В ответ я заметил: не следует думать, что из-за антисемитского движения в Германии мыслящие и благонамеренные люди в Соединенных Штатах откажутся от своих связей с евреями. Я заявил, что чувство национального превосходства некоторых здешних партийных деятелей – их главный недостаток, а уверенность в том, что они могут навязывать свои взгляды всему миру, – их главная слабость».
Мессерсмит указал, что такое представление – проявление «чувства собственной исключительности», часть особого мировоззрения, доминировавшего в Германии. «Вам трудно будет поверить, что подобные представления свойственны вполне достойным людям в правительстве Германии, – писал он Филлипсу, – но мне с некоторых пор совершенно ясно, что это именно так. И я воспользовался возможностью, чтобы четко и недвусмысленно дать понять, насколько это представление ошибочно и какой огромный ущерб наносит чувство собственного превосходства».
Учитывая неприязнь Филлипса к евреям, интересно было бы знать, чтó он думал о наблюдениях Мессерсмита. Но исторические документы ничего об этом не говорят.
Зато известно, что многие американцы, в той или иной степени разделявшие антисемитские взгляды, иронически называли советников Франклина Рузвельта «администрацией Розенберга»[510].
Готовность Додда поверить, что Мессерсмит – еврей, почти не имела отношения к его собственной склонности к антисемитизму. Возможно, эта готовность была следствием более глубоких сомнений, которые он начал питать в отношении генконсула. Посол все чаще задумывался о том, в полной ли мере Мессерсмит играет на его стороне?
Додд никогда не сомневался ни в компетентности Мессерсмита, ни в его смелости – генконсул всегда открыто возмущался, когда в Германии страдали граждане США или ущемлялись интересы Америки. К тому же посол признавал, что у Мессерсмита «много источников информации», которых у Додда не было[511]. Но в двух письмах, отправленных заместителю госсекретаря Филлипсу с интервалом в два дня, Додд намекал, что Мессерсмит засиделся в Берлине. «Должен добавить, что он прослужил здесь три или четыре года в чрезвычайно интересные, бурные времена, – писал он в одном из этих писем, – и мне кажется, что в нем развилась особая щепетильность, а возможно, даже честолюбие, из-за которых он постоянно испытывает неудовлетворенность и беспокойное желание перемен. Быть может, я выражаюсь слишком резко, но мне кажется, что я прав»[512].
Однако Додд почти не приводил доказательств своей правоты. Он указывал лишь на один недостаток Мессерсмита: его обыкновение писать пространные депеши по любому поводу – и серьезному, и не стоящему внимания. Додд подчеркивал, что любое послание Мессерсмита «без малейшего ущерба» для смысла можно сократить вдвое и что генконсулу следует более строго подходить к выбору освещаемых проблем: «Если Гитлер оставит шляпу в самолете, Мессерсмит непременно сочтет нужным прислать подробный отчет об этом»[513].
Впрочем, отчеты генконсула просто были удобной мишенью. Додд критиковал их, изливая недовольство, на источники которого указать было труднее. К середине ноября это недовольство начало перерастать в недоверие. Посол полагал, что Мессерсмит нацелился на пост. Додд считал, что рост количества отчетов, которые писал Мессерсмит, свидетельствует о его амбициях. «Как представляется, – сообщал посол Филлипсу, – он считает, что достоин повышения по службе. Я и сам полагаю, что он его заслуживает, но уверен: самый плодотворный период его службы здесь уже миновал. Как и я, вы наверняка понимаете, что сложившиеся обстоятельства, условия работы, а иногда и разочарования нередко требуют принятия разумных решений и перевода в другое место даже самых способных государственных служащих»[514]. Он призывал Филлипса обсудить этот вопрос с Уилбуром Карром, руководителем консульской службы, «и выяснить, нельзя ли сделать нечто подобное».
Свое послание Додд завершал так: «Едва ли нужно напоминать вам о том, что я надеюсь: все это останется между нами».
Додд очень надеялся, что Филлипс сохранит конфиденциальность. Он, видимо, не знал, что Филлипс и Мессерсмит регулярно обмениваются посланиями вне потока официальных сообщений. Отвечая Додду в конце ноября, Филлипс по обыкновению сдобрил послание щепоткой иронии. Казалось, он соглашался с Доддом, можно было подумать, что он проявляет сочувствие и хочет успокоить посла. Но в шутливом тоне письма ощущалось некоторое пренебрежение. «Письма и депеши вашего генерального консула, – писал Филлипс, – содержат множество интересных сведений, но они действительно могли бы быть вдвое короче, как вы и указываете. Желаю успехов в борьбе за краткость! Надеюсь, вы станете локомотивом этой столь необходимой реформы»[515].
29 октября, в воскресенье, около полудня, идя по Тиргартенштрассе в отель «Эспланада», Додд увидел приближающуюся навстречу длинную колонну штурмовиков в знакомых коричневых рубашках[516]. Прохожие останавливались, вскидывая руку в нацистском приветствии.
Додд повернул назад и зашел в парк.
Глава 22
Свидетель в сапогах для верховой езды
Сильно похолодало. День становился короче, северные сумерки наступали заметно раньше. Дул ветер, лил дождь, город окутывал туман. По данным метеостанции близ аэропорта Темпельхоф, в ноябре 14 дней из 30 были туманными. В такую погоду библиотека в доме 27А по Тиргартенштрассе выглядела особенно уютно. В отблесках пламени корешки книг и обтянутые шелком стены отливали янтарем. В конце особенно хмурой, дождливой и ветреной недели, 4 ноября, в субботу, Марта отправилась в здание рейхстага. Там, в импровизированном зале суда, должно было состояться заседание по громкому делу о поджоге здания. У Марты был билет, добытый Рудольфом Дильсом.
Здание было оцеплено полицейскими, вооруженными карабинами и шашками. По выражению одного из наблюдателей, стражей порядка была «пропасть». Входивших в здание останавливали для проверки документов. Иностранные корреспонденты (82 человека) заполнили галерею для прессы, расположенную в задней части зала. Пятеро судей под председательством Вильгельма Бюнгера были облачены в алые мантии. В зале там и сям можно было заметить мужчин в черной форме СС и коричневой форме СА. Присутствовали и рядовые граждане, и правительственные чиновники и дипломаты. Марта с удивлением узнала, что билет дает ей право сидеть не просто в партере, а в первых рядах, среди самых важных особ. «Я вошла в зал, и у меня перехватило дыхание и заколотилось сердце, потому что меня усадили слишком близко к первому ряду», – вспоминала она[517].
В тот день слушания должны были начаться в четверть десятого утра, но главный свидетель, Герман Геринг, опаздывал. Атмосфера в зале была очень напряженной, вероятно впервые после того, как в сентябре начали заслушивать показания свидетелей. Предполагалось, что процесс будет коротким и позволит нацистам продемонстрировать всему миру зло, которое несет в себе коммунизм, и опровергнуть широко распространенное мнение, что пожар устроили они сами. Однако, несмотря на то что председатель суда явно поддерживал обвинение, все происходило как в настоящем суде. Обе стороны представили множество свидетельств в свою пользу. Правительство надеялось доказать, что участвовали в поджоге все пятеро обвиняемых, несмотря на признание Маринуса ван дер Люббе, что он действовал в одиночку. Прокуроры привлекали бесчисленных экспертов, стремясь доказать, что от пожара пострадала бóльшая часть здания (огонь вспыхнул одновременно в нескольких помещениях) и поэтому поджог не мог быть делом рук одного человека. Тем не менее (по мнению Фрица Тобиаса, автора фундаментального труда об этом пожаре и его последствиях) процесс, обещавший быть чрезвычайно увлекательным и разоблачительным, оказался «скучным до зевоты»[518].
Теперь скучно не было.
В любой момент мог появиться Геринг. Он славился своей несдержанностью и обыкновением без обиняков высказывать свое мнение, а также пристрастием к броской одежде. Этот человек всегда стремился быть в центре внимания, и предполагалось, что он оживит процесс. В зале слышался характерный шорох: собравшиеся, одетые в фланелевые костюмы и мохер, то и дело оборачивались к входу.
Прошло полчаса, а Геринга все не было. Не было видно и Дильса.
Чтобы чем-то себя занять, Марта принялась разглядывать обвиняемых. В их числе был коммунист Эрнст Торглер, который до назначения Гитлера канцлером был депутатом рейхстага. Он был бледен и выглядел усталым. Рядом с ним сидели трое болгарских коммунистов – Георгий Димитров, Симон Попов[519] и Васил Танев. Они показались Марте «жилистыми, крепкими, спокойными» людьми[520]. Главный обвиняемый, ван дер Люббе, по мнению Марты, был «одним из самых страшных созданий в обличье человека», каких она «когда-либо видела; огромного роста, неуклюжий, с полузвериным лицом и телом, он был настолько уродлив, что на него трудно было смотреть».
Прошел час. Напряженность в зале нарастала. Собравшиеся устали от ожидания.
Наконец за спиной Марты послышался громкий шум – застучали сапоги, зазвучали команды. В окружении выстроившихся клином людей в форме вошли Геринг и Дильс. Сорокалетний Геринг, весивший не менее 110 кг, уверенной поступью прошествовал по залу. Он был в коричневой охотничьей куртке, бриджах и сияющих коричневых сапогах для верховой езды. Все это не могло скрыть ни его внушительных габаритов, ни его «поразительного сходства со слоновьей задницей», как выразился один американский дипломат[521]. Дильс, в элегантном темном костюме, был похож на тень своего шефа, но более изящную.
«Все вскочили, как от удара током, – писал один швейцарский корреспондент, присутствовавший на слушаниях, – и все немцы, в том числе судьи, вскинули руку в гитлеровском салюте»[522].
Дильс и Геринг встали рядом в партере, совсем близко от Марты. Они негромко переговаривались.
Председательствующий пригласил Геринга выступить. Тот вышел вперед. Он выглядел напыщенным и высокомерным, вспоминала Марта, но в то же время в нем ощущалась скрытая неуверенность.
Геринг пустился в заранее подготовленные разглагольствования, растянувшиеся почти на три часа. Говорил он сурово, грубым голосом. То и дело переходя на крик, он яростно обрушивался на коммунизм, обвиняемых и акт поджога – диверсию против Германии. В зале кричали «Браво!» и громко аплодировали.
«Одной рукой он бешено жестикулировал, – писал Ганс Гизевиус в своих мемуарах о гестапо, – а в другой держал надушенный платок, которым отирал пот со лба»[523]. Стараясь как можно точнее передать свои впечатления от происходящего, Гизевиус так описывал трех главных действующих лиц: «Лицо Димитрова выражает презрение, лицо Геринга искажено яростью, а председательствующий Бюнгер бледен от страха».
Но в зале присутствовал и Дильс, лощеный, стройный, темноволосый, с непроницаемым лицом. В ночь после пожара[524] Дильс лично помогал допрашивать ван дер Люббе и пришел к выводу, что подозреваемый – сумасшедший, который и в самом деле устроил поджог в одиночку. Но Гитлер и Геринг сразу решили, что за этим актом стоит Коммунистическая партия и что поджог лишь первый шаг на пути к масштабным беспорядкам. В ту первую ночь Дильс стал свидетелем того, как Гитлер с багровым от ярости лицом орал, что всех чиновников и депутатов-коммунистов надо расстрелять. Потом этот приказ отменили, но начались массовые аресты, а также акты насилия со стороны штурмовиков.
И вот теперь Дильс стоял в зале суда. Он непринужденно опирался локтем на судейский стол и время от времени менял позу, якобы чтобы лучше видеть Геринга. Постепенно Марта прониклась уверенностью, что выступление последнего готовил именно Дильс, возможно, он даже написал текст. Она вспоминала, что Дильс «очень беспокоился» и настаивал, чтобы она «непременно присутствовала на процессе в тот день; еще чуть-чуть – и можно было бы решить, что он намерен продемонстрировать собственное мастерство»[525].
Дильс предупреждал, что на процесс следует привозить только ван дер Люббе, так как остальных обвиняемых могут оправдать. Но Геринг не послушал его совета, хотя и понимал, как много поставлено на карту. Геринг признавался: «Если ничего не выйдет, последствия могут быть самые серьезные»[526].
Поднялся Димитров. Своим сарказмом в сочетании с холодной логикой он явно надеялся разозлить Геринга, славившегося отсутствием выдержки. Обвиняемый заявил, что на ход расследования причин пожара полицией и предварительное рассмотрение в суде улик влияли политические указания Геринга, «воспрепятствовавшие задержанию истинных поджигателей»[527].
– Если полиция и подвергалась воздействию в определенном направлении, – возразил Геринг, – то в любом случае это было верное направление.
– Это вы так считаете, – не согласился Димитров. – А я считаю иначе.
Геринг резко бросил:
– Но здесь имеет значение лишь мое мнение.
В ответ Димитров подчеркнул, что коммунизм (который Геринг назвал «преступным мировоззрением») лежит в основе идеологии Советского Союза, с которым Германия поддерживает «дипломатические, политические и экономические контакты». Он отметил: