Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жажда жизни бесконечной - Сергей Михайлович Колтаков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– А как с учебой?

– Занятия с осени, так что будет очень удобно. Отработал с уборкой, и можно еще заниматься, а потом отдохнул, и, считай, свободен. Ну и еще есть одна идея, только надо все узнать поподробнее.

– Поработай, – согласился Ким.

Время стремительно, особенно в порыве азарта молодости, увлечения своим делом. И Ким, и Дима были закручены вихрем новых идей, знакомств, и их традиционные ужины начинались за полночь, да и то через день, иногда через два, когда Дима бежал в ресторан на работу, которой был действительно доволен. Утром он притаскивал всякие деликатесы, и они шли на очередной ужин, к неудовольствию Кима, который подозревал, что эти остатки достаются Диме со столов посетителей. Но этот вопрос вскоре был снят из-за обиды всерьез разгневанного ресторанного сторожа.

В один из вечеров, когда Дима готовился к ужину, Ким запоздал, и около полуночи в квартире оказалась симпатичная молодая женщина лет тридцати, которую Ким представил своей компаньонкой в деле и товарищем по работе. Она легко и естественно представилась, протянув руку:

– Оля. – И тут же вызвалась помогать сервировать стол.

Она была умела и притягательна – и своим обликом, и необыкновенно простым обращением.

Они сидели при свечах и пили коньяк. Ким был несколько серьезней обычного, но понять его отношения к Ольге было невозможно. Он научил их закусывать коньяк лимоном с сахаром и молотым кофе, как это делал русский император Александр III. Ольге очень понравилось, а Дима, лизнув сахар с кофе, решил не экспериментировать и держаться подальше от царских выходок.

Дима внимательно следил за реакциями Оли, и ему показалось, что она влюблена в Кима, но вскоре, больше и больше хмелея, он выключился из состояния исследования и болтал с ней обо всем.

Танцевали. И Ольга, пользуясь тем, что единственная, сама по очереди меняла партнеров. Но Ким танцевал мало и только хитро посматривал на танцующих. Было удивительно свободно и легко. Ольга обнимала Диму и смотрела в его огромные глаза, слегка запрокинув голову в темном облаке роскошных волос. Она чуть прикусила нижнюю губу и вдруг, нежно и жарко, прикоснулась губами к горящему Диминому рту. Он был озадачен и, поискав глазами, нашел Кима, который сделал вид, что пропустил поцелуй Ольги, наливая в рюмки ароматный коньяк. Но Ольга уже отпустила Диму и, взяв из рук Кима рюмку, сказала:

– За тепло вашего дома и за его уют! – Она выпила до дна и спросила: – Мне, наверное, уже пора ехать?

Но в вопросе было желание, чтобы ее оставили, удержали.

Возникло напряженное молчание. Все ждали друг от друга каких-то слов, действий. И Ким как-то двусмысленно произнес, отдавая право решения Ольге:

– В общем, еще не так поздно, смотрите, как удобнее.

– Давайте закажем такси, – попросила Ольга. – Пока приедет, еще неизвестно, сколько времени пройдет.

– Телефон в спальне, – сказал Ким, и они двинулись туда.

Дима принес справочник, и они втроем влезли на кровать, отыскивая номер. Набрали три раза, но было все время занято. Дима поглядывал на свободно раскинувшуюся Ольгу, на Кима, и видел только хитрую улыбку его и насмешливый взгляд. Ольга, лежа между ними, легко усмехнулась и взяла сперва руку Димы, а затем Кима, и приложила к своим щекам. Ким склонился над ней, и она впилась губами в его губы, со стоном, закрыв глаза, – но не отпуская Диминой ладони. Дима, уже мало что понимая, начал тыкаться губами ей в волосы, ухо, шею, но Ким подпустил его к Ольгиным губам, и головы их сомкнулись, а потом и губы… Они целовали ее одновременно. Она держала их головы руками, запустив пальцы в волосы и прижимая к себе с сильной нежностью. Дима почувствовал руку Кима, его тонкие длинные пальцы рядом со своей рукой, искавшей горячего лона. Трусики были влажными, нежный живот вздрагивал под их пальцами, ноги безостановочно сдвигались и раздвигались, и Дима почувствовал, что Ким подталкивает его быть первым. Он мгновенно расстегнул брюки и оказался сверху. Ким помог стянуть штаны до конца.

Она превратилась в сплошное желание, и все ее изгибающееся тело искало наслаждения. Ее уже ничто не могло остановить, и жадность и ненасытность ее были безрассудны и беспредельны. Она хотела всего сразу – откровенно, распахнуто. Откуда-то из гостиной летела музыка, в дверном проеме трепетал свет свечей. А здесь, в полумраке, три обнаженных тела составляли композиции роденовских скульптур в совершенной движущейся гармонии.

Они еще долго лежали в изнеможении, глубоко вдыхая запахи своих тел. Затем Ольга встала и, поцеловав каждого, ушла в ванную. Затем вдвоем совершить омовение вверглись и мужчины. Они впервые увидели друг друга в полной наготе и оценивали исподволь свои «достоинства». Оля уже оделась и договаривала адрес по телефону. Они еще выпили и затем проводили ее к такси. Все улыбались, отводили глаза и были счастливы.

– Спасибо, – сказала Оля и захлопнула дверь.

– Ты специально ее привез для этого? – спросил Дима.

– Нет, – ответил Ким, – для меня это тоже неожиданно. Я ее знаю несколько дней. Мне рекомендовали ее для работы, она хороший юрист. Тебе разве было плохо?

– Давай выпьем, – предложил Дима. Ему было явно не до сна.

Они взяли бутылку, рюмки и влезли на измятую кровать, еще хранившую запах ее духов и их тел.

– Мы сегодня с тобой серьезно породнились, – с усмешкой съязвил Ким.

– А я не жалею, – улыбнулся Дима.

Они сдвинули рюмки, глядя друг на друга, и тихо соединили свои лбы, неотрывно смотря прямо в глаза.

– Я пьяный. – Дима повалился на подушки.

Ким разделся и лег под одеяло.

– Хочешь, спи здесь, – разрешил он.

Дима повернулся к нему, и их лица снова оказались рядом. Дыхание гладило их своей теплотой. Они лежали, закрыв глаза, и когда Ким дотронулся до Диминой руки, то почувствовал, как сильно та дрожит. Он погладил пальцами волосы, лоб, и Дима прижался губами к его руке и тоже обнял Кима за плечи. Их носы ткнулись друг в друга, дыхание участилось, и они оба как-то по-детски, неловко вначале попробовали поцелуй, словно на вкус, и тут же глубоко и сильно соединились надолго.

Их ночь была долгой и яркой, как всполох молний. Она оказалась неожиданной для каждого и в то же время исподволь подготовленной. Подготовленной одиночеством и жаждой обретения родного и близкого, единственного существа, подготовленной ожиданием необыкновенного в судьбе, их встречей, их избранностью и просто пришедшей к ним любовью. Любовью друг к другу, о которой они не говорили, боялись думать, но уже давно носили зародышем нежности в себе с самого первого дня их странной встречи.

Дима проснулся первым, и чудовищный стыд окатил его приступом вины, позора и легкой тошноты. Он не мог повернуть голову, чтобы увидеть лицо Кима. Выскользнул из кровати неслышно и, тихо моясь в ванной, куда стащил свои вещи, боялся взглянуть на свое отражение в зеркалах.

Он ушел из дома и, шагая по улице, чувствовал на себе взгляды прохожих, знающих, как ему казалось, обо всем случившемся. Они улыбались ему в лицо, и он горел стыдом отчаяния и все ниже и ниже опускал голову.

Ким слышал, как в ванной шумела вода, как хлопнула дверь. Он смотрел в потолок и не смог встать и вернуть Диму. Все должно было быть именно так. И если им суждено было расстаться, то унижать себя объяснениями или, еще хуже, извинениями было не просто глупо и нелепо, но и бесполезно. Он встал и, откинув одеяло, собрал простыни и вынес в ванную.

Дима исчез из жизни так же внезапно и просто, как и появился в тот странный душный вечер. В доме о нем ничто не напоминало, словно его вовсе не существовало, и только странная для Кима пустота и остро, впервые накатившее одиночество мучили его. Особенно вечерами, когда, возвратившись домой, он долго стоял в прихожей, глядя на пустую гостиную, на чистый пустой стол. Слушая тишину этой одинокой квартиры, он впервые уловил в себе страшный вопрос, показавшийся ему столь убийственным, словно его задал сам Господь из разверстых небес: «Для кого вся эта суета жизни, для чего все твои желания, муки, годы лагеря, унижения? Зачем твои ум и воля, твои деньги и будущая идиллия, если ты один?»

Нет, он не испытывал страха, хотя так явственно и остро, в одно мгновение ощутил весь объем своей жизни и ее бессмысленность. Возникли полное отупение и потеря ориентиров. Он так полагался на судьбу, на свою дорогу, на свое азиатское чутье и легкую силу, бьющуюся в нем все эти годы. Что случилось в нем? Что так внезапно повергло его мукой и опрокинуло все его представления о мире, его собственности и избранности? Неужели этот мальчик, которому он позволил прорасти вглубь себя и пустить корни, которые оказались цепкими и нежными, вырвать которые он не в силах?

Ким лег на ковер и сжался, как щенок, подобрав под себя руки и ноги. Так случалось в детстве, когда матери не было дома, и он, чтобы скорее прошло время, засыпал на ковре и просыпался от прикосновения сухой родной ладони, гладившей его густые черные волосы. Мать пела какую-то смешную песенку и щекотала пальцами его ухо и щеку. Слова были ему незнакомы, и она щелкала языком и будила его.

Он проснулся от этих звуков, оказавшихся телефонным переливом. Он взял трубку и, слушая взволнованный голос Димы, закрыл глаза, еще не веря, что его сон и их разлука уже кончились. Дима спросил, свободен ли он, и пригласил в «его» ресторан ровно в два часа ночи.

Может быть, впервые в жизни Ким так готовился к встрече. Ему были странны самому и волнение, и торопливость, и выбор одежды. Ему хотелось быть красивым, элегантным, свежим, изысканным, словно речь шла о президентском рауте, где должна решиться судьба войны и мира двух великих народов.

Он был точен, как, впрочем, и всегда, и, оказавшись у дверей ресторана, увидел Диму, который, судя по всему, готовился к их встрече с такой же ответственностью и трепетом. Он был необыкновенно элегантен и изысканно-строг одновременно. Он протянул руку и тихо сказал:

– Здравствуй, Ким. – И тут же жестом пригласил пройти, затворив двери.

Они шли почти темным, едва освещенным залом, где-то играла приглушенная музыка, белели скатерти на столах. Ни единой души не было вокруг. В банкетном зале, куда они вошли, был накрыт большой стол и изысканно сервирован. Горели свечи, вполнакала переливалась огромная люстра над столом, музыка более звучно наполняла пространство. Дима подвел Кима к креслу и усадил напротив себя. Они сидели и смотрели друг на друга, и долго не решались заговорить. И, словно услышав в молчаливой неловкости вопрос Кима, Дима просто и спокойно произнес:

– А я не знаю, что тебе сказать, Ким. Я только все эти дни думал о нас, о тебе, и понимал, что я дурак и что ничто не имеет значения, кроме тебя. Просто все, что связано с тобой, – это впервые в моей жизни. И мне стало по-настоящему страшно, что мы не увидимся или станем врагами, чужими. Я хотел рассказать одну историю тебе. Я никому ее не говорил, но ты поверишь, что это чистая правда. Мне было уже восемь лет. И я знал, что отец спит еще и с нашей соседкой, когда мать дежурит ночью. Она была медсестрой. Я сказал однажды матери об этом – и был скандал, и драка. Отец разбил маме голову блюдцем. После этого отец и ушел от нас. И вот однажды я ночевал один, был сильный дождь, за окнами кто-то кричал, и я никак не мог понять, что происходит: то стук в окно, то крики. А подойти к окну – страшно. Но что-то толкает меня, и я сквозь ужас иду и открываю занавеску… Ты не представляешь, что я увидел. Клянусь тебе. Соседка стучалась в окно, стоя на блюдце, которым отец ударил по голове мать. Она просила, чтобы я пустил ее в дом. Я стоял как столб, а она летала за окном и просилась… Я не пустил. Не пустил ее. И она погрозила мне и отчетливо прокричала: «Ну погоди, выродок!» Меня трясло со страху, и я залез на кровать матери и зарылся в одеяло, прижавшись к коврику на стене. Там стояли олени у озера, нарисованные на этом коврике. И вдруг я оказался на краю этого озерка, олени бросились врассыпную, а меня кто-то спихнул, больно толкнув в грудь, в воду. Было глубоко, холодно, я начал тонуть… Я не умел плавать, я захлебывался и уже почти потерял сознание, но мать, прибежавшая с работы, вытащила меня из кровати. Все было мокрым насквозь, под койкой – огромная лужа. Потом мать сказала, что услышала, как я зову ее, и бросилась с работы… Слава Богу, больница была через три дома. А так неизвестно, что бы было. Я теперь воды боюсь больше всего на свете. Я даже на море ехать не могу – боюсь.

– Когда ты ушел, я понял, что ты честен. И это меня окончательно в тебя влюбило. Я сожалел, что оказался для тебя двуличным. Если бы ты остался, то мы могли бы объясниться. И все встало бы на свои места. Я не умею прощать предательство. Это возвеличенная ложь. Возведенная в разряд вершителя чужой судьбы. Никто не властен решать жизнь такого же смертного, каким является любой из нас. Больше всего боюсь оказаться в ситуации, когда от меня будет зависеть чужая жизнь. И потому запретил себе любить, быть любимым. Не хочу семьи, детей. Один поэт написал мое земное кредо, можно прочту?

Дима молча кивнул, потрясенный тем, что говорил Ким и что было положено в основу его юного, но крепко сложившегося мировоззрения.

– Как хорошо, что некого винить, – начал Ким. —

Как хорошо, что ты ни с кем не связан.Как хорошо, что до смерти любитьТебя никто на свете не обязан.Как хорошо, на родину спеша,Поймать себя в словах неоткровенныхИ вдруг понять, как медленно душаЗаботится о новых переменах.

Дима вскочил и, обогнув стол, встал перед Кимом. И когда тот вдруг тоже встал, обнял его и, вцепившись объятием в его плечи, задыхаясь и целуя его, шептал:

– Я люблю тебя, Кимка! Если бы ты знал, как я тебя люблю! Я не знаю, что происходит со мной. Я люблю тебя. Любимый. Любимый. Любимый.

Каждый из нас, входя в мир, несет в себе беду не столько для себя, ибо все мы смертны, сколько для всего, что есть будущее. Свобода – это осознание ужаса и страха потерять все, что нас окружает, и безмерное желание торжества жизни.

Крыса

Уже несколько дней он лежал не вставая. Ему не хотелось ни пить, ни есть, и поэтому даже в естественных отправлениях нужды уже не было. Он, словно буддийский монах, очистился весь внутри перед тем, как уйти в нирвану, к божественному покою, и теперь остались только последние приготовления, когда сознание отделяется от духа и только фиксирует последние картины жизни, уже ни анализируя, ни откликаясь на них.

Они смотрели друг другу в глаза и понимали все без слов и движений, потому что все уже было сказано. Прожито, и ничего не осталось больше, что стоило бы его внимания в этой жизни. Поэтому, наверное, она и заканчивалась. Ему не было ни больно, ни горько, ни обидно. Он не ощущал ни страха, ни отчаяния в последние месяцы жизни. Все и внутри, и снаружи переродилось, превратившись в роговицу, в корку, как у животных или деревьев. Он и жил последнее время как божья тварь, как животное или дерево. И вот его время пошло на убыль, замедляя свой ход, и он теперь держится за мгновения, чуя, как медленнее движется в нем остывающая кровь, как реже отсчитывает последние такты усталое сердце и вдох отделяет от вздоха долгая пауза тишины, в которой уже слышны голоса вечности.

Они смотрели друг другу в глаза и безмолвно навеки прощались. Видел ли их в эти мгновения Бог? Стало ли страшно ему за образ свой и подобие свое, воплощенное в человеке? Может быть. Потому что все вокруг вдруг затихло, как будто природа задумалась о самых простых и вечных вопросах, на которые не бывает ответа. Что есть жизнь? Зачем человек? Зачем вся эта суета? Где и в чем смысл бытия и страданий? Что будет потом, после? И в этой тишине вдруг что-то вселенски глубоко вздохнуло, и бесшумный, внезапный легкий дождь упал на землю.

Упал он и на его лицо, даже не вздрогнувшее ни одной жилкой, потому что лицо его, иссохшее, словно корка, покрытая сеткой трещинок-морщин, было как земля, сродни ей, когда она заброшена и забыта. Глаза наполнились влагой, заблестели, и она, переполнив их, покатилась слезой, последней слезой перед вечной разлукой. Он еще чувствовал это и последним проблеском сознания улыбнулся чистому омовению. Когда-то давно он услышал поверье о том, что, если человек умирает и начинает идти дождь, – значит, о нем тоскует и плачет природа. Значит, его любит Бог.

Любил ли его Бог?

Он никогда не задавал себе такого вопроса. Да и вообще не думал о вечном, величественном, вселенском. Жизнь складывалась из самых обыкновенных житейских будней, где заботы, хлопоты и все время и силы уходили сперва на получение образования, потом на зарабатывание денег, чтобы были кусок хлеба, одежда, крыша над головой. И чтобы все это было не хуже, чем у людей. Обыкновенная жизнь, как у всех. Сравнивать было, в общем-то, не с чем, и он был вполне в своей тарелке, среди своего круга. Он был как все, и все были как он. Вполне счастливое время. Женился не то чтобы по любви – это было тоже понятие для него слишком емкое, требующее особых усилий для осмысления. Но по взаимному увлечению, взаимной симпатии и согласию обеих сторон. Встали в очередь на квартиру. Откладывали деньги на сберкнижку, имея мечту постепенно скопить на машину. Родился первый ребенок, но не прожил и года. Горе переживали тяжело, мучительно, как и весь период тяжелой беременности, трудных родов и последующих десяти месяцев страшной болезни маленького существа, больниц, бессонных ночей и рокового дня, когда его не стало.

Потом начались всякие женские проблемы у жены – обследования, клиники. Она стала меняться день ото дня – становилась раздражительной, нетерпимой, озлобленной. Семья разрушалась на глазах – собрать или сохранить отношения было уже невозможно. Деньги уходили на лекарства, на цветы и подарки врачам, задабривание нянечек, да и зарплата его была смехотворной.

Он не знал этого слова – «депрессия». Но загнанность, несправедливость по отношению к себе, к своей жизни чувствовал физически. Его настигал столбняк, и он мог часами, уставясь в никуда, в полном оцепенении, простоять или просидеть там, где его захватывало это состояние. Друзьями он не обзавелся, а сослуживцы относились по-разному к его нескладной личной жизни. От откровенных насмешек за его бабью суть до недоумения: «Подумаешь, жена болеет. Больше возможности крутануться на стороне».

Тот май выдался теплым, а середина – просто жаркой. Он выпросил неделю на то, чтобы ухаживать за женой. Но после двух скандалов уехал к приятелю на дачу, это было случайное приглашение, и там, в кругу веселых, крепких, умеющих отдыхать и развлекаться, совершенно свободных во всех отношениях молодых людей, почувствовал и воздух свободы, и вкус к жизни и удовольствиям, забыв обо всем на свете.

Свойство всего хорошего быстро заканчиваться он почувствовал особенно остро в электричке по дороге домой. Возвращаться в эту комнату, к запаху лекарств, которыми провоняла их полуторная кровать, к стонам в ночи ворочающейся супруги, к ее слезам, всхлипываниям, бесконечному недовольству, спринцеваниям, тампонам… К соседям, едва скрывающим ненависть к их совместному проживанию, к их ссорам, крикам, скандалам, почти ежедневно происходящим за стеной, к грязной ванне, которую за год ни разу не вымыла соседская чета и в которой вечно лежат их грязные волосы, прилипшие к стенкам и дну облупившейся эмали… Хотелось выть от ненависти к этой скотской жизни…

Его вызывали в местком, туда звонила жена, но он так и не вернулся больше к несложившейся личной жизни.

Он тогда переехал на время к матери, но та пилила его за развод, за слабохарактерность, за выпивание, которое он позволял себе вечером в одиночестве, прикрыв дверь маленькой кухни, и когда он снял комнату – это было как тихое счастье. По крайней мере, его мир принадлежал ему, и делить свои радости или собственный разлад было не с кем. Никто не сожалел и не сокрушался по поводу его, в общем-то, никчемной жизни, никто не пилил его за то, что он так ничего и не добился, никто не сравнивал его с кем бы то ни было. Он мог спокойно выпить без скандалов и попреков, убрать за собой или побросать все и неделями не замечать грязного белья, раскиданных вещей. Он «катился по наклонной плоскости» – как говорила когда-то его учительница по математике, имея в виду не только его, но и жизнь всех, кто считался в классе и школе лоботрясом и слабоуспевающим.

Жизнь для него всегда была тем, что он видел вокруг, – ни лучше, ни хуже. Он не идеализировал ни себя, ни людей, окружавших его. Все воспринималось им как данность, где у каждого свое место, своя роль, и глупо прыгать выше головы. Что толку от борьбы за справедливость? Кроме жертв, она ничего не дала, и мир каким был, таким несправедливым и остался.

Он любил читать историческую литературу. Но и по собственной жизни знал, что миром правят совсем другие законы. Вот и его отец сполна хлебнул от этих законов, пока искал правду и справедливость. Он мальчишкой пошел на фронт, попал в плен, в концлагерь. Оттуда его распределили в семью к немцам, где он был батраком до окончания войны. Немцы относились к нему хорошо, но его выслали на Родину и этапировали как предателя и врага народа в лагерь, где он восемь лет находился на народнохозяйственных работах. Вернуться домой ему разрешили после амнистии. Он был больным человеком, получал гроши по инвалидности. Умер рано и очень жалел, что не остался в Германии. Где жил бы по-человечески, или хоть так, как в войну. «Лучше быть батраком у хозяев на чужбине, чем рабом на своей Родине», – так сказал он перед смертью.

Мать как-то быстро состарилась от переживаний, превратилась в старуху, которой он помогает, выделяя из собственного хилого жалованья, ужимаясь в бюджете и не позволяя себе никаких излишеств. Какая уж к черту машина!

Года два он жил с одной женщиной старше его, но энергией и желаниями дававшей фору, как говорится, и молодым. Вот у кого жизненных сил было сверх всякой меры! Она всю жизнь была в торговле. Год отсидела за хищения, обманывала, обманывали ее, но она не унывала ни при каких обстоятельствах. Он не понимал, зачем ей нужен, при этом почти точно знал, что у нее есть любовник. К тому же она могла быть с любым, кто согласен на взаимность, смотрела на так называемые измены как на гарнир к основному блюду и искренне удивлялась людям, ревнующим друг друга, считала их больными. Дама она была яркая. Яркая во всем, начиная с того, как одевалась и красилась, до умения сочно и выразительно отматерить любого и везде. Она любила застолье, праздник, шумную компанию. Ежедневно приходила с работы подшофе, а выходные проводила в кругу своих приятелей, подруг, то созывая их к себе, то уходя с ночевкой к ним. У нее и дочь была совершенная ее копия: полнотелая, полногрудая, яркая внешне женщина, уже трижды побывавшая замужем и наконец нашедшая свое счастье в Югославии, куда уехала к любовнику, ставшему ей мужем, и жила она там хорошо. Купила свой ресторанчик, родила сразу двух парней, которых ее муж просто обожал и таскал с собой повсюду. Они часто бывали у них, и тогда дом превращался в табор.

Он был чужим в этой разгуляевской семье. Два этих года ежедневных пьянок, загулов, странного союза-сожительства совсем опустошили его. Свобода, в которой он существовал, его тяготила. Он хотел совсем иных отношений. Пусть не любви, но хотя бы обязанностей друг перед другом. Когда не надо мучиться от того, что твою женщину тут же за общим столом хватают за грудь, целуют в губы, говоря полную похабель. Или, наоборот, она, еще сегодня спавшая с тобой в одной постели, выпивая на очередном застолье, тут же при тебе говорит с хохотом о том, как бы славно было ей переспать с новым грузчиком – молоденьким мальчиком, который только что пришел из армии…

Закончилось все неожиданно. Умерла мама, и после похорон он въехал в их двухкомнатную квартирку и страшно запил с оглушительной тоски, одиночества и собственной ненужности. Он остался совершенно один. Первые недели он почти ежедневно ходил на кладбище, сидел там у свежего холмика. Тут покоился в крошечной оградке весь их род. Родители отца, сам отец, а теперь еще и мама. Он впервые подумал о том, что когда-то тут похоронят и его самого. И в этой кладбищенской отдельной жизни он спросил себя о жизни своей собственной, единожды ему данной. Наверное, лучшие годы уже далеко позади. Потому что там были молодость, зрелость, мечты, желания. Пусть маленькие, как он сам, но его личные, ему присущие. Как все скоропостижно прошло, пролетело! Ничего не случилось в этой его серенькой будничности. Иногда, читая в газетах о ком-то, кто совершил преступление, особый поступок, он чувствовал, как бешено стучит его сердце, словно это произошло с ним, словно он и есть участник события. От осознания того, что кто-то может сутки продержаться в ледяном море, победив страх и ужас, или вытаскивать из-под обломков тела́ полуживых людей, или взорвать машину с каким-нибудь бизнесменом, или, хуже того, расстрелять его хладнокровно, за деньги, выполняя чей-то страшный заказ, ему становилось физически плохо. Страшно. Если эта мысль посещала его ночью, то страх колотил его тело и он, не зная, как успокоить себя, несколько раз даже выскакивал на лестничную клетку, чтобы постучать в двери соседей от ужаса и безысходности. Еще помогала водка, и он уже не мог без нее справляться с прострацией своего ночного бытия.

Сокращение сотрудников, под которое он, естественно, попал, раздавило его окончательно. Бесполезность его жизни была теперь очевидна. Он был лишним в этой стране, в этом городе, чего уж говорить о мире. Он был не нужен и незнаком даже в своем доме, где прожила столько лет его семья, где он играл во дворе много-много лет назад. Жильцы сменились. Центр был в моде, и цены на жилье в престижных домах выгнали бо́льшую часть старожилов в другие районы. Многие, желая быстро заработать, продавали квартиры, покупая дешевое жилье на высылках, а на ощутимую разницу доживали свой век. Многие просто сдавали квартиры на длительный срок, а жили кто где. Кто у родственников, кто у детей, кто на дачах – главное было захватить клиента побогаче, не упустить случай. Жизнь дорожала день ото дня, все менялось с очередным идиотством в стране. Вот народ и использовал всякую возможность, чтобы любым способом остаться на плаву, как-то заработать, в ущерб, порою, здравому смыслу. Жилищный бум – так называлось тогда это светопреставление.

Он пытался устроиться по специальности, но время шло, и он перебивался случайными заработками. В бюро по трудоустройству обнадеживали, но очереди выброшенных становились все длиннее. Первое унижение он испытал, собирая бутылки. Выпить было не на что, а безысходность была страшнее смерти, и только выпивая, он успокаивался, находил оправдание себе, жизни, судьбе. Это хоть как-то согревало, оттаивало его душу, и он даже тешил себя надеждой, что все не так плохо, бывало и хуже.

Первое время было нестерпимо стыдно. Люди обращали на него внимание, и ему казалось, что все знают его, знакомы с ним. Ему слышались укоры, насмешки, издевательские реплики, и он старался уйти подальше от людских глаз, но скоро привык к этому виду заработка.

Люди в действительности существа ничтожные. И то, что человек привыкает ко всему, есть не что иное, как одно из проявлений этого ничтожества. Он иногда, думая об истории, пытался ставить себя на место тех, кто в годы репрессий ждал, когда за ними придут. Ему было странно, что половина страны держала узелок с сухарями и чистым бельем на случай ареста. Но дальше общих размышлений он не поднимался. Было дико и страшно от осознания беспомощности и бесправности миллионов. Чего уж говорить об одном затравленном обстоятельствами человеке.

Рассуждать легко и просто. Когда петля захлестывает твою жизнь и, как ни крутись, а выхода не находится, все равно рано или поздно становишься таким же, как все, частью большинства, привыкая к условиям, цепляясь за жизнь. И он все больше и больше свыкался с тем, что надо, пользуясь случаем, продать квартиру и нормально жить, исходя из сложившихся условий. А там со временем изменится ситуация, будет работа, деньги… Да и к чему ему двухкомнатная? Только уборка полдня занимает. Мебелишка старая вся, сыпется. И у дивана-кровати, и у кресел внутренности – одна труха. Что делать, все свой век имеет. А если продать квартиру, то и старье не жалко выбросить, и будет на что купить все, что ему необходимо. А нужно-то всего ничего в его холостяцком быту.

И когда в очередной раз в ящике для писем и газет оказалась бумажка с предложением о покупке квартиры в его доме, он позвонил. Приехавший молодой человек был крайне учтив, любезен, предупредителен. Все расходы брала на себя фирма. На полученный аванс он купил себе пальто, теплую обувь. Гардероб уже обносился и не обновлялся давным-давно, и он чувствовал себя в новых вещах как-то особенно уютно. Он решил купить комнату в коммуналке. Тем более что привык к такой жизни – во-первых, в квартире все-таки не один, мало ли что, во-вторых, коммунальные квартиры расселяют, и со временем он получит свою, собственную. А главное, из оговоренной суммы на покупку комнаты уходило меньше половины, а остаток был для него просто громадной суммой, и он уже представлял, как сбудется его вселенская мечта и он купит машину. Не новую, да новая и ни к чему. Пока научится водить, не ровен час, и побьет ее, помнет, поцарапает.

С документами оказалось хлопот выше крыши. После смерти матери он так и не приватизировал квартиру, а без этого продать ее было совершенно невозможно. И теперь надо было целыми днями сидеть по очередям, собирать справки из разных мест. Всюду столпотворение, крики, скандалы, неразбериха… Через несколько дней он потерял к этому процессу всякий интерес и готов был распроститься с молодым человеком, идеей продажи, мечтой о машине, и если бы не аванс, то слег бы на нервной почве. Но, несмотря на расслабляющую бутылочку, которую он выпивал всякий раз после возвращения домой, утром он с ужасом предвкушал поход в очередную инстанцию. Слава богу, все взял на себя этот самый молодой человек из фирмы, и надо было только расписываться в бесконечных бумагах и на заключительном этапе сделки съездить к нотариусу и окончательно составить договор купли-продажи. Все остальное было страшным сном, оказавшимся совершенно реальной, будничной действительностью. Он остался и без квартиры, и без денег. По договору квартира перешла в собственность некоей фирмы, и ее купила семья из четырех человек; деньги за продажу шли в оценке на день совершения сделки в рублях, а договорные расписки исчезли вместе с молодым человеком, что вел дело. Его же собственная расписка в получении некоей суммы, что была ему отдана в виде аванса, оказалась именно той, что значилась за продажу квартиры по государственной стоимости его жилья. И выходило, что юридически он получил сполна за проданную квартиру и претензий к покупателю не имеет.

Он ходил по улице целый день, чтобы просто не сойти с ума от ужаса, охватившего его, и отчаяния от такой несправедливости, обмана и безысходности. Люди оглядывались, расступались перед ним – такое странное впечатление производил он на прохожих, но он не видел вокруг ничего, не замечал ни того, что несет пальто в руках, невзирая на промозглый ветер, ни того, что вслух разговаривает с самим собой, спрашивая себя: «За что? Как же так?» Он выглядел для всех сумасшедшим. Он в это время и был сумасшедшим, и незримая рука водила его по бесконечному, огромному городу, который стал сегодня неизвестным, пустынным и незнакомым.

Он пришел в себя уже ночью, когда в окнах домов горели огни, и он ходил мимо этих окон и домов в незнакомом районе, вглядываясь в них, словно выискивая свое место, свой уголок в этом мире, и навзрыд, как ребенок, плакал.

Ночь он провел в каком-то подъезде, прислонившись к батарее, и то приходил в сознание, то проваливался в полубред сна, и ему виделись ужасы… Его куда-то тащили, били в грудь, как в дверь, с криками: «Выходи!» Звуки оживающего дома разбудили его окончательно. Он раньше никогда не прислушивался к пробуждению многоквартирного мира. Где-то начинали звучать трубы водопроводов, слышалась музыка, разговоры. Смывные бачки закручивали водовороты, и потоки воды гудели, срываясь с верхних этажей. Стали хлопать двери, заработал лифт, и он с первыми пассажирами ехал в автобусе до метро, а там скоро добрался до своего дома.

Грудь болела нестерпимо. Вот почему в нее всю ночь стучались. Он простыл. Бронхи с детства были слабым его местом. Вчера без пальто он застудился, и теперь его лихорадило, поднималась температура, и он, напившись горячего чая, влез под одеяло и провалился в горячий, липкий, удушливый сон. Очнулся под вечер мокрый, как мышь, сменил трусы с рубахой, нашел какие-то таблетки, съел их и опять пил чай, но кашель был сухой, рвущий грудь изнутри. Он поставил кастрюлю с кипятком, насыпал туда соды и, накрывшись одеялом, дышал паром, пока не одурел от духоты. Захворал он серьезно. Температура держалась высокая, он совсем обессилел и еле-еле вставал, чтобы дойти до туалета, и только пил горячую воду прямо из-под крана, а кипятить чай не было ни силы, ни охоты. Ему было так плохо, что мысль о смерти даже словно подбодрила его. А может быть, действительно где-то живут людские души, живут свободно, независимо от обстоятельств, быта, условий, времени? Там не надо рвать жилы в поисках лучшего места, подличать, унижаться, сводить концы с концами. Там не надо быть начальником, чтобы иметь возможность распоряжаться чужими судьбами и жизнями. Там можно просто, ничем никому не мешая, быть. И этого довольно. Просто быть. В природе, в кругу тебе понятных и близких обыкновенных людей. Не вершителей судеб, не героев, не избранников, а тех, кто любит рассвет, слышит пение птиц, улыбается детям, ест картошку, испеченную в костре, ходит за грибами в лес и знает в нем потайные места, кто молит Бога не за себя, а за всех, кто не совершил и в мыслях того, что не велено творить людям, – зла. Зла, за которое никто не отвечает на земле. Зла, в котором, как в дерьме, копошатся черви человеческих пороков и плодятся, превращая жизнь в ад.

И снова он никак не мог понять, почему одни имеют право унижать, обманывать, уничтожать других? Что за ненависть, что за высокомерие должно лежать в основе таких отношений к людям? Ведь все смертны, все одинаково чувствуют боль, и так легко представить себя на месте страдающего, униженного человека. Неужели обманувшие его будут легко, счастливо жить тут вместе со своими детьми, зная о том, что совершили?

Сознание его билось, теряя нить связи, все кружилось, он что-то несвязанно бормотал, судорожно облизывая сухие, воспаленные губы. И вдруг совершенно отчетливо почувствовал, что кто-то тронул его лоб. Но это была не смерть. Хотя тогда она была бы кстати. Да только время, когда каждый должен уйти в небытие, определенно строго и хранится втайне. Он потом помнил об этой своей болезни только потому, что его пришла спасать мама. Это ее руку, теплую и мягкую, ощутил он на огненном лбу. Это она сидела у его изголовья и тихо говорила: «Все пройдет, и все будет хорошо. Вон, посмотри туда, видишь, какой яркий свет? Такой яркий, а смотреть на него легко, и глазам не больно, а радостно. Чувствуешь, душа ликует и замирает? А если тебе это доступно – видеть и чувствовать, – значит, ты праведный человек. Это ты видел начало Бога. Все пройдет, и все будет хорошо». И все гладила его по голове. И он не умер.

Ему надо было дожить свою жизнь до конца. До конца испить свою чашу, горькую и несправедливую. Словно он должен был заплатить своими страданиями за чьи-то грехи. Но чьи? Он не знал этого и оставшееся время все вспоминал и припоминал события и людей, все анализировал и сверял поступки, их и свои, с участью, определенной ему свыше.

После выселения из своего дома все надломилось в нем, и безучастность овладела им так, будто надели на него жесткую униформу. Поселился он на чердаке дома, в котором несколько раз ночевал. Приходил туда поздно, чтоб не видели, по железной лесенке, и в темноте полз к своей лежанке за вентиляционной трубой. Он притащил туда остатки своего имущества, выброшенные новыми хозяевами. Он тогда в последний раз поднялся на свой этаж и попрощался с тем миром, в котором жили его родители, он сам, – и который так глупо потерял навсегда. Он стоял перед дверью долго, пока оттуда не стали выходить рабочие в загвазданных краской спецовках и выносить оторванные плинтуса, дверные коробки, мусор в полиэтиленовых мешках. Там шел ремонт. Евроремонт.

Сказки для взрослых, впадающих в детство

Сказка – быль

Жил был на свете Иван-дурак.

Как-то нашел он книжку, а там история сказочная. Прочел он ее по слогам и поверил. Поверил и собрался в дорогу – счастье свое искать. Взял у матери клубок, вышел во поле, клубок бросил, но тот сразу в траве запутался. Стал тогда стрелу пускать. Но она дальше своей длины не летит – лук с тетивой разгону ей не дают.

Плюнул он на это дело и сам собой в путь тронулся. Вышел на озеро лесное, а там кваканье стоит – лягушки икру взбивают. Время-то было подходящее – май на июнь поглядывал. Сел на бережке. Ждет, когда к нему одна из зеленых по-человечески обратится. Ждал, ждал, а обращения нету. Тогда выловил Иван одну, пожирнее, нос утер и поцелуем одарил. Лягушка глаза вытаращила и прыг в воду. Видно, не та, что в сказке описанная, попалась.

И стал Иван по очереди отлавливать одну за другой. Отловит – поцелует, отловит – поцелует. Толку никакого. Кроме кваканья никаких признаний, никаких превращений – лягушки лягушками, дурак дураком.

Расстроился Иван. И, видно, с расстройства пошел целовать всех, кто ни попадется. Ежа, ужа… Мухомору кланялся, щуку ловил, да только время потерял. По перепутьям бегал. И направо ходил, и налево, и прямо… Нету толку. Никакого! А о счастье и речи нет. Ни Василисы не обрел, ни богатства маломальского.

Воротился Иван домой. Изодрал сказку в клочья. Стал описывать свои похождения, опытом делиться: и этого нет, и это вранье – сказки одни. Вступил в Союз писателей, стал издаваться. Гонорары сказочные за бестселлеры получает. Жизнь и быт наладил – мед-пиво пьет, на голландке сидит, в ус не дует. И кругом все завидуют – вот ведь, дурак дураком, а как свезло, как в сказке!

Сестрица Анисьюшка, братец Маркелушка и их злая судьбинушка

В некотором царстве, в некотором государстве жили-были сиротки от рождения, по метрикам, сестрица Анисьюшка и ее несмышленый старший братец Маркелушка. Анисьюшка была в тятеньку – белокура, коренаста, а Маркелушка в покойницу матушку – робок и лицом неказист. Но жили душа в душу, как никто другой, потому что никого другого в округе не было. Время коротали незатейливо. Сидят, бывало, на бережочке у тихого омута: Анисьюшка бисером шьет портрет покойного тятеньки, а Маркелушка на дудочке гудит. И так-то им умильно да радостно! И в пляс могут кинуться от полноты душевной, да ненадолго, а там опять за работу.

Вот как-то раз сидели так они за рукоделием: Анисьюшка веночек терновый плела, а Маркелушка семечки тыквенные лузгал, чтоб глист не досаждал, – и завидели они на опушке коня вороного и красавца вьюношу. Вьюноша был так ладен да крепок, словно конь молодой. А конь его был резов да пригож, будто бравый парень. Запылал лик у Анисьюшки, щеки-яблочки зарделись, очи потупила. Годы-то ее молодые уже соком вовсю налились, сама стесняется, а сил не глядеть на добра молодца нету. Так и застыла, столбом словно. А Маркелушка ротик свой раззявил и руки грабельками развел – так его сразили алый плащ молодца да меч складенец. А вьюноша тем временем хотел ловко спрыгнуть с коня, да в плаще подзастрял, и меч был не по росту. Вот он вместе с мечом и плащом, аки мешок кумачовый, наземь рухнул.

Бросилась на помощь сестрица Анисьюшка, да оступилась, и от волнения и неловкости укололась о венец терновый и заплакала горючею слезою. А Маркелушка, пока решался, кому помочь первому и какой с того прок ему от этого будет, много времени потерял. Вьюноша сам поднялся да отряхнулся, а Анисьюшка утешилась и сопли утерла.

Все утряслось само собой, и вот стоят они друг напротив друга, и любуются друг другом, и наглядеться силушки нет никакой. Маркелушка ходит петухом да на меч дивуется, а Анисьюшка, ног не чуя, плывет павою рядом с молодцем, и душа поет, и сердце заходится.

Бежит Анисьюшка, травой-муравушкой ноги белые омывает, а за нею удал-молодец. И смеются они, зубы крепкие да белые солнцу кажут. Смеются, радуются. В березах прячутся да ручки друг другу тянут, хороводятся. А братцу Маркелушке не по себе. Скука лютая. Сестра с молодцем – а ему каково? И яблочко грыз, да бросил, и на суку болтался, да наскучило. И в воду плевал далеко, да утомился. А молодые в леске аукаются – счастье свое кличут.



Поделиться книгой:

На главную
Назад