Любимой комнатой всех членов семьи стала библиотека, сулившая приятную перспективу уютных зимних вечеров у камина. Стены были отделаны темным лакированным деревом и алым шелком, а полку над огромным старым камином, покрытую черной эмалью, украшала резьба, изображающая деревья и фигурки людей. Шкафы ломились от книг; Додд опытным взглядом определил, что многие из них старинные и очень ценные. В определенные часы, когда из прорубленного почти под потолком витражного окна струился свет, комната переливалась разными цветами. На столике со стеклянной столешницей лежали старинные манускрипты (тоже весьма ценные), а также письма, которые оставил Доддам Панофски. Особенно понравился Марте огромный диван, обтянутый коричневой кожей. Вскоре он будет играть важную роль в ее романтических приключениях. Впечатляющие размеры дома, удаленность спален друг от друга, хорошая звукоизоляция, которую обеспечивали обитые тканью стены, – все это также будет играть ей на руку, как и привычка родителей рано ложиться спать (несмотря на обыкновение большинства берлинцев бодрствовать практически в любое время суток).
В ту субботу в августе, когда Додды въехали в дом, Панофски украсили комнаты букетами свежих цветов. Додд написал им краткую благодарственную записку: «Мы уверены, что благодаря вашей любезности и заботам будем счастливы в этом очаровательном доме»[326].
А в берлинских дипломатических кругах дом по адресу Тиргартенштрассе, 27А вскоре получил широкую известность как своего рода тихая гавань, где можно без опаски высказывать свое мнение. «Я люблю там бывать – меня привлекает блестящий ум Додда, его острая наблюдательность, его язвительная, саркастическая манера выражаться, – писала Белла Фромм, которая вела в газете колонку светской хроники. – Мне нравится там еще и потому, что в этом доме совсем не так строго соблюдаются правила этикета и требования протокола, как в домах других дипломатов»[327]. Одним из постоянных посетителей был принц Луи Фердинанд; позже он писал в мемуарах, что это был его «второй дом»[328]. Принц часто присоединялся к Доддам за обедом. «Когда рядом не было слуг, мы открывали друг другу наши сердца», – вспоминал он[329]. Порой откровенность принца казалась чрезмерной даже Додду, и он предупреждал: «Принц Луи, ваш язык не доведет вас до добра, рано или поздно вас повесят. Разумеется, я приду на ваши похороны, но, боюсь, вам не будет от этого проку»[330].
Семья начала обустраиваться на новом месте. Отношения отца и дочери все больше проникались духом товарищества. Они обменивались шутками и остроумными наблюдениями. «Мы обожаем друг друга, – писала Марта Торнтону Уайлдеру. – Он поверяет мне государственные тайны. Мы потешаемся над нацистами и в шутку спрашиваем нашего милейшего дворецкого, нет ли у него примеси еврейской крови»[331]. Дворецкий Фриц – по описанию Марты, «маленький, белобрысый, подобострастный, расторопный» – работал и у предшественника Додда[332]. «За столом мы говорим в основном о политике, – сообщала она в том же письме. – Отец читает гостям очередные главы своего “Старого Юга”. Они умирают от скуки или думают, что над ними издеваются».
Марта отмечала, что мать, которую она звала «ваше превосходительство», пребывает в добром здравии, «но немного нервничает, хотя получает от всего этого немало удовольствия». Отец, писала она, «расцвел и выглядит чудесно» и, кажется, «настроен несколько прогермански». «И все же мы в общем-то недолюбливаем евреев», – признавалась Марта.
Карл Сэндберг прислал Марте бессвязное поздравительное письмо, напечатанное на двух тонких листках бумаги, без знаков препинания: «Итак начинается хиджра wanderjachre[333] путь над морем и зигзаг по континенту и потом центр и дом в берлине со всякой рваной арифметикой и разодранными заповедями в двери войдут все облаченья и языки и сказки европы евреи коммунисты атеисты неарийцы изгнанники не всегда придут без маски но они придут под ликами личинами личинками ‹…› иные придут со странными песнопениями а кое-кто со строками которые мы знаем и любим корреспонденты временные и постоянные международные шпионы клочья морской пены чесальщики пляжей авиаторы герои…»[334]
Вскоре Додды узнали, что у них есть известный (и многим внушающий страх) сосед. Собственно, этот человек проживал не на Тиргартенштрассе, а на соседней улице, Штандартенштрассе. Это был не кто иной, как командующий штурмовыми отрядами капитан Рём. Каждое утро его можно было видеть разъезжающим по Тиргартену на огромном вороном жеребце. В другом здании поблизости, очаровательном двухэтажном особняке, располагалась личная канцелярия Гитлера, а вскоре там разместится и офис нацистской программы эвтаназии людей с психическими отклонениями и физическими недостатками под кодовым названием «Программа Т-4» (Aktion Т-4). Буква и цифра в названии указывали на адрес офиса – Тиргартенштрассе, 4.
К немалому ужасу советника Гордона, посол Додд не отказался от своей привычки ходить на службу пешком, в одиночку, без охраны, в скромном деловом костюме.
Гинденбург в своем поместье все еще восстанавливался после болезни, и Додд официально не вступил в должность, но проблема обзаведения новым жильем на новом месте была решена. И вот 13 августа 1933 г., в воскресенье, Додды в сопровождении нового друга Марты, корреспондента Квентина Рейнольдса, отправились посмотреть другие города Германии. Они все вместе выехали на «шевроле» Доддов, но в Лейпциге, примерно в 90 милях южнее Берлина, планировали разделиться[335]. Додд с женой собирались немного задержаться, чтобы посетить места, памятные послу по времени работы над диссертацией в Лейпцигском университете.
Марта, Билл и Рейнольдс продолжили путь на юг, намереваясь добраться до Австрии. Поездку омрачит инцидент, который станет первым вызовом радужным представлениям Марты о новой Германии.
Часть III
Люцифер в саду
Глава 11
Странные создания
Путешественники ехали на юг по очаровательной сельской местности, через маленькие, аккуратные деревушки. Все выглядело почти так же, как 35 лет назад, когда Додд проезжал здесь в последний раз. Впрочем, одно отличие было: во всех городках, через которые они проезжали, фасады общественных зданий были украшены красно-бело-черными флагами нацистской партии с ломаным крестом в центре. В одиннадцать утра они, как и планировали, сделали первую остановку – в Виттенберге, у Замковой церкви (Schlosskirche). Именно к двери этого храма Мартин Лютер некогда прибил свои 95 тезисов, положив начало Реформации. Студентом Додд приезжал сюда из Лейпцига и присутствовал на церковной службе. Теперь двери были заперты. По улицам города маршировали нацисты.
Путешественники задержались в Виттенберге лишь на час и двинулись дальше, в Лейпциг. Туда они прибыли в час дня и сразу отправились в один из самых знаменитых ресторанов Германии – «Погребок Ауэрбаха», любимое заведение Гёте (именно там Мефистофель беседует с Фаустом и превращает вино в огонь). Еду Додд нашел превосходной. Еще больше ему понравилась цена – вся трапеза обошлась всего в три марки. Он не стал заказывать ни вина, ни пива, а Марта, Билл и Рейнольдс опрокидывали одну пивную кружку за другой.
Затем путешественники разделились. Молодежь отправилась на автомобиле в сторону Нюрнберга, а Додд с женой – в гостиницу. Отдохнув несколько часов, они вышли поужинать (еще одна отличная трапеза по отличной цене, дешевле, чем в «Погребке», – всего две марки). На следующий день супруги продолжили осмотр достопримечательностей, а затем сели на поезд и в пять часов вечера вернулись в Берлин. Такси доставило Доддов-старших к их новому дому – на Тиргартенштрассе, 27А.
Не прошло и суток после возвращения Додда, как в Германии произошло еще одно нападение на американца. На этот раз пострадал 30-летний хирург Дэниел Малвихилл, постоянно проживавший в Нью-Йорке, на Манхэттене, и работавший в больнице на Лонг-Айленде. В Берлине он изучал методику одного знаменитого немецкого хирурга. В депеше, посвященной этому инциденту, Мессерсмит писал, что Малвихилл – «гражданин США, чистокровный американец, а вовсе не еврей»[336].
Нападение произошло по схеме, которая позже, увы, станет слишком хорошо знакомой многим в Германии. Вечером 15 августа, во вторник, Малвихилл шел по Унтер-ден-Линден, направляясь в аптеку. Он остановился посмотреть на приближающееся шествие штурмовиков в форме, которые для очередного пропагандистского фильма воспроизводили «великий марш» через Бранденбургские ворота, состоявшийся после назначения Гитлера канцлером. Малвихилл засмотрелся на штурмовиков и не заметил, как один из них отделился от колонны и направился к нему. Без лишних слов молодчик изо всех сил ударил Малвихилла по голове, а затем спокойно вернулся в ряды марширующих. Прохожие объяснили ошеломленному хирургу: видимо, он пострадал потому, что не вскинул руку в нацистском приветствии, салютуя колонне. С 4 марта это было уже двенадцатое по счету жестокое нападение на проживавших в Германии американцев.
Американское консульство сразу заявило протест, и в пятницу вечером гестапо сообщило об аресте нападавшего. На следующий день, 19 августа, в субботу, высокопоставленный чиновник известил вице-консула Реймонда Гейста, что для структур СА и СС издан приказ, в котором разъясняется, что для иностранцев «гитлеровский салют» не является обязательным. Чиновник добавил, что глава берлинского подразделения СА, молодой офицер Карл Эрнст, в начале следующей недели лично явится к Додду, чтобы извиниться за инцидент. Генконсул Мессерсмит, уже встречавшийся с Эрнстом прежде, писал, что от этого «очень молодого, очень энергичного, совершенно неотесанного и горящего энтузиазмом человека» веет «жестокостью и грубой силой, характерной для членов СА»[337].
В начале следующей недели Эрнст действительно явился. Он щелкнул каблуками, вскинул руку в нацистском приветствии и рявкнул: «Хайль Гитлер!» Додд ответил обычным приветствием. Он выслушал «заверения в сожалении» и обещание, что подобное впредь не повторится[338]. Видимо, посетитель считал, что этого достаточно. Но Додд пригласил его сесть и, войдя в знакомую роль отца и преподавателя, прочел Эрнсту суровое наставление о его (и других штурмовиков) плохом поведении и возможных последствиях такого поведения.
Эрнст был в замешательстве. Он начал было настаивать, что и правда намерен попытаться остановить нападения, но вскоре встал, вытянулся по стойке «смирно», снова вскинул руку, «отвесил прусский поклон[339]» и удалился.
«Все это совсем не показалось мне забавным», – писал Додд.
В середине того же дня он сообщил Мессерсмиту, что Эрнст принес положенные извинения.
Мессерсмит ответил:
– Инциденты будут продолжаться.
На пути в Нюрнберг Марта и ее спутники постоянно видели отряды штурмовиков в коричневой форме – и молодых, и старых, и толстых, и тощих. Штурмовики маршировали, пели хором, размахивали нацистскими флагами. Когда автомобиль сбавлял ход, чтобы проехать по узким деревенским улочкам, многие зеваки поворачивались в его сторону и с криком «Хайль Гитлер!» вскидывали руку в нацистском приветствии. Видимо, они считали, что в машине с двузначным номером (автомобилю американского посла в Германии традиционно присваивали номер 13) разъезжает семейство какого-нибудь высокопоставленного чиновника из Берлина. «Возбуждение, охватившее людей, было очень заразительным, и я “зиговала” не менее страстно, чем самый рьяный нацист», – позже писала Марта в воспоминаниях[340]. Ее поведение ужасало брата и Рейнольдса, но она не обращала внимания на их едкие замечания: «Я чувствовала себя как ребенок, меня переполняли энергия и беззаботность, новый режим пьянил меня как вино».
Около полуночи они остановились у нюрнбергской гостиницы, где планировали прожить несколько дней. Рейнольдс уже бывал в Нюрнберге. Во время его предыдущих визитов ночной город выглядел сонным и тихим, однако на этот раз, писал журналист, улицы «заполняла возбужденная, ликующая толпа». Вначале он подумал, что причиной тому фестиваль игрушек, – Нюрнберг славился игрушечной промышленностью.
В фойе Рейнольдс осведомился у портье:
– Планируется какое-нибудь праздничное шествие?
Портье, жизнерадостный и очень славный, рассмеялся. Его переполнял восторг, от возбуждения у него даже дрожали кончики усов, как вспоминал Рейнольдс.
– Да, будет что-то вроде шествия, – ответил он. – Кое-кому будет преподан урок!
Трое путешественников отнесли багаж в номера и вышли прогуляться, посмотреть город и найти место, где можно было бы перекусить.
Толпа на улице увеличилась. Люди так и искрились весельем. «Все были в приподнятом настроении, все смеялись, переговаривались», – вспоминал Рейнольдс. Его поразило дружелюбие жителей Нюрнберга – они вели себя гораздо более учтиво, чем берлинцы. Если кто-то случайно толкал кого-то, последний только улыбался и с радостью прощал толкнувшего.
Послышался нарастающий невнятный гул еще более многолюдной – и более оживленной – толпы, приближавшейся по той же улице. Звучала музыка – лишь медные трубы и барабаны (видимо, играл уличный оркестр). Первая толпа расступилась в радостном ожидании. Люди прижались к стенам домов. Рейнольдс писал: «Рев приближающейся гогочущей толпы слышался за три квартала. И рев, и музыка звучали все громче».
Рев нарастал. На фасадах зданий дрожали оранжевые отблески. Через несколько мгновений показались марширующие – колонна штурмовиков в коричневой форме, с факелами и знаменами. «Это были вовсе не кукольники, а штурмовики», – писал Рейнольдс.
Непосредственно за первым отрядом отдельно шли два великана-штурмовика, волочившие пленника – человека гораздо более скромных габаритов. Рейнольдс поначалу не мог понять, мужчина это или женщина. Штурмовики «не то поддерживали, не то волокли» беднягу по улице. «Обритая наголо голова и лицо были словно обсыпаны белой пудрой», – писал Рейнольдс. Марта вспоминала, что лицо жертвы было «цвета разбавленного абсента».
Вместе с окружившей их толпой они подобрались ближе. Теперь Рейнольдс и Марта видели, что жертва штурмовиков – молодая женщина; впрочем, журналист по-прежнему не был в этом уверен. «Хотя человек был в юбке, это вполне мог быть мужчина, одетый клоуном, – писал он. – При виде фигуры, которую тащили по улице, толпа взревела».
Добродушные нюрнбержцы, теснившиеся вокруг, мгновенно преобразились и принялись всячески поносить несчастную, осыпать ее оскорблениями. Двое штурмовиков заставили ее выпрямиться во весь рост, чтобы был виден плакат, висевший у нее на шее. Со всех сторон доносился грубый хохот. Марта, Билл и Рейнольдс на своем ломаном немецком спросили, что происходит, и из обрывочных ответов поняли, что девушка состояла в связи с евреем. Насколько Марта могла понять, на плакате было написано: «Я отдалась еврею».
Штурмовики двинулись дальше. Толпа хлынула с тротуаров на проезжую часть и последовала за ними. В людском море увяз двухэтажный автобус. Водитель шутливо воздел руки в знак того, что сдается. Пассажиры, ехавшие на верхнем этаже, показывали пальцами на девушку и хохотали. Штурмовики опять заставили свою жертву – «свою игрушку», как выразился Рейнольдс, – выпрямиться, чтобы пассажиры могли лучше ее разглядеть. «Потом они додумались вломиться вместе с ней в вестибюль нашего отеля», – писал Рейнольдс. Он узнал, что у несчастного существа есть имя – Анна Рат.
Оркестр остался на улице, продолжая наяривать разухабистые мелодии. Штурмовики выволокли девушку из отеля и потащили ее к другой гостинице. Оркестр разразился «Песней Хорста Весселя», и люди в толпе начали вытягиваться по стойке «смирно» и вскидывать руки в гитлеровском салюте. Все запели – с большим воодушевлением.
Когда пение прекратилось, процессия двинулась дальше. «Я хотела пойти следом, – писала Марта, – но двое моих спутников испытывали такое отвращение к происходящему, что оттащили меня в сторону». Ее тоже поразил этот эпизод, но она не позволила ему разрушить сложившееся представление о стране и ее духовном возрождении в результате нацистской революции: «Я несколько смущенно пыталась найти оправдания действиям нацистов, настаивая, что не следует осуждать их, не зная всех обстоятельств дела».
Троица ретировалась в гостиничный бар. Рейнольдс поклялся напиться. Он негромко поинтересовался у бармена, что это было. Бармен шепотом рассказал, что молодая женщина, несмотря на предупреждения нацистов, собиралась выйти замуж за своего жениха-еврея. Рассказчик пояснил, что это рискованный шаг для всех, кто живет в Германии, особенно в Нюрнберге.
– Слыхали про герра Ш., у которого тут рядом дом? – спросил бармен.
Рейнольдс понял, что бармен имеет в виду Юлиуса Штрейхера, которого журналист называл «директором антисемитского цирка Гитлера». Как писал биограф Гитлера Ян Кершоу, Штрейхер был «низкорослый, приземистый человечек с обритой наголо головой, любящий травить людей ‹…› одержимый демонизированием евреев»[341]. Это он основал антисемитскую газетенку
Как вскоре понял Рейнольдс, тот факт, что они с Мартой и Биллом стали свидетелями только что произошедшего события, имел гораздо большее значение, чем само событие. Иностранные корреспонденты, работавшие в Германии, уже не раз сообщали о жестокостях по отношению к евреям, но до сих пор их материалы основывались на журналистских расследованиях, проведенных задним числом, по рассказам очевидцев. Рейнольдсу же «посчастливилось» воочию наблюдать акт антисемитского зверства. «Нацисты все время отрицали реальность тех ужасов, о которых иногда сообщала зарубежная пресса, но в данном случае у нас были веские доказательства», – писал журналист. Он подчеркивал, что «ни один корреспондент ранее не становился непосредственным свидетелем каких-либо ужасов подобного рода».
Его редактор согласился: история важная. Однако он опасался, что, если Рейнольдс попытается отправить ее по телеграфу, нацистские цензоры перехватят сообщение. Он попросил журналиста воспользоваться услугами почты и порекомендовал снять любые упоминания о дочери и сыне Додда, чтобы у нового посла не возникло проблем.
Марта умоляла Рейнольдса вообще не писать о произошедшем.
– Это единичный случай, – заявляла она. – Это не так уж важно, это произведет плохое впечатление, это не отражает происходящее в Германии, это не имеет значения на фоне той конструктивной работы, которая здесь ведется.
Трое путешественников продолжили путь на юг и вскоре прибыли в Австрию, где провели еще неделю, прежде чем вернуться в Германию и пуститься в обратный путь по берегам Рейна. Добравшись до своего офиса, Рейнольдс узнал, что его срочно вызывает к себе Эрнст Ханфштангль, руководитель управления по связям с иностранной прессой Национал-социалистической партии.
Ханфштангль был в ярости. Он еще не знал, что Марта и Билл тоже были свидетелями инцидента.
– В вашей статейке нет ни слова правды! – бушевал он. – Я говорил с нашими людьми в Нюрнберге, и они уверяют, что там не происходило ничего подобного.
Рейнольдс негромко проинформировал Ханфштангля, что наблюдал шествие вместе с двумя высокопоставленными очевидцами, чьи имена он предпочел не указывать в статье, но чьи свидетельства не могут быть поставлены под сомнение. Затем он назвал их имена.
Ханфштангль рухнул в кресло и схватился за голову. Он пожаловался, что Рейнольдсу следовало сообщить об этом раньше. Журналист предложил ему позвонить Доддам: те могут подтвердить, что видели марш. Но Ханфштангль только отмахнулся.
На состоявшейся вскоре пресс-конференции министр пропаганды Геббельс не стал дожидаться, пока кто-нибудь из журналистов поднимет вопрос о жестокостях, чинимых по отношению к евреям, и сделал это сам. Он заверил репортеров (их было около сорока), что подобные инциденты случаются редко и что в них повинны «безответственные» люди.
Один из журналистов, Норман Эббат, руководитель берлинского бюро лондонской
– Но, герр министр, вы же наверняка слышали об арийской девушке Анне Рат, которую с позором провели по Нюрнбергу лишь за то, что она хотела выйти замуж за еврея?
Геббельс улыбнулся[342]. Эта гримаса совершенно преобразила его лицо, не сделав его, однако, ни симпатичным, ни добрым. Многие из присутствующих наблюдали этот эффект и ранее. Было что-то неестественное в том, до какой степени напрягались мышцы нижней части лица министра пропаганды, выдавливая улыбку, и как резко менялось при этом выражение этого лица.
– Позвольте объяснить, почему время от времени такое становится возможным, – заговорил Геббельс. – По сути, все 12 лет существования Веймарской республики наши люди томились в тюрьмах. А когда наша партия пришла к власти, они обрели свободу. Когда человек, 12 лет просидевший за решеткой, выходит на свободу, он на радостях может совершить безрассудство – возможно, даже жестокость. Разве в вашей стране такое не случается?
Не повышая голоса, Эббат заметил, что в Англии к такой ситуации подошли бы совершенно иначе и в этом и заключается принципиальное отличие.
– Если у нас такое произойдет, мы немедленно снова отправим преступника в тюрьму, – сказал он.
Улыбка слетела с лица Геббельса, но через мгновение вернулась. Он окинул взглядом зал.
– Есть еще вопросы? – осведомился министр.
Соединенные Штаты не стали заявлять официальный протест в связи с этим инцидентом. Тем не менее один из чиновников министерства иностранных дел Германии принес Марте извинения. Он заявил, что произошедшее – единичный случай, которому не следует придавать значения, и что виновные будут строго наказаны.
Марта готова была согласиться с его точкой зрения. Ее по-прежнему зачаровывала жизнь в новой Германии. В очередном письме Торнтону Уайлдеру она просто захлебывалась от восторга: «Молодые люди с сияющими лицами, полные надежд, поют про доблестный призрак Хорста Весселя – с горящими глазами, не путая ни одного слова. Эти немцы – цельные, прекрасные, они добрые, они искренние, они здоровые, загадочно-жестокие, умные, полные надежд, готовые к любви и смерти, глубокие, невероятно чудесные, странные создания, они юные граждане современной Германии, осененной “ломаным крестом” (Hakenkreuz)»[343].
Между тем Додд получил из министерства иностранных дел Германии приглашение на съезд нацистской партии, который должен был открыться в Нюрнберге 1 сентября. Приглашение обеспокоило его.
Он уже читал о том, что члены нацистской партии любят устраивать пышные сборища, демонстрируя свое могущество и энергию, но считал съезды не официальными, финансируемыми государством мероприятиями, а сугубо партийными затеями, никак не связанными с международными отношениями. Он не мог представить себя присутствующим на таком съезде, как не мог вообразить посла Германии в США, присутствующего на съезде Республиканской или Демократической партии. Кроме того, он опасался, что Геббельс и его министерство пропаганды ухватятся за сам факт его согласия и подадут этот факт как подтверждение одобрения Соединенными Штатами нацистской политики и практики.
22 августа, во вторник, Додд отправил в Госдепартамент телеграмму. Он спрашивал совета, как быть. «Я получил уклончивый ответ, – писал он в дневнике; ведомство обещало поддержать любое его решение. – Я сразу решил отказаться, даже если на съезде будут присутствовать все остальные послы»[344]. В субботу он уведомил министерство иностранных дел Германии, что не будет присутствовать на мероприятии. «Я отклонил приглашение, сославшись на загруженность делами, хотя главной причиной было мое неодобрение самого факта официального приглашения посла на съезд, – писал он. – Кроме того, я был уверен, что большинство участников мероприятия будут вести себя безобразно».
Додд подумал: если он сумеет убедить своих собратьев, послов Великобритании, Испании и Франции, также отказаться от приглашения, их совместные действия станут мощным, хотя и удобно-косвенным проявлением солидарности и неодобрительного отношения к происходившему в Германии.
Вначале Додд встретился с испанским послом. Беседу с ним он позже описывал как «необычную, хотя и очень приятную», – испанец, как и Додд, пока еще не получил официальной аккредитации в стране[345]. Оба посла подбирались к вопросу осторожно. «Я намекнул, что не поеду на съезд», – писал Додд. В ходе беседы он привел два исторических примера, когда дипломаты резко отклоняли подобные приглашения. Испанский посол согласился, что эти торжества – не государственное, а партийное мероприятие, но не сообщил, как намерен поступить.
Однако позже Додд узнал, что испанец (как и послы Франции и Великобритании) в конце концов сообщил в министерство иностранных дел Германии, что вынужден с сожалением отказаться от приглашения. Все послы ссылались на неотложные дела.
Хотя официально Госдепартамент поддержал отказ Додда, на неофициальном уровне его решение вызвало у некоторых высокопоставленных чиновников ведомства, включая заместителя госсекретаря Филлипса и руководителя управления по делам Западной Европы Джея Пьерпонта Моффата, нешуточное недовольство. Они сочли отказ Додда излишне провокационным и полагали, что это еще одно доказательство того, что его назначение было ошибкой. Силы, противостоящие Додду, начали консолидироваться.
Глава 12
«И ты, Брут!»
В конце лета президент Гинденбург наконец вернулся в Берлин из своего загородного поместья, где он восстанавливался после болезни, и 30 августа 1933 г., в среду, Додд, облачившись в визитку (придававшую ему сходство с кузнечиком) и цилиндр, сел за руль и поехал в президентский дворец вручать верительные грамоты.
Президент был высокий, крепкого телосложения мужчина с густыми, тронутыми сединой усами в форме двух пушистых крыльев. На нем был мундир с высоким жестким воротником, увешанный орденами и медалями: некоторые представляли собой сверкающие звезды, похожие на те, которыми украшают рождественские елки. Несмотря на свои 85 лет, он производил впечатление человека сильного и энергичного. Гитлер на встрече не присутствовал, как и Геббельс с Герингом: видимо, они были заняты подготовкой к партийным торжествам, которые должны были начаться через два дня.
Додд зачитал краткое заявление, в котором подчеркивалась его симпатия к народу Германии, к истории и культуре этой страны. О симпатии к немецкому правительству в тексте не было ни слова, – видимо, посол надеялся дать понять, что не одобряет гитлеровский режим. На протяжении последующих 15 минут они со Старым господином, сидя на диване (в кабинете было несколько диванов, и президент любезно предоставил право выбора послу), беседовали на самые разные темы – от впечатлений Додда от учебы в Лейпцигском университете до опасностей экономического национализма. Позже Додд писал в дневнике: Гинденбург «так напирал на вопрос международных отношений, что я увидел в этом косвенную критику нацистских экстремистов». Додд представил президенту ключевых сотрудников посольства. Выйдя из здания, они увидели, что по обеим сторонам улицы выстроились солдаты регулярной армии – рейхсвера.
На этот раз Додд не стал возвращаться домой пешком. Когда посольские автомобили отъезжали, солдаты вытянулись по стойке «смирно». «Церемония завершилась, – писал Додд, – и вот я наконец официально аккредитованный представитель Соединенных Штатов в Берлине»[346]. Два дня спустя в этом официально признанном качестве ему пришлось столкнуться с первым кризисом.
Утром 1 сентября 1933 г., в пятницу, генконсулу Мессерсмиту позвонил американский радиокомментатор Кальтенборн. Он выразил сожаление, что не успевает нанести генконсулу прощальный визит, поскольку завершил свою поездку по Европе и теперь вместе с семьей готовится к возвращению на родину. До порта они должны были добираться на поезде, отправлявшемся в полночь.
Журналист сказал Мессерсмиту, что так и не увидел в Германии ничего, что подтверждало бы правоту генконсула, и обвинил последнего в том, что он «поступает неправильно, рисуя жизнь страны не такой, какова она в действительности»[347].
Вскоре после звонка Кальтенборн с семьей (женой, сыном и дочерью) вышли из отеля «Адлон», где они проживали, намереваясь сделать перед отъездом кое-какие покупки. Рольфу, сыну журналиста, было тогда 16 лет. Миссис Кальтенборн особенно хотелось посетить ювелирные магазины и лавки серебряных изделий на Унтер-ден-Линден. Оттуда семейство отправилось дальше, на юг города. Они миновали семь кварталов до Лейпцигерштрассе, оживленного бульвара, тянущегося с востока на запад. Он был забит автомобилями и трамваями. По обе стороны располагались очаровательные здания и мириады лавочек, торгующих бронзой, дрезденским фарфором, шелком, изделиями из кожи – словом, практически всем, что только можно пожелать. Здесь же располагался знаменитый «Эмпориум Вертхайма», гигантский универмаг (Warenhouse), где огромные толпы покупателей перемещались с этажа на этаж на 83 лифтах.
Выйдя из магазина, семья увидела, что по бульвару навстречу им марширует отряд штурмовиков. Было 9:20 утра.
Пешеходы столпились у края тротуара, вскидывая руки в нацистском салюте. Несмотря на то что Кальтенборн с симпатией относился к происходящему в Германии, он не пожелал присоединяться к коллективному зигованию. Он знал, что Рудольф Гесс, один из главных заместителей Гитлера, недавно публично объявил, что иностранцы не обязаны использовать нацистское приветствие. «Этого от них не следует ожидать, – провозгласил Гесс, – точно так же, как не следует ожидать, что протестант перекрестится при входе в католический храм»[348]. Тем не менее Кальтенборн велел своим близким повернуться лицом к витрине и сделать вид, что они рассматривают выставленные там товары.
Несколько штурмовиков промаршировали прямо к Кальтенборнам и велели ответить, почему те стоят спиной к шествию и не салютуют. На безупречном немецком Кальтенборн ответил, что он американец и вместе с семьей направляется в отель.
Толпа принялась осыпать Кальтенборна ругательствами. Ее поведение становилось угрожающим, и журналист даже окликнул двоих полицейских, стоявших всего в нескольких метрах, но стражи порядка никак не отреагировали.
Кальтенборн и его семья двинулись к отелю. И тут какой-то юнец подошел к ним сзади и, ни слова не говоря, схватил сына Кальтенборна и ударил его по лицу с такой силой, что тот рухнул на тротуар. Полиция по-прежнему бездействовала. Один из полицейских даже улыбнулся.
Разгневанный журналист, схватив юного насильника за локоть, потащил его к полицейским. Толпа грозно загудела. Кальтенборн понял: настаивая на справедливом наказании, он рискует снова подвергнуться нападению.
Наконец вмешался кто-то из прохожих. Он убедил толпу оставить семейство Кальтенборн – явно американцев – в покое. Шествие двинулось дальше.
Из «Адлона», будучи уже в безопасности, Кальтенборн позвонил Мессерсмиту. Журналист был расстроен и говорил бессвязно. Он попросил генконсула немедленно приехать в отель.
Мессерсмит был встревожен, но испытал нечто вроде мрачного торжества. Он ответил, что не может приехать немедленно. «Так уж вышло, что я должен был провести за рабочим столом еще около часа», – вспоминал он. Генконсул отправил в «Адлон» вице-консула Реймонда Гейста, который убедил Кальтенборнов вечером ехать на вокзал под охраной.
«Вот ирония судьбы: Кальтенборн уверял, что такое невозможно, – позже писал Мессерсмит (явно торжествуя). – В частности, он утверждал, что я был не прав, когда сообщал, что полиция ничего не предпринимает, чтобы защитить людей от подобных инцидентов». Генконсул понимал, что для Кальтенборнов – особенно для сына журналиста – этот эпизод стал тяжелым испытанием. «Но, – писал он, – в целом даже хорошо, что так произошло. Иначе Кальтенборн, вернувшись в США, уверял бы своих радиослушателей, что в Германии все прекрасно, что дипломаты, посылающие администрации отчеты, лгут, что материалы зарубежных корреспондентов в Берлине, посвященные изменениям в стране, полны несправедливой критики».
Мессерсмит встретился с Доддом и спросил, не пора ли Госдепартаменту официально предупредить американцев об опасности, грозящей приезжающим в Германию. Оба дипломата понимали, что такой документ нанесет сокрушительный удар по престижу нацистов.
Но Додд выступал за сдержанность. С одной стороны, как посол, он считал нападения на американцев скорее досадными недоразумениями, чем опасными чрезвычайными происшествиями. Более того, он пытался по возможности ограничить внимание прессы к таким эпизодам. В дневнике он утверждал, что сумел добиться того, чтобы материалы о нескольких случаях нападений на американцев не попали в газеты, и «вообще всеми силами пытался препятствовать открытым проявлениям недружественного отношения к немцам»[349].
С другой стороны, на личном уровне Додд считал такие эпизоды отвратительными, совершенно не соответствовавшими его ожиданиям, основанным на опыте учебы в Лейпциге. За семейными трапезами он осуждал насилие. Но если он надеялся на сочувствие и понимание дочери, то его надежды не оправдались.
Марта по-прежнему видела в происходящем в новой Германии только хорошее, отчасти, как она сама позже признавалась, просто в силу упрямства: она хотела самостоятельно формировать свою личность и взгляды. «Я старалась находить оправдания этим эксцессам; отец посматривал на меня холодновато, хотя и терпел мое поведение. И в семье, и на людях он беззлобно называл меня юной нацисткой, – писала она. – Из-за этого я на некоторое время заняла оборонительную позицию и горячо приветствовала происходящее»[350].
Марта возражала отцу: в Германии делается так много хорошего. В частности, она восторгалась энтузиазмом молодежи и мерами, принимаемыми Гитлером для борьбы с безработицей. «Мне казалось, что свежие лица этих сильных, энергичных молодых людей, которых я видела повсюду, отмечены печатью благородства. И я при любой возможности горячо на этом настаивала»[351]. В письмах на родину, в Америку, она писала, что Германия рождается заново и это вызывает у нее трепет восторга, «а зверства, о которых пишут в газетах или рассказывают, – единичные случаи, значение которых преувеличивают обиженные узколобые люди»[352].