Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений в шести томах. Том 6 - Юрий Васильевич Бондарев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Экранизация

На вопрос об отношении к экранизации писатели часто отвечают с упреком: такой-то режиссер испортил сценарий, отошел от романной основы, нарушил стилистику вещи. В большинстве случаев бывает именно так: режиссер (а это главная фигура в кинематографе), реализуя литературную вещь средствами киновыражения, видит ее своими глазами соответственно собственной идейной позиции. Если жизненный и душевный опыт режиссера и писателя совпадает, то общее их детище — фильм — отличается и красотой и гармоничностью, это детище рождено по любви.

Если такого совпадения нет, совпадения даже частичного, даже искусственно найденного в процессе работы, то тогда литературный сценарий, прошу простить меня за сравнение, — подкидыш на кинематографическом крыльце режиссера.

И может быть, поэтому в нашем кинематографе еще так много холодных и унылых картин, случайно рожденных.

Думаю, что этот «конфликт несоответствия» возможно решить только творческим объединением писателя и режиссера задолго до съемок фильма — от возникновения замысла, от начала поисков стиля картины до первых строк задуманного сценария. И — до конца съемок.

В результате экранизации всегда есть и утраты и приобретения. И опять же иные писатели жалуются па режиссеров, вздыхают о том, что постановщик выбросил целую сцену и попросил заменить десяток разговорных страниц одной репликой.

И в этом требовании режиссера иногда усматривают пренебрежение к литературному тексту и видят «ремесленную» любовь к поверхностному сюжету, к «киношке». Я могу показаться здесь защитником режиссеров, но, так или иначе, экранизация — это не просто зеркало литературы, а зеркало со своим кинофокусом.

Некоторые говорят: искусство экрана по природе своей грубо, обнаженно, прямолинейно. Это правильно, на мой взгляд, только при сравнении кинематографа с литературой. Даже мировые шедевры киноискусства не дают нам (хотя бы приблизительно) такое потрясающее всегда нас «ясновидение плоти», какое было свойственно, например, гению Льва Толстого.

Но кинематограф — юное искусство, оно едва-едва достигает поры зрелости, у него еще нет того накопленного столетиями опыта, какой есть у старшей сестры его — литературы..

Сначала, в детском своем возрасте, мировой экран заимствовал у литературы одно: назидательную или смешную историю, сюжет анекдота, потом он прикоснулся к серьезным проблемам и успешно справился с этим. Теперь кинематограф пытается проникнуть в тайное тайных человеческой психологии, и во многом это ему удается.

1964

Взгляд в биографию

Военные рассказы Богомолова настолько нравятся мне, что я не нахожу в них изъянов и недостатков. И все-таки я буду говорить о нем и о его рассказах.

В последние годы я часто слышал вопрос: «Почему ваше поколение сорокалетних начало писать о войне через двенадцать — пятнадцать лет после наступления мира?»

И действительно, через двенадцать лет после окончания войны длительное затишье прервалось, и начался новый этап развития военной прозы, если можно ее так назвать. Одно за другим появлялись новые имена и новые книги о войне, вокруг которых начались и не прекращаются до сих пор дискуссии. Пришло в литературу молодое поколение писателей, мы его сейчас называем средним поколением, — это те, кто ушел на фронт, когда им было восемнадцать лет.

Почему же так долго это среднее поколение не трогало до мельчайших деталей знакомую тему? Ведь это были люди, которые все тяготы войны вынесли на своих плечах — от начала ее и до конца. Это были люди окопов, солдаты и офицеры; они сами ходили в атаки, стреляли по танкам, молча хоронили своих друзей, брали высотки, казавшиеся неприступными, своими руками чувствовали металлическую дрожь раскаленного пулемета, вдыхали чесночный запах немецкого тола и слышали, как остро и брызжуще вонзаются в бруствер осколки от разорвавшихся мин. Это было поколение фронтовиков, оно само все видело, чувствовало, знало.

Душевный опыт этих людей был насыщен до предела. Четыре года войны они прожили, не переводя дыхания, и, казалось, концентрация деталей, эпизодов, конфликтов. ощущений, потерь, образов солдат, пейзажей, запахов, разговоров, ненависти и любви была настолько густа и сильна после возвращения с фронта, что просто невозможно было все это организовать, ясно проявить главную мысль. Сотни сюжетов, судеб, характеров теснились в неостывшей памяти каждого. Недавнее было слишком горячо, слишком близко — детали вырастали до гигантских размеров, затмевая основное.

И вот прошло много лет — все постепенно отстоялось. Время сделало выбор и отбор. И само время потребовало сказать о войне то, что еще не было сказано другими. Литература сосредоточилась на исследовании тончайших движений души, ее противоречивости и сложности. Но человек не может быть независим от истории. Война уже была историей, а мы — действующими лицами ее. И мы знали, что в несчастьях проявляется и взвешивается духовная ценность народа. Мы не боялись трагедий, мы писали о человеке, очутившемся в самой нечеловеческой обстановке. Мы искали в нем силы преодоления самого себя и в жестокие дни искали добро и пытались увидеть будущее. Мы изображали войну такой, какой она была.

Именно об этом и написал Богомолов два прекрасных рассказа — «Иван» и «Первая любовь». Я отношу их к одним из лучших рассказов о человеке в условиях фронта, ибо в них звучит та правда и нежность, которая всегда высекает в сердце читателя соучастие.

В рассказах Богомолова — биография поколения, в них много трагедийного, горького, но в трагедийности этой нет черной расслабленной безысходности, потерянных вех, натуралистического ужаса. Его рассказы освещены суровой интонацией военной молодости своего поколения, которое не любило черных красок, не верило в смерть и под свист пулеметных очередей жило ожиданием будущего. Писатель через много лет после окончания войны уже с высоты времени оглядывается на свою молодость, он хочет все вспомнить, и толчки памяти вызывают боль.

Погиб в подвалах гестапо Иван, герой одноименного! рассказа, мальчик-разведчик, почти ребенок по прожитой жизни и взрослый по ощущению мира, по опыту накаленной непримиримости; погибла в бою за высоту девушка-санинструктор, унося с собой зародившуюся жизнь; «она осталась там, где уже лазали бойцы похоронной команды», и девятнадцатилетний командир роты, взявший высоту, но потерявший свою первую любовь, готов ненавидеть солнце, вставшее в небе; «…если б я мог вернуть рассвет!.. Ведь всего два часа назад нас было трое…» Война отнимала и любовь, и надежды, и жизнь — она не жалела ни молодости, ни нежности, ни самых высоких чувств, ни гения. Этот рассказ «Первая любовь» особенно близок мне — и не потому, что он как-то перекликается с моей повестью «Последние залпы», а потому, что в чрезвычайно лаконичной форме Богомолов сумел сказать очень многое о войне, и по-своему, отлично от других.

Об этом рассказе мне говорили, правда немногие, что в нем давний и знакомый сюжет, знакомая ситуациям фронт, он и она. Но ведь искусство тогда становится искусством, когда в знакомом проступает незнакомое, и это уже становится открытием.

Но все-таки, может быть, в рассказах Богомолова звучит «окопная правда»? Может быть, он стоит на позиции «пятачка» и «взглядом из окопа» вспоминающе рассматривает «карту-двухверстку», а нам желательно было бы видеть «масштабное, широкое полотно», где все было бы закономерно и планомерно.

Оперирую данными терминами потому, что некоторая часть нашей поверхностной критики утверждала, что «правда окопа», жестокие детали войны, внимание к «пятачкам» и высоткам, трагедийные ситуации заслоняют главную идею того или иного произведения о войне — во имя чего боролись и погибали солдаты. Но все дело в силе художественного видения и идейной направленности таланта.

Правда о войне — это предельная достоверность и действенность деталей времени. Это отдельные кирпичи, соединенные цементом мысли, без этих кирпичей не может быть самого здания. Это подробные взаимоотношения солдат и офицеров в их самых откровенных проявлениях, без чего война, это величайшее испытание народа, и движение в ней людей выглядят лишь огромной картой со стрелами, обозначающими направление ударов, или знаками, очерчивающими оборону.

Правда войны — это, наконец, время подробно рассмотреть солдата от момента, когда он в окопе вытирает ложку соломой, до момента, когда он берет высоту иногда у него в самый жестокий момент боя развязалась обмотка и хлещет его по ногам.

В окопную жизнь входит многое: от малых деталей — два дня кухню на передовую не подвозили — до главных человеческих проблем; жизни и смерти, лжи и правды. чести и трусости. В окопах возникает необычайно емкий душевный микромир солдата и офицера — радости и страдания, патриотизма и ожидания.

Чем чаще человек на войне видит гибель своих товарищей, тем реальнее ощущение, что он не бессмертен. Только в первом бою по наивной смелости и неопытности хочется, улыбаясь, открыто сидеть па бруствере — все пули тогда летят мимо. В двадцатом бою снаряды разрываются рядом, срезая бруствер над головой, и автоматные очереди летят так близко, что слышен их ветровой посвист возле виска. И весь характер солдата проявляется в том, что он каждый день преодолевает самого себя. Только тот не боится на войне смерти, кто абсолютно лишен любви к близким и любви к Родине. А Родина — это не только прошлое, настоящее и будущее, но это и жена, и дети, и книги, и настольная лампа дома, и летняя зелень тополей, и первый в сумерках снег на крыльце.

Героизм — это преодоление самого себя и это самая высокая человечность. Героизм советского солдата не в том, что он бесконечно заявляет о презрении к смерти, а в том, как он поступает, о чем думает, кого любит и кого ненавидит. Человечность его в том, как он говорит о своей жене и детях, о весеннем мелькании стай скворцов над траншеями, и в том, как он впервые в жизни убивает, а убивать всегда нелегко.

Правда войны вбирает в себя все — от движения красного карандаша по карте в Верховной Ставке до ночи перед боем в окопе, от Ленина и дней Октябрьской революции до первых выстрелов в июне сорок первого года. В окопах войны решалась и судьба Советской власти, и судьба социализма, и, следовательно, судьба каждого солдата. В окопах, протянувшихся от Баренцева до Черного моря, воевал народ, — поэтому здесь концентрировались все наши идеи, чаяния, надежды. И именно здесь писатели среднего поколения, избегая прямолинейности, искали масштабность, емкость мыслей и чувств, а не в механической широте всеобъемлющего полотна, которая в силу этой своей механической пространности «размывает» писателя как остро чувствующего участника событий. Все дело, надо полагать, в том, что «окопная правда» вбирает в себя «масштабную правду», так же как «масштабная правда» вбирает «окопную».

Конечно же, в пашей литературе нет пока произведения, похожего на эпопею Льва Толстого, с судьбами героев в протяженности времени, с исследованием целой эпохи, с охватом разных сторон жизни. И опять я оглядываюсь на войну: возможно, автор такого романа был убит под Сталинградом или на Курской дуге.

Пишут оставшиеся в живых, они пишут о том, о чем не могут не писать, это не только заказ времени, это заказ собственной совести. Может быть, эпопея еще впереди…

Владимир Богомолов написал несколько пронзительных по своей правдивости и глубине рассказов. Опи художнически широки и емки, несмотря на сжатость формы, а трепетный нерв мысли и боли вызывает у вас такую любовь к героям, что невозможно оторвать их от себя, невозможно согласиться, что их нет в живых, что они мужали, любили, страдали и боролись в те годы, когда ценность человека испытывалась огнем и смертью.

Последний рассказ Богомолова «Зося» как бы выводит нас из-под огня на отдых в польскую деревню. Здесь уже не рвутся снаряды, не полосуют воздух автоматные очереди, здесь покой, тишина, солнце. И в этом светоносном, как мечта, покое возникает робкая, неуклюжая, первая, почти мальчишеская любовь юного офицера к польской девушке Зосе. Их любовь настолько чиста и поэтична в этом коротком покое, что вас охватывает необоримая тревога, как только она обрывается внезапным отъездом батальона на передовую. Да, они не встретятся больше, не увидят друг друга — их столкнула и разъединила война. Это любовь фронтового поколения, она была оборвана, едва возникнув, она неповторима, в ней есть горьковатый привкус пороховой гари военных лет.

Все рассказы Богомолова обращены к военной поре своих сверстников, но в то же время они обращены к молодости современного поколения, которое все должно знать о старших братьях.

За его рассказами стоит незримый знак — писатель хочет сказать, что у его поколения не было юности в ее естественном течении мирных дней и, как бы ни было больно за непрожитые жизни, границы мужества и любви не имеют пределов во времени.

1965

Одна судьба

Несколько раз жизнь сводила меня с Юрием Збанацким, и всегда я испытывал такое ощущение, будто знаю его очень давно, с военных лет, хотя познакомились мы с ним в мирные дни, в шестьдесят пятом году во время поездки в США. «Боинг», ревя реактивными моторами, в кромешной тьме летел над океаном, крупные капли высотного холода скользили по черному стеклу иллюминаторов, самолет качало, пол под нами ненадежно вибрировал, две стюардессы, пленительно улыбаясь, стройно покачиваясь, обходили салон, как бы одним видом своей сияющей рекламной красоты успокаивая пассажиров, а мы, помню, посмеиваясь, говорили о человеческой судьбе, о том, что, черт его дери, вышли из войны живыми, а тут вот нежданно-негаданно ковырнешься вместе с хваленым «Боингом» в морскую пучину и спасательный пояс не успеешь вытащить из-под сиденья. Збанацкий шутил, острил, даже попытался завязать разговор с улыбающимися стюардессами, зная лишь три слова по-английски, исходила от него мягкая волна душевного здоровья, украинского юмора, хорошо знакомого мне по войне, того ненарочитого юмора, который так помогает людям жить.

Русский язык, а значит, и литература, украинский язык, а значит, и литература, родились в одной колыбели народного древнерусского слова.

Как поистине схожи великолепные эти языки, как энергичны веселой, живой глагольностью, как величавы и строги тонкой метафоричностью, музыкальностью, многоцветностью, какая в них гибкая ирония и какой естественный юмор!

Я впервые узнал украинское слово в детстве, и было для меня тогда величайшим открытием услышать из уст матери бесподобные стихи Тараса Шевченко, который вывел украинскую поэзию на глобальные вершины литератур мира, и имя его прославило Украину и образ солнечного народа.

Нас объединяет не только культура, но и страдания. Черные дымы зловещей тяжестью нависали и над полями России и Украины, и эта поверка огнем, военной бедой навечно объединила нас пролитой кровью.

Память неотделима от биографии художника. Соединение памяти и воображения создают писателя. Юрий Збанацкий прошел такую школу жизни — от сельского учителя до командира партизанского соединения, — прошел через такие сложности военного и невоенного бытия, что приобретенного душевного опыта, до краев насыщенного, вполне достаточно, чтобы иметь право сказать: «Я честно живу в своем времени и всей своей биографией утверждаю правду эпохи и отрицаю ложь».

Профессия рабочего, несомненно, синоним материальных ценностей, работа крестьянина — синоним хлеба, имя писателя связано с ценностями духовными, то есть — с книгой, которая помогает осмысливать правду эпохи, следовательно, помогает человеку понять самого себя.

1966

Писатели-солдаты

Возможно, будущий историк, исследуя войны, глубоко поразится тому, что во всей истории человечества — от детства его и до зрелости — слишком много дат военных сражений, помпезно отмеченных вех триумфальных побед, тягостных поражений, слишком много подробных жизнеописаний полководцев, цезарей, властолюбивых консулов, жестоких королей, железных императоров, генералов, слишком много тщательных и скрупулезных описаний долголетних походов, нашествий, связанных с возвышением и падением государств. От века лилась кровь, рушились ранние цивилизации, засыпались остатками руин самобытные культуры, заносились песками, выжигались солнцем опустошенные города, превращались в рабов покоренные народы, исчезали древние государства, перекраивался мир, присоединялись огнем и мечом территории; позднее изысканный язык дипломатов заменялся смертельным языком ружей, пулеметов, дальнобойных орудий, обстреливающих столицы Европы. На мутной волне властолюбия и национализма возникали честолюбивые бона-парты и канцлеры, воинственно звенели шпорами, неистово размахивали оружием, одержимые жаждой завоеваний.

На полях сражений выбивались целые поколения. Равнины Европы покрывались кладбищами, в холодных крестьянских домах кашляли, задыхались по ночам отравленные газами, а в больших городах сверкало разливанное море огней, в сигарном дыму столиц среди пьяного угара лилось шампанское, мелькали коротенькие юбочки танцовщиц с мертвенно-бледными лицами, солидно сияли под люстрами лысины политиканов, блестели аккуратные проборы дельцов, сколачивающих на пролитой крови состояния.

Возможно, так или приблизительно так представятся прошлые войны перед мысленным взором историка.

Но потом переворачивается новая страница истории человечества — и, как ослепляющая вспышка, возникнет эпоха Октябрьской революции, длительная схватка справедливости со злом, закончившаяся победой свободы, И наконец, Отечественная война, всколыхнувшая весь мир смертельной борьбой единственного в истории социалистического государства с силами фашизма.

Мы, современники, еще помнящие эту войну, только сейчас со всей масштабностью начинаем осмысливать всю чудовищную проверку огнем, испытание на здоровье и прочность Советского государства.

Независимо от возраста можно забыть отдельные эпизоды своей биографии, тускнеют, стираются черты знакомых когда-то тебе людей, даже чуть затушевываются наиболее ярко отпечатавшиеся в памяти живые картины юности. Но нельзя забывать страницы биографии своего народа.

Мы понимали, что такое фашизм. И понимали степень опасности, надвигавшейся на нас.

Фашизм — это философия насилия и разрушения личности, это зловещее подчинение разума инстинктам, это «сила выше права», взгляд на человека как на взбесившееся животное, достойное кнута и смерти, это педантично рассчитанное убийство миллионов людей, насилие над мыслью, над любовью, над молодостью, это жирно дымящие трубы крематориев в концлагерях, выстрелы в затылок, это презрительное отрицание совести как сентиментальности, мешающей нажать спусковой крючок автомата, нацеленного в ясные глаза ребенка.

«Третий рейх» существовал двенадцать лет, уничтожив за этот короткий срок миллионы людей.

Потом сокрушительный ветер возмездия смел с перекрестков истории целые армии вторжения, жестокую мощь солдатской империи, мнимые истины и самую человеконенавистническую философию — фашизм.

Но в начале сороковых годов ни один, даже скептически мыслящий, западный историк не мог предположить эту быструю гибель фашистского «величия».

Бесспорно, в «третьем рейхе» были самые воинственные солдатские марши и самое скорострельное автоматическое оружие. На оружии стояло клеймо, подобное счастливому заклинанию верующих: «С нами бог». В новейшие танки и скоростные истребители садились надменные голубоглазые викинги с твердой складкой губ. Во время атак они, как мясники, засучивали рукава. Они умели убивать. Их армии, сильнейшие в Европе, подобно смертельным щупальцам, присасывались к древнейшим городам Европейского континента и силой ставили их на колени.

Реактивные установки «фау» с рассчитанной методичностью в одни и те же часы безнаказанно обстреливали побережье Англии.

Экспедиционный корпус фельдмаршала Роммеля, любимца рейха, одерживал победу за победой в далеких африканских пустынях — и это тоже опьяняло империю.

Рейхсминистр Геббельс резко-пронзительным голосом («под фюрера») еженедельно сообщал о предсказанных самим роком победах немецкого оружия, и переполненный зал, вздымая к трибуне руки, чернея нарукавными свастиками, по-бычьи неустанно ревел тысячами глоток: «Зиг хайль!» Бледные лбы лоснились. Глаза горели горячечным огнем исступления. Они пели гимн Хорста Весселя. В нем звучали неистовая преданность кровавому братству СС и разрушительная свирепость новорожденных нибелунгов двадцатого века. На паучье-черных штандартах, символах разрушения и непреклонности, вея смертью, ядовито сверкали незримые полудевизы-полузаклинания: «Германия превыше всего», «Совесть — химера», «Убивай, убивай!».

Весь мир казался пышным рождественским тортом, в который легко и мягко войдет нож с надежной маркой крупповской стали. Генералы, увешанные знаками отличия за победы в Европе, охотно позировали кинооператорам из военной хроники «Вохенрундшау»[1] и, склоняясь над картами, скупо улыбались прусскими улыбками. Фельдмаршалы не выпускали из воинственно сжатых пальцев свои жезлы. Гитлер, по-солдатски оттопыривая бабий зад, пожимал руки героям Германии и, оставаясь один в машине, возбужденно сосал таблетки, отбивающие дурной запах изо рта: он слишком много общался с людьми. Фюрер уже верил, что он — немецкий Иисус Христос, вооруженный мессия, самой судьбой предназначенный огнем и мечом принести в мир свою «Идею очищения» и покончить с либерализмом, плутократами и большевистской Россией.

Шел 1941 год… Уже по брусчатнику завоеванных европейских государств мощно гремели стальные траки танков.

Уже властно звучала резкая немецкая речь на дорогах Балкан и в песках пустынь на подступах к Александрии. Уже немецкие дивизии сосредоточивались на границе Советского Союза. Это был апогей фашизма. Острие гигантской военной машины было направлено на восток, на нас, — главную цель «третьего рейха».

И мысленно я вновь переворачиваю страницы борьбы нашего народа, вставшего на пути фашистского нашествия. Книги о войне неотразимо воздействуют на нашу память как кровоточащие зарубки на вехах, зарубки боли.

Мы знаем, как сейчас велик интерес к достоверному факту, к реконструкции событий. В характере людей мы исследуем историю. В событиях истории мы познаем человека. Мы хотим знать правду о самих себе, мы хотим понять и осознать истоки духовной силы — это обостряет наше отношение к жизни, к ближним своим. Это объединяет нас родственно, жгуче напоминает нам о мужестве и боевом товариществе, навсегда скрепленном общей кровью и борьбой в первый и трагический год войны.

И сама жизнь-документ в ее суровой простоте и объемной сложности возникает перед нами. Исчезает условность искусства, — и мы вновь, замерев и не веря, слушаем первые сводки Совинформбюро, видим военные улицы Москвы, уходим в ополчение… Стиснув зубы, молча хороним своих товарищей, до последнего патрона деремся в окружении и в минуты затишья задаем себе вопрос: «Как это могло случиться? Почему мы допустили немцев до Москвы?»

Писатели-солдаты пытаются объяснить, как это случилось, — они не уклоняются от горьких ответов, ибо история не терпит двусмысленности. Принаряжать историю — это значит попирать истину, непростительно забыть о тех, кто под таранным натиском танков в бессилии погиб тогда на изрытых снарядами полях сражений в первые отчаянные месяцы.

В последние годы на Западе вышло множество объемистых мемуаров — воспоминания бывших гитлеровцев от командиров полков и дивизий до командующих группами армий. Во многих этих книгах с претензией разобраться в прежних ошибках — детальнейший разбор действий немецких войск под Москвой. Бывшие командующие старательно ищут причины поражения в те роковые для них дни подмосковной осени и зимы. Они, оправдываясь, заявляют, что немецкая армия не была подготовлена для активных действий в зимних условиях России, что синтетический бензин разлагался на морозе в танках на составные части и замерзала оружейная смазка, что в какой-то момент не хватало лишь одной танковой дивизии или одного батальона.

Нет смысла спорить с мемуаристами, ибо сама история, само поражение немецких армий — веское доказательство краха «третьего рейха». Будущий историк прикоснется к документам этой священной войны нашего народа с фашизмом — и будет потрясен тем, что потрясает нас и сейчас.

Может быть, среди огромного материала войны он найдет отраженными в наших книгах лишь эпизоды ее. Но, прочитав эту страницу, историк прокаленными словами впишет в свое исследование главу о писателях-солдатах,

1967

Мастер

Работа писателя напоминает тяжелейшую работу землекопа, роющего колодец в выжженной стопи. Обливаясь потом, он день за днем — иногда годами — вгрызается в землю с фанатичным упорством, стараясь добраться до глубинной воды и испробовать вкус ее. Потом он отдает открытые колодцы людям. Нередко же вода в них бывает солоноватой, порой с железистым привкусом горечи — и люди пьют ее, испытывая еще большую жажду.

Константин Паустовский черпал из своих колодцев первозданно чистую воду — от нее исходила прохлада.

Его кристально отточенные слова сияют, переливаются, как капли на листьях, освещенные солнцем. И его книги наполнены прозрачным и душистым воздухом. Они издают запах утреннего моря, благостно-тихих лугов, закатного леса с сухим туманцем в коридорах просек; от страниц веет мягкой тишиной вечереющих полей.

Может быть, во всем этом ощутимо умиленное созерцание окружающего мира? Умиротворенный взгляд окрест себя? Нет, в этом лиричное познание самого человека как частицы природы, рожденной ею, и познание доброты, которая подчас в сумасшедшем ритме каждодневных дел дробится и распыляется в мелочах. И тогда уже некогда внимательно оглянуться, всмотреться в предметы, осмыслить прожитый день, ощутить вне себя и в себе извечную красоту. Почему же так заметно стремление Паустовского идти через красоту мира к доброте и от доброты к красоте мира?

Пути воздействия литературы не изведаны, так же как не изведаны психология творчества, стилистические склонности или верность писателя своим героям. Мы утверждаем; оселок образа — острейший конфликт. Да, разумеется, это так. Но истина эта не может быть абсолют-ной, ибо, признавая ее непоколебимой, мы надеваем на нее обруч литературной догмы. От частого употребления, от беззастенчивой заемности общеизвестных положений они нередко теряют силу своего воздействия.

Сила таланта Паустовского в неизменном ощущении молодой открытости и чистоты его героев, и я беру на себя смелость сказать, что для него критерий морали — красота мира и красота духовная.

Нет сомнения, что в этом неотразимость прозы Паустовского и этим объясняется его неугасающая популярность. Он никогда не был «моден» или «немоден» — его читали всегда. Он был далек от всякой литературной суеты вокруг своего имени, от ложных фейерверков неудержимых восторгов, от фельдмаршальства в искусстве, разрушающих талант любой величины.

Иногда меня спрашивают, почему я так люблю Паустовского — ведь он пишет в другой манере, разрабатывает другие темы, его герои не похожи на моих героев.

Я люблю Паустовского потому, что именно он, выдающийся мастер, в самом начале моего литературного пути открыл мне изящество, алмазный блеск самого простого слова, потому что я был покорен его любовью к человеку и в его книгах, и в жизни. Есть писатели, наделенные счастливой судьбой: книги их не теряют свежести под воздействием лет и времени и, несмотря ни на что, остаются молодыми.

На книгах Паустовского воспитывалось не одно поколение. Я помню, с какой жадностью мы зачитывались в школьные годы ставшими потом знаменитыми «Колхидой», «Кара-Бугазом», «Черным морем», они переходили из парты в парту, из портфеля в портфель, из дома в дом, закапанные чернилами, с потертыми обложками, с захватанными корешками. Я только теперь понимаю, что донельзя потрепанные, с заклеенными страницами книги — самая большая награда для скромного писателя. Я никогда не забуду своего друга детства, который в сорок первом ушел в ополчение со страстной мечтой о море, привитой книгами Паустовского, и погиб под Москвой, сжимая жесткую деревянную ложу винтовки и видя не Черное море, а черные тела танков, ползущих сквозь черный, обугленный лес перед траншеями.

Эмоциональное воздействие Паустовского, видимо, объясняется не только естественным благородством его героев, не встающих на цыпочки, но и тем, как писатель умеет создавать неповторимую атмосферу, настроение, вещественный и невещественный мир, окружающий героя. Эта поразительная игра светотеней, точное сочетание красок, звуков, запахов, ритм, тональность — завидная способность, не так часто встречающаяся в нашей литературе.

Я могу закрыть глаза и по ощущениям Паустовского вспомнить, как покойно на рассвете море и как горяча галька, прожженная солнцем, как теплы в полдень стены домов в Новороссийске и Одессе, как догорает закат в пролете сосен, как ложится первый снег на проселочные дороги и подымается едкий туман над влажной малярийной Колхидой, как скрипят половицы в старом, рассохшемся доме, наполненном бледно-снежным светом российской вьюги, как вечером пахнет мокрыми заборами в маленьком приокском городке, как ровно шумит дождь по крыше, как в осенние ночи остро блестит, переливается над темными лесами созвездие Ориона, отражаясь в воде.

У Константина Паустовского удивительное свойство точно передавать свои ощущения — это достигается высоким мастерством. Паустовский — писатель безупречного эпитета. Он создает пейзаж так осязаемо отчетливо, так просто — изумляешься его зоркому глазу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад