Та пятница, столь бурно начавшаяся с нападения на Кальтенборнов, завершилась для Додда вполне мирно.
В тот день, вечером, корреспондент Эдгар Моурер отправился на берлинский вокзал «Зоологический сад», – там начинался его долгий путь в Токио. Жена и дочь провожали журналиста до поезда; им самим предстояло провести в немецкой столице еще какое-то время, чтобы присмотреть за упаковкой вещей, но вскоре они должны были за ним последовать.
На вокзал съехалось большинство иностранных корреспондентов, работавших в Берлине, а также несколько самоотверженных граждан Германии, не побоявшихся быть замеченными и опознанными агентами, по-прежнему державшими Моурера под наблюдением.
Нацистский чиновник, которому было поручено проследить, сел ли Моурер на поезд, подошел к нему и вкрадчиво осведомился:
– Когда же вы намерены вернуться в Германию, герр Моурер?[353]
Моурер несколько театрально ответил:
– Сразу же, как только смогу привезти с собой пару миллионов соотечественников.
Мессерсмит обнял его. Это была демонстрация поддержки, предназначенная для агентов, пристально наблюдавших за происходящим. Достаточно громко, чтобы последние могли его услышать, он пообещал, что жена и дочь Моурера вскоре последуют за ним без всяких затруднений. Моурер оценил жест генконсула, однако так и не простил ему отказ помочь остаться в Германии. Поднимаясь в вагон, он обернулся к Мессерсмиту, тонко улыбнулся и сказал:
– И ты, Брут![354]
Эта реплика стала для Мессерсмита сокрушительным ударом. «Я почувствовал себя ничтожеством, я был раздавлен, – писал он. – Я знал, что он должен уехать, но ненавидел себя за роль, которую сыграл в его отъезде».
А Додд не пришел проводить Моурера. Он радовался отъезду журналиста. В письме чикагскому другу посол признавался, что Моурер «некоторое время представлял собой проблему, как тебе, быть может, известно»[355]. Додд также снисходительно замечал, что пишет Моурер прекрасно. «Но то, что с ним произошло после публикации его книги[356], сделало его более язвительным и раздражительным, чем того требовали интересы всех заинтересованных сторон»[357].
Моурер с семьей благополучно добрались до Токио. Его жена Лиллиан позже вспоминала, с какой грустью покидала Берлин. «Нигде у меня не было таких замечательных друзей, как в Германии, – писала она. – Сегодня, оглядываясь назад, на эту страну, мне кажется, что она была как человек, постепенно сходивший с ума и начинавший вытворять ужасные вещи, и любящим его людям было больно видеть это»[358].
Дни Додда были омрачены необходимостью соблюдать жесткие требования протокола (Protokoll), не позволявшие ему заниматься делом, которое он любил больше всего на свете, – писать свой «Старый Юг». После официального утверждения в должности посла рутинные дипломатические обязанности резко возросли в объеме – до такой степени, что Додд приходил в отчаяние. В письме госсекретарю Халлу он сетовал: «Требования Protokoll, регламентирующие поведение в свете, опираются на прецеденты, и сразу после официального утверждения в должности диктуют послу необходимость устраивать пышные мероприятия, по большей части совершенно бесполезные. Все это позволяет любому сотруднику посольства или министерства якобы ради соблюдения требований “света” закатывать роскошные званые обеды»[359].
Додд столкнулся с этой проблемой почти сразу. Протокол требовал, чтобы Додд дал прием для дипломатического корпуса. Посол думал, что достаточно пригласить человек 40–50, но не учел, что каждый приглашенный придет в сопровождении минимум одного сотрудника своего посольства, так что в итоге количество приглашенных составит не менее 200 человек. «Итак, сегодняшнее представление началось в пять часов, – писал Додд в дневнике. – Помещения посольства подготовили соответствующим образом. Повсюду расставили пышные букеты; огромную чашу для пунша наполнили традиционными напитками»[360]. Явились министр иностранных дел Германии Нейрат и президент Рейхсбанка Шахт – один из немногих членов гитлеровского правительства, считавших Додда человеком благоразумным и рациональным. Шахт станет частым гостем в доме Доддов, к нему проникнется большой симпатией миссис Додд, которая будет пользоваться его услугами для улаживания неловких моментов, возникавших, когда кто-то из приглашенных внезапно сообщал, что не сможет прийти. Она часто повторяла: «Если кто-то в последнюю минуту сообщит, что не придет, мы всегда можем пригласить доктора Шахта»[361]. В целом, по мнению Додда, «все прошло неплохо и обошлось всего в 700 марок» (сравнительно небольшая сумма, явно ставшая предметом особой гордости посла).
После приема на Додда обрушился поток ответных приглашений, как дипломатических, так и чисто светских. Додд находил их и на своем рабочем столе в посольстве, и дома. Если речь шла о достаточно важном мероприятии – а на такие его приглашали часто, – к письму прилагалась схема рассадки гостей, которую изучали сотрудники протокольной службы, чтобы убедиться в том, что вечер не будет испорчен нежелательным соседством за трапезой. Количество банкетов и приемов, на которых нужно было присутствовать обязательно, было таково, что даже ветераны дипломатической службы считали: посещать
Конечно, не все приемы были утомительными и нудными. На вечерах и банкетах случались разного рода милые и забавные происшествия. Геббельс славился своим остроумием. Марта даже сначала считала его обаятельным: «Он поднимает окружающим настроение; он чудесный; глаза блестят; говорит он негромко и весело; его замечания остроумны; общаясь с ним, забываешь о его жестокости, коварстве и разрушительных талантах»[364]. Ее матери, Матти, нравилось сидеть рядом с Геббельсом за столом. Додд полагал, что министр пропаганды – «один из немногих людей в Германии, обладающих чувством юмора», и часто состязался с ним в остроумии и иронии[365]. На одной редкой газетной фотографии, на которой запечатлены Додд, Геббельс и Зигрид Шульц на официальном банкете, все трое выглядят оживленными, беззаботными и добродушными[366]. Несомненно, снимок сыграл на руку нацистской пропаганде, но в действительности все было не так просто, как могло показаться. Зигрид Шульц говорила позже в одном интервью, посвященном ее воспоминаниям, что в действительности старалась не поддерживать разговор с Геббельсом, хотя казалось, что она с ним «флиртует»[367]. Она уверяла (говоря о себе в третьем лице): «Знаете, Зигрид, которая на этом фото, на самом деле не обращает на него внимания. Он включает свой шарм на тысячу ватт, но оба отлично знают, что на нее это не действует». По словам журналистки, увидев фотографию, Додд «хохотал до упада».
Геринг тоже казался добродушным, во всяком случае по сравнению с Гитлером. В ту пору Зигрид Шульц считала его самым сносным из всех нацистских бонз, по крайней мере «вы чувствовали, что с этим человеком можно находиться в одном помещении», в то время как от Гитлера ее «просто с души воротило»[368]. Джон Уайт, один из высокопоставленных сотрудников американского посольства, много лет спустя вспоминал: «Геринг всегда производил на меня неплохое впечатление ‹…› Если кто-то из нацистов и мог вызывать некоторую симпатию, то, видимо, он был к этому ближе других»[369].
В тот период дипломаты и другие наблюдатели считали, что Геринга вряд ли следует воспринимать всерьез. Он был похож на большого ребенка – может быть, чрезвычайно опасного, но получающего колоссальное удовольствие от каждой новой военной формы, которую он обожал и разрабатывать, и носить. Многие подшучивали над его габаритами, но лишь в его отсутствие, когда он наверняка не мог их услышать.
Как-то вечером Додд с женой отправились в итальянское посольство на концерт. Явился туда и Геринг. В необъятной белоснежной форме собственного дизайна он выглядел особенно громадным – «втрое больше обычного мужчины», как писала Марта[370]. Для зрителей расставили старинные позолоченные стулья, казавшиеся слишком хрупкими для Геринга. С радостью (и не испытывая никакой тревоги) миссис Додд увидела, что Геринг подходит к стулу, стоящему прямо перед ней. Внезапно она поняла, что не отрываясь наблюдает за тем, как он пытается разместить на хлипком стульчике свое «сердцеобразное» седалище. Пока продолжался концерт, она думала только о том, что стул вот-вот сломается и Геринг всей тушей рухнет ей на колени. Марта писала: «Вид огромного зада, свисающего по краям сиденья в опасной близости от ее коленей, так мешал ей сосредоточиться, что потом она не могла вспомнить ни одного исполнявшегося на концерте произведения».
Что касается дипломатических приемов в других посольствах, то Додд обычно сожалел об огромных суммах, которые тратили на них даже страны, почти разоренные Великой депрессией.
«Вот вам пример, – писал он госсекретарю Халлу. – Вчера вечером мы к половине девятого отправились на званый ужин к бельгийскому посланнику (считается, что его страна не в состоянии выполнить свои финансовые обязательства)»[371]. В доме бельгийца было 53 комнаты. Гостей встречали двое слуг в форме. «Четыре лакея в костюмах слуг Людовика XIV стояли на лестнице, – возмущался посол. – Еще трое слуг в бриджах принимали верхнюю одежду гостей. Наконец, 29 приглашенных расселись в столовой, обставленной более роскошно, чем любое известное мне помещение Белого дома. Четыре официанта в форме подавали угощение на серебряных блюдах. У каждой тарелки стояли по три бокала, и, встав из-за стола, я заметил, что вино из многих бокалов выпито лишь наполовину, а значит, будет вылито. Присутствовавшие на ужине из восьми блюд были очень милы, но за моей частью стола не велось сколько-нибудь интересных разговоров (как и на других больших приемах). ‹…› После ужина тоже не велось серьезных, содержательных или хотя бы просто остроумных бесед»[372]. Марта, которая тоже присутствовала на том вечере, писала: «Все дамы обвешаны бриллиантами и другими драгоценными камнями. Я никогда не видела такой откровенной демонстрации богатства». Она вспоминала, что, когда с родителями отбыла в половине одиннадцатого, разразился небольшой скандал: «Многие тонко выражали свое недоумение, аристократически приподнимая бровь, но мы выдержали эту бурю возмущения и спокойно отправились домой». Позже Марта узнала, что покидать дипломатические мероприятия такого рода раньше одиннадцати считается дурным тоном.
Додд был поражен, узнав, что его предшественники в Берлине, обладавшие немалыми собственными средствами, тратили на приемы до $100 000 в год – в пять с лишним раз больше, чем он получал за тот же период. Случалось, они давали своим слугам на чай больше, чем Додд в месяц платил за аренду дома. «Однако, – клялся он в письме Халлу, – мы намерены платить за гостеприимство лишь приемами не более чем на 10–12 человек. И не более четверых слуг, притом скромно одетых» (видимо, посол имел в виду, что слуги будут одеты прилично, но без роскоши – никаких бриджей, как у бельгийцев). У Доддов было трое слуг и водитель. Если они приглашали более десяти человек, нанимали еще не более двух слуг.
Судя по официальному реестру государственного имущества, подготовленному для ежегодного отчета о деятельности дипломатического представительства, в посольском шкафу для посуды содержались следующие столовые принадлежности[373]:
«Мы не намерены пользоваться серебряными блюдами и лить вино рекой, и мы не собираемся расставлять по всему залу карточные столики, – сообщил Додд госсекретарю. – Мы будем стараться приглашать на вечера хотя бы одного ученого или литератора, чтобы сделать беседы хоть немного содержательными. Мы даем понять, что отправляемся спать в половине одиннадцатого или в одиннадцать. Все знают, что мы не останемся здесь, если увидим, что не можем свести концы с концами на одно жалованье, хоть мы и не говорим об этом открыто»[374].
В письме Карлу Сэндбергу Додд признавался: «Никак не могу заставить себя есть слишком много, пить вина пяти сортов и, ничего толком не сказав, говорить на протяжении трех долгих часов»[375]. Посол опасался, что его бережливость раздражает более обеспеченных подчиненных, которые нередко устраивали роскошные вечеринки за свой счет. «Им меня не понять, – писал он, – а мне их жалко». Он желал Сэндбергу успешно завершить книгу о Линкольне, после чего жаловался: «Мой “Старый Юг” закончен лишь наполовину. Вероятно, его так и похоронят недописанным вместе со мной».
Письмо заканчивается довольно унылым восклицанием: «И все-таки еще раз – привет вам из Берлина!»
Хорошо еще, что чувствовал он себя неплохо, если не считать обычных для него приступов сенной лихорадки, несварения желудка и кишечных расстройств. Но (это было как мрачное предзнаменование печального будущего) его чикагский лечащий врач Уилбер Пост (принимавший пациентов во вполне пристойном кабинете в People’s Gas Building[376]) прислал ему памятку, подготовленную по результатам последнего медосмотра, проведенного десять лет назад. Врач рекомендовал Додду использовать ее как точку отсчета при будущих обследованиях. В записке было указано, что у Додда нередко случались мигрени «с приступами головной боли, головокружения, крайнего изнеможения, подавленности, а также синдромом раздраженного кишечника»[377]. С последним недугом врач рекомендовал бороться с помощью «физических упражнений на свежем воздухе», а также советовал «избегать нервного напряжения и переутомления». Артериальное давление у Додда, несмотря на возраст, было как у спортсмена –100 на 60. Врач указывал, что «весьма заметная клиническая особенность состоит в том, что состояние здоровья мистера Додда хорошее, когда он имеет возможность много заниматься физическими упражнениями на открытом воздухе и придерживаться диеты, исключая острую и тяжелую пищу, а также не злоупотребляя мясными блюдами».
В письме, приложенном к медицинскому заключению, доктор Пост писал: «Полагаю, у вас не будет повода им воспользоваться, но оно может оказаться полезным, если такая необходимость все-таки возникнет».
В тот вечер в пятницу по темным пространствам, раскинувшимся между Берлином и Нюрнбергом, мчался спецпоезд (Sonderzug)[378]. На поезде ехали послы целого ряда малых стран, в том числе дипломатические представители Гаити, Сиама и Персии. Их сопровождали сотрудники протокольных служб, стенографистки, врач и отряд вооруженных штурмовиков. Предполагалось, что на этом поезде отправится и Додд – вместе с послами Франции, Испании и Великобритании. Немецкие власти планировали, что в составе будет 14 вагонов, но, когда многие послы, выразив сожаление, отказались от поездки, количество вагонов сократили до девяти.
Гитлер уже был в Нюрнберге. Он прибыл туда вечером накануне церемонии открытия съезда партии. Каждое мгновение его пребывания в городе было тщательно отрепетировано, вплоть до подарка, который должен был вручить ему мэр города. Мэр подарил канцлеру знаменитую гравюру Альбрехта Дюрера «Рыцарь, смерть и дьявол»[379].
Глава 13
Мрачная тайна Марты
А Марта вовсю наслаждалась светскими мероприятиями, которые так утомляли ее отца. В любой компании она мгновенно оказывалась в центре внимания – уже просто потому, что была дочерью американского посла, – и вскоре обнаружила, что ее общества ищут мужчины всех чинов и званий, всех возрастов и национальностей. Окончательный развод с мужем, банкиром Бассетом, все откладывался, но оставались лишь формальности. Она считала, что имеет полное право вести себя как ей заблагорассудится и самостоятельно решать, кому открывать свой истинный матримониальный статус. Марта поняла, что скрытность в таких вопросах – полезный инструмент разжигания страсти: с виду она была юной американкой, невинной девицей, а на самом деле имела немалый сексуальный опыт и любила заниматься сексом. Особенно ей нравился эффект, производимый на мужчин сообщением, что она была замужем. «Кажется, я тогда часто водила за нос представителей дипкорпуса, скрывая свое замужество, – писала она. – Но должна признаться, что мне нравилось, когда со мной обращались как с невинной девицей 18 лет, хотя сама я отлично знала свою мрачную тайну»[380].
Были и широкие возможности знакомства с другими мужчинами. В доме на Тиргартенштрассе постоянно толпились студенты, немецкие чиновники, секретари посольств, корреспонденты, люди из рейхсвера, СА и СС. Офицеры рейхсвера держали себя с какой-то аристократической откровенностью и поверяли Марте свои тайные надежды на реставрацию немецкой монархии. Она считала их «очень милыми, симпатичными, любезными, но неинтересными».
Марта обратила на себя внимание Эрнста Удета, летчика-аса, героя Великой войны, который с тех пор успел прославиться на всю Германию как бесстрашный воздухоплаватель, исследователь новых земель[381] и пилот-каскадер. Старым знакомым Удета был другой летчик-ас – не кто иной, как Геринг. С ним Марта ездила на соколиную охоту в его огромное поместье «Каринхалл», названное в честь покойной жены Геринга, шведки. Была и короткая интрижка с Путци Ханфштанглем[382], – во всяком случае, как потом утверждал его сын Эгон. Марта без стеснения проявляла свою сексуальность и умело использовала особенности нового дома, в полной мере эксплуатируя привычку родителей рано ложиться спасть. Позже она вступит в связь с Томасом Вулфом – во время визита писателя в Берлин. Вулф позже сообщал другу, что она «порхала вокруг его члена, как бабочка»[383].
В числе любовников Марты был Арман Берар, третий секретарь посольства Франции, – под два метра ростом, «красивый до умопомрачения», как вспоминала дочь посла. Перед тем как пригласить Марту на первое свидание, он испросил разрешения у Додда. Марта нашла это очаровательным и забавным. Она решила не сообщать Берару о своем замужестве, и он (к ее немалому тайному восторгу) обращался с ней как с девицей, понятия не имеющей о сексе. Она знала, что обладает огромной властью над ним и любой, даже случайный, ее поступок или мимолетное замечание могут повергнуть его в отчаяние. В периоды разлуки она встречалась с другими мужчинами – и старалась, чтобы он непременно об этом узнал.
«Ты единственный человек на свете, способный привести меня в отчаяние, – писал он ей, – и ты это отлично знаешь и, судя по всему, даже радуешься, когда тебе это удается»[384]. Он умолял ее не быть жестокой. «Я этого не вынесу, – писал он. – Если бы ты знала, как я страдаю, ты бы, наверное, пожалела меня».
Один поклонник Марты, молодой (в то время) биофизик Макс Дельбрюк, вспоминал о ее умении манипулировать мужчинами даже спустя 40 лет. В 1930-х гг. это был стройный человек с четко вылепленным подбородком и густыми темными волосами, которые он тщательно причесывал так, чтобы походить на молодого Грегори Пека. Его ждали великие свершения – в том числе Нобелевская премия по физиологии и медицине, которой он удостоится в 1969 г.
В письмах, которые Марта и Дельбрюк писали друг другу уже на склоне лет, они вспоминали время, проведенное вместе в Берлине. Она спрашивала, помнит ли он, как они целомудренно сидели в одной из комнат для приемов.
«Разумеется, я помню эту комнату рядом со столовой в доме на Тиргартенштрассе, обтянутую зеленым шелком», – отвечал он[385]. Впрочем, его воспоминания несколько отличались от воспоминаний Марты: «Мы не ограничивались целомудренным сидением на диване».
С запоздалым укором он напомнил ей об одном свидании в «Романском кафе»: «Ты страшно опоздала и все время зевала, оправдываясь тем, что расслаблялась в моем обществе, – для меня это был комплимент».
И язвительно добавлял: «Вначале я расстроился, но потом с радостью взял эту мысль на вооружение и с тех пор всегда зеваю в присутствии друзей».
Родители Марты предоставляли ей полную свободу и не следили за тем, когда она уходит и приходит. Частенько она, проведя ночь в весьма пестрой компании, возвращалась домой лишь под утро, однако, как ни странно, в семейной переписке нет свидетельств того, что родители порицали поведение дочери.
Другие, однако, все замечали и не одобряли его. Генконсул Мессерсмит даже выразил свое неудовольствие в послании, направленном в Госдепартамент, тем самым подлив масла в огонь, поскольку недоброжелатели Додда разворачивали против него кампанию. Мессерсмит знал о романе Марты с летчиком-асом Удетом и полагал, что она состояла в романтических отношениях и с другими видными нацистами – в том числе с Ханфштанглем. В письме под грифом «Лично. Конфиденциально», адресованном Джею Пьерпонту Моффату, руководителю управления по делам Западной Европы, Мессерсмит сообщал, что эти романы порождают множество сплетен. Правда, он считал, что по большей части они безобидны, за исключением связи с Ханфштанглем. Он опасался, что отношения с ним (и то, что Марта, судя по всему, их не скрывала) вынуждали дипломатов и других информаторов проявлять осторожность, сообщая Додду различные сведения, – ведь их слова могли дойти до ушей Ханфштангля. «Мне часто хотелось сказать об этом послу, – признавался генконсул Моффату, – но вопрос весьма щекотливый, и я лишь давал ему понять, чтó за человек Ханфштангль»[386].
Со временем Мессерсмит начал осуждать поведение Марты более сурово. В неопубликованных мемуарах он писал, что «во многих отношениях она вела себя скверно – особенно учитывая должность, занимаемую ее отцом»[387].
Дворецкий Доддов Фриц сформулировал свое отношение к происходящему лаконично: «Это был не просто дом, это был дом с дурной репутацией»[388].
Когда Марту познакомили с молодым шефом гестапо Рудольфом Дильсом, ее любовная жизнь повернула в мрачное русло. Дильс двигался легко и непринужденно, держался уверенно. В отличие от Путци Ханфштангля, который всегда шумно вторгался в комнату, он проникал туда незаметно, словно просачиваясь, как ядовитый туман. На любой вечеринке, писала Марта, его появление «создавало атмосферу нервозности и напряженности, даже если никто не знал, кто он; такую атмосферу, видимо, не мог бы создать ни один другой человек»[389].
Внимание Марты привлекли прежде всего черты его лица: оно было изуродовано, «изрыто шрамами и внушало ужас, как ничье другое лицо»[390]. Одна длинная отметина в форме неглубоко вырезанной буквы «V» тянулась по правой щеке; ниже рта и на подбородке виднелись дугообразные шрамы – один, особенно глубокий, в форме полумесяца, был в нижней части левой щеки. Вообще, его внешность впечатляла – эдакий искалеченный Рэй Милланд[391], «жестокая, изломанная красота», по выражению Марты, – не то что невыразительная миловидность молодых офицеров рейхсвера[392]. Марту сразу потянуло к этому человеку, к его «очаровательным» губам, к «роскошным волосам цвета воронова крыла», к глазам, которые словно видели человека насквозь.
Разумеется, она была не единственной, кого влекло к Дильсу. Говорили, что он, помимо огромного обаяния, наделен немалым сексуальным талантом (и опытом). В студенческие годы Дильс приобрел репутацию пьяницы и бабника – во всяком случае, по словам Ганса Гизевиуса, гестаповца, учившегося с ним в университете. «У него регулярно завязывались довольно серьезные романы», – писал Гизевиус в мемуарах[393]. Обаяние Дильса и его хорошие манеры действовали не только на женщин, но и на мужчин. Когда Курта Людеке, одного из сподвижников Гитлера на раннем этапе карьеры, арестовали и привели в кабинет Дильса, он с удивлением отметил учтивость шефа гестапо. «В обществе этого высокого, стройного, воспитанного молодого человека я почувствовал облегчение. Его учтивость сразу успокоила меня, – писал Людеке. – Это был тот случай, когда хорошие манеры ценны вдвойне»[394]. Он вспоминал: «Я шел обратно в камеру и думал: пусть уж лучше меня расстреляет джентльмен, чем отдубасит какой-нибудь мужлан». Тем не менее Людеке в конце концов отправили в концентрационный лагерь в Бранденбурге-на-Хафеле (под «защитный арест»).
Марту привлекало в Дильсе и то, что его все боялись. Этого человека часто называли Князем тьмы, и, как узнала Марта, он никогда не возражал против этого. «Он получал злодейское удовольствие от своих мефистофельских манер, любил производить театральный эффект, ему нравилось, когда при его появлении все замолкали»[395].
Дильс с давних пор был приближенным Геринга, и, когда Гитлер был назначен канцлером, Геринг, получивший пост министра внутренних дел Пруссии, вознаградил Дильса за преданность, сделав его руководителем новой организации – гестапо (несмотря на то что Дильс не был членом нацистской партии). Геринг разместил эту службу в здании бывшей художественной школы на Принц-Альбрехт-штрассе, в доме номер 8, примерно в двух кварталах от американского консульства на Бельвюштрассе. К тому времени, как Додды прибыли в Берлин, гестапо уже вселяло ужас в сердца немцев, хотя на самом деле эта служба вряд ли была такой всеведущей и вездесущей, как представлялось многим. Как отмечает историк Роберт Геллатели, список сотрудников гестапо был «на удивление коротким»[396]. В качестве примера он приводил дюссельдорфское отделение организации – одно из немногих, архивы которых полностью сохранились. Согласно архивным данным, в этом отделении служил 291 человек, хотя оно отвечало за территорию, на которой проживали целых 4 млн человек. Как выяснил Геллатели, агенты («специалисты») гестапо, как правило, вовсе не были социопатами, какими их обычно изображают: «Большинство из них не были ни сумасшедшими, ни идиотами, ни сверхчеловеками; они были до ужаса обыкновенными людьми»[397].
Свой мрачный образ гестапо поддерживало, засекречивая операции и источники информации. Представьте: человек внезапно получает вызов на допрос. Такие повестки вызывали ни с чем не сравнимый ужас. Несмотря на их прозаическую форму, от них нельзя было отмахнуться, нельзя было не явиться на допрос. Граждан вынуждали приходить в здания, которых они боялись больше всего на свете, и оправдываться в «правонарушениях», о которых они, как правило, не имели ни малейшего представления. С высокой степенью вероятности (часто угроза была воображаемой, но во многих случаях оказывалась вполне реальной) к концу дня вызванного на допрос могли отправить в концентрационный лагерь (под «защитный арест»). Именно это нагромождение «неизвестных величин» делало гестапо такой страшной службой. «Можно избежать опасности, о которой знаешь, – писал историк Фридрих Ципфель, – но полиция, работающая во мраке, обретает зловещие черты. Никто и нигде не может чувствовать себя в безопасности. Она не вездесуща, но она
Однако под руководством Дильса гестапо играло неоднозначную роль. В течение нескольких недель после назначения Гитлера канцлером оно даже сдерживало волну насилия, развязанного СА, когда штурмовики тысячами волокли своих жертв в импровизированные тюрьмы. Дильс руководил рейдами по закрытию этих узилищ: он разыскивал заключенных, содержавшихся в ужасных условиях, – избитых, покрытых синяками, со сломанными руками и ногами, умирающих от голода, – «месиво из неодушевленной глины», как он писал, добавляя, что эти «сгорающие от лихорадки, обессиленные» люди были как «нелепые марионетки с безжизненными глазами»[399].
Отцу Марты Дильс понравился. Посол с удивлением обнаружил, что шеф гестапо часто оказывается полезным посредником, когда приходится вызволять иностранных граждан (и некоторых других узников) из концентрационных лагерей и оказывать давление на полицию за пределами Берлина, чтобы заставить ее разыскивать и наказывать громил из СА, виновных в нападениях на американцев.
Впрочем, Дильс отнюдь не был святым. В годы его службы шефом гестапо были арестованы тысячи мужчин и женщин, многих пытали, некоторых убили. Так, именно при Дильсе посадили за решетку немецкого коммуниста Эрнста Тельмана. Его допрашивали в штаб-квартире гестапо. Тельман оставил об этом впечатляющее свидетельство: «Мне велели снять брюки, после чего двое гестаповцев схватили меня сзади за шею и бросили на скамейку для ног. Офицер в форме, державший в руке кнут из кожи гиппопотама[400], начал хлестать меня по ягодицам. Удары были ритмичными, точно рассчитанными. От дикой боли я то и дело орал во все горло»[401].
По мнению Дильса, насилие и террор служили ценными инструментами сохранения политической власти. На одной встрече с иностранными корреспондентами в доме Путци Ханфштангля он заявил:
– Как ответственный за предотвращение разрушительных тенденций и подрывной деятельности, полагаю: ценность СА и СС состоит в том, что они сеют ужас. Ужас – чрезвычайно благотворное чувство[402].
Марта гуляла с Дильсом по Тиргартену, который быстро приобрел у берлинцев репутацию единственного места в центре города, где можно чувствовать себя спокойно. Особенно Марте нравилось бродить по парку осенью, наблюдая за «золотым умиранием Тиргартена», по ее выражению[403]. Они ходили в кино, в ночные клубы, часами колесили на автомобиле по окрестностям Берлина. Вероятно, они стали любовниками, несмотря на то что оба состояли в браке (впрочем, Марта лишь формально, как и Дильс, учитывая его склонность к адюльтерам). Марте очень нравилось, что она приобрела известность как женщина, которая спит с самим дьяволом. В том, что она с ним все-таки спала, нет почти никаких сомнений, как и в том, что Додд, как все наивные отцы во все времена и в любой стране, даже не подозревал об этом. Мессерсмит же питал кое-какие подозрения, как и его главный помощник, вице-консул Реймонд Гейст. Последний ябедничал в Вашингтон Уилбуру Карру, ответственному за общее руководство американскими консульствами, что Марта «весьма нескромная» молодая особа, у которой «вошло в привычку постоянно где-то бродить по ночам с шефом нацистской тайной полиции, женатым мужчиной»[404]. Гейст не раз собственными ушами слышал, как Марта прилюдно называла Дильса всевозможными ласковыми прозвищами, например «дорогушей».
Чем ближе Марта узнавала Дильса, тем яснее понимала, что он тоже боится. Ей казалось, что «он словно постоянно чувствует себя под прицелом», писала она[405]. Наиболее свободно он чувствовал себя во время их совместных поездок на автомобиле, когда никто не мог подслушивать их разговоры и следить за ними. Они останавливались, бродили по лесам, пили кофе в безлюдных уединенных кафе. Дильс рассказывал Марте разные истории, из которых следовало, что в высших эшелонах власти никто никому не доверяет, что Геринг с Геббельсом ненавидят друг друга и шпионят друг за другом, что оба они шпионят за Дильсом, а его люди, в свою очередь, шпионят за ними.
Именно после знакомства с Дильсом восторженно-идеалистические представления Марты о нацистской революции начали постепенно меняться. «Перед моим романтическим взором ‹…› вырисовывалась огромная разветвленная система слежки, террора, садизма и ненависти, сеть, из которой никто не мог вырваться – ни представители власти, ни простые люди»[406].
Как вскоре оказалось, не смог вырваться из этой сети и Дильс.
Глава 14
«Смерть Бориса»
Был у Марты и еще один любовник, самый важный для нее, – женатый человек, русский, чья личность во многом повлияла на всю ее дальнейшую жизнь.
Впервые она мельком увидела его в сентябре 1933 г. – на одной из бесчисленных вечеринок, которые Зигрид Шульц устраивала у себя в квартире, где она проживала вместе с матерью и двумя собаками. Как правило, Зигрид угощала гостей сэндвичами с сосисками и запеченной фасолью (которые готовила ее мать) и не скупилась на пиво, вино и ликеры, что обычно побуждало даже гостей-нацистов на время забывать о партийном моральном кодексе и вовсю предаваться веселью и сплетням. В разгар беседы Марта случайно бросила взгляд на противоположную сторону комнаты и заметила высокого симпатичного мужчину, окруженного кучкой корреспондентов. Он не был красив в общепринятом смысле этого слова, но показался ей довольно интересным: лет тридцати, короткие светло-каштановые волосы, блестящие глаза, непринужденные манеры, грациозные движения. Разговаривая, он жестикулировал, и Марта увидела, что у него изящные длинные пальцы. «Рот был необычного рисунка, с особым изгибом верхней губы, – вспоминала одна из подруг Марты, Агнес Никербокер, жена корреспондента Никербокера по прозвищу Ник. – Не знаю, как это описать, могу лишь сказать, что сурово сжатый рот мог в одно мгновение преобразиться от смеха»[407].
Марта наблюдала за незнакомцем, а тот вдруг обернулся и тоже взглянул на нее. Несколько мгновений молодые люди смотрели друг другу в глаза, а потом Марта отвела взгляд и погрузилась в беседы с другими гостями. (В одном из неопубликованных автобиографических текстов, написанных позже, она в мельчайших подробностях вспоминает этот момент – и многие последующие такие моменты[408].) Незнакомец тоже отвернулся, но, когда наступило утро и тьма рассеялась, оставив лишь воспоминания о стихии ночи, оказалось, что оба запомнили этот обмен взглядами.
Через несколько недель молодые люди снова встретились. Ник с женой пригласили Марту и еще нескольких друзей провести ночь за напитками и танцами в популярном ночном клубе «Циро», где выступали чернокожие джазмены. (В те годы подобное времяпрепровождение порицалось вдвойне, учитывая одержимость нацистов расовой чистотой и осуждение ими джаза – «негритянско-еврейского джаза», как они выражались, – как вредоносной музыки.)[409]
Именно в таком месте Ник и познакомил Марту с высоким молодым человеком, которого она видела на вечере у Зигрид Шульц. Его звали Борис Виноградов. Уже через несколько мгновений он, смущенно улыбаясь, подошел к ее столику.
– Gnädiges Fräulein[410], – сказал он, – разрешите пригласить вас на танец.
Марту сразила красота его голоса, напоминающего баритональный тенор. Этот голос она называла «сладкозвучным» – он потряс ее, «проник в самое сердце, лишил дара речи; у нее «перехватило дыхание». Борис подал Марте руку, чтобы увести ее подальше от столика, за которым теснились другие гости.
Марта быстро поняла, что его природная грация имеет свои пределы. Он вел ее по площадке для танцев, «наступая на ноги, натыкаясь на других танцующих, неловко оттопыривая локоть левой руки и то и дело оборачиваясь назад, чтобы избежать новых столкновений».
Наконец Борис признался:
– Я не умею танцевать.
Это был настолько очевидный факт, что Марта расхохоталась.
Борис тоже засмеялся. Ей понравилась его улыбка и общее «впечатление мягкости», которое он производил.
Еще через несколько мгновений он сказал:
– Я из советского посольства. Haben Sie Angst?[411]
Она снова рассмеялась:
– Конечно, нет. Почему я должна бояться? Чего мне бояться?
– Верно, – ответил он. – Вы – частное лицо, и в вашем обществе я тоже частное лицо.
Борис привлек Марту к себе. Он был строен и широкоплеч. Его зелено-голубые глаза с золотистыми крапинками на зрачках показались ей чарующими. Неровные зубы только добавляли очарования его улыбке. Он легко разражался хохотом.
– Я вас уже видел несколько раз, – сообщил Борис и напомнил, что недавно они встречались в доме Зигрид. – Erinnern Sie sich?[412]
Марта не любила поступать так, как принято, и вечно всем возражала. Ей не хотелось показаться слишком легкой добычей. Стараясь отвечать как можно более «безразличным», по ее выражению, тоном, она призналась:
– Да, я помню.
Они еще немного потанцевали. Борис проводил ее к столику, за которым сидели Никербокеры и другие участники вечеринки, наклонился к ней и сказал:
– Ich möchte Sie sehr wiederzusehen. Darf ich Sie anrufen?[413]
Несмотря на ограниченное знание немецкого, Марта поняла вопрос. Борис спрашивал, могут ли они встретиться снова.
Она ответила:
– Да, вы можете позвонить.
Потом Марта танцевала с другими мужчинами. Один раз она обернулась, взглянула на свой столик и увидела, что Борис сидит рядом с Никербокерами и наблюдает за ней.
«Как бы невероятно это ни звучало, – писала она, – но после его ухода у меня возникло такое чувство, что в его присутствии воздух был более прозрачным и свежим».
Борис позвонил через несколько дней. Он подъехал к дому Доддов на автомобиле, вошел, назвал дворецкому Фрицу свое имя и взлетел по лестнице на второй этаж. В руках у него был букет осенних цветов и грампластинка. Целовать Марте руку он не стал – и правильно сделал, потому что ее раздражал этот немецкий обычай. После нескольких вступительных фраз он протянул ей пластинку.
– Вы ведь не знакомы с русской музыкой, gnädiges Fräulein? Вы никогда не слышали «Смерть Бориса» Мусоргского?