Стал Маркелушка подглядывать, и первый их поцелуй спугнул – шишку кинул и не промахнулся. И второй поцелуй спугнул – больно камнем по темени въехал молодцу. Да Анисьюшка дело уладила – успокоила братца, леденец дала.
Только уселся Маркелушка гостинец грызть, а наш удалой молодец не сдержался и овладел Аксиньюшкой. Да и то, как не овладеть, коли застряла ее тятенькина фигурка между двух березок, когда она от мил дружка бегала, пряталась. Разметались косы русые, расплелись ленты алые, грудь вздыбилась, рученьки стволы обхватили. А гордый вьюноша ноги ее статные на плечи свои крепкие положил, и плащ его алый по ветру аки огонь бьется. Приметно на белом березовом фоне.
И остолбенел братец Маркелушка. Почуял в их позе неладное. Схватил прутик ивовый и ну стегать молодца по бюсту его нижнему, оголенному. Разогнал и на сей раз молодых. Но оскорбление вьюноше нанес прутиком немалое. Затаил злобу добрый молодец. Да и как не затаить, дело-то молодое не доделано.
Удумал он дело лютое, дело страшное. Улестил Маркелушку и дал ему меч-складенец поиграти. Обрадовался Маркелушка и ну скакать верхом на палке да складенцом махать. Много дров нарубил. Утомился, взопрел, побежал к пруду пот с себя смыть. Встал у воды, на отражение свое любуется. Тут его добрый молодец и спихнул в омут. Кануло тело и ушло на дно холодное с тяжелым мечом-складенцом. А вьюноша побежал к Анисьюшке и дело свое продолжил, а через некоторое время и кончил.
Бегает Анисьюшка, кричит братца Маркелушку. Вдруг из воды пузыри выплыли, и услышала Анисьюшка со дна илистого голос братца. Сказал ей Маркелушка, как все было. Заплакала Анисьюшка, да горю помочь некому. Сиротками они по метрикам значились.
Занялась заря-заряница. Ан едет добрый друг! Бегом бежит к Анисьюшке да за белы ручки тянет к рощице, к березкам заветным. А Анисьюшка и сказала ему правду страшную. Подвела его к омуту, и всплыли пузыри, и слышны стали стоны Маркелушки. Тут вьюноша пхнул Анисьюшку, и утопла в омуте русокосая девушка.
Много лет прошло с тех страшных дней. А и теперь нет-нет да и пойдут пузыри со дна омута. Булькают, словно сказать чего намереваются. И газом болотным попахивает. А еще сказывают, будто ездит кто-то на древней кляче, в плаще обветшалом, изодранном, да и сам-то чуть живой, старехонький. Кого-то выискивает, вынюхивает. Потому-то никто никогда в то урочище одичалое не ходит, не едет, особенно парни и девки. Опасаются. А места там красивые, девственные.
Сказка про любовь несказанную
В некотором царстве, в некотором государстве жила была девушка.
И лет ей уже немало, а все девушка. Звали ее Разъёба Полоротая.
За что ни возьмется – одна беда кругом. Пойдет воды зачерпнуть – ведро упустит, поставит хлеб в печку – все сгорит, только зола останется. Возьмется белье полоскать, так оно по реке уплывет, хорошо, если кто чего поймает. Не дай бог чай подать удумает – не останется ни одной целой чашки или блюдца! Все обронит, перевернет, да и осколки толком собрать не сможет – руки порежет, пальцы исцарапает, исколет.
К серьезным делам ее и вовсе не допускали. Скажем, баню истопить или лучину нащипать да в избе разжечь… Это боже упаси – и избу спалит, и от бани одни головешки останутся. Ее уж, в последнее-то время, вообще ни к чему не подпускали, урону боялись. И то сказать, сколько напакостила за свою жизнь Разъёбушка, одни родители только и знали.
Вот и сидела она одна у окна, от всяких дел отстраненная. Одно только и разрешили ей – крючком вязать. Но она и тут каждый день чудила. То все нитки спутала, клубки размотала. То волосы от своей косы вместе с ниткой в узор вплела – отрезать пришлось, то палец крючком проткнула – полдня орала.
Кормили ее с ложки, аккуратно, мало ли что. Дак и тут без беды не обошлось. Дал ей какой-то злыдень яблочко. Она его хвать – и подавилась. Глаза выкатила, руки растопырила, рот раззявила: ни туда и ни сюда. Хорошо, тятя рядом оказался. Подошел сзади, да что силы было как хрястнет по спинище! Пол-яблока и вылетело – да попало матушке в глаз. Она как раз к дочке подбежала, хлопотала перед ртом ее раззявленным. Разъёбушка-то продышалась, а матушка едва глаза не лишилась. Неделю с примочками ходила, пол-лица завязано, одним глазом только глядела, как бы чего доченька не отчебучила.
А уж сколько сил и средств потратили, чтобы Разъёбу замуж кому-нибудь впарить!..
Это история отдельная. До чего только не доходило. Даже одного калику перехожего приводили. Он слепой был. Когда она кисель ему за пазуху вылила – это мелочь, когда зуб подносом выбила – он ишшо кое-как улыбался, но когда она его в спальню отвела опрометью – он в ночи путь к свободе отыскал. Ушел, и доныне его нигде не видали и об нем не слыхали.
Так бы, видно, и мыкать горе бедным отцу и матери со своей Разъёбушкой. Да прошел слух, что живет за рекой, за лесом, за горой высокой один парень по имени Уёбище Несказанное. Отцу имя сразу понравилось. Матушка и этак и так прикинула, и тоже согласилась. Что-то в нем есть. Стали думать, как сосвататься, смотрины учинить да все дело сорганизовать, обтяпать.
Долго думать времени нету, мало ли чего девушка отчебучит, и так каждый день все в напряжении живут, на каждый шорох вздрагивают. Скорехонько собрались и отправили тятеньку за леса, за речку, за высокую гору. А маменька с Разъёбой остались ждать-дожидаться да на чудо надеяться.
Перед отъездом строго-настрого тятенька Разъёбе наказывал с места не трогаться, разве что по большой нужде, а супруге своей велел отвары сонные варить да доченьку ими беспрестанно поить. Вот матушка и старается.
Сидит Разъёба квашней, губищи пораскатала, макраму свою уронила, слюня текет на сарафан, капает, – спит Разъёбушка, посапывает.
Долго, нет ли, время прошло, – полезла матушка в подполье. Гляди не гляди за дщерью, а жрать-то охота! Буженинки достала да солений домашних. Набрала в корзину и стала было по лесенке вверх карабкаться… И ведь надо горю случиться в самое это времечко – заела Разъёбу нужда. Она, полоротая, в своем сонном состоянии шарахалась по избе, да в погреб всей тушей и ахнула. Мамашу сразу зашибла. Та, бедная, всю тяжесть на себя приняла, да еще с корзинищей, полной банок, на голове вверх к свету-то лезла.
Но и Разъёба навернулась знатно. От ушибов, со страху, да в сонном обмороке, по нужде она тут же не раз сходила. А как об лестницу башкой треснулась, так и вовсе чувств лишилась. Долго так валялась. Однако в погребе-то холодно. Вот зябкость ее и проняла – стала она копошиться, в темноте выход шарить.
А на ту пору тятенька воротился и суженного с собой привез. Он, бедолага, тоже натерпелся, пока с Уёбищем знакомился. И то сказать, кого только бабья дыра не рожала, но такого несусветного, извиняюсь за каламбур, свет не видывал. Если и можно себе представить Уёбище в своем совершенном виде – так вот это оно и было. Ни прибавить, ни убавить.
Так вот. Вошли они в светелку – нету никого. В горнице – нету. Тятя и кричит:
– Ау! Разъёбушка! Я тебе друга милого привез! Где ты?
Услыхала в погребе тятеньку Разъёба и орет:
– Тута я, тута!
Сама по ступеням лезет, соскальзывает.
Удивился отец, что девка в погребе, да сам парня вперед пропускает: подай, дескать, руку своей половине будущей.
Подошел Уёбище к погребу, руку косматую тянет, рыло конопатое щерит, гнилые зубы скалит – помогать собрался. А тут и харя Разъёбы показалась из погреба, вся в синяках, щека отечная, губища опухла, как авокада, волосья свалялись, все в капусте квашеной, в помидорах давленых… Глянул на это все Уёбище Несказанное, да как заорет вепрем раненым, а тут и Разъёба его оглядела, последний свой крик издала и внутрь рухнула.
Сказывают, что отец приказал дом по бревнам раскатать и сложить на новом месте. А из погреба склеп домашний соорудили. Говорят, раз в году оттуда крики страшные доносятся. Это, наверное, когда молодые друг на дружку глядят. Но раз в год-то – это нестрашно.
Сказка про Бабушку-Ягу
В одном краю угрюмом, далеко-далеко в чаще лесной жила Баба-яга. Долго жила, много чего знала, видала. Много чего слыхала. Жила по старинке, в избе своей на куриной лапе. Летала в ступе по своим делам бабьим к соседям – Кощею да Соловью-разбойнику. То у одного погостит, то у другого. Все веселей. Одной-то в избушке скучно куковать. А тут поговоришь, вспомнишь былое, и как-то незаметно время пройдет. А времени было – некуда девать.
Кощей, когда в хорошем настроении, рассказчик был волшебный. И память была хорошая. Бывало, такое вспомнит да расскажет, что хоть стой, хоть падай. Он был постарше Яги, но выглядел хорошо. Бодро. Молодцом даже. Ел, правда, мало.
А Соловей наоборот – ел невпроворот. Не в коня, как говорится, корм. Одна морда широкая, а тело скукоженное. На свист, видно, вся сила уходила. Да и молодой еще был, если сравнивать. Грыжей он страдал, бедный. Ведь натуга-то какая – свистеть эдак. Бывало, так свистанет, нечисть, что в лесу у Бабы-яги все вороны оглохнут и дня три ни черта не смыслят. Сидят, как куры дурные, клювом щелкают. А это ведь за сколь верст Соловей живет! Иной раз, при встречном ветре, Яга к нему в ступе целый день болтается. Аж до тошноты доходит. Да еще метлой помаши! Долетит, бывало, чуть живая, еле теплая, попеняет, конечно, свистуну по-стариковски, но потом смягчится и гостинцы ему отдаст. Как же тогда хорошо Разбойник посвистывает! С коленцами, трели выводит, щелкает, переливы выдает – заслушаешься. Словно соловей майский. Молодец! Талант.
Особо тоскливо Яге бывало зимой. Летать нельзя – холодища, метели, пурга. Костяная нога покою не дает. Ноет к непогоде. А непогода, почитай, через день. В печь подсадить некому, а самой несподручно. Вот раньше, бывало, какой-нибудь Иван забредет… То одно дело, то другой случай, а все как-то повеселее. И Ягу на лопате в печь подсадит – она кости отогреет. Теперь не то. Скукотища несусветная.
Жила бы так Баба-яга еще невесть сколько, но откуда ни возьмись пришла в ее сказочные леса беда небывалая. Понаехали люди пришлые, нехристи поганые. Лес стали валить, пилить, изничтожать. Рубят да пилят все без разбору. Зверь бежит, птица летит. Вороны оглохлые и те сообразили, что спасаться приспело. Так шуганулись, что со страху всю поляну земляничную обгадили. Ни одной ягодки – только вороний помет. Покружили тучей и исчезли.
Призадумалась Яга. Закручинилась. В кои-то веки слезу первую обронила. Жалко мест буреломных стало. Она ведь тут каждое деревце знала-помнила. Все при ней произросло-выросло. Многое состарилось, умерло, еще больше народилось. А чего же теперь? А ироды рубят да валят, и нету в них ни души, ни жалости. «И что же это за люди такие?» – думает Яга. Прокрадется поближе, подглядывает. Вроде обличье человечье, а русским духом от них не пахнет. Дрянью одной. Басурмане, не иначе. Совсем разбила Бабу тоска. Ведь это же ее Родина! Края любимые! Где теперь ей жить, как с горем своим свыкнуться? Куда старому инвалиду податься? Слетала к Кощею, к Соловью заглянула. Все ей сочувствие выказывают, к себе зовут. Только нет ей в чужих краях ни покоя, ни радости. Все чужое, все не свое. Видно, пришел ее сказке конец. Вместе с лесом ее сказочным дремучим. Конечно, можно было бы по-стариковски перебиваться. То у Кощея пожить, то у Соловья погостевать. Но она ведь тоже к вольности привыкла, к свободе. А на чужом гнезде свои яйца только кукушка отложит.
Кощей предлагал мор на них напустить, а Соловей хотел освистать их всех до единого. Но это ведь на словах только. А до дела когда дойдет, так кажный про свое только и думает. Об себе заботится.
Попрощалась с ними Баба-яга, во второй раз в жизни всплакнула – мало ли какая жизня выйдет? Может быть, уж и не свидятся больше. И полетела во свояси свои разоренные.
Сидит в избушке, горюет. Вдруг глядит – идет через бурелом-валежник паренек. И прямиком на ее полянку с избой. Подошел, оглядел ее, вокруг обошел. Сам головой кучерявой качает. По обличью складный, щеки розовые. До того смахивает на Ивана, что когда-то, давным-давно, к ней случайно забрел, когда искал кого-то! Увидал ее парень в окошке и обходительно так поздоровался. Поклонился да и спрашивает:
– Как же это вы тут проживаете? Видно, без мужчины домишко ваш? Весь скособоченный, ветхий. Того и гляди крыша обвалится, стена обрушится. Крылечка – и того нет. Как же вы тут, бедная, век свой коротаете?
И в третий раз Яга прослезилась от доброты такой невиданной. Совсем нервенная система надорвалась. А парень розовощекий опять речь ведет.
– Я, – говорит, – тут сотоварищи лес заготовляю. Скоро мы и до вашего места дойдем. Вы бы в деревню съехали, что ли. Вам там веселей будет. А то даже смотреть страшно, как вы тут обитаетесь.
Тут его Яга в свою очередь спрашивает:
– Как же я, кучерявая твоя голова, уйду отсюда? Это же вся сказка нарушится.
– Какая сказка? – удивился парень. – На кой она нужна, сказка такая? И что это за сказка, когда кругом чаща да твоя развалюха? А мы вот все посрубаем, улицу широкую проложим, теремов понастроим – и заживем по-царски. Вот это сказка!
«Ах ты, сбитень мордатый! – думает Яга. – Ладно, сказка так сказка».
– Зайди, – говорит, – в избушку. Помоги мне напоследок попариться. Услужи старому человеку. А я тебя за это угощу кое-чем.
Пока парень к ней карабкался, Яга достала отвару мухоморного да настою болотного. Сели они рядком да и выпили.
Румянец враз сошел со щечек молодецких. Глазки закатились, ножки подкосились. В неделю она со всеми лесорубами совладала. Молва поползла про те места гиблые. Вороны и те прослышали и на прежние гнезда вернулись.
Вороны-то возвернулись, а люди нет! Так все и бросили. А Кощей и Соловей Ягу до того зауважали, что прилетали избушку поправить, по хозяйству помочь. А после работы, когда отвару мухоморного да настою болотного бутыль выпили и маленько разомлели, Баба-яга рассказывала, как с лесорубами управлялась. Они хохотали до слез. Смешная ведь история. Гордятся теперь Бабой-ягой. Сказочную свою жизнь отстояла. Прямо народный герой. Молодец!
Последняя любовь
Жили-были дед да бабка. Старые, а все еще жили. Раза по два – по три в неделю. Да еще с разными вывертами. Дед был до этого дела изобретателен. В молодости поколесил по свету, всякого поднабрался. Вот и чудил. Баба его иной раз от затеи дедовой пятнами алыми покроется, поперхнется, но отказать не смеет. И самой любопытно, и супруга обидеть грех, да и задорно как-то жилось, чудно́.
Все в округе уж не то что друг с дружкой жить, а и поминать то об этом не смели. А может быть, позабыли вовсе. А у наших деда с бабой иную ночь-полночь аж до самых петухов лампа в избе коптит, разные скрипы, ахи да вздохи слышатся. Иной раз отчитает баба своего неугомонного за особенную диковинку, но только для острастки, для виду, а сама травки ему заваривала втихаря, для мужицкой силы. Подаст ему травяного настоя вместо чая, попьет его дед с медком липовым… Посидит, посидит, да хвать бабку за юбку, и потащит на полати. Бабка отбивается, но меру знает, чтобы и дед раззадорился, и самой охоту ощутить. Да и средства всегда под рукой для разных затей дедовых баба заготовляла. И маслице прованское, и сметанка в крыночке, и сальце топленое – все в дело шло. Иной раз так дед умаслит свою зазнобу, что хоть на булку намазывай.
Долго ли жили они так, или еще дольше, только стала бабка деду наскучивать. Приелась. И то сказать – сколько из картошки чего ни изобретай, а все одно опостылеет. Жарь, вари, пеки, сырую ешь, а захочется к ней чего-нибудь этакого: солененького, кисленького, с хренком да с перчиком. Тем более в таком хитром деле. Одним словом, одолела деда с бабкой хвороба любовная, только за разные концы их тянет.
Чует бабка – дело тухнет. А понять, что к чему, не может. И так вертится, и этак заголяется, а дед, как старик немощный, – сидит и пялится в окошко. Пропала страсть. А бабе наоборот – страсть как охота, приохотилась к мужниным любовным разносолам.
Время зиме приспело. Снега замели, землю укутали. Народу радость. Вот со скуки и дед наш пошел на двор. Насмотрелся на молодежь и себе снежную бабу слепил. Походил вокруг, повздыхал и сломал лепнину свою. Стал опять все снова наново из снега устраивать. Долго корпел, прихлопывал, оглаживал, щепочкой ковырял. И вышла тогда снежная девушка. Хороша, нечего и говорить. Дед довольным каплуном вокруг ходит, ус крутит – радуется. Старуху зазвал – хвалится. Баба ему поддакивает, талант его отмечает. Вынесла старые занавески, платочек ситцевый – снегови́чку укутала, приодела. Дед оглядел ее и аж прослезился.
Зимний день быстрый. Вроде недавно петухи заутреню сыграли, а солнце уж на левый бок легло, того и гляди петухи «отбой» орать начнут. Пора ужинать да перины взбивать. Повечеряли наши дед с бабой, улеглись, о своем вразнобой повздыхали. Баба никак сон не обретет – и так повернется, и этак устроится. А дед вид делает, что спит, – тихий храп симулирует.
Наконец баба засопела, убаюкалась. Разомлела на перине, с гороховой каши шипунов подпускает, блаженствует. Отворотился дед от супруги, к окошку повернулся и обмер… Матерь Божия! Язви тя в душу! Оконце осветила луна, и в нем торчит его снеговая девушка. Платочек ситцевый, глазки ясные. Улыбается и деда пальчиком ледяным подзывает.
Юркнул старик из-под перины в сенцы, оттуда во двор и, как в чем мать родила, в одних кальсонах, что еще из военного похода молодым будучи привез, к снеговичке своей в объятия кинулся. Стан ее молодой, что сам слепил, мнет, тискает, груди в костлявых руках сжимает, в губы бороденкой тычется, целуется – и зубы ее холодные чует, аж кровь в жилах стынет. Такая-то молодая красота в его стариковских жилистых руках находится! Податливая, чистая, искрящаяся нежной нетронутой белизной, обжигающей свежестью, доступная, небесная и желанная. Ах, какая это была ночь! Какая ночь! Снеговичка в стариковских объятиях истекала талой водой, будто весна вернулась. И старик уже ни рук, ни ног не чуял, ни предутреннего морозца, ни начавшегося снежного бурана.
Баба проснулась от петушиной побудки, как-то особенно хорошо выспалась она за эту ночь.
Деда нашли во дворе, едва рассвело. Он лежал на снежной горке, подмяв под себя старые оконные занавески, припорошенный сверху чистым снежком. Он был в одних приспущенных портках и с ситцевым платочком в застывшей руке. Местные до сих пор не советуют в ночную стужу, да еще ночью, выходить по нужде во двор. Замерзнуть же можно. Да ведь это смотря какая нужда.
Но это старики так толкуют. Слушать их не надо, что с них взять. Они о любви-то уж ничего и не помнят.
Сказка про ум
В некотором государстве, в стольном граде жил Иван. Почти царевич. Чего у него только не было! Почти все! Богатств класть некуда. Куда ни глянь – сокровища. Добро всякое разное. А деньжищ! Считать не пересчитать. Со счету собьешься или с ума сойдешь. К слову об уме. Вот его-то, ума то есть, у Ивана и не было. Все есть, а ума нет. Его за глаза все так и звали – Иван-дурак.
Вот как-то дурак, Иван то есть, и думает: «Как же так? Чудно́е дело. Я ведь живу почти царевичем. Ну и что я, неужели себе ума не куплю? Разузнать надо только, сколь оно стоит, и купить дерьма этого. Эка невидаль – ум! За денежку все купить можно. Дворец купил, карет разных заморских купил, яхонту как мусора в ларцах золоченых наскладывал – тоже ведь купленное все! Людей, и тех покупал для разных нужд, а уж ума-то купить! Ума много для этого не надо! Для этого главное узнать, где его продают, и сторговаться. И всех делов!» С этим и поехал.
Приехал на базар. Ходит по рядам, товар рассматривает. Все ему свое добро предлагают, кто чем торгует, но он ничего не берет, ходит, ум выискивает. Нету ума! А спросить стесняется. Мало ли, как торговый люд к вопросу такому отнесется. Еще, чего доброго, ославят, на смех подымут, пальцем тыкать станут. Срамота одна. И тут как раз, в самых дешевеньких рядах, где барахлом торгуют, увидал он старикашку. Плюгавенький такой, плешивый, но глазенки остренькие, лукавые. Глядит старичок на Ивана, улыбочку в усишки прячет. Почесал бороденку пальцем узловатым и этим же пальцем Ивана подманил. Подошел к нему Иван, а дедок его прямо и спрашивает:
– Ну, Иван, чего пришел? Видать, умишка-то нету – вот и блукаешь вдоль рядов, а покупки не делаешь.
Изумился Иван, аж рот раскрыл. Но, чтоб зря рот не держать открытым, спрашивает:
– А почем ты, дед, знаешь, что я ум покупать пришел? Кто тебе сказал, что у меня ума нету?
– Никто не сказал, – говорит старик, – я сам все знаю и вижу. Насквозь вижу. Имей в виду. То-то! Так значит, пришел на базар умом разжиться? – продолжал дед. – А чего же, голова твоя пустая, не в мясную лавку? Там ум говяжий продается. И цена подходящая.
– Дак зачем мне говяжий? Мозги говяжьи мне в сухарях запекают. Я люблю их в таком виде. Мне надо человечьи купить. Знаешь, где такой товар продается?
Почесал дед затылок и говорит:
– Ладно, помогу тебе. Только объясни, на кой черт они тебе сдались? Сколько народишка без мозгов обходится – и ничего. Почитай, чуть не каждый второй – дурак. Живут, и хоть бы что! У нас, вон, что ни царь, то дурак, не то что народишко шелудивый. Может, и тебе не надо ума? Подумай.
– Нет, – говорит Иван, – пусть будет. Все у меня есть, а ума нету. Обидно даже. Такая ерунда, а у меня ее нет. Надо отовариться. Никаких денег не пожалею. Куплю, пусть будет. А главное, все люди узнают, что Иван-то – не дурак. Ум у него, хоть и покупной, а имеется.
Подумал, подумал дед и говорит:
– Знаешь, Иван, ум, как сказывают, дело наживное. Это верно. Только мало ли чего? Жил ты вон уж сколько времени без ума и только нынче спохватился. А вдруг тебе с ним обременительно покажется? Он ведь штука заковыристая. Так что мы сперва с тобой мену сделаем. Я гляжу, ты парень крепкий, складный. Опять же, молодой, сильный. Вот мы с тобой и обменяемся: я тебе свой ум на время отдам, а ты мне силу да молодость. Поживем, поглядим, как чего. По рукам?
Ударили они по рукам, оба довольнехонькие. Старик и говорит:
– Слушай-ка, Иван. Тебе ведь в твоем дворце-тереме сила-то вовсе не нужна. У тебя там слуги, холопы, жена-молодуха. А у меня в избе да на подворье моих да старухиных силенок совсем не хватает. Обмен мы сделали, так что я у тебя в тереме буду думать, мыслить, а ты на моей теллитории силушкой молодецкой распорядись.
Сказано – сделано.
Лежит старик в Ванькиных хоромах, услуги ему оказывают почти как царевичу. Кофей в постелю пуховую несут, икру красную на черную намазывают да бутельброды с поклоном подают. В пенной лохани моют, ногти пилкой пилят и диколонами его обрызгивают. Одна благоухания вокруг. Так Иван-дурак повелел. Вот все и стараются. Иванова зазноба в одном тоненьком сарафанчишке пред дедом изгаляется, бороденку ему щекотит и нежные речи на ухо нашептывает. Рай! Чистый рай в земной юдоли. А то наш дед как цыкнет на всех: «Тихо! Мозг работать начал!» – так все ниже травы, тише воды. Обеспокоить боятся. Так что, пока дед похрапывает, посапывает – его ни-ни. Не шелохнут, не ворохнут, пока мыслить не окончит. А там сразу или обед, или полдник. И опять удовольства и яства. Яства и удовольства.
Ну а Иван, как силу на ум обменял, сразу в дедово хозяйство заступил. Там думать некогда. Только силу проявляй. Двор от разного коровьего и свинячьего навозу убери, тут же время порося кормить, коровенке сена дать, лошаденку напоить, запрячь да в поле ехать боронить надо. Едва дух переведешь, время приспело травки свежей накосить для живности. А там хватай лопату да перекапывай огород. Надо того-сего посадить и себе на прокорм, и для продажи. Свеколка, капустка, морковка, картошечка да лучок. Избенку поправить следует. Крыльцо покосилось, кровля съехала, ставенка оторвалась. Вода кончилась – надо натаскать ведрами. Дровишек наколоть, печку растопить. А там опять скотинку корми, коровку дои, навоз собери. Он, бедолага, без привычки с ног сбился, едва в хату зашел, без рук без ног рухнул. А тут дедова старуха шепчет:
– Милай ты мой! У меня старик в эту пору любовь спрашивал. Самое время! Исполняй долг свой мужицкой, красавец писаный!
Какой долг? У него и рука-то не поднимается, и пальцы не шевелятся.
На другое утро, еще не рассвело, Иван во дворец свой стучится, благим матом орет. Отворили ему, впустили. Он, шатаясь, рухнул перед дедом и со слезьми просит:
– Отдай обратно мои молодые силы! Они мне главней ума нужны. Ну его, ум-то этот, к хренам собачьим! Иди к себе и там думай. А я здесь дураком хочу оставаться. Говорят ведь люди: «Сила есть – ума не надо». Так я теперь и сам вижу, что это очень даже правильно.
С тех пор по местам своим, как раньше, живут. Но иногда нет-нет да пойдет Иван на базар. Не за умом, конечно, а так, с дедом повидаться. Скучает, что ли? Как ни крути, а ума-то ведь нет. Дурак, одним словом.
Сказка о хворой девушке
Жили-были муж с женой. Была у них дочка. Пока была мала, они горя не знали. А как выросла, тут все и началось. Они уж, бедные, сами не рады, что ее завели, но не убьешь ведь дитя родное. Правда, отец иной раз в сердцах и подумывал ее чем-нибудь оглоушить, или подальше куда завезти да бросить. Но как отойдет и поостынет, сам себя укорит за мысли такие. А вся беда ихняя от того, что девке время приспело замуж идти. И так ее, сердешную, охота эта окаянная изнутри раззадоривает, что она и в ночи места себе не находит, и светлым днем сама не своя. Чесотка словно какая.
Она к своим годам не то что созрела, как фрукта на грядке, но даже перезрела. Соком подтекать начала. Черт бы, конечно, с ней, раз такое дело. Выдай ее замуж куда подальше, и дело с концом. Однако имелась здесь одна заплетыка – «красота» ее небывалая. И в кого она такая? Мамашу ее, конечно, не с картинки срисовывали, но все же не чудище. Отец не принц, ясное дело. Но тоже без страха глядеть можно. А ихная чадо… И ведь что чудно! В детские годы изъяны-то ее не очень заметны были. Ну косила на левый глазок – дак и что за невидаль, многие косят. Что худа как палка была и, как ни кормили, все не в коня корм – так это, скорей всего, от глистов. Глисты у многих проживаются. Что ходить в три года начала и говорить кое-как в восемь – так это оттого, что некогда было родителям с ней заниматься. Хозяйство-то у них большое, они там с утра до ночи. А бабушка, что девоньку караулила, глухонемая была.
Да что прошлое-то поминать? Созрела, выросла. Глистов вытравили чесночным настоем. От худобы и следа не осталось. Ее теперь так разнесло, что сиськи на нос лезут, когда глубоко вздохнет. А чтоб один сарафан ей пошить – так три отреза купить надобно. Такая вот беда. Не находятся на нее женихи, и все тут. Хоть сам на ней женись. А тыква наша перезрелая места себе не находит – так замуж невтерпеж. Ей уже и свет не мил, и жизнь в нагрузку. Да еще подруженьки ее бывшие, будь они прокляты, своими мужьями да ухажерами похваляются. Все ей нашептывают, у кого чего длиньше да толще. Кто кого крепче хватает да горячей тискает. Кто как целует да ласкает. А наша девка слушает – да только вздрагивает. И то ее в жар киданет, что она пунцовыми пятнами зальется, то в озноб бросит. Зубья стучат, да трясучка по телу. Она, бедолага, после тех рассказов ночь напролет ревмя ревет, по постелям мечется, в голос кричит. То, как в бреду, рубаху на себе рвет, подолы юбок заголяет. То хохотать затеется, то чуть не воет. Стоны издает нехорошие, ногами сучит, губы в кровь кусает. Прямо спасу нет, как ее бесовщина любовная изводит!
Запрещали ей было к товаркам ходить, так она космы на себе рвать начала да орать что есть мочи слова срамные. На нее и плюнули. Мать от жизни такой страдальческой да от переживаний за дитятку свою исхудала вся, будто у ней самой глисты завелись, еле теплая ходит. А отец к бутылке стал прикладываться, тоже не от хорошей жизни.
Приводили ей бабушку. Она знахаркой известной была. Многих от всякой хвори излечивала. Пришла старушка, снадобий в узелке с собой принесла. Травок разных, жабу сушеную да земельку могильную. Усадила болезную страдалицу в темной комнате, на голову ей тряпицу черную накинула, свечку зажгла, да с приговорами-наговорами вокруг девки ходить начала. Из склянок брызгает, травку жгет. Долго так корячилась. А когда тряпку с головы сдернула, чтобы удостовериться, ушла ли хвороба из девы нашей порченой, та старуху за руку схватила, к грудям своим круглым прижала да и говорит:
– Ты мне лучше расскажи, когда ты девственности лишилась, да поподробней обсказывай, как все это сделалось.
Еле-еле старуха от нее отцепилась. Выскочила и ну бежать, ног не чуя. Все склянки свои позабывала. Наверное, ночь-то ее первая о-го-го какая была. С чего бы тогда так мчаться?
Другой раз посоветовали соседи, чтобы ей привели батюшку из соседнего прихода. Молитовка – она чудеса творит. Сговорились родители с попом, рассказали о горе, что на дщерь ихную свалилось. Тот набрал молельных книг, ладану побольше, чтоб девку окуривать. Елею, винца монастырского, чтоб болезную причастить. Ну и отправился дело благое вершить, как попам полагается.
Встретили его хорошо. Накормили. А, откушав скоромного, попросил батюшка оставить его с девкой наедине. Вышли родители, сели на завалинке ждать. Только уселись, а тут из дома бледный старец выскакивает, крестится да по сторонам плюет.
– Одной молитвой, – говорит, – тут не обойтись. Глыбоко демон засел. Непростое дело, запущенное. Здеся сила нужна молодецкая, чтоб демона ухватить. А я по возрасту своему на это не гожуся.
Мать в слезы, отец за голову схватился: