Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В саду чудовищ. Любовь и террор в гитлеровском Берлине - Эрик Ларсон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И шутливо добавил:

– Надеюсь, вы не подумаете, что это про мою смерть.

Он рассмеялся. Она – нет. Шутка показалась ей зловещим предзнаменованием.

Потом они слушали музыку – сцену смерти царя Бориса из оперы Мусоргского «Борис Годунов». Пел знаменитый русский бас Федор Шаляпин. Потом Марта устроила для Бориса экскурсию по дому, завершив ее в библиотеке. Там стоял рабочий стол ее отца – громадный, темного дерева, с запертыми ящиками. Лучи осеннего солнца, проникавшие в комнату сквозь витражное окно высоко в стене, ложились на пол разноцветными бликами. Марта подвела Бориса к своему любимому дивану.

Он пришел в восторг.

– Вот он, наш уголок, gnädiges Fräulein! – воскликнул он. – Самый лучший!

Марта уселась на диван, Борис придвинул к нему кресло. Она позвонила Фрицу и велела принести пиво и обычные закуски – соленые крендельки, ломтики моркови и огурцов и острые сырные палочки, которыми она обычно угощала неофициальных визитеров.

Ступая почти бесшумно (так тихо, что могло показаться, что он пытается подслушивать, о чем говорят Борис с Мартой), Фриц принес пиво и закуски. Борис спросил Фрица, нет ли у него славянских корней. Оказалось, что есть. Мужчины обменялись любезностями.

Борис вел себя непринужденно, и Фриц счел возможным пошутить:

– Неужели вы, коммунисты, и в самом деле подожгли Рейхстаг?

Лукаво улыбнувшись, Борис подмигнул:

– Разумеется. Мы это сделали вместе с вами. Неужели вы не помните ту ночь, когда мы сидели у Геринга и он показал нам тайный проход в Рейхстаг?

Он намекал на широко распространенную версию поджога, согласно которой группа нацистов проникла в Рейхстаг из дома Геринга по подземному туннелю, соединяющему здания. Между прочим, такой туннель действительно существовал.

Все трое рассмеялись. Борис с Фрицем потом постоянно обменивались шутками о совместном поджоге Рейхстага, приводя в восторг отца Марты (хотя Фриц, по мнению Марты, и правда «почти наверняка был агентом тайной полиции»).

Затем Фриц принес водку. Борис налил себе щедрую порцию и быстро опрокинул рюмку. Марта откинулась на спинку дивана. На этот раз Борис сел рядом с ней. Он выпил вторую рюмку, однако не показывал признаков опьянения.

– С первого же мгновения, когда я вас увидел… – начал он. Помедлив, он спросил: – Может ли такое быть?

Марта понимала, чтó он пытается сказать. Более того, она тоже сразу почувствовала сильное влечение к нему, но вовсе не намеревалась уступать так быстро. Она смотрела на Бориса, изображая непонимание.

Тот посерьезнел и приступил к подробному допросу. Чем она занималась в Чикаго? Что за люди ее родители? Что она собирается делать в будущем?

Все это больше напоминало интервью для газеты, чем разговор на первом свидании. Марту это немного злило, но она терпеливо отвечала. Может быть, все советские мужчины ведут себя так – откуда ей знать? «Я никогда прежде не встречала настоящего коммуниста, да и вообще русских, – писала она, – и поэтому решила, что именно так они стараются узнать человека поближе».

Беседа понемногу затухала. Молодые люди начали заглядывать в карманные словарики. Борис немного говорил по-английски, но с Мартой беседовал в основном на немецком. Марта не знала русского, так что использовала смесь немецкого и английского.

С немалым трудом она сообщила Борису, что ее родители – потомки старых южан, землевладельцев, «предки с обеих сторон почтенные, почти чистокровные британцы, приехавшие в Америку из Шотландии, Ирландии и Англии и из Уэльса».

Борис рассмеялся:

– Значит, нельзя сказать, что они такие уж чистокровные, а?

С неосознанной гордостью она добавила, что оба семейства когда-то владели рабами, – «у семьи матери их было около дюжины, у семьи отца – пять или шесть».

Борис сразу притих. Его лицо внезапно приобрело печальное выражение.

– Марта, – сказал он, – неужели вы гордитесь тем, что вашим предкам принадлежали жизни других людей?

Он взял ее за руки и посмотрел на нее. До этого момента тот факт, что у ее предков были рабы, Марта считала не более чем любопытным эпизодом истории семьи, свидетельствующим о глубоких американских корнях. Сейчас она вдруг поняла, что это печальные, достойные сожаления страницы прошлого.

– Я вовсе не хотела похвастаться, – ответила она. – Вам, должно быть, просто показалось.

Марта извинилась и сразу возненавидела себя за это, – ведь она, по ее признанию, была «девушкой боевой».

– Но я и правда принадлежу к роду, давно перебравшемуся в Америку, – заметила она. – Мы приехали туда не вчера.

Борис счел ее попытку оправдаться забавной и разразился безудержным хохотом.

Но уже в следующее мгновение выражение его лица и тон стали, как вспоминала Марта, «необыкновенно серьезными».

– Поздравляю, моя благородная, утонченная маленькая Марта! Я тоже принадлежу к древнему роду, он еще древнее вашего. Я – прямой потомок неандертальцев. Что касается чистоты крови, то у меня с этим все в порядке: я – чистокровный человек.

И они расхохотались, прижавшись друг к другу.

•••

Марта начала регулярно встречаться с Борисом, хотя оба пытались по возможности скрывать свои зарождавшиеся отношения. США еще не признали Советский Союз (это произойдет лишь 16 ноября 1933 г.). Флирт дочери американского посла с первым секретарем советского посольства на официальных мероприятиях расценивался бы как серьезное нарушение протокола, и для отца Марты, и для Бориса грозившее недовольством администрации США и советского правительства, да и не только их. Молодые люди уходили с дипломатических приемов пораньше и отправлялись на тайные трапезы в изысканных ресторанах – «Хорхере», «Пельцере», «Хабеле» или «Кемпински». Чтобы трапезы обходились немного дешевле, Борис знакомился с поварами маленьких недорогих ресторанчиков и учил их готовить его любимые блюда. После ужина они с Мартой отправлялись в «Циро», или в клуб на крыше отеля «Эдем», или в политические кабаре типа «Комического кабаре».

Некоторые вечера Марта с Борисом проводили, присоединившись к компании корреспондентов, собиравшихся в «Таверне», где Борис всегда был желанным гостем. Репортерам он нравился. Эдгар Моурер (который был вынужден уехать из Германии) считал, что Борис выгодно отличается от других сотрудников советского посольства – производит, если можно так выразиться, освежающее впечатление. Моурер вспоминал, что Борис, высказывая свое мнение, не цеплялся рабски за догмы своей партии; «казалось, его совершенно не страшит цензура, которая, видимо, заставляла молчать других сотрудников советского посольства»[414].

Как и другие поклонники Марты, Борис, стремясь избежать назойливого внимания нацистов, часто надолго увозил ее на автомобиле за город. У него был «форд» с откидным верхом, который он очень любил. Как вспоминала Агнес Никербокер, «прежде чем сесть за руль, он немного торжественно натягивал дорогие кожаные перчатки». Она также писала, что он был «несгибаемый коммунист», но «любил, что называется, и радости жизни»[415].

Борис почти всегда ездил с опущенным верхом, поднимая его лишь в самые холодные вечера и ночи. Их отношения с Мартой развивались, и вскоре он начал настаивать на том, чтобы одной рукой обнимать ее, когда она сидела на переднем сиденье. Казалось, ему необходимо постоянно касаться ее. Он то клал ее ладонь себе на колено, то прятал ее пальцы в своей перчатке. Иногда они катались поздними ночами, порой до самого восхода, чтобы, как писала Марта, «поприветствовать солнце, поднимающееся среди черно-зеленых лесов, озаренных осенним золотом».

Борис плохо знал английский, но выучил слово «darling»[416], полюбил его и употреблял при любой возможности. Он также называл Марту ласковыми русскими прозвищами, которые отказывался переводить, уверяя, что в переводе они не так выразительны. По-немецки он называл ее «моя маленькая девочка», или «моя милая детка», или «моя крошка». Марта полагала, что причиной тому была не только ее миниатюрная фигура, но и его представления о ее характере и степени зрелости. «Однажды он сказал, что ему трудно понять мою наивность и идеализм», – писала она. Марта думала, что он считает ее «слишком легкомысленной», чтобы проповедовать ей коммунистические идеалы. Она признавала, что в тот период действительно «наверняка производила впечатление чрезвычайно наивной и упрямой американки, раздражая своих более рассудительных знакомых».

Марта видела, что Борис тоже воспринимает мир легко, – во всяком случае, складывалось такое впечатление. «Ему 31 год, – писала она, – но он весел и доверчив, как ребенок, у него бесшабашное чувство юмора и очарование – качества, которые нечасто встретишь у зрелого мужчины». Но время от времени реальность все-таки вторгалась в их «интимный мир мечты, состоящий из ужинов, концертов, театра, веселья и развлечений», как писала Марта. Она замечала, что Борис не всегда бывает безмятежен. Особенно его огорчало то, с какой готовностью весь мир принимал за чистую монету заверения Гитлера в мирных намерениях, хотя канцлер явно готовил свою страну к войне. Советский Союз, возможно, был одной из целей будущей агрессии. Еще одним источником тревоги и напряженности Бориса было неодобрительное отношение советского посольства к их отношениям с Мартой. Начальство объявило ему выговор. Но он проигнорировал его.

А Марта столкнулась с недовольством неофициального характера. Она думала, что отцу нравится Борис, но часто замечала, что в его присутствии посол ведет себя очень сдержано, «иногда даже неприветливо». Она решила, что главная причина этого – опасения отца, что его дочь и Борис могут пожениться.

– Мои друзья и родные беспокоятся за нас, – как-то сказала она Борису. – Что из всего этого выйдет? Только куча проблем. Сейчас немного порадуемся, а потом, может быть, придется долго расплачиваться.

•••

Однажды в сентябре Марта с Борисом, захватив еду для пикника, отправились на автомобиле за город. Отыскав уединенную поляну, они расстелили на траве одеяло. Воздух был напоен ароматом свежескошенного сена. Борис, лежа на одеяле, с улыбкой смотрел в небо. Марта сорвала стебелек дикой мяты и принялась щекотать его лицо.

Как она узнала позже, он сохранил эту былинку. Он вообще был романтик, собиратель милых сердцу сокровищ. Уже тогда, в самом начале их отношений, он был совершенно очарован Мартой. И, как оказалось, за ним пристально наблюдали.

Надо полагать, в то время Марта не знала того, о чем догадывались многие корреспонденты: Борис – не только первый секретарь посольства, но еще и агент советской спецслужбы НКВД, предшественницы КГБ.

Глава 15

«Еврейская проблема»

С правительством Германии Додд в качестве посла связывался главным образом через министра иностранных дел Нейрата. После инцидента с Кальтенборном он договорился о встрече. Она должна была состояться 14 сентября 1933 г., в четверг. Додд собирался заявить официальный протест в связи не только с означенным происшествием, но и многими другими случаями нападений на американцев, а также явным нежеланием представителей режима наказывать виновных.

Беседа происходила в кабинете Нейрата в здании министерства иностранных дел на Фридрихштрассе.

Началась она вполне дружелюбно – с обсуждения экономических вопросов[417]. Но когда Додд затронул тему «бесчинств СА» и перечислил с полдюжины случаев насилия, атмосфера быстро накалилась. Последний инцидент произошел 31 августа в Берлине: гитлерюгендовцы напали на американца Сэмюэла Боссарда, потому что тот не вскинул руку в нацистском салюте. Неделей раньше штурмовик избил другого американца, Гарольда Далквиста, за то, что тот не остановился, чтобы полюбоваться шествием СА. Количество подобных нападений по сравнению с весной сократилось, но инциденты все-таки случались – раз или два в месяц. Додд предупредил Нейрата, что сообщения прессы об этих нападениях нанесли серьезный урон репутации Германии в США, и отметил, что информация просочилась в СМИ, несмотря на его, посла, попытки смягчить негативный тон материалов американских корреспондентов.

– Могу сказать, что в ряде случаев посольству удалось предотвратить появление публикаций о незначительных инцидентах, а кроме того, мы предупредили репортеров о недопустимости преувеличений, – заверил он министра.

В ходе беседы он сообщил, что один раз даже его собственный автомобиль остановили и обыскали (человек, который это проделал, был, по-видимому, офицером СА), однако посол решил не предавать этот случай огласке, «чтобы предотвратить широкую дискуссию, которой, как вы понимаете, в противном случае избежать бы не удалось».

Нейрат поблагодарил Додда. Он отметил, что знает о его усилиях, направленных на то, чтобы пресса более сдержанно писала о насилии, чинимом штурмовиками (в том числе инциденте в Нюрнберге, свидетелями которого были Марта и Билл), и выразил послу признательность.

Тогда Додд перешел к случаю с Кальтенборном. Он подчеркнул, что реакция в Соединенных Штатах могла бы оказаться гораздо более резкой, если бы Кальтенборн решился предать случившееся огласке.

– Но он великодушно попросил нас не допустить, чтобы какие-либо сведения о данном эпизоде просочились в прессу, и я, как и мистер Мессерсмит, просил американских корреспондентов не упоминать об этой истории, – заявил Додд. – Однако история все-таки выплыла наружу и нанесла Германии ущерб, который трудно переоценить.

Нейрат славился сдержанностью и умением скрывать свои чувства, однако посол заметил, что он обеспокоен. Это было что-то новое, о чем Додд не преминул сообщить в служебной записке под грифом «Строго конфиденциально», написанной в тот же день несколько позже. Нейрат уверял, что знает Кальтенборна лично, и осудил нападение как жестокое и неоправданное.

Додд внимательно наблюдал за министром. Казалось, Нейрат говорит вполне искренне. Но в последнее время он обычно соглашался с собеседником, ничего, однако, не предпринимая в связи с затронутой темой.

Посол предостерег министра: если нападения будут продолжаться, а виновные – по-прежнему избегать наказания, Соединенным Штатам, видимо, придется «опубликовать заявление, которое нанесет огромный ущерб репутации Германии во всем мире».

Нейрат побагровел.

Додд продолжал, словно отчитывая нерадивого студента:

– Не понимаю, почему ваши чиновники допускают подобные случаи. Неужели они не понимают, что это один из самых серьезных негативных факторов, влияющих на наши отношения?

Нейрат ответил, что не далее как на прошлой неделе поднимал этот вопрос в личных беседах с Герингом и Гитлером. По его словам, оба заверили, что употребят все свое влияние, чтобы предотвратить насилие. Нейрат пообещал сделать то же самое.

Но Додд не сдавался. Он ступил на еще более опасную почву и заговорил о «еврейской проблеме», как называли ее и он сам, и Нейрат.

Министр осведомился, нет ли в Соединенных Штатах «собственной» еврейской проблемы.

– Вам, разумеется, известно, – ответил Додд, – что у нас в США время от времени возникают проблемы с евреями, пользующимися слишком сильным влиянием в некоторых сферах интеллектуальной и деловой жизни.

Он добавил: некоторые люди его круга, служившие в Вашингтоне, конфиденциально признавались ему, что «понимают трудности немцев в этой области, однако совершенно не согласны с методами решения проблемы, которые часто оборачиваются крайней жестокостью».

Додд рассказал о своей встрече с химиком Фрицем Габером.

– Да, – отозвался Нейрат, – я знаю Габера и ценю его как одного из величайших европейских химиков.

Нейрат согласился, что Германия неправильно относится к евреям, и заявил, что его министерство ратует за более гуманный подход. Он утверждал, что видит признаки позитивных изменений в этой области. Министр сообщил, что на днях был на скачках в Баден-Бадене и на трибуне рядом с ним сидели, наряду с другими правительственными чиновниками, трое евреев, достаточно известных в Германии, «и никто не смотрел на них враждебно».

Посол ответил:

– Но вы же не можете рассчитывать, что мнение международного сообщества о вашем отношении к евреям смягчится, пока Гитлер, Геббельс и другие видные деятели будут объявлять с высоких трибун, как они делали это в Нюрнберге, что евреев надо стереть с лица земли?

Додд поднялся. Уходя, он обернулся к Нейрату и спросил:

– Мы будем воевать?

Министр опять побагровел.

– Никогда! – воскликнул он.

Уже в дверях Додд заметил:

– Вы наверняка понимаете, что еще одна война попросту сотрет Германию с лица земли.

Он вышел из здания, «немного обеспокоенный тем, что вел себя так откровенно и позволил себе такую критику».

•••

На следующий день американский консул в Штутгарте направил в Берлин донесение под грифом «Строго конфиденциально», в котором докладывал, что компания Mauser, расположенная на подведомственной ему территории, резко увеличила объемы производства вооружений. Консул писал: «Не остается никаких сомнений в том, что Германия затевает широкомасштабную подготовку к возобновлению агрессии против других стран»[418].

Вскоре консул сообщил, что немецкая полиция начала контролировать автомагистрали, регулярно останавливая проезжающих и тщательно обыскивая и автомобили, и находящихся в них людей, и багаж.

Печальную известность приобрел случай, когда в один из дней немецкие власти распорядились ровно в полдень на 40 минут остановить движение на всех автомагистралях и железных дорогах, чтобы отряды полиции могли обыскать все поезда и грузовые и легковые автомобили, находившиеся в пути[419]. Согласно официальному объяснению, опубликованному в немецких газетах, полиция искала оружие, иностранные пропагандистские материалы, а также доказательства существования коммунистического заговора. Циничные берлинцы придерживались другой широко распространенной версии, согласно которой полиция надеялась найти и конфисковать экземпляры швейцарских и австрийских газет, где утверждалось, что еврейские корни, возможно, есть у самого Гитлера.

Глава 16

Конфиденциальная просьба

Нападения на американцев; протесты Додда; непредсказуемость Гитлера и его заместителей; необходимость чрезвычайно деликатно реагировать на случаи насилия со стороны представителей власти и штурмовиков, за которые в любой другой стране виновные оказались бы в тюрьме, – все это истощало силы посла. Додд страдал от головных болей и проблем с желудком. В письме другу он писал, что дипломатическая служба – «дело беспокойное и трудное»[420].

Ко всему этому прибавились и банальные житейские заботы, избежать которых не дано даже послам.

В середине сентября Додды заметили, что на чердачном этаже дома на Тиргартенштрассе стало довольно шумно, хотя там проживали только Панофски с матерью. Хозяева дома не предупредили Доддов о том, что там будет работать бригада плотников, которые каждый день в семь утра начинали стучать молотками, что-то пилить и вообще шуметь. Так продолжалось две недели, а 18 сентября Панофски прислал Додду краткую записку следующего содержания: «Настоящим извещаю вас, что в начале следующего месяца моя жена с детьми, которая отдыхала за городом, возвращается в Берлин. Уверен, это не создаст неудобств вашему превосходительству и миссис Додд, поскольку мы постараемся сделать ваше проживание в доме как можно более комфортным»[421].

Жена и дети Панофски поселились на чердачном этаже. Там же владелец дома разместил нескольких слуг.

Додд был шокирован. Он написал Панофски письмо, но потом тщательно отредактировал текст, вычеркнув половину строк. Он прекрасно понимал, что речь идет не об обычном бытовом вопросе, который арендатор вправе обсуждать с арендодателем. Семья Панофски возвращалась в Берлин, потому что присутствие Додда гарантировало ее безопасность. В первом варианте письма Додд намекал, что, возможно, ему самому теперь придется куда-то переселять свою семью, и укорял Панофски за то, что тот не сообщил ему о своих планах заблаговременно, еще в июле. Сделай он это, писал Додд, «мы не оказались бы в столь затруднительном положении»[422].

Окончательный вариант письма был мягче. «Мы рады, что вы воссоединяетесь с вашей семьей, – писал Додд по-немецки. – Нас беспокоит лишь то, что ваши дети не смогут пользоваться своим собственным домом так свободно, как им бы хотелось. Когда-то мы сами приобрели дом в Чикаго, чтобы наши дети могли наслаждаться преимуществами пребывания на свежем воздухе. Мне грустно было бы сознавать, что мы, возможно, стесним свободу передвижения ваших детей, отчасти лишив их того, что принадлежит им по праву. Если бы мы знали о ваших планах еще в июле, то сейчас не оказались бы в столь затруднительном положении».

Как и любые арендаторы, с которыми поступили некрасиво, Додды поначалу решили терпеть, надеясь, что дети и слуги перестанут шуметь.

Но тише не стало. Хлопали двери, малыши нечаянно забредали за пределы своей территории, и возникали неловкие ситуации, особенно когда Додды принимали у себя дипломатов и высокопоставленных чиновников Рейха. Последние и без того презирали привычку Додда экономить – он носил недорогие костюмы, ходил на службу пешком, водил старый «шевроле». А теперь оказалось, что в его доме проживает целая орава евреев.

«Семья владельца дома производит слишком много шума и создает нам множество помех, что особенно досадно, учитывая, что по долгу службы мне приходится часто устраивать приемы, – писал Додд в служебной записке. – Полагаю, всякий на моем месте счел бы, что владелец дома поступает непорядочно»[423].

Додд даже решил посоветоваться с адвокатом.

Из-за неприятностей, связанных с поведением хозяина дома, и растущих требований к Додду как послу последнему все труднее становилось выкраивать время для работы над «Старым Югом». Он мог писать лишь урывками, по вечерам и по выходным. Добывать книги и документы, которые легко было бы достать, живи он в Америке, приходилось с великим трудом.

Но больше всего Додда тяготило отсутствие логики в мире, в котором он оказался. В какой-то степени он стал заложником собственных знаний и опыта. Как историк, он давно пришел к убеждению, что мир является продуктом действия исторических сил, от решений более или менее разумных людей, и ожидал от окружающих цивилизованного и последовательного поведения. Однако гитлеровское правительство не проявляло ни цивилизованности, ни последовательности, и в стране происходило то одно, то другое необъяснимое событие.

Даже язык Гитлера и партийных чиновников был странно извращенным, словно вывернутым наизнанку. Так, по меткому замечанию Виктора Клемперера, филолога, еврея, проживавшего в Дрездене, понятие «фанатизм» приобрело положительные коннотации и внезапно стало означать «прекрасное сочетание отваги и страстной приверженности идее»[424]. Контролируемые нацистами газеты трубили о нескончаемом потоке «фанатичных клятв», «фанатичных заявлений» и «фанатичных убеждений», которые считались в высшей степени достойными. Геринга называли «фанатично любящим животных» (fanatischer Tierfreund).

В то же время, указывал Клемперер, на основе хорошо знакомых слов рождались понятия, имеющие зловещее звучание, например «сверхчеловек» (Übermensch) и «недочеловек» (Untermensch). «Недочеловеками» теперь называли евреев. Изобретались и новые термины: так, «карательными экспедициями» (Strafexpedition) штурмовики называли налеты на еврейские и коммунистические кварталы.

Поток указов и тревожных сообщений, постоянное запугивание граждан («ох уж эти вечные угрозы наказанием в виде смертной казни») Клемперер считал чем-то вроде «истерии языка», а принятие диких, совершенно неоправданных, параноидальных мер типа повальных обысков объяснял стремлением создать атмосферу напряженности («как в американских триллерах – фильмах и романах»), помогавшую держать народ в страхе. Он полагал, что это стремление является следствием неуверенности представителей власти в себе. В конце июля 1933 г. Клемперер увидел в кинохронике, как Гитлер с сжатыми кулаками и искаженным лицом визжит: «30 января[425] они смеялись надо мной, но мы сотрем с их лиц улыбки!» Ученый полагал, что канцлер имел в виду евреев. Клемперера поразило то, что, хотя Гитлер пытался произвести впечатление всесильного повелителя, складывалось впечатление, что он просто впал в дикую, неконтролируемую ярость. Это парадоксальным образом подрывало доверие к его хвастливым заявлениям о том, что новый Рейх будет существовать 1000 лет, а его, Гитлера, враги будут обращены в прах. Клемперер удивлялся: разве стал бы человек вопить об этом в слепой ярости, если бы «был уверен в незыблемости своей власти, в неизбежной гибели противников?».

В тот день, выйдя из кинотеатра, филолог «ощутил что-то вроде проблеска надежды».



Поделиться книгой:

На главную
Назад