В десятом классе успеваемость Бриджит начала ухудшаться. Все больше и больше материала давали во время лекций, а не в учебниках, и она не могла следить за тем, что происходило, кроме того, ее пытали одноклассники. Каждый раз, когда она шла в туалет, ее избивала банда девушек; однажды она пришла домой с раной на лице, которая потребовала наложения швов. Вскоре девочки начали затаскивать Бриджит в уборную между уроками, где мальчики использовали ее в сексуальных целях. «Больше всего меня разозлили взрослые, – говорит она. – Я пыталась им рассказать. Они мне не верили». Когда она пришла домой с разрезанной голенью и снова потребовалось наложить швы, ее отец позвонил в школу, но Бриджит не слышала, что он сказал, и никто не рассказал ей об этом.
У Бриджит начались приступы головокружения. «Теперь я знаю, что это симптом аномалии Мондини. Но я не могу не задаться вопросом: какова в этом доля всего доставшегося мне ужаса?» Как-то Бриджит спросили, хочет ли она слышать, и она ответила, что на самом деле нет; она хотела умереть. Наконец, однажды она пришла из школы и объявила, что больше туда не вернется. В тот вечер родители сказали ей, что всего в 45 минутах от их дома есть школа для глухих, о которой они никогда не упоминали, потому что хотели, чтобы Бриджит стала частью «реального мира». Бриджит поступила туда, когда ей исполнилось 15 лет. «Я научилась бегло говорить на жестовом языке за месяц, – вспоминает она. – И я начала расцветать». Как и во многих других школах для глухих, в этой тоже был низкий уровень образования, и Бриджит далеко опережала в учебе своих сверстников. В предыдущей школе она была непопулярна, потому что считалась идиоткой. Здесь она была непопулярна из-за своих академических успехов. «Тем не менее я впервые стала общительной и начала дружить с кем-то, – продолжает она. – Я начала заботиться о себе».
Бриджит пыталась уговорить мать бросить отца, и ее мать всегда «разыгрывала католическую карту», но после того, как Бриджит поступила в колледж Нью-Йоркского университета, ее родители объявили о том, что собираются развестись. «Моя мать полагала, что мне нужны оба родителя, – предполагает Бриджит. – Как только я уехала, думаю, она почувствовала себя свободной».
В последующие годы головные боли Бриджит обострились; несколько раз она теряла сознание и падала в обморок. Когда она наконец пошла к врачу, тот заявил, что ей нужна немедленная операция по поводу порока развития строения ее ушей. Она сказала ему, что симптомы, вероятно, были психосоматическими, и врач был первым, кто заметил: «Не будьте так строги к себе». В конце концов Бриджит получила диплом и устроилась на работу в финансовом секторе, но пять лет спустя эпизоды снова обострились. Невролог посоветовал ей работать не больше 20 часов в неделю. Она вернулась к учебе, получила квалификацию администратора больницы и прошла стажировку в Колумбийской пресвитерианской больнице в Нью-Йорке, но вскоре снова потеряла сознание, и невролог объяснил ей, что продолжать работать слишком опасно. «Врач был уверен, что напряженный режим жизни уничтожит меня».
В 30 лет у Бриджит начались проблемы со зрением. У нее были чрезвычайно мощные слуховые аппараты, которые настолько усиливали звук, что стимулировали ее глазной нерв, это приводило к тому, что картинка в ее глазах начала затуманиваться. Ее врач порекомендовал установить кохлеарный имплантат. Он думал, что это может помочь убрать и ее мигрени. Бриджит прошла процедуру, и теперь она может понимать некоторые разговоры. «Мне нравится мой имплантат», – сказала она мне. Ее ежедневные головные боли стали еженедельными. Зрение вернулось в норму. Она работала волонтером, но работодатели хотят постоянства, а ее симптомы непредсказуемы. «Я так хочу этого вдохновляющего ощущения продуктивности, – вздыхала она. – Но у меня инвалидность, и либо я позволю этому уничтожить меня, либо научусь наслаждаться своей жизнью. Я бы хотела завести детей, но какие дети, если ты знаешь, что в один прекрасный день запросто могут проявиться симптомы и все нужно будет прекратить?»
В 1997 году матери Бриджит, умирающей от рака, сообщили, что ей осталось жить не больше десяти недель. Она была слишком больна, чтобы оставаться одна. У трех слышащих сестер были семьи, и они не могли ею заниматься, поэтому Мэри приехала в Нью-Йорк, в небольшую квартиру Бриджит. Она прожила после этого еще 18 месяцев. Бремя невысказанного стало невыносимым. «Я не говорила с ней о сексуальном насилии, но не стала молчать о физическом, – вспоминала Бриджит. – Она заплакала, но не была готова признать свою вину». Когда уход стал требовать больше сил, чем Бриджит могла выдержать, Матильда приехала помочь. «Мы с Матильдой разговаривали по ночам, и Матильда говорила о сексуальном насилии, – проронила Бриджит. – Это очень сильно подействовало на нее, хотя это случилось со мной, а не с ней». Гнев Матильды напугал Бриджит, хотя по большей части причиной была сама Бриджит.
Незадолго до смерти Мэри тетя Бриджит позвонила Матильде и сказала, что Мэри придумала в больнице сумасшедшие вещи, отчаянно плакала, говоря о том, что Бриджит подверглась сексуальному насилию со стороны своего отца, а Мэри ничего не сделала. «Так что моя мать никогда не просила прощения у меня, но она знала, что происходило, и перед кем-то она извинилась».
Через год Матильда развелась. «Я не получала известий от нее почти два месяца, – сказала Бриджит. – Потом она приехала в город, и я знала, что она страдает депрессией». Она плакала: «Это я должна была умереть». Через несколько недель Бриджит узнала, что Матильда повесилась. Бриджит объясняет: «Я чувствую, что подвела ее. Что мои проблемы, моя глухота и сексуальное насилие надо мной стали для нее непосильным бременем. Я столько раз говорила: „Матильда, если у тебя возникнут проблемы, позвони мне. Я знаю, что у меня достаточно собственных проблем, но я всегда рядом с тобой“».
Две оставшиеся сестры Бриджит выучили жестовый язык и учат ему своих детей; теперь у них есть видеофоны, так что все могут быть на связи. Когда одна из них потеряла мужа, умершего из-за лейкемии, она позаботилась о том, чтобы на службе были сурдопереводчики. Каждый год они организуют семейные поездки, в которых принимают участие отец Бриджит и она сама. Я задался вопросом, как Бриджит может это выносить. «Он уже стар, – заметила она спокойно, – и безвреден. То, что он со мной сделал, было очень давно. – Потом она тихонько заплакала: – Если бы я не поехала, мои сестры захотели бы знать, почему. Они понятия не имеют, что случилось; они были намного моложе нас с Матильдой. Что произойдет, если я расскажу своим сестрам?» Она долго-долго смотрела в окно. «Что случилось, когда я сказала Матильде? – наконец спросила она меня, пожав плечами. – Неделя в „Диснейленде“ раз в год – это действительно не такая уж высокая цена».
Вскоре после того, как Бриджит поделилась со мной своей историей,
История Меган Уильямс и Майкла Шамберга находится в другой части спектра[213]. В свои 60 лет Меган обладает потрясающей внешностью, либеральностью и отзывчивостью Энни Холл: она – идеалистка, для которой идеализм, кажется, сработал, она женщина, которая сняла значимые документальные фильмы, хотя и жила в самом центре лос-анджелесского коммерческого кинопроизводства. Там, где она прагматична, Майкл Шамберг, кинопродюсер, за которым она замужем много лет, любит абстракции; там, где она всегда полна энергии, он несколько отстранен; там, где она сверкает и проворна, он медитативен и интеллектуален. Они оба берут на себя ответственность. Как сказал глухой активист Джеки Рот: «Меган смотрела на мир, и ей не нравилось многое из того, что она видела, поэтому она взяла мир в свои руки и исправила».
Когда их сыну Джейкобу, 1979 года рождения, было восемь месяцев, Меган начала подозревать, что он глухой. Педиатр сказал, что у него заблокированы евстахиевы трубы. Той ночью Меган стала стучать кастрюлями и сковородками, но Джейкоб не реагировал. Она вернулась с ним к врачу, и тот сказал: «Хорошо. Я надую несколько воздушных шаров, встану за ним и проткну их иглой для подкожных инъекций. Вы смотрите прямо в глаза Джейкоба и постарайтесь заметить, моргнет ли он». Меган сказала: «Каждый раз, когда лопался очередной воздушный шар, моргали мои глаза, и я сказала: „Должен быть более сложный тест“». В детской больнице Лос-Анджелеса Джейкобу был официально поставлен диагноз.
Меган нашла курс по воспитанию глухих в Калифорнийском государственном университете в Нортридже, университете с большим числом глухих студентов. «Была группа родителей, у которых были глухие дети. Эти матери просто плакали; тогда я узнала, что их детям по 30 лет. Я подумала, что не собираюсь огорчаться из-за этого. Я бы хотела, чтобы это было не так, но это так, и я собираюсь во всем разобраться». Меган и Майкл начали искать глухих взрослых. «Мы приглашали их на бранч и спрашивали: „Как вы росли, что вам нравилось, что не нравилось?“» – вспоминала Меган. Она изобрела примитивный домашний язык жестов для общения с Джейкобом и как-то предложила одному из посетителей блины, обрисовав указательными и большими пальцами круг. Гость сказал: «Нам нужно провести для вас несколько уроков. Вы только что предложили мне вагину».
Майкл сказал: «Мы узнали, что успешные глухие взрослые не жалеют себя. Мы поняли, что должны погрузиться в эту культуру, потому что именно там нашему ребенку предстоит жить». Самый насущный вопрос заключался в том, как обучить Джейкоба языку. Когда Джейкобу был год, Меган и Майкл пошли в клинику Джона Трейси на программу только оралистского обучения, основанную Спенсером Трейси для своего глухого сына. Клиника считалась выдающимся учреждением для глухих детей на Западном побережье. «Здание было выкрашено в унылый больничный зеленый цвет, – рассказывала Меган. – На стене висели фотографии миссис Трейси с Ричардом Никсоном». Майкл описал это место как «безумно оралистское». Меган уже обучилась немного жестовому языку и на встрече в клинике Трейси сказала инструктору: «Давай просто говорить на жестовом языке, ведь здесь есть только ты, я и Джейкоб». Инструктор отказался, но сказал ей, что Джейкоб умен и через год сможет сказать слово «яблоко». Меган ответила, что ее дочь в этом возрасте могла сказать: «Мама, мне приснился плохой сон», – и что она ожидала того же от своего сына. Инструктор ответил: «Ваши ожидания слишком высоки». Это был конец проекта «Джейкоб и клиника Трейси».
Меган поразило, как много глухих людей из тех, кого она приглашала к себе на бранч, не могли построить отношения со своими родителями, потому что дома никогда не было свободного общения. Поэтому Меган и Майкл наняли женщину, чтобы она научила всю семью говорить на жестовом языке, и та переехала к ним, чтобы все выучили его как можно быстрее. «Сначала ты за ужином постоянно опрокидываешь стаканы, – смеялась Меган, – а потом что-то щелкает у тебя в голове и ты легко въезжаешь. Жестовый язык очень системный, а также трехмерный и физический». Когда Джейкобу было два с половиной года, Меган пыталась его одеть, а он дрался с ней. Он показал ей жестами: «Царапается и чешется», – и тогда она поняла, насколько важно для них говорить на одном языке; то, что казалось своенравием, оказалось совершенно рациональным поведением. Майкл освоил дактилологию и выучил пиджин-жестикуляцию[214], которая помогла как ему, так и Джейкобу.
Меган отложила работу, чтобы сосредоточиться на образовании Джейкоба. Она обратилась в Галлодетский университет за советом. «Я позвонила оператору коммутатора и сказала: „Я просто ищу кого-нибудь, с кем можно поговорить об обучении маленьких детей здесь, в Лос-Анджелесе“». Оператор посоветовал связаться с Карлом Киршнером, так называемым
Меган начала изучать школы для глухих. В Риверсайде студенты учились покупать еду. «Это было профессиональное обучение или реабилитация. Но это не было школой». В системе государственных школ Лос-Анджелеса было обучение для глухих детей на жестовом языке, но, когда Меган пришла в класс, увиденное ее не впечатлило. «Учитель говорил на жестовом языке, но то, что он говорил, было ужасно скучным. Я вернулась к Майклу и Карлу и сказала: „Нам нужна не только горячая линия, но и школа“». Они нашли еще три заинтересованные семьи и небольшое здание дошкольного учреждения; затем нужно было достаточно учеников, чтобы составить класс, и на этом этапе им понадобился учитель. Меган хотела кого-то, кто бы прошел обучение и по системе Монтессори, и по воспитанию глухих; только три человека в стране обладали такой квалификацией, и один из них стал первым учителем школьной программы «Треножника».
Меган постоянно попадалась в ловушки глухих политиков. Ей сказали, что она не может сделать задуманное, потому что недостаточно глуха. «Ну так что ж, я и вовсе не была глухой, точка», – парировала она. Джейкоба считали недостаточно глухим, потому что у него не было глухих родителей. Один активист сказал Меган: «То, что вы пытаетесь сделать, очень благородно, но лучше всего было бы отдать своего ребенка в семью глухих и позволить им растить его». Меган проигнорировала эти нападки. Она изобрела обратную инклюзивность, когда дети без инвалидности помещаются в класс, ориентированный на потребности детей с ограниченными возможностями, и учатся в том же темпе, что и школьники с ограниченными возможностями. В «Треножнике» в каждом классе было по два учителя, один из которых обладал дипломом, дающим право преподавать глухим, и учил 10 глухих и 20 слышащих учеников. Все говорили на жестовом языке. Меган искала глухих учеников из глухих семей, потому что хотела перейти в своем владении языком на их уровень.
Проект требовал огромных денег, и Майкл поставил перед собой задачу обеспечить их безопасность. Он только что закончил продюсирование «Большого разочарования», и все актеры перешли к работе в других фильмах, и он убедил их лоббировать студии, чтобы давать «Треножнику» премьеры. «Майкл работал над финансами и поддерживал меня, но он строил карьеру, а я отдавала все свои силы „Треножнику“», – говорила мне Меган. Меган хотела включить «Треножник» в систему государственных школ. Школьный округ Лос-Анджелеса был раздражен проблемой, связанной с их программой обучения глухих, поэтому она перенесла свой проект в Бербанк. «Потом люди начали переезжать в Бербанк, потому что мы там были, – вспоминала она. – Бербанк стал центром культуры глухих. Даже сегодня вы можете пойти в „Макдональдс“, и кто-нибудь будет переводить для вас».
Люди, не использующие разговорный язык, часто плохо справляются с письменным языком, транскрибируемым из чужой для них языковой системы. Академическая программа, которую Меган разработала в «Треножнике», оказалась беспрецедентно значимой для решения этой проблемы. «Самым большим проклятием глухоты является неграмотность, – отметила Меган. – Джейкоб пишет лучше, чем я». Дети из «Треножника» постоянно проходили тестирование на уровне своего класса и выше, и социальный контекст был уникальным. «Жестовый язык используют так много людей – учителя, слушатели, братья и сестры, – что дети благодаря этому интегрируются на всех уровнях, – продолжала Меган. – В том числе они входят в студенческий совет и занимаются спортом».
Джейкоб сказал: «„Треножник“ – это революция. У меня были слышащие друзья, глухие друзья, и разница между нами не имела значения. Но „Треножник“ обращается с глухими студентами так, будто у нас нет особых потребностей, а на самом деле есть. Это было полезно для меня, но в некотором смысле это касается больше моей матери, чем меня. Честно говоря, школы для глухих в то время были плохими. „Треножник“ был лучше большинства, но ему не хватало учителей, денег и переводчиков. Мне действительно повезло с моей замечательной семьей, но у меня все еще много жалоб».
Меган вздохнула, когда я рассказал об этом. «Пару раз мне приходилось делать то, что было правильно для программы, вместо того, чтобы делать то, что было правильно для моего сына. Это было тяжело».
У Майкла есть элегантное философское решение, объясняющее напряженность, которая привела их к разводу в 1991 году: «Меган превратилась в „Треножник“. Во-первых, она искренне хотела помочь нашему ребенку. Во-вторых, это было призвание. Достойное призвание, но всепоглощающее. В конечном счете наши отношения развалились бы по ряду других причин. Но она была настолько одержима им, что это начало разъедать наш брак. Иногда это учреждение казалось ей более важным, чем индивидуальное образование Джейкоба. Вместо этой гигантской новаторской программы мы могли бы собрать группу из трех или четырех родителей, которые оплатили бы обучение в действительно хорошей частной школе с сурдопереводчиками. Я бы хотел, чтобы Джейкоб получил больше интеллектуального стимулирования, но тем не менее я думаю, что у него есть склонность немного демонизировать всю эту историю».
Джейкоб видел самые сильные стороны «Треножника» в том, что он предназначен для слышащих детей. Тем не менее слышащая сестра Джейкоба, Кейтлин, выросшая в программе, завидовала тому, как жизнь ее семьи строится вокруг языка и культуры ее брата. Более свободно владеющая жестовым языком, чем Меган или Майкл, она однажды, когда училась в четвертом классе, возвратившись домой из школы, сказала: «Наш классный проект состоит в том, чтобы каждый из нас чему-то научил первоклассников». Меган заинтересовалась: «И чему вы собираетесь их учить?» Кейтлин воскликнула: «Не жестовому языку!»
Джейкоб поступил в Национальный технический институт для глухих при Технологическом институте Рочестера, затем бросил учебу через год и работал на курорте на Гавайях. Затем он отправился в Галлодетский университет. «Я боролся с депрессией, и, честно говоря, „Галлодет“ – действительно плохая школа, – признался Джейкоб. – Но случилось кое-что важное. Раньше я смотрел на глухоту свысока; у меня было много ненависти к себе. В „Галлодете“ я начал встречаться со множеством замечательных глухих людей, у которых были те же интересы, что и у меня. На самом деле у меня нет этой гордости за глухоту с заглавной буквы Г, но я дорожу культурой глухих, здесь у меня появились силы». По словам Джейкоба, впервые он почувствовал себя нормальным. Меган сожалела о потерянном времени: «Тогда ему было около 25 лет. Я считаю это своей неудачей».
Я встретил Джейкоба вскоре после того, как он окончил Школу визуальных искусств в 28 лет. Он поселился в Нью-Йорке, и оба его родителя часто навещали его; несмотря на логопедию, он не может говорить разборчиво. «Я долго жалел себя за то, что был глухим, – вспоминал Джейкоб. – В прошлом году я пытался убить себя. Не то чтобы я хотел умереть, но я чувствовал, что не могу контролировать свою жизнь. Я сильно поссорился со своей девушкой и выпил целую бутылку клонопина. Я просто хотел сдаться. Я лежал в больнице без сознания три дня. Когда я очнулся, первое, что увидел, было лицо моей мамы, и первое, что она сказала мне, было: „Остановите мир. Я хочу сойти“. Именно так я себя и чувствовал». Он обратился к психиатру за лекарствами; они сидели рядом и печатали каждый свое. Однако настоящая проблема заключается в том, чтобы найти психотерапевта, который говорит на жестовом языке. Джейкоб, возможно, унаследовал отчаяние от своего отца, который боролся с депрессией на протяжении большей части своей взрослой жизни. «А теперь добавьте к этому еще и глухоту, – добавил Майкл. – Но Джейкоб крепкий. Если бы случился холокост, он бы так разозлился, что нашел бы способ пережить его. Надеюсь, он найдет путь к нормальной жизни».
У Меган нет депрессивности Майкла или Джейкоба; она женщина действия, но все еще грустит о себе: «Мне 60 лет, и я иногда задаюсь вопросом, что бы я сделала в этой жизни, если бы он слышал». Майкл сказал, что не позволял себе представлять это: «Я думаю, что каким-то образом Джейкоб был выбран, чтобы быть глухонемым человеком, и уж как-нибудь он разобрался бы с этим, это его путь. Мне хотелось, чтобы он что-то слышал, но, с другой стороны, я никогда не думаю о том, что было бы, если бы Джейкоб не был глухим. Не знаю, был ли бы он счастливее. Не думаю, что стал бы. Он просто мой сын».
Я задавался вопросом, почему Джейкоб так упорно сопротивляется такому большому признанию и любви. Джейкоб заметил: «Три ночи назад я пошел выпить с несколькими людьми из класса, который я веду, и все они слышат, и мы просто переписывались. Но в какой-то момент они все сообща болтали, а я спросил: „Что происходит?“ Мне повезло, что они готовы побыть со мной, но я все еще в стороне. У меня много слышащих знакомых. Но хорошие ли они друзья? Нет. Культура глухих учит меня видеть мир, но, если бы я мог слышать, мне было бы намного легче выжить в этом мире. Если бы у меня был ребенок с синдромом Дауна, я бы сделал аборт. Но что, если бы моя мама узнала, что я глухой, когда была беременна, и сделала аборт? Я не хочу быть расистом, но когда я гуляю ночью в одиночестве и вижу приближающегося неизвестного чернокожего человека, то чувствую себя неуютно, хотя у меня есть черные друзья. Я ненавижу это. То же самое происходит, когда я доставляю людям дискомфорт из-за своей глухоты: я это понимаю и ненавижу. Я просто ненавижу это».
Тот, у кого есть свое мнение, зачастую одинок, и никакая стратегия не может действовать во всей красе без других людей, которые несут знамя. То, что Меган впервые представила в «Треножнике», было расширено и усовершенствовано теми, кто последовал за ней. Младший сын Криса и Барб Монтан[216], Спенсер, родился глухим через десять лет после Джейкоба. «Я никогда не встречала глухих, – поделилась Барб, – поэтому могу описать это только как состояние свободного падения». Крис – президент компании
«Спенсер будет проходить курсы логопедии, но мы выучим его язык и культуру, – заявила Барб. – Мне нужно идти туда, куда он идет. Я не могу допустить, чтобы у него произошла когнитивная задержка». Крис опасался, что языковой разрыв подорвет его способность быть хорошим отцом. «Я боялся, что Спенсер не узнает, кто я, так, как меня знал его старший брат, который мог слышать мои интонации. Я сказал Барб: „Мы не можем допустить, чтобы Спенсер чувствовал себя так, будто он вырос в семье слышащих и остался одиноким“».
Глухие студенты из Нортриджа, штат Калифорния, приехали, чтобы научить Спенсера и его семью американскому жестовому языку. «Они въехали на мою подъездную дорожку и начали спрашивать жестами: „Спенсер, как ты? Я вижу, у тебя есть машина!“ – Барб жестикулирует, когда вспоминает это. – Не знаю, откуда он узнал, что это за язык. Но он был очень внимателен. Неделя за неделей, неделя за неделей. „Привет, как дела, ты готов к работе?“» Барб и Крис создали такую мощную атмосферу для разговоров на жестовом языке, что Спенсер не знал, что у него инвалидность, пока ему не исполнилось четыре или пять лет.
У Барб почти фотографическая память, и она оказалась в компании говорящих на жестовом языке самым естественным образом. Годы игры Криса на фортепиано сделали его чрезвычайно ловким, и он стал бегло общаться при помощи пальцев. Спенсер мог интерпретировать и понимать жесты своих родителей, а также полноценный американский жестовый язык. «Когда он родился, – вспоминал Крис, – я работал как сумасшедший, строя компанию с Джеффри Катценбергом и Майклом Эйснером. Я мог бы работать по 20 часов в сутки. Но Барб вовремя остановила меня: „Ты неплохо справляешься с ролью папы, и я знаю, что ты строишь свою карьеру в
Поскольку государственное образование можно получать только с пяти лет, у «Треножника» есть частно финансируемая дошкольная программа Монтессори для глухих и слышащих детей. Обучение Спенсера жестовому языку было быстрым; слышащие дети в классе учились почти так же быстро. «Большинству детей-инвалидов всегда оказывается помощь, – рассказывала Барб. – Как это влияет на самооценку человека? Но если бы маленькая слышащая девочка не знала, что делать по математике, Спенсер мог бы ей помочь». Она отметила, что среди населения в целом принято учиться читать до четвертого класса, а затем – читать, чтобы учиться. У глухих детей переключение происходит позже. «Но как только Спенсер освоил этот навык, он сразу же взлетел».
В 1982 году Барб и ее друг запустили проект
Монтаны рассматривали возможность установки кохлеарных имплантатов. Крис сказал: «В 1991 году я не знал, в каком направлении будет развиваться эта технология. Если бы Спенсеру поставили диагноз только сейчас и ему было бы 13 месяцев сегодня, я бы, вероятно, имплантировал их ему, и я говорю это как решительный сторонник культуры глухих, зная всех великих глухих, которых мы встречали. Сегодня это другой вопрос как с медицинской, так и с политической точки зрения». Однако, если бы Спенсеру поставили имплантат в юном возрасте, ему пришлось бы пройти слуховую тренировку, чтобы интерпретировать звуковые сигналы. «Он потеряет год в старшей школе, при том, что он настолько социально адаптирован и эффективно говорит на своем языке, – размышляла Барб. – Не думаю, что оно того стоит».
Спенсер был настоящим экуменистом в отношении языка: «Я знаю, что мой голос полезен, и я рад его развивать. Мама и папа ходили на уроки американского жестового языка, чтобы мы могли общаться. Если они смогли выучить его, я тоже могу это сделать. Мой основной язык – жестовый. Но, если я буду постоянно практиковаться, мне не нужны будут тьюторы для помощи с английским. Я работаю над своим голосом, а дети в моей школе и в моей бейсбольной лиге работают над жестами. Мы хотим жить в одном мире». Барб разочарована антиречевыми настроениями в мире глухих. «Спенсеру комфортно говорить со мной на жестовом языке в той форме, как я им владею, с Крисом – на его уровне, со своими глухими друзьями – на очень беглом американском жестовом языке. Он билингв: владеет письменным английским и жестовым языками». В то же время она признает глубокую важность общества глухих. «В каждой культуре, в каждом вопросе нужна критическая масса, и он получил ее со своими глухими друзьями. Нам всем нужны наши люди».
Со временем Барб стала президентом компании «Треножник». «Прошлым вечером пришла та мама, чьему сыну сейчас четыре. – рассказывала Барб. – В ней нет ничего – один стресс. Спенсер делал домашнее задание по химии – моли, фракталы, – я подняла лист и сказала: „Твой сын тоже сделает это“». Спенсер добавил: «Родители глухих детей должны знать, что чувство страха под запретом и для детей, и для родителей. Мои родители позаботились о том, чтобы я никогда не боялся».
До сих пор идут споры[218] о противопоставлении орализма и мануализма и о том, стоит ли проводить обучение на американском жестовом языке или с помощью таких методов, как «Тотальное общение» или «Одновременная коммуникация», в которой жесты сочетаются с устным английским, чтобы учителя, разговаривая, могли и жестикулировать. Эти методы направлены на предоставление глухим детям разных способов общения; однако проблемы могут возникнуть, когда кто-то пытается объединить несвязанные грамматики и синтаксисы[219]. Английский и американский жестовый язык различаются по своей структуре; никто не может говорить по-английски, общаясь на жестовом языке, так же, как невозможно говорить по-английски, когда пишешь на китайском. Английский – это последовательный язык, слова в котором воспроизводятся в определенном порядке; кратковременная память слушателя удерживает слова в предложении, а затем извлекает значение из их взаимоотношений. Американский жестовый язык – это синхронный язык, в котором отдельные знаки объединяются в составные; одно сложное плавное движение может означать, например: «Он переехал с Восточного побережья на Западное». Каждый знак включает в себя положение руки, место на теле или рядом с ним, где удерживается фигура, и направленное движение. Выражение лица служит не только для передачи эмоций, но и как структурный компонент отдельных знаков. Это сложение хорошо работает для кратковременной зрительной памяти, которая может содержать меньше дискретных изображений, чем слуховая. Если бы нужно было сначала сделать знак «он», затем «двинулся», затем «от» и так далее, механическое усилие стало бы утомительным, и логика исчезла бы; такая же неразбериха получилась бы, если бы нужно было одновременно сказать несколько разных слов. Такие формы кодируемого вручную английского языка, как точный английский жестовый язык[220], пиджин-английский жестовый язык или концептуально точный английский жестовый язык[221], который выстраивает фразу словом, как если бы оно было произнесено по-английски, обычно предпочитают слышавшие ранее глухие, которые часто продолжают думать на устном языке; однако для детей, изучающих первый язык, жестовые языки, основанные на устной речи, громоздки и запутанны. Грамматику, не подходящую для среды, невозможно понять интуитивно.
Гэри Моул, бывший глава отдела американского жестового языка в Национальном техническом институте для глухих в Рочестере, часто исправляет грамматику своих детей и то, как они пользуются американским жестовым языком[222]. «Люди спрашивают, зачем нужно преподавать этот язык людям, которые и так уже говорят на жестовом языке, – рассказывала Моул. – Но почему вы преподаете английский язык англоязычным студентам? Слишком много людей плохо говорят на этом языке». Индивидуальные «голоса» носителей жестового языка очень разнообразны: движения рук одних и перемены выражения лица точны, как положено, некоторые экстравагантны, некоторые игривы, а некоторые – очень торжественны. Американский жестовый язык тоже эволюционировал; фильмы про людей, говорящих на жестовом языке в начале XX века, показывают иное и менее тонкое использование языка.
Бенджамин Бахан, профессор американского жестового языка и исследователь проблем глухих в Галлодетском университете, – глухой ребенок глухих родителей[223]. Он с горечью описал, как рос, думая, что его мать, имеющая устное образование, была умной, в то время как его отец, который учился на жестовом языке, был туповат. Когда он вернулся домой после изучения английского языка в колледже, он понял, что его отец «говорил на очень красивом жестовом языке, отличающемся грамматическими особенностями и структурой», в то время как у его матери жестовый был значительно менее беглым. Грамматика американского жестового языка – это локус как точности, так и гордости. Многие сурдопереводчики пропускают половину сказанного, переводят неправильно и теряют нить разговора; я обнаружил это и сам, когда работал с переводчиками, многих из которых американский жестовый язык привлекал больше из-за своего сходства с театром, чем из-за статуса языка. Его грамматика настолько концептуально отличается от грамматики устного языка, что отдельные тонкости ускользают даже от людей, которые внимательно его изучают. Свободно владеющие языком переводчики могут столкнуться с трудностями при преобразовании структур американского жестового языка в английские и наоборот, что приводит к потере смысла. Акцент и интонация, как правило, полностью исчезают.
Слышащие люди часто ошибочно предполагают, что существует один универсальный жестовый, но их много[224]. Благодаря работе Лорана Клерка, американский жестовый язык тесно связан с французским жестовым языком и сильно отличается от британского жестового языка, который, по мнению многих пользователей американского жестового языка, менее сложен. «У нас не так много каламбуров; мы не играем словами, как вы, – признал Кларк Денмарк, преподаватель кафедры глухих в Университете Центрального Ланкашира. – Наш язык более буквален. Но у него есть свои сильные стороны»[225]. Некоторые обеспокоены тем, что распространение американского жестового языка как своего рода
Проблема глухоты в большинстве обществ – это проблема языкового исключения, и меня интересовала идея контекста, в котором жест становился универсальным. В небольшой деревне Бенгкала[228] на севере Бали врожденная форма глухоты доминирует около 250 лет и все это время затрагивает около 2 % населения. Все в Бенгкале выросли рядом с глухими людьми, и каждый знает уникальный жестовый язык, используемый в деревне, поэтому разрыв между опытом слышащих и глухих людей меньше, чем, возможно, где-либо еще в мире.
Бенгкала также известна как Деса Колок, или Деревня глухих. Когда я приехал сюда в 2008 году, 46 из примерно 2000 жителей села были глухими. Поскольку эта глухота происходит от рецессивного гена, никто не знает, когда она проявится в его семье. Я встречал слышащих родителей с глухими детьми, глухих родителей со слышащими детьми, глухие семьи с глухими родителями и детьми, глухих или слышащих родителей, у которых были как глухие, так и слышащие дети. Это бедное село, и уровень общего образования низкий, но среди глухих он еще ниже. Канта, слышащий учитель в деревне, представила в 2007 году программу обучения глухих из Бенгкалы их собственному жестовому языку ката-колок; в первом глухом классе учились ученики в возрасте от 7 до 14 лет, потому что раньше ни у кого не было образования.
Жизнь в деревнях на севере Бали построена на основе клановой системы[229]. Глухие могут как оставаться, так и выходить за пределы своих кланов; например, на дни рождения детей они приглашают свой собственный клан, а также представителей союза глухих в деревню, в то время как слышащие люди не приглашают никого за пределами своего клана. У глухих есть определенные традиционные профессии. Они хоронят мертвых и служат в полиции, хотя преступности здесь почти нет; они ремонтируют трубы в системе водоснабжения, отличающейся частыми прорывами. Большинство из них – фермеры, разводящие маниоку, таро и слоновью траву для кормления коров. У Бенгкалы есть традиционный вождь, который руководит религиозными церемониями, административный руководитель, выбранный центральным балийским правительством для надзора за исполнением правительственных функций, и глухой вождь – традиционно самый старый глухой человек.
Я прибыл в Бенгкалу вместе с балийским лингвистом И Геде Марсая, который родился в соседнем селе и глубоко изучил ката-колок. Мы спустились в каньон, где река протекала под отвесной каменной стеной высотой в 200 футов. Несколько глухих крестьян ждали нас у воды, там они держат ферму, где выращивают рамбутановые деревья, слоновью траву и очень острый перец. В течение следующего получаса прибыли остальные глухие жители Бенгкалы. Я сел на красное одеяло, расстеленное поверх большого брезентового полотна, а глухие люди устроились вокруг. Люди жестикулировали, говоря со мной, уверенные, что я их понимаю. Геде перевел, а Канта, школьный учитель, оказала дальнейшую помощь, но, к моему удивлению, я смог довольно хорошо уследить за жестами и быстро выучил несколько знаков. Когда бы я ни использовал их, вся группа улыбалась. Казалось, что у них было несколько уровней и видов жестикуляции, потому что, когда они использовали язык жестов, общаясь со мной, то были похожи на группу мимов, и я мог четко следить за их рассказами. Но когда они жестикулировали друг с другом, я вообще не мог понять, что они говорили, а когда они обращались к Геде, то находились где-то посередине между простотой и сложностью.
Знак ката-колок для понятия «грусть» – указательный и средний пальцы на внутренних уголках глаз, которые затем тянут вниз, изображая слезы. Знак «отца» – указательный палец, приложенный к верхней губе, чтобы изобразить усы; знак для «матери» – обращенная вверх открытая рука на уровне груди, поддерживающая воображаемую грудь. Обозначение глухих – указательный палец, вставленный в ухо и повернутый; изображение слышащего человека – вся рука, прижатая к уху, а затем открытая, когда ее отодвигают от головы, изображают что-то вроде взрыва, выходящего из черепа. В ката-колок положительные слова обычно указывают вверх, а отрицательные – вниз; один сельский житель, который побывал в путешествии, сказал другим, что поднятый третий палец – плохое слово на Западе, поэтому они перевернули знак и теперь используют третий палец, указывающий вниз, чтобы рассказать про «ужасы». Словарь постоянно развивается, а грамматика довольно статична.
Язык второго поколения всегда сложнее, чем у первого поколения, спустя много поколений язык приобретает четкую архитектуру. Разговорный язык фермеров на севере Бали не отличается большим словарным запасом, так же, как и ката-колок. Ученые определили около тысячи жестов, но глухие из Бенгкалы явно знают больше тысячи и могут комбинировать существующие жесты для передачи новых значений. Для образованных людей Запада близость требует взаимного знания, достигаемого по мере того как язык открывает секреты двух разумов. Но для некоторых людей «я» в значительной степени выражается в приготовлении пищи, служении эротической страсти и совместном труде, и для таких людей значение, заключенное в словах, является украшением любви, а не ее проводником. Я попал в общество, в котором и для слышащих, и для глухих язык не был основным средством ведения переговоров с миром.
Когда мы закончили обедать, 14 мужчин надели саронги, а две женщины – модные кружевные нейлоновые блузки. Как и большинство глухих, они могли чувствовать вибрацию барабана, и их танец включал движения, которые, казалось, исходили из их миметического языка. Они предложили показать нам боевые искусства, которые используют для обеспечения безопасности деревни. Меня интересовало, как они смешивают жесты и движения рук и ног, чтобы сражаться; один молодой человек, Суараяса, не хотел присоединяться к демонстрации, пока не был пристыжен своей матерью, и все время, пока он демонстрировал нам свои способности, он также неоднократно показывал на жестовом языке: «Посмотри на меня!» Это было жестоко, но игриво. Подошли танцовщицы и раздали всем «спрайт», а затем мужчины предложили искупаться в реке, и мы пошли купаться нагишом. Каменная стена вздымалась над нами, с нее свисали длинные лозы, и глухие люди качались на них. Я сделал несколько нырков, другие упражнялись в стойках на голове, а потом мы поставили наживку для ловли угрей. Кто-то плавал под водой, пока не оказывался прямо рядом со мной, и тогда он выныривал из воды. Они продолжали жестикулировать, общаясь мной, и в этом общении было что-то яркое, даже радостное. Казалось, передо мной была настоящая идиллия, несмотря на бедность и инвалидность сельских жителей.
На следующий день Канта переводила с ката-колок на балийский, иногда обращаясь ко мне на своем ограниченном английском; Геде переводил балийский на английский, время от времени переходя на свой ограниченный ката-колок; глухие жители деревни Бенгкала оживленно беседовали со мной на жестовом языке. Общение в этой языковой неразберихе продвигалось вперед исключительно силой коллективной воли. Были пределы того, о чем можно было спросить, потому что многие грамматические конструкции нельзя было перевести. Например, в ката-колок нет условного времени; в языке также нет категориальных слов – таких, как «животные» или абстрактное понятие имени, только конкретные, например, «корова» или чье-то настоящее имя; не было возможности задавать вопросы, употребляя слово «почему».
Я встретил семью Сантии, глухого сына слышащих родителей, и его жены, Сенинг Сукести, глухой дочери глухих родителей. Эти двое были друзьями с детства. Сантия был несколько медлительным, в то время как Сенинг Сукести – энергичной, живой и умной. Сукести предпочла выйти замуж за глухого мужчину, у слышащих родителей которого было достаточно земли, чтобы дать им работу. Сукести сообщила: «Я никогда не завидовала людям. Их жизнь не легче. Если мы будем много работать, тоже заработаем деньги. Я забочусь о коровах, сею семена, варю маниоку. Я могу общаться со всеми. Если бы я жила в другой деревне, то хотела бы, чтобы меня слышали, но мне нравится здесь».
Трое из четырех детей Сантии и Сукести глухие. Когда их сыну Суаре Путре было девять месяцев, друзья его родителей сказали, что он слышит. В 11 месяцев мальчик начал использовать жестовый язык и теперь свободно на нем общается, хотя чувствует себя комфортнее в устной речи. Когда Суара Путра подрос, он стал переводчиком для своих родителей. Он никогда не хотел отказываться от своего слуха: «У меня два языка, а у большинства – один». Но он утверждал, что был бы так же счастлив, если бы был глухим. Тем не менее он заметил: «Я думаю, моим родителям нравится иметь одного слышащего ребенка. Не то чтобы они меня больше любили, но я пью меньше и не прошу денег все время. Но если бы я был похож на них, в наших отношениях было бы меньше напряженности». Сукести добавила, что Суара Путра говорит на жестовом языке даже лучше, чем его глухие братья и сестры, потому что устная речь позволила ему более складно выражать сложные идеи.
Другая пара, Санди и его жена Кебьяр, жили со своими двумя глухими сыновьями, Нгардой и Судармой. Слышащая жена Нгарды, Молсами, приехала из другой деревни, и Нгарда был рад иметь четверых слышащих детей. «У нас здесь уже много глухих, – выразительно показал он. – Если все мы глухие, это нехорошо». Сударма, с другой стороны, настаивал на том, что он никогда бы не женился на слышащей женщине: «Глухие люди должны держаться вместе. Я хочу жить среди глухих людей, и мне нужны глухие дети».
В этом сообществе много говорили о глухоте и слухе: так люди в более знакомых обществах говорят о росте или расе как о личных характеристиках со всеми преимуществами и недостатками. Они не игнорировали значение глухоты и не преуменьшали ее роль в своей жизни; они не забывали о том, глухие они или слышащие, и не ожидали, что другие это забудут. Союз глухих в Бенгкале чрезвычайно свободен во всех смыслах, кроме географии; их свобода основана на владении языком только в их деревне. Я приехал туда, чтобы исследовать социальную конструктивную модель инвалидности, и обнаружил, что там, где глухота не мешает общению, она не является большим недостатком.
Невозможно воссоздать в Америке мир признания, подобный тому, который встречает глухих детей в Бенгкале, но такие родители, как Эйприл и Радж Чаухан, чрезвычайно преуспели в построении сообщества, преодолевая дипломатические трудности, вызванные поиском расположения культуры, которая относится к ним с предубеждением[230]. Эйприл выросла среди художников привилегированного сообщества афроамериканского происхождения. Она остра на ум, излучает решимость, целеустремленность и волю к победе. У Раджа смешанное индийское и пакистанское происхождение, он очень хорош собой и очень аккуратен; вы легко можете себе представить, что в старости он по-прежнему будет казаться таким же молодым. Он работает в сфере интернет-продаж и говорит уверенно и непринужденно. Многие родители глухих детей, которых я встречал, казались напряженными, но Чауханы чувствуют себя расслабленно; их врожденное чувство гостеприимства обезоружило мир глухих, который другие родители считали непроницаемым.
Когда в 2000 году родилась Захра Чаухан, Эйприл и Радж были молоды, полны эмоций и не имели представления о воспитании детей. В Больнице Лос-Анджелеса, где родилась их дочь, новорожденным не проводили проверки слуха. Когда Захре было три месяца, в доме, где жили Чауханы, возник пожар, из-за которого поднялась тревога; Эйприл побежала в детскую и обнаружила, что девочка крепко спит. Педиатр сказал Эйприл, что новорожденные могут спать при любых условиях. Когда Захра достигла возраста, в котором другие дети болтали, она молчала; единственными звуками, которые она издавала, было тихое ворчание. Эйприл и Радж пытались проверить ее, громко хлопая в ладоши, когда она отворачивалась. «Иногда она реагировала, а иногда – нет, – говорила Эйприл. – Оглядываясь назад, я могу предположить, что, скорее всего, она замечала нас краем глаза». В 20 месяцев Захра проговорила что-то вроде «мама» и «папа», но ничего больше; на это педиатр сказал, что многие дети не разговаривают до трех лет.
Когда Эйприл отвела Захру на осмотр в два года, их постоянный педиатр был болен, и врач, который его замещал, сразу сказал, что им следует пройти проверку слуха. «Те два года, которые мы потеряли, были бы временем для нас, чтобы учиться, для Захры, чтобы узнать язык и получить слуховые аппараты», – с сожалением вздыхала Эйприл. Когда они столкнулись с этим новым знанием, Эйприл опечалилась, а Радж – нет. Он объяснил: «Эйприл нужно было пройти через стадии пустоты, страха, печали, боли, неуверенности, но у меня их не было. Новость стала просто добавлением к списку вещей, с которыми нам приходилось иметь дело».
Раннее вмешательство в округе Лос-Анджелес было доступно для детей от рождения до трех лет, поэтому Захра имела право только на год бесплатного обслуживания. «Мне пришлось как можно быстрее обучиться, чтобы понять, чего мы хотим», – сказал Эйприл. Аудиолог заметил, что у Захры был значительный остаточный слух в нижних регистрах, поэтому кохлеарный имплантат не был очевидным выбором. Эйприл хотела, чтобы Захра «была уверена в том, кто она. Если она однажды решит, что ей нужен имплантат, это прекрасно. Но я не могу принять это решение за нее». Для Захры приобрели транспозиционные приспособления, которые переводят все высокие звуки в нижний регистр, где находится ее остаточный слух. Но Эйприл понимала, что слуховые аппараты не заставят Захру слышать: «Я потеряла два года общения с дочерью. Мы начали с повторения: „яблоко“, „яблоко“. Нам сказали, что глухому ребенку требуется повторить что-то тысячу раз, прежде чем он поймет слово. Так что я весь день занимался повторением. „Вода. Вода. Книга. Книга. Обувь. Обувь“. Время от времени Захра могла что-то повторять, но мне не понадобилось много времени, чтобы понять: этого недостаточно. Так что через месяц мы решили начать учить жестовый язык. Я буквально чувствовала, что здесь работает другая часть моего мозга, потому что голова у меня раскалывалась от боли». Радж, который уже говорил по-английски, на хинди, немного по-испански и по-итальянски, заметил: «Это похоже на поиск в
Несмотря на то что американский жестовый язык – основной язык Захры, Эйприл и Радж хотели, чтобы она говорила как можно более свободно, и наняли для нее логопеда. Когда в пять лет у нее все еще не было никаких успехов, они нашли нового терапевта, который спросил Эйприл, что Захра любит есть. Эйприл сказала, что девочка ест четыре продукта: хлопья, гороховое масло, хлеб и овсянку. Терапевт заметил, что все это – мягкая пища: «У нее проблемы с оральной моторикой. Ее язык не в силах контролировать звуки». Эйприл и Радж вместе с Захрой начали делать упражнения для языка. Процесс был очень похож на наращивание любой другой мышцы, но фиброзная ткань языка – самая сильная мышца в теле; если бы он был размером с бицепс, им можно было бы поднять машину. В подобных упражнениях часто используют депрессор[231] языка, который поднимает язык и прижимает его. Захре посоветовали как можно больше жевать жвачку. Изменения были стремительными. Захра всегда отказывалась есть мясо, но как только она укрепила свой язык и привыкла жевать, она стала фанатичным мясоедом. Ее способность издавать звуки резко возросла.
Весь этот прогресс был достигнут благодаря значительным усилиям. Эйприл была домохозяйкой, поэтому она могла более полно сосредоточиться на Захре: «Даже чтобы просто сказать: „Мне нужно в туалет“, – ей нужно остановиться, повернуться и привлечь наше внимание. Это полностью язык тела. Мы всегда обращаем ее внимание на звук. Если рядом поет птица, Радж говорит: „Ты слышала птицу? Или самолет? Или вертолет?“ Иногда с помощью слуховых аппаратов она может определять музыкальные инструменты: валторну, флейту, фортепиано. Она слышит больше, чем это предположительно возможно технически».
Кажется, каждый глухой, которого я встречал в Калифорнии, бывал на вечеринках у Эйприл и Раджа. «Нас приглашают на множество мероприятий для глухих, и мы тоже всех зовем, – рассказала Эйприл. – Я услышала о глухом человеке, который работал в НАСА, великом ученом, и пригласила его к нам. Люди в глухих сообществах почти всегда готовы встретиться со слышащими родителями. Но вы должны обратиться к ним, связаться с ними. Сами они к вам не пойдут». Я встречал так много родителей, которых пугали глухие взрослые, и мне было интересно, что придало Эйприл и Раджу смелость прорваться в этот мир. Радж объяснил, что он вырос в маленьком городке в Джорджии, где куклуксклановцы маршируют по выходным, а черные и белые дети сидят за разными столиками в столовой, и ты неизбежно сталкиваешься с культурой глухих, культурой чернокожих и индийской культурой и становишься гибким. Выращенная матерью, хорошо разбиравшейся в афроамериканской истории, Эйприл в детстве была активисткой: «У меня были друзья-геи, поэтому мы создали в школе организации для геев. Рождение глухого ребенка стало поводом, похоже, я могу поучаствовать еще в чем-то. Вся моя жизнь подготовила меня к выходу в мир глухих, и я готовлю Захру к тому, чтобы она чувствовала себя комфортно во всех неглухих мирах. Так что у нас в семье многомировое гражданство».
В 1790 году Алессандро Вольта обнаружил, что электрическая стимуляция системы слуха могла имитировать звук. Он вставил металлические стержни в уши и подключил их к цепи, взывав у себя ужасный шок и услышав что-то вроде «кипящей пасты»[232]. В 1957 году Андре Джурно и Шарль Эйриес использовали электрический провод для стимуляции слухового нерва пациента, перенесшего операцию на головном мозге, который услышал звук, похожий на звук сверчков; в 1960-х годах исследователи начали размещать несколько электродов в ушной улитке. Эти устройства вместо того, чтобы усиливать звук, как слуховой аппарат, фактически стимулировали непосредственно те области мозга, где звук будет восприниматься слышащими людьми. Эта технология постепенно совершенствовалась, и в 1984 году Управление по санитарному надзору за качеством пищевых продуктов и медикаментов одобрило устройство для использования его взрослыми, достаточно поздно потерявшими слух. Поскольку он передавался по одному каналу, он давал информацию о громкости и времени звука, но не передавал содержание этих звуков. К 1990 году на рынке появилось многоканальное устройство, которое стимулировало разные сегменты улитки; сегодня некоторые устройства работают на 24 каналах. Микрофон улавливает звуки из окружающей среды и передает их в речевой процессор, который выбирает и упорядочивает их. Передатчик и приемник/стимулятор принимают эту информацию в виде сигналов и преобразуют их в электрические импульсы. Пройдя через устройство, помещенное в череп, набор электродов отправляет эти импульсы в разные области слухового нерва, минуя поврежденные части внутреннего уха.
Кохлеарный имплантат[233] не позволяет слышать, но генерирует что-то, что напоминает слух. Это процесс (иногда) насыщен информацией и (обычно) лишен музыкальности. Имплантированное на ранней стадии устройство может стать основой для развития устной речи. Оно облегчает возвращение в слышимый мир. Это звук? С таким же успехом можно спросить, шумит ли дерево, падающее в пустом лесу. По состоянию на конец 2010 года около 219 000 человек во всем мире – и по крайней мере 50 000 из них дети – получили имплантаты[234]. Почти 40 % американских детей, которым был поставлен диагноз в возрасте до трех лет, установили имплантаты – для сравнения, эта цифра составляла 25 % всего пять лет назад[235]. Около 85 % детей, которые их получают, рождаются в белых семьях с доходом и уровнем образования выше среднего[236]. После того как устройство имплантировано хирургическим путем, аудиолог работает над его картированием, внося ряд корректировок, чтобы убедиться, что оно настроено на мозг реципиента.
Исполнительный директор корпорации
Человек, оглохший во взрослом возрасте и «восстановивший» слух с помощью имплантата, язвительно отметил, что эти устройства заставляют всех походить на робота
Глухота, которая раньше часто оставалась незамеченной до трехлетнего возраста, теперь диагностируется у ребенка в течение нескольких часов после рождения и почти всегда до достижения трех месяцев[241]. Сейчас обследования новорожденных поддерживаются федеральным правительством. Первоначально Национальная ассоциация глухих поддерживала эти осмотры на том основании, что глухие младенцы могут получить доступ к жестовому языку как можно раньше; теперь этим младенцам часто ставят кохлеарные имплантаты[242]. «Это очень болезненно, – уверен активист Патрик Будро, выступающий против имплантатов. – Консультанты-генетики и специалисты по имплантологии – вот кто откликнется первым, но не глухие люди». Хотя устройство одобрено к использованию только для детей старше двух лет, его имплантировали детям до года. Слышащие дети учатся фонемам в течение первого года жизни, и их нейропластичность начинает снижаться уже через год. Недавнее австралийское исследование показало улучшение результатов у людей, которым имплантировали устройство в семь или восемь месяцев[243], хотя преимущества имплантации до года могут не стоить риска, связанного с анестезией у младенцев. В другом исследовании почти половина детей, которым имплантировали кохлеарное устройство в два года, смогли развить способности к речи, эквивалентные тому, что есть у слышащих детей – их ровесников; среди тех, кому имплантаты поставили в четыре года, такого результата достигли только 16 %[244]. Для детей, которые становятся глухими позже – в результате осложнений кори, менингита или генетического заболевания, связанного с развитием, – эффективность зависит от скорости установки имплантатов[245]. Без звука нейронная архитектура слуховой коры постоянно нарушается.
Однако эта статистика неясна из-за того, что она еще слишком свежа. Будет ли у кого-нибудь, кому установили имплантаты в семь месяцев, лингвистическое преимущество, когда ему исполнится 20 лет? Никто не наблюдал, как эти ранние процессы развиваются на протяжении всей жизни, такого опыта еще нет. Имплантируемые сейчас устройства отличаются от тех, что использовались даже десять лет назад. Это означает, что все решения, определяющие, насколько рано можно ставить эти имплантаты детям, основаны на предположениях, а не на практике.
Одним из непреднамеренных последствий увеличения количества кохлеарных имплантатов становится то обстоятельство, что они могут сделать родителей глухих детей небрежными в отношении овладения языком. К сожалению, Управлению по санитарному надзору за качеством пищевых продуктов и медикаментов не удалось сформулировать критериев успеха имплантации, понятных сообществу педиатров. Почти все дети, у которых есть имплантаты, демонстрируют полезное восприятие звука, но у имплантатов прежних лет звук часто был слишком искажен, чтобы его можно было интерпретировать как язык[246]. Эта проблема уже не так широка, но и не исчезает пока с появлением новых поколений имплантатов. Одно из исследований показало, что почти половина детей, которым имплантировали кохлеарные устройства, могут без визуальных подсказок воспринимать более 70 % звучащей речи; две трети – более 50 %; а девять из десяти – более 40 %[247]. В обзоре Галлодетского университета почти половина родителей детей с имплантатами были уверены, что их дети «могли слышать и понимать большинство слов», в то время как только каждый пятый сказал, что их дети «слышат и понимают несколько слов»[248].
Обзор обширной литературы по этой теме приводит к выводу, что имплантат обеспечивает только грубые и искаженные версии звука, и поэтому дети с имплантатом воспринимают меньше тонких различий в разговорной речи, чем их слышащие сверстники[249]. Это означает, что некоторые дети, которым были установлены имплантаты и которых не учили жестовому языку, потому что ожидали от них развития речи, могут попасть в эту пугающую категорию детей, которых без необходимости инвалидизировали и у которых основной язык плохо развит. Компания
Имплантат полностью разрушает остаточный слух. Хотя точные проверки слуха могут быть проведены для очень маленьких детей, невозможно определить, насколько хорошо эти дети будут использовать свой остаточный слух. Любой человек с потерей слуха более 90 децибел классифицируется как люди с глубокой потерей слуха[252], но я встречал глубоко глухих людей, которые могли так эффективно использовать свой остаточный слух, что я разговаривал с ними почти так же, как со слышащими людьми. Потеря слуха измеряется как среднее значение потери слуха в различных регистрах; большинство звуков работают на многих частотах, поэтому человек с потерей слуха в 100 децибел все еще может воспринимать высокочастотные звуки. Даже Том Уэйтс и Джеймс Эрл Джонс, когда говорят, образуют высокочастотные звуковые волны. Обнаружение звука и распознавание звука – это две разные способности. Некоторые люди могут использовать интуитивные способности, высокочастотные функции и другие навыки, данные им от рождения, для различения звука далеко за пределами их способности обнаружить его.
Первоначальная реакция Национальной ассоциации глухих на имплантаты – осуждение «инвазивной» хирургии беззащитных детей[253], когда долгосрочные физические, эмоциональные и социальные последствия этой необратимой процедуры, меняющей жизнь детей, не были научно обоснованы. По мере развития устройств и их широкого использования НАГ несколько смягчила свою позицию[254], заявив: «Решение об операции представляет собой начало процесса, который включает долгосрочное и, вероятно, пожизненное обязательство по обучению слуху и реабилитации, приобретению навыков устной и визуальной речи, последующему наблюдению и, возможно, дополнительные операции». Также они подчеркнули, что «кохлеарная имплантация не является лекарством от глухоты».
Если вы не живете в деревне на севере Бали, где все знают жестовый язык, и вы отказываетесь от имплантатов для вашего ребенка, вы обнаружите, что пытаетесь выучить новый язык одновременно с вашим ребенком и дети выучат язык лучше, чем взрослые. Выбор жестового для глухого ребенка в некотором смысле означает подчинение его или ее культуре глухих. Не так-то просто отказаться от собственных детей, и не всегда это удается родителям или ребенку. Кристина Палмер уверена: «Это гипотеза этнической принадлежности глухих. Если вы из семьи, которая слышит, вы не поймете этого культурного аспекта, пока не соединитесь с другими глухими и не узнаете о сообществе глухих»[255]. Поскольку устное общение создает нагрузку на глухого члена семьи, решение перейти на жестовый язык меняет основу власти, создавая бóльшее напряжение для понимания слушающих. Фактически родители могут выучить жестовый язык, но им будет некомфортно разговаривать так со своим ребенком, или они могут подтолкнуть ребенка к устной речи и знать, что тогда ему будет некомфортно так общаться с ними. Известная поговорка о родительстве гласит, что родитель должен пожертвовать собой ради ребенка, а не наоборот, но наделение жестового языка статусом назначенного Богом означает уделение первоочередного внимания определенному видению того, как на периферии понимают мейнстрим, и наоборот.
Нэнси и Дэн Хесси страстно отстаивали разные позиции в подобном споре с тех пор, как их дочь Эмма стала глухой, и их поиски были столь же духовными, сколь и медицинскими[256]. Они оба обратились в буддизм в зрелом возрасте в буддийском центре в Боулдере, штат Колорадо. Несколько лет спустя Нэнси сделали гистерэктомию, и она впала в ужасную депрессию. Когда коллега объявила, что они с мужем решили усыновить ребенка из Азии, Нэнси решила сделать то же самое. Дэн был совершенно убежден, что они не должны этого делать, «потому что все могло выйти из-под контроля и стать доминирующим в нашей жизни», но в конце концов победила Нэнси.
29 июня 1998 года Дэн и Нэнси прибыли в Ханой и практически сразу направились в детский дом. «Нет более отталкивающего зрелища, – вспоминал Дэн. – Брутальная архитектура стран третьего мира, большой портрет Хо Ши Мина». Заместитель главы детского дома пояснил, что девочка, которую они должны были забрать, больна пневмонией, потеряла четверть веса и должна оставаться в приюте, пока не закончится курс антибиотиков. Нэнси попросила разрешения на встречу с ней. «Мы обняли ее, и она посмотрела мне прямо в глаза и улыбнулась», – сказала Нэнси. Улыбающаяся малышка выглядела невероятно изможденной, и дочь директора детского дома внезапно сказала: «Думаю, вам следует отвезти ее в Международную больницу прямо сейчас».
В Международной больнице ей сделали рентген грудной клетки, сказали, что пневмония у ребенка уже проходит, и назначили цефалоспорин. Когда лицо ребенка покраснело, Нэнси поняла, что у нее аллергическая реакция; вскоре ее рвало кровью и шел кровавый понос. Следующие десять дней Дэн и Нэнси жили в больнице; в конце концов они вернулись в отель. Усыновление вьетнамских младенцев в США нужно было проводить через Бангкок, поэтому Дэн отправился в Таиланд. Нэнси ежедневно возила ребенка в больницу на ингаляции.
Сидя в зале ожидания, Нэнси увидела карточку израильского врача, в которой говорилось, что его клиника обслуживает посольство США. Нэнси принесла ему все медицинские записи, он сделал анализ крови и объяснил, что у ребенка цитомегаловирус и ВИЧ; он заверил Нэнси, что служащие детского дома будут заботиться о ребенке, пока он не умрет, и что им дадут еще одного ребенка, с которым они будут счастливы.
Дэн был в ярости: «Что мы должны были делать, отбросить ее назад, как рыбу, которую не стоило чистить и есть?» Но американский закон запрещает иммиграцию ВИЧ-инфицированных детей. К счастью, супруги Хесси встречались с членом местной буддийской общины, умиравшим от СПИДа, поэтому Дэн знал людей из Проекта по СПИДу округа Боулдер, которые могли им помочь. Тем временем Нэнси все ждала, пока вьетнамское правительство одобрит усыновление. После двух напряженных месяцев обе стороны завершили все процедуры, и семья в новом составе улетела домой.
Младенца, которого назвали Эммой, приняли по прибытии в Соединенные Штаты в детской больнице Колорадо в Денвере для клинической оценки. Через четыре дня позвонил врач и сообщил, что Эмма не ВИЧ-инфицирована. «Волна радости захлестнула нас обоих», – вспоминает Нэнси. Но две недели спустя Эмма ничего не могла расслышать, кроме громкого хлопка. Скорее всего, она заразилась цитомегаловирусом в утробе матери, из-за чего ее слух пропал почти полностью. Глухой член общины рассказал супругам Хесси, насколько лучше жизнь глухих детей у глухих родителей. Нэнси и Дэн решили быть похожими на этих глухих родителей. Дэн читал инвективы глухих против кохлеарных имплантатов, и они с Нэнси решили, что «уважать Эмму за то, какой она была, лучше, чем исправлять ее». Но в Боулдере не было школ для глухих. Их аудиолог посоветовал им переехать в Бостон, Сан-Франциско или Остин, где были широкие возможности для образования глухих. Поэтому, когда Эмме было 14 месяцев, они переехали в Остин и записали Эмму на программы раннего обучения в Техасской школе для глухих. Эмма начала посещать их, но прекратила; ее моторный фокус был полностью сосредоточен на жестовом языке. Дэн и Нэнси начали брать уроки американского жестового языка, но оба не проявили к этому особого дара. Дэн заметил: «Вы наверняка слышали такие истории: „родители глухого человека так и не научились разговаривать на языке жестов, как они только могли?“ Я не смог научиться жестикулировать, как, черт побери, ни старался». Нэнси добавила: «Но тогда мы посетили оралистские занятия в государственной школе и увидели детей, которым не разрешали использовать жесты, и это было ужасно. Нам обоим было совершенно ясно, что пытаться сделать глухого ребенка говорящим – это определенно жестокое обращение с детьми».
В Техасе у Эммы развилась тяжелая астма, и семья обнаружила, что они оказываются в реанимации еженедельно. У Дэна и Нэнси были проблемы с поиском работы, их брак распался. Дэн вспоминает: «Внимание Нэнси было полностью сосредоточено на выживании Эммы, что на тот момент было серьезной проблемой. Но я больше не чувствовал, что она может быть вместе со мной во всем. Меня разжаловали до помощника в фоновом режиме». Когда Дэн объявил, что должен вернуться в Колорадо, Нэнси отказалась ехать с ним, но при этом она не хотела жить и умереть в Техасе. Она заглянула в Учебный центр для глухих во Фремингхеме, штат в Массачусетс, и нашла общий язык с директором школы, который предложил ей работу. Дэн не хотел уезжать от дочери за полстраны и переехал в соседний Вермонт.
Нэнси начала работать в школе полный рабочий день и хотела, чтобы Дэн забирал Эмму к себе по расписанию; Дэн был обижен, да и боялся заботиться о ребенке в одиночку. «Сострадание – это способность безоговорочно заботиться о другом человеке, а не о том, чтобы оправдать ваши ожидания, – говорил мне Дэн. – Я хорошо разбирался в теории, но потом планка поднялась слишком высоко, и все это было очень унизительно». Между тем ни один из них не достиг успехов в изучении жестового языка. «Я терпела чудовищные неудачи в американском жестовом языке, а это же еще была и моя работа», – горевала Нэнси. Она начала обсуждать с Дэном кохлеарные имплантаты. Их друзья – глухие – провозгласили их героями за их скитания по стране, чтобы обеспечить своему ребенку оптимальное образование на жестовом языке, а теперь они готовились, как они это понимали, предать ценности глухих.
Когда Эмме было четыре года, ей поставили имплантаты в одно ухо, операция длилась семь часов. Нэнси отвела ее на послеоперационное наблюдение, и ей сказали, что рана сильно инфицирована, так что ее дочь может умереть; Эмме назначили антибиотики внутривенно. Ее астма была связана с аллергией на сою, пшеницу, молочные и некоторые другие продукты, но она хорошо справлялась на строгой диете и стероидах. После операции астма обострилась, и, похоже, ничто не помогало. Нэнси уволилась с работы. Хотя они разводились, Дэн и Нэнси решили вернуться в Боулдер. «Мы сделали своего рода круг, – задумчиво говорила Нэнси. – Она приехала в Боулдер слышащей; уехала глухой; она вернулась, когда снова начала слышать».
Тем временем Эмма оказалась в ловушке между двумя культурами и двумя языками – именно там, куда, как надеялись родители, она никогда не попадет. Этим летом она ходила в лагерь для детей, которым поставили кохлеарные имплантаты, четыре дня в неделю для аудиологического обучения. По настоянию Дэна и несмотря на плохие воспоминания Нэнси о первой операции по имплантации Эмме поставили имплантат и в другое ухо. На этот раз все прошло гладко. К тому времени, когда я встретил Эмму, ей было девять лет. Ее грамматика и манера речи не совсем соответствовали возрасту, но она говорила плавно и бесстрастно. Нэнси сказала: «Она справилась лучше, чем любой из профессионалов, с которыми мы когда-либо работали. Они думают, так произошло потому, что до этого она свободно говорила на одном из языков – американском жестовом». Со вторым имплантатом Эмма смогла распознавать до 75 % звучащей речи, а до этого – 25 %.
Дэн и Нэнси поклялись сохранять для Эммы среду двух культур, но это становилось все труднее. Они заметили, что, когда она могла выбрать – жестикулировать или говорить, она всегда говорила. Постепенно, когда Эмме было уже около семи лет, они позволили ей прекратить жестикулировать и заключили в основном доброжелательное соглашение о совместной опеке при разводе. Эмма сказала мне: «Нам нелегко было, но мы сделали это, потому что все мы сильные и любим друг друга».
Дэн сказал: «Когда у тебя есть ребенок-инвалид, ты тоже говоришь: „У меня есть этот новый актив в моей жизни, который сделает меня счастливым и гордым“ или „Я порабощен моим ребенком, у которого одни только потребности, и так будет, пока я не стану настолько старым и измученным, что упаду замертво“. Правда и там, и там. Буддизм как раз и не говорит ни о чем другом, только об этой дуальности всего. Но разве это облегчило нам задачу? Нет. Мне пришлось перенастраивать свои буддийские практики от игры в настоящую жизнь. Я потерял хобби».
Большинство медицинских страховых программ теперь покрывают сам имплантат, операцию и рекомендованное аудиологическое обучение. Стоимость может превысить 60 000 долларов[257], но операция по-прежнему остается экономически выгодным выбором для страховщиков. Финансируемые отраслью исследования в Университете Джонса Хопкинса и Калифорнийском университете в Сан-Диего показали, что имплантация экономит в среднем 53 000 долларов на ребенка по сравнению с приобретением других приспособлений от глухоты[258]. Но исчисление здесь сложное. Многие люди, которым трудно приспособиться к имплантатам, разоряются на оплате всех счетов; глухие люди, у которых рано развивается хорошее знание жестового языка, обходятся страховщикам не так дорого, как те, кто нуждается в приемной семье, чтобы спастись от детских травм. Большинству слышащих родителей выбор кажется несложным. Одна из женщин сказала мне: «Если вашему ребенку нужны очки, вы получите очки. Если вашему ребенку нужна нога, вы получите протез. Это то же самое»[259]. Другая заметила: «Если в 20 лет Дороти Джейн захочет отказаться от голоса, это нормально. Но я хочу, чтобы у нее был выбор». Те, у кого есть имплантаты и кого сочли слышащими, не получают тех приспособлений, которые были бы положены им как инвалидам. Проблема в том, что те, кому не устанавливают имплантаты, могут восприниматься как «выбравшие» свое состояние, хотя были условия для получения «лечения», и в этом случае они не «заслуживают» «благотворительности» налогоплательщиков. Таким образом, существование имплантатов может лишить статуса инвалидности и других глухих людей.
Рори Осбринк родился слышащим, энергичным и спортивным ребенком[260]. Однажды в декабрьскую пятницу 1981 года, вскоре после своего третьего дня рождения, Рори заболел гриппом. Его родители, Боб и Мэри, уложили его в постель, дали обильное питье и внимательно за ним ухаживали. К субботе ему не стало лучше, а в воскресенье состояние его внезапно резко ухудшилось, поэтому его доставили в отделение неотложной помощи. Боб и Мэри сидели и ждали, пока врачи проведут необходимые анализы; в конце концов один из врачей вышел и объявил: «Мы думаем, что он справится». Ошеломленный Боб ответил: «Но у него же грипп, да?» Врач ответил: «У него быстро прогрессирующий менингит, и он впал в кому». Следующие пять дней Рори провел в кислородной палатке; он провел в больнице 40 дней. «Ему неоднократно делали спинномозговую пункцию, и врачи не могли дать ему анестезию, потому что это маскировало бы количество лейкоцитов, – вспоминал Боб. – Я был единственным, кто мог удержать его, пока он кричал во время спинномозговых пункций. Я до сих пор впадаю в ступор, если слышу плач трехлетнего ребенка».
Боб Осбринк был профессиональным музыкантом, и долгое время он играл на гитаре и пел Рори по вечерам. В больнице Рори перестал реагировать на пение Боба. Пытаясь смягчить травму Осбринков, все в больнице сказали, что слух Рори вернется, хотя медперсонал знал, что его глухота останется неизменной. «Ложная надежда жестока», – признался Боб. Они привезли Рори домой на Новый год, и, когда начался фейерверк, они подбежали утешить его, чтобы он не боялся, но он крепко спал. Когда он был уже достаточно здоров, чтобы вставать, он упал: менингит часто поражает внутреннее ухо, так же, как и ушную улитку; у него было нарушено чувство равновесия.
С тех пор Боба Осбринка преследует чувство вины. «Что, если бы я отвез его в больницу раньше? – спросил он. – Эксперты сказали мне: „Вероятно, мы бы диагностировали грипп и заключили бы, что ему не место в больнице“». Боб и Мэри по-разному отреагировали на этот жизненный опыт. Боб стал почти маниакально активным, пытаясь сделать и Рори вовлеченным во все, в то время как Мэри стала тихо защищать своего сына. «Однажды она спросила: „Тебя это совсем не беспокоит?“ – вспоминал Боб. – Я разозлился и ответил: „Конечно, меня это беспокоит. Это разрывает меня на части. А ты сидишь и плачешь. Я не могу просто сидеть и ничего не делать“». Боб бросил музыку; он даже радио не слушал.
Ни Боб, ни Мэри не знали, что делать с глухим ребенком. «Во-первых, он не был настоящим говоруном, – рассказывал Боб. – Его старший брат говорил очень внятно и особенно красноречиво. До трех лет у него была хорошая речь. Рори не был таким продвинутым». У родителей Боба был знакомый, который знал доктора Ховарда Хауса, основателя
Повреждение внутреннего уха Рори означало, что он все еще неуверенно стоял на ногах. Боб хотел вернуть спортивные способности Рори – более чем долгосрочное занятие. Рори был зачислен в общеобразовательные школы и играл в школьной команде. Боб тренировал команду Малой лиги Рори и дополнительно тренировал его утром и после обеда. К восьми годам Рори стал звездным игроком, начал подписывать контракты и присоединился к команде глухих. Боб тренировал и эту команду. Рори читал по его губам, а затем переводил игрокам. «У вас может быть международная футбольная команда, в которой все на поле говорят на разных языках, и при этом они будут играть в игру одинаково, – уверен Боб. – Сама игра позволяет вам подключаться. У нее свой язык. Это означало, что он стал „тем великим игроком в мяч“, а не „тем глухим“». Боб делился музыкой со своим старшим сыном, а спорт стал его связью с Рори.
Боб интересовался жестовым языком, но не изучал его, и Рори попросил продолжать говорить с ним; он даже попросил его оставить себе усы. «Благодаря тренировкам ты говоришь со мной больше, чем с кем-либо, папа. Если я смогу читать тебя по губам, это будет держать меня в форме»[261]. Но позже Боб понял, что все это было частью распространенной привычки глухих делать вид, что они понимают больше, чем на самом деле. «Я не осознавал, как многого ему все это время не хватало, – вздыхал Боб. – Я знал, насколько он умен, но он никак не справлялся с алгеброй. Я попросил разрешения посидеть в классе во время урока. Учитель писал формулы на доске и говорил, стоя спиной к классу».
В младших классах Рори начал серьезно заниматься американским жестовым языком, а в старших классах школы узнал об идентичности глухих. Он получил бейсбольную стипендию в Университете Аризоны и пошел на встречу с тренером. «Я снова и снова звонил ему по телефону, рассказывая ему о ситуации с Рори, – рассказывал Боб. – Рори отлично читает по губам. Вам просто нужно смотреть ему прямо в глаза». И вот тренер входит, смотрит вниз, и Рори говорит: «Если вы посмотрите вверх, я действительно смогу хорошо читать по губам. Говорите немного медленнее, и я пойму». Тренер вытаскивает блокнот, бросает его на стол и начинает записывать заметки – намеренно. Рори скомкал эти заметки и сказал: «Я не смогу играть для вас», той же ночью уехал и отправился в Галлодетский университет.
Рори так и не вернулся в мир слышащих. В «Галлодете» он специализировался в области изучения глухих и философии, был ассистентом в общежитии и играл в бейсбольной команде. Когда Рори закончил учебу,
Позже Рори женился на глухой женщине в пятом поколении. Он отключил имплантат и никогда больше не использовал его; он сказал, что из-за него он чувствовал себя «уткой в мире цыплят». Мир глухих стал его домом. Сейчас Рори учит глухих детей в пятом и шестом классах. Он бросил бейсбол, но тренирует команду глухих, которая дошла до чемпионского уровня, и стал фанатичным велосипедистом. Он переписал программу обучения глухих в Калифорнии. «Он сказал мне, что немного помнит о звуке, – вспоминал Боб. – Но это не очень яркое воспоминание». Рори выступает против того, чтобы родители ставили имплантаты своим маленьким детям: «Что касается детского кохлеарного имплантата, его нельзя разрешать, поскольку он игнорирует право ребенка на выбор».
Боб так сказал о своем решении: «Я сделал то, что считал правильным. У меня не было большой философской дискуссии между глухими и слышащими, потому что я понятия не имел об этом». Рори понимает, почему его родители приняли такое решение, а Боб понимает, почему его сын отказался от имплантата. «Когда он был в звуковой среде, он распознавал около 90 % звука, – говорил Боб. – Это звучит так, как будто бы это много, но если вы действительно заботитесь о людях, – а он очень чуткий парень, – тогда вы хотите получить все. Я полностью принимаю и уважаю то, кем он является и чего он хочет. Я говорил людям, что у меня есть один глухой сын и трое, которые меня не слушают. Эгоистично, но я бы хотел, чтобы он мог петь и играть на гитаре со мной, а он хотел бы, чтобы я бегло говорил на жестовом языке».
Я задавался вопросом, должен ли ребенок всегда побеждать в этих спорах, есть ли какой-то сценарий, когда родители всегда должны быть на высоте, а дети – просто быть. Боб Осбринк казался более гордым и меланхоличным, чем многие другие люди, с которыми я беседовал. Рори потерял слух в три года, а три года – большой срок в жизни родителей и ребенка. Я задавался вопросом, не связана ли задумчивость Боба с тем, что он потерял глубокую связь со своим сыном не один раз, а дважды: сначала в музыке, а затем в спорте. «Меня задело, что я много упустил, например, то, что я не заметил, что он вел себя так, как будто бы понял, а на самом деле не понимал, – сказал Боб. – Он смеялся, когда все смеялись, но не понимал, в чем заключалась шутка. Мне грустно, что ему пришлось пройти через все, что он пережил. Часть меня всегда будет грустить. Но я не думаю, что он грустит, и уж точно не из-за того, какой он».
Специалист по биоэтике Тереза Бланкмейер Берк подчеркивает: «Редко можно горевать о том, чего у тебя не было. Возьмем в качестве аналогии пол. Женщина может задаться вопросом, каково это – быть мужчиной, или наоборот; тем не менее, это любопытство вряд ли может быть выражено в терминах потерь»[262]. Паула Гарфилд, художественный руководитель лондонской труппы
Как и Боб Осбринк, Феликс Фельдман считал, что способность функционировать в звучащем мире ценна, эта аккультурация была естественной и единственной целью[264]. Когда у него родилась глухая дочь, имплантатов еще не существовало; когда у него появились глухие внуки, имплантат уже вовсю развивали, но его детям это было неинтересно. У Феликса старомодный еврейский взгляд, и он от любого хорошего события ждет чего-то плохого. По его мнению, несмотря на всю любовь к своему потомству, мало что подвигает иметь двоих глухих детей, и появление трех глухих внуков не стало для него большим благословением.
У Феликса и Рэйчел Фельдман младшая дочь Эстер родилась с детским церебральным параличом; со слуховым аппаратом ее способности различать звуки было бы достаточно для языкового развития. Когда семья боролась с ее диагнозом, педиатр сказал им, что их старшая дочь Мириам глуха. Это был 1961 год, Феликс и Рэйчел выбрали оралистское образование как для Мириам, так и для Эстер. Ортодоксальным было то, что дети, обучающиеся устно, не должны были изучать жестовый язык, поэтому это было запрещено в их доме. «Мы сломаем руки Мириам, если она начнет жестикулировать», – заявил Феликс. Феликс и Рэйчел сами пошли учиться, чтобы узнать, как закрепить школьные уроки дома. Услышав, что в Санта-Монике есть хороший логопед, они переехали туда. Их жизнь была сосредоточена вокруг глухоты. «У нас был контакт с глухими людьми, но все они говорили», – вспоминал Феликс.
Хотя сейчас Эстер относительно хорошо устроена для человека с церебральным параличом, ее путь был долгим и трудным. Мириам, хотя и с гораздо более сильной глухотой, была образцовым ребенком. В школе она ежедневно занималась с логопедом, а также брала частные уроки три дня в неделю. Ее страстью было фигурное катание. Тренеру разрешили подавать ей три знака: один, когда начинала играть музыка; один на полпути, чтобы сказать ей, чтобы она ускорилась или замедлилась; и один в конце, чтобы показать, что музыка закончилась. «Она соревновалась под музыку, не слыша ни одной ноты, – рассказывал ее отец. – В школе она всегда была лучшей в классе. Со всеми слышащими детьми. Полностью читала учителя по губам. Она никогда не считала себя инвалидом». Когда Мириам было 15 лет, она участвовала во Всемирных зимних играх для глухих 1975 года в Лейк-Плэсиде, штат Нью-Йорк, и впервые погрузилась в контекст, где основным языком был жестовый. «Она очень быстро это поняла, – вспоминал Феликс. – Мы ничего не могли сделать».
Мириам сказала мне: «Было тяжело изучать жестовый язык. Прошло много лет, и я пришла к этому так поздно, а мои мама и папа всегда говорили: „Не жестикулируй, не жестикулируй“. На Олимпийских играх для глухих все говорили на жестовом языке, а я не умела. Это было унизительно». Феликс чувствовал себя обманутым переходом Мириам к жестовому языку, хотя признает, что ее словесные навыки остались сильными. Мириам руководит Еврейским общественным центром глухих, который основала в своем городе в Калифорнии; она публикует статьи, организует общественные мероприятия, посвященные еврейским праздникам, и является лидером в своей общине. Около 80 % ее общения происходит на жестовом языке, и около 20 % – в устной речи. «Но мой язык был бы лучше, если бы мне разрешили говорить на нем с детства», – заявила она.