Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Доминион. История об одной революционной идее, полностью изменившей западное мировоззрение - Том Холланд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но самых упорных противников Христа истреблять запрещалось. На том же соборе в Лионе тот же Гумберт Романский уточнил: иудеев уничтожать не нужно. Ведь было предсказано, что в конце времён они примут крещение; до тех пор они должны были служить христианам живым напоминанием о божественном правосудии. Как выразился Иннокентий III: «Хотя нечестивость иудеев достойна многократного осуждения, через них подтверждается истинность нашей веры, поэтому верующим не следует жестоко их угнетать» [547]. Убогое и издевательское проявление милосердия. В его основе лежала уверенность в том, что иудеи, в отличие от сарацин, не представляют угрозы для христианского мира. Христиане привыкли считать иудейство чем-то безнадёжно устаревшим, они были убеждены, что иудейские законы, обычаи и вся иудейская премудрость – это пыльная древность, на смену которой давно пришло всё новое. Однако отсталость иудеев была не столь очевидной, как хотелось бы церковным иерархам. В отличие от вальденсов иудеи могли похвастаться эрудицией, до которой большинству христиан было далеко. Не один Аквинат ценил достижения иудейских интеллектуалов; даже хозяйством римского папы с давних пор заведовали управляющие-евреи. Ученик Абеляра признавал: «Как бы беден ни был иудей, родись у него хоть десять детей, он всех их обучит грамоте, причём не ради выгоды, как делают христиане, а затем, чтобы все понимали Закон Божий, причём не только сыновья, но и дочери» [548].

Пожалуй, неудивительно, что реформация, не терпевшая никакой конкуренции, принесла иудеям много горя. Реформаторы говорили об очищении христианского мира от всякой скверны, о Церкви, облачённой в свет, – и эти идеалы разожгли в христианах, живших в городах и деревнях Европы, неприязнь к соседям-иудеям. Задолго до того, как Конрад Марбургский в письме Григорию IX обвинил еретиков в связях с демонами, приспешниками дьявола называли иудеев. На них показывали пальцем, объявляя их колдунами, богохульниками, врагами Церкви, которые только и ждут удобного случая, чтобы загрязнить евхаристические сосуды – своей слюной, своим семенем или собственными испражнениями. Хуже того, их считали убийцами. В 1144 г. в лесу недалеко от английского города Норвич обнаружили труп мальчика; священник, задумавший сделать из него местного мученика, тут же состряпал сенсационные обвинения: якобы мальчика похитили местные иудеи, которые затем пытали его так, как Христа, и принесли в жертву. Многие не придали значения этим выдумкам, но некоторые в них поверили. Навет начал распространяться, словно чума. Со временем появились и другие подобные истории, в них добавляли всё больше страшных подробностей: якобы иудеи, насмехаясь над таинством евхаристии, подмешивали детскую кровь в свой ритуальный хлеб. Эта клевета была осуждена сначала имперской комиссией, а затем, в 1253 г., – самим папством; но её распространению это не помешало. Ещё через два года – и вновь в Англии – по доброму имени иудеев был нанесён ещё один страшный удар. В Линкольне на дне колодца обнаружили тело мальчика по имени Хью. По приказу самого короля девяносто евреев были арестованы за убийство; восемнадцать из них повесили. Мальчика похоронили в местном соборе, местные поклонялись ему как мученику. Папство демонстративно отказалось его канонизировать; но культ маленького святого Хью всё разрастался и разрастался.

«Нас ограничивают и угнетают, – жалуется иудей в одном из сочинений Абеляра, – словно весь мир против нас одних сговорился. Странно, что нам до сих пор позволяют жить». Спустя всего сто лет немногие христиане будут готовы, подобно Абеляру, поставить себя на место иудея. Стремление Церкви даровать Спасение всем, вне зависимости от происхождения и общественного положения, превратилось в оружие, нацеленное на тех, кто отвергал это дар. Иудеи, относившиеся к древним Писаниям не менее трепетно, чем христиане, а образованностью христиан явно превосходившие, стали восприниматься как противники неизмеримо более грозные, чем «добрые люди». Для борьбы с этой угрозой, однако, Церкви не нужны были крестоносцы. Во времена Аквината церковники сильнее, чем когда-либо прежде, были уверены, что могут поставить иудеев на место. Теология, царица наук, процветала в университетах всей Европы; защитой и проповедью веры по поручению самого римского папы занимались специально обученные «фра»; тем презрительнее становилось отношение к притязаниям иудеев. Возможно, с этим связано то, что всё чаще, когда речь заходила об общем наследии иудеев и христиан, слово «Библия» (biblia) использовалось как существительное единственного числа, а не множественного, как было принято исторически. В целом всё, что намекало на былую общность христиан и иудеев, систематически уничтожалось. Со времён Четвёртого Латеранского собора иудеям было запрещено носить одежду, принятую у народов, среди которых они жили. Собор обязал иудеев «во всех случаях одеваться так, чтобы явно отличаться от других людей» [549]. В это же время художники-христиане начали изображать евреев непохожими на представителей других народов – сутулыми, с пухлыми губами и крючковатым носом. В 1267 г. решением Церковного собора были запрещены половые сношения между иудеями и христианами. В 1275 г. в своде законов, составленном в Германии францисканским монахом, за такие сношения была установлена смертная казнь. В 1290 г. король Англии, доводя эту пагубную тенденцию до её логического завершения, изгнал из своего королевства всех евреев. В 1306 г. его примеру последовал король Франции [550].

Казалось, что Церковь, объявившая себя Вселенской, могла ответить тем, кто не принял её, только гонениями.

XI. Плоть

Милан, 1300 г.

Прибыв в аббатство Кьяравалле, доминиканцы и их агенты сразу же направились к месту последнего упокоения Гульельмы. Она умерла почти двадцать лет назад; с тех пор к её могиле устремился непрерывный поток паломников. Гульельма не была уроженкой Милана – она объявилась в Италии лишь в 1260 г., когда ей было уже пятьдесят лет; но её окружал ореол тайны – и от этого её слава только росла. Говорили, что она – особа королевских кровей, что её отец – король Богемии, что какое-то время она провела в Англии и была замужем за принцем. Правда это или нет – не знал никто; но наверняка было известно, что в Милане Гульельма жила исключительно бедно. Так и вышло, что после её смерти люди стали навещать её могилу и оставлять рядом свечи и приношения. Два раза в году монахи Кьяравалле отмечали дни её памяти; в церковь устремлялись толпы народа. Гульельма – как и Елизавета Венгерская, которая, возможно, приходилась ей двоюродной сестрой – славилась своими чудесами и почиталась как святая.

Инквизиторам было виднее. Свечи они зажигать не собирались. Вместо этого, орудуя ломом, они вскрыли гробницу Гульельмы. Затем вытащили разлагающийся труп и разожгли большой костёр. Кости сожгли, прах рассеяли по ветру. Саму гробницу разрушили, а изображения Гульельмы растоптали. Кому-то эти меры показались бы грубыми; но они были совершенно необходимы. Открылась страшная правда. Всё лето инквизиторы вынюхивали следы чудовищной ереси. Оказалось, что они ведут к вершинам миланского общества. Во главе секты стояла монахиня Майфреда да Пировано, двоюродная сестра Маттео Висконти, фактического правителя города. Но даже ему не под силу было её спасти, когда тайное стало явным. Её сожгли на костре, и поделом: трудно было придумать что-то более разрушительное, надменное и гротескное, чем план, который она вынашивала. Ужасало уже то, что до такого додумался кто-то из еретиков, но ещё сильнее – что это оказалась женщина. Майфреда говорила своим последователям, что ей суждено управлять всем христианским миром, то есть стать папой римским.

В Милане свил гнездо исключительно дерзкий культ. Если верить источникам, за год до казни Майфреды в город явилась Гульельма, «называвшая себя Святым Духом, ставшим плотью ради искупления женщин, и принялась крестить женщин во имя Отца, Сына и себя самой» [551]. Не ей первой пришло в голову, что христианский мир стоит на пороге радикального нового начала. Ещё во времена Иннокентия III монах по имени Иоахим, живший на юге Италии в отдалённом Флорском аббатстве, обнаружил на страницах Библии пророческое послание. История мира, учил он, делится на три эры. Первая, длившаяся от Сотворения мира до Рождества Христова, была Эрой Отца; после неё наступила Эра Сына. Но и она приближалась к концу. Ей на смену вот-вот должна была прийти Эра Духа. Эта соблазнительная перспектива взбудоражила воображение многих. Значительному числу францисканцев показалось, что речь о них. Но самую своеобразную интерпретацию пророчества предложила именно Гульельма. Год её прибытия в Милан – 1260 г. – как раз и был годом, который Иоахим объявил началом новой эры. Последователи Гульельмы – с её одобрения или самовольно – провозгласили её «Святым Духом и Богом истинным» [552]. Её смерть не поколебала их уверенности. Ученики Гульельмы во главе с харизматичной Майфредой объявили, что видели её воскресшей из мёртвых. В эру Духа Церковь должна была быть очищена. Папа Бонифаций VIII, прославившийся своей жестокостью, должен был быть свергнут; его место должна была занять сама Майфреда. Заменить предполагалось и кардиналов – высокопоставленных служителей Церкви, с 1179 г. обладавших исключительным правом участвовать в выборах нового папы. Кардиналами отныне тоже должны были становиться только женщины. Эра Духа должна была стать женской эрой.

Не было инквизитора, который не счёл бы подобную ересь оскорблением себя лично. О женщинах-священниках, не говоря уже о женщине-папе, смешно было говорить. Изгнав Еву из Эдема, Бог обрёк её не только на родовые муки, но и на жизнь под властью мужа. Такой точки зрения придерживались многие Отцы Церкви: «Всякая жена не может не сознать в лице своём первопреступной Евы» [553]. Августин, изложив в своих трудах концепцию первородного греха, завещал христианам мрачное ощущение того, что плоть и кровь каждого чрева осквернена несмываемым пятном непослушания Богу. Женщины во все времена становились великими покровительницами Церкви, будучи царицами, регентшами или аббатисами, но о священстве задумывались исключительно редко. В результате великого потрясения реформации целомудрие было объявлено главным признаком близости человека к Богу, а священники стали ещё сильнее чураться женщин и страшиться их чар. Об одном монахе рассказывали, что он освободился от похоти, увидев во сне, как кто-то напал на него и изуродовал его тело ножом [554]; он был далеко не одинок в своём стремлении добиться совершенной независимости от женщин. Нищенствующим «фра», которые не замуровывались в монастырях, а ходили по улицам, полным представительниц противоположного пола, постоянно видя их волосы, груди и бёдра, приходилось быть ещё бдительнее. Один доминиканец разразился целой тирадой, объявив, что женщина – это «безумие для мужчины, ненасытная тварь, недремлющая тревога, бесконечная война, ежедневная погибель, пристанище бури, препятствие на пути благочестия» [555]. Что оставалось священникам, столкнувшимся с подобной угрозой, кроме как держать противоположный пол в подчинении, одобренном свыше?

Конечно, предубеждения такого рода мужчинам всегда казались чем-то естественным. Богословы, оправдывавшие отсутствие женщин среди священников тем, что среди апостолов их тоже не было, могли бы сослаться на ещё более древний авторитет. Аристотель писал: «Самка представляет собой как бы увечного самца» [556]. Аристотель не только научил инквизиторов проводить допросы – его сочинения, посвящённые биологии, оказались надёжной опорой для представлений о превосходстве мужчин над женщинами, и многие священники с ним безоговорочно согласились. Храня целомудрие, считавшееся доказательством практически ангельской стойкости, они с ужасом обнаруживали в древних физиологических трактатах описания, подтверждавшие их худшие опасения. Женщины источают слизь и кровь, они, словно губительные болота, влажные, мягкие и поглощают мужчин целиком. Там, где изучались труды Аристотеля, о дочерях Евы начинали рассуждать в терминах скорее греческих, чем библейских.

Женщины, представительницы слабого пола, самой природой предназначенного для вынашивания потомства, не могли, разумеется, рассчитывать на то, что их признают равными мужчинам. Гульельма протестовала против этого предубеждения наиболее радикальным образом; и всё же она не была одинока. Знатокам трудов Аристотеля, утверждавшим, что женщины ущербны с точки зрения биологии, приходилось считаться с теми местами Библии, которые не поддавались столь однозначной трактовке. Слова о том, что над женщиной будет господствовать мужчина, – не единственная фраза о взаимоотношении полов, содержащаяся в Священном Писании. Даже такому поклоннику Аристотеля, как Фома Аквинский, трудно было примирить представления философа о женщинах как о неполноценных мужчинах с текстом Книги Бытия, свидетельствующим, что каждый пол был создан Богом для совершенно определённых задач. Тело Евы, будучи «частью природной интенции, направленной на порождение» [557], было точно так же сотворено Богом, «Творцом всех природ» [558], как и тело Адама. Это обстоятельство имело слишком большое значение для понимания Божественного замысла, чтобы его можно было просто проигнорировать. «Но ты, Иисус, добрый Господь, ты ведь и сам – мать, не правда ли? Разве ты не мать, ты, подобный наседке, собирающей под крылами своих цыплят? Воистину, Господь, ты – мать» [559]. Даже аббаты, всю жизнь хранившие целомудрие, порой сравнивали себя с кормящей матерью, чьи груди наполнены «молоком учения» [560]. Священнику не зазорно было так говорить о себе – ведь женщина, как и мужчина, считалась образом Божьим. В Боге Отце видели также и мать.

Но каково было значение этого учения для самих женщин? В Послании к галатам Павел утверждал, что нет больше ни мужеского пола, ни женского, поскольку все – одно во Христе Иисусе [561]. Но порой даже его самого смущал подрывной характер этой идеи. Он говорил о равенстве мужчин и женщин перед Богом, но нередко уклонялся от попыток претворить эту концепцию в жизнь. На вопрос, мучивший многих, – могут ли женщины возглавлять молитву и пророчествовать, – он не давал однозначного ответа: порой прямо запрещал им это делать, порой разрешал при условии, что женщины будут покрывать голову. В посланиях, написанных от имени Павла уже после его смерти, но вошедших в канон, предлагалось недвусмысленное решение этой проблемы. «…а учить жене не позволяю, ни властвовать над мужем, но быть в безмолвии» [562]. Одного этого библейского стиха инквизиторам было достаточно, чтобы разгромить культ Гульельмы: достать её тело из могилы, а Майфреду предать огню.

Но от доминиканцев, приверженных учёным занятиям, не укрылось и то, что Павел высоко ценил особую роль женщин в жизни церквей, которые создавал. Сам Доминик за два года до учреждения ордена основал в Мадриде женский монастырь. Его преемник в должности Генерального магистра, знатный уроженец Саксонии Иордан, покровительствовал доминиканским монахиням. С одной из них, приорессой монастыря в Болонье, он состоял в переписке – не только как духовный наставник, но и как почитатель этой харизматичной и властной женщины. Примеру Иордана последовали многие доминиканцы. Сами будучи священниками, они восхищались близостью своих корреспонденток к Богу. Они помнили, что Господь, воскреснув из мёртвых, явил Себя женщине раньше, чем своим ученикам. В Евангелии от Иоанна рассказывается, что сначала Мария Магдалина, последовательница Иисуса, из которой Он изгнал мучивших её бесов, приняла воскресшего Христа за садовника; но затем она узнала Его и возвестила мужчинам, «что видела Господа» [563]. Доминиканцы не сомневались в том, что сами они как священники наделены особой властью; но они прекрасно понимали, что у этой власти есть свои пределы. Ведь любая власть – даже власть мужчины над женщиной – это нечто неоднозначное и даже коварное. Бог предпочитает тех, кто лишён её.

«…величит душа Моя Господа, и возрадовался дух Мой о Боге, Спасителе Моем, что призрел Он на смирение Рабы Своей…» [564] Так воскликнула Дева Мария, узнав, что родит Сына Божьего. Из всех людей лишь ей была оказана подобная честь; лишь она была вознесена так высоко. Останки Гульельмы превратили в пепел; правовое положение женщин в христианском мире неуклонно ухудшалось; проповедники и моралисты провозглашали женское тело сосудом греха, а сияние Царицы Небесной, наполненной благодатью, благословенной в жёнах, разгоралось ярче самой яркой звезды. «О чрево, о утроба, в которой и из которой был создан сам Создатель, и сам Господь стал плотью» [565]. Непорочная мать, искупившая грех Евы, смертная, носившая во чреве божественную вечность и бесконечность, Мария даже в глазах самого невежественного крестьянина воплощала множество парадоксов, лежавших в основе христианской веры. Не нужно учиться в университете и читать Аристотеля, чтобы постичь преданность матери собственному сыну. Возможно, поэтому чем старательнее пытались учёные постичь тонкости Божьего замысла, создавая пугающие своей обширностью трактаты по теологии, тем чаще художники стремились выразить простую радость, объединяющую Марию и её Сына. Но и в сценах смерти Христа Пресвятую Деву уподобляли Сыну, изображая её исполненной страдания и достоинства. Взгляд Царицы Небесной уже не казался столь безмятежным. Так эмоции, общие для всех людей, превращались в нечто гораздо более христианское. В самом сердце освещённых христианством великих тайн рождения и смерти, счастья и страдания, приобщения и потери оказалась любовь матери к своему ребёнку.

Для христиан, рассуждающих со страхом о грядущих судьбах мира, это было ценное утешение, и оно никак не было связано ни с преследованием еретиков, ни с призывами к новой реформации. Майфреда, убеждавшая учеников, что ей суждено стать римским папой, мыслила в рамках до боли знакомой традиции: традиции, поставившей себе цель водрузить весь христианский мир на надлежащие основания и очистить его от всякой скверны. Она не сомневалась, что самым подходящим механизмом осуществления реформ по-прежнему является папство, и мечтала последовать примеру Григория VII, захватив власть над Римской Церковью. Разумеется, её мечты с самого начала были бесплодны; но уже и сами папы, сталкиваясь с новыми вызовами и потрясениями, обнаруживали, что у их власти есть ощутимые пределы. Спустя два года после казни Майфреды нескрываемая непокорность Филиппа IV, короля Франции, вынудила Бонифация VIII издать самый красноречивый манифест папского превосходства: «Объявляем, утверждаем и определяем, что для Спасения абсолютно необходимо, чтобы каждое человеческое существо подчинялось Римскому Понтифику». Из уст Иннокентия III это могло бы прозвучать угрожающе, но в устах Бонифация напоминало визг. В сентябре 1303 г. агенты Филиппа IV схватили папу, когда тот находился в своей летней резиденции за пределами Рима. Через три дня Бонифаций был освобождён, но от подобного потрясения он не оправился и через месяц умер. Новым папой был избран француз, контролировать которого Филиппу было гораздо легче. В 1309 г. он переехал в Авиньон. Тянулись десятилетия, сменялись папы, но ни у кого из них не возникало желания вернуться в Рим. В городе на Роне в их распоряжении находился огромный дворец с банкетными залами, садами и личной папской парной. Моралисты, возмущённые его роскошью и богатством, вспомнили о вавилонском пленении. Казалось, надежды на наступление эры Святого Духа окончательно угасли.

А впереди христианский мир ждали новые потрясения. Пытаясь справиться с ними, христиане будут вынуждены пересмотреть свои взгляды на отношения между духом и плотью.

Христовы невесты

Закладывая фундамент для нового дома, рабочие обнаружили древнюю статую; полюбоваться ею сбежались знатоки со всей Сиены. Они быстро определили, что загадочная обнажённая женщина – не кто иная, как Венера, богиня любви. Всеми забытая, несколько столетий пролежавшая в земле, она вдруг стала для города ценным достоянием – редчайшим образцом древней скульптуры. Таких ценителей прекрасного, как сиенцы, нужно было ещё поискать. Сиенские художники были известны всей Италии; их мастерство ценилось и за её пределами. На этот раз все были единодушны: скрывать такой шедевр попросту неприлично. Статую доставили на центральную площадь города, именуемую Кампо, и водрузили на вершину фонтана «с большими почестями» [566].

Неожиданно на город обрушились несчастья. Сначала разразился финансовый кризис, затем в бою была разгромлена сиенская армия. Примерно через пять лет после обнаружения Венеры в город пришла самая страшная, почти непостижимая беда. Чума, зародившаяся на Востоке и распространившаяся по всему христианскому миру с такой смертоносной скоростью, что впоследствии её называли просто «великой смертью», добралась до Сиены в мае 1348 г. Она свирепствовала в городе несколько месяцев. «Умирали практически сразу же, в подмышках и в паху у заболевших всё опухало, и люди прямо во время разговоров падали замертво» [567]. Трупы сбрасывали во рвы, но они переполнялись. Строительство кафедрального собора прекратилось и так никогда и не было возобновлено. К тому времени, как болезнь ослабла, население Сиены сократилось более чем в два раза. Но напасти не прекращались. Армия наёмников вынудила городские власти выплатить им огромную сумму денег. Произошёл государственный переворот. Флоренция – ближайший сосед и извечный соперник Сиены – нанесла ей унизительное поражение. Новые властители города, взирая из окон Палаццо Публико на площадь Кампо, украшенную древней статуей, знали, что послужило всему виной. «С тех пор как мы нашли эту статую, нам всегда приходилось плохо» [568]. Трудно удивляться подобной паранойе: восхищение античной скульптурой не могло перевесить разрушительных свидетельств Божьего гнева. Восемьсот лет назад, во времена папы Григория Великого, чуму остановили покаянные мольбы. Рассказывали, что святой Михаил стоял над Тибром с пылающим мечом, а затем, вняв молитвам римлян, убрал меч в ножны, и чума прекратилась. Ошеломлённые бедствиями, сиенцы изо всех сил старались продемонстрировать покаяние. Седьмого ноября 1357 г. рабочие сбросили статую Венеры с фонтана, унесли её с площади и разломали на части. Обломки закопали прямо перед границей Сиены – на территории Флоренции.

Оказав почести Венере, горожане нанесли страшное оскорбление Деве Марии: Сиена была её городом. Её покровительство ощущалось повсюду. В Палаццо Публико над залом, где заседал государственный совет, господствовала изображавшая её огромная фреска. Площадь Кампо формой напоминала веер, символизируя покров Божией Матери. Те, кто требовал уничтожения статуи Венеры, были правы, полагая, что её бескомпромиссная и радующая глаз нагота бросала вызов всему, что ассоциировалось с Марией. С тех пор как статую повалили в первый раз, прошла тысяча лет; за это время представления об эротическом изменились сильнее, чем могли себе вообразить жители городов римского мира, приносившие жертвы богине любви. Реформация оказалась потрясением, но она была лишь эхом гораздо более масштабного переворота – торжества христианства. Пожалуй, самым заметным его проявлением было изменение отношения к вожделению. Люди перестали чествовать не только Венеру, но и богов-насильников. Христианство положило конец порядку, в рамках которого каждый мужчина вправе был эксплуатировать тех, кто был ниже его по статусу, совокупляться с рабами и проститутками всеми возможными способами, используя людей как приспособления для удовлетворения потребностей. Восторжествовал взгляд Павла, считавшего тело каждого человека священным сосудом. Инстинкты, которые римляне считали чем-то естественным, были провозглашены греховными. Столетиями монахи и епископы, императоры и короли пытались смирить приливы вожделения, возводя грандиозные дамбы и плотины, перенаправляя потоки и заключая течения в каналы. Впервые в истории человечества попытка перенастроить половую мораль приняла подобный размах. Впервые попытка такого рода оказалась настолько успешной.

«Говоря вместе с дорогим апостолом Павлом: “Всё смогу во Христе Распятом, Который во мне и меня утешает”, – делаем так, что дьявол остаётся поверженным» [569]. Через три десятилетия после того, как Сиену разорила чума, молодая жительница города писала письмо монаху, обеспокоенному тем, что Вселенная казалась ему слишком холодной и непостижимой. Женщина убеждала монаха, что ни чума, ни отчаяние, никакое бедствие не может отнять у человека дар, которым любящий Бог наделил каждого смертного: свободу воли. Это была весьма древняя мысль. Впервые её сформулировал Юстин, выдающийся христианский апологет, младшим современником которого был Ириней. Мысль эта воистину преображала жизнь христиан, придавая им уверенности в том, что они – не рабы звёзд, судьбы или демонов, а сами себе хозяева. А лучший способ продемонстрировать это, противостоять всему злу падшего мира, оставаясь свободным и независимым, – соблюдать воздержание. Самым прославленным образцом воздержания в христианском мире к 1377 г. стала сама Екатерина. Своими желаниями она жертвовала с самого детства. Уже тогда она постилась целыми днями, а если всё-таки принимала пищу, то ела исключительно сырые овощи и причащалась. Вокруг талии она носила тяжёлую цепь. Разумеется, особенно сильно дьявол искушал Екатерину плотским влечением. «Он наполнял её сознание образами распутных мужчин и женщин, заставлял её видеть грязные символы, шептал ей на ухо неприличные слова, а вокруг неё кружились бесстыжие танцоры, завывая, посмеиваясь и приглашая её к ним присоединиться» [570]. Но Екатерина ни разу не соглашалась.

И всё же девство для Екатерины не было самоцелью. Скорее, это было состояние активное и героическое. Её тело, нетронутое мужчиной, стало сосудом Святого Духа, сияющим мощью. Неграмотную дочь красильщика все именовали донной, свободной женщиной, такой, которая сама себе хозяйка и госпожа. Будучи сосудом, тело было ещё и судном, в котором Екатерине приходилось «плыть по этому бурному морю» [571]. Преодолевая волны и течения жестокого века, она предлагала множеству христиан бесценное утешение, убеждая их, что святость и в самом деле может быть явлена на земле. Под её обаяние попадали даже сильные мира сего. В июне 1376 г. она прибыла в Авиньон и принялась упрашивать папу Григория XI, чтобы он продемонстрировал приверженность Божественному замыслу и вернулся в Рим. Через три месяца папа был уже в пути. К великому разочарованию Екатерины, кончилась эта затея плохо. Прожив в Риме всего год, Григорий XI умер. После его смерти были избраны сразу два папы – итальянец и генуэзский аристократ. Между ними началось противостояние, от исхода которого зависело, где будет теперь находиться папская резиденция: в Латеране или в Авиньоне. Екатерина встала на сторону папы-итальянца, Урбана VI. Сплотить сторонников ему удалось именно благодаря её присутствию в Риме. В какой-то момент Урбан даже приказал кардиналам собраться в одной из римских церквей и выслушать мнение Екатерины о том, кто прав и кто виноват в новом расколе. Папа был восхищён её выступлением: «Эта слабая женщина посрамила всех нас» [572].

Весной 1380 г. Екатерина скончалась; но даже её истощённое тело – свидетельство великого подвига поста – напоминало папе и его приближённым о том, какой на самом деле должна быть Церковь. Она была не просто девой; она была невестой. В юности, посвятив себя Христу, она обрезала себе волосы в знак протеста против стремления родителей выдать её замуж. Она объявила им, что уже помолвлена. Ни настойчивость, ни ярость не изменили её решения. В конце концов, в 1367 г., когда вся Сиена праздновала окончание карнавала, двадцатилетняя Екатерина получила свою награду. В маленькой комнате в доме родителей, где она постилась, медитировала и молилась, ей явился Христос. Дева Мария и множество святых, включая Павла и Доминика, были тому свидетелями. Царь Давид играл на своей прославленной лире. Обручальным кольцом стала крайняя плоть Самого Христа, удалённая, когда в детстве Ему сделали обрезание, но всё ещё влажная от Его святой крови [573]. Для других это кольцо было невидимым, но Екатерина с тех пор никогда его не снимала. Такая близость к божественному, практически интимная, мужчинам была недоступна. Некоторые, конечно, посмеивались над ней. Когда в Авиньоне Екатерина в очередной раз вошла в экстатическое состояние, любовница кардинала уколола её иголкой в ногу, чтобы проверить, не симулирует ли она. Впрочем, ни Григорий XI, ни Урбан VI не высказывали сомнений. Они поняли, какую тайну открыла им Екатерина. Церковь тоже была невестой Христа. «Жены, повинуйтесь своим мужьям, как Господу» [574]. Так говорится в письме, приписываемом Павлу и включённом в канон: «Потому что муж есть глава жены, как и Христос глава Церкви, и Он же Спаситель тела» [575]. Преданность Екатерины Господу – преданность, о которой она сама осмеливалась говорить со страстью и экзальтацией, как о вожделении, – стала для Церкви и упрёком, и вдохновением.

Отношение к браку как к чему-то сакральному само по себе являлось ещё одним результатом переворота, совершённого христианством в сфере эротического. Утверждая, что муж и жена на супружеском ложе соединяются, как Христос и Церковь, становятся единой плотью, Священное Писание придавало обоим супругам исключительное достоинство. Жене полагалось подчиняться мужу, но и муж был обязан хранить верность жене. По меркам эпохи, когда христианство зародилось, исполнение этой обязанности было практически героическим самоотречением. Римское право, в отличие от Талмуда и обычаев многих народов, признавало лишь моногамию; но из этого совершенно не следовало, что мужчины были обязаны всю жизнь хранить верность своим жёнам. Закон позволял мужчине не только эксплуатировать тех, кто был ниже его по статусу, но и требовать развода от жены – даже без особых на то причин. Именно поэтому Церковь, ведя долгую и упорную борьбу с сексуальными аппетитами христиан, уделяла такое внимание институту брака. Двойные стандарты с древности считались нормой брачной этики, но настало время строгого контроля. Соединившись под бдительным оком Христа, мужчины и жёны одинаково обязаны были оставаться друг другу верны. Развод разрешался только в исключительных случаях. Тот, кто бросает жену, «подаёт ей повод прелюбодействовать» [576]. Это слова Самого Иисуса. Узы христианского брака, взаимные и нерушимые, призваны были соединить мужчину и женщину как никогда прежде.

Надевая Екатерине на палец кольцо, Христос назвал спасение «бесконечным брачным пиром на Небесах» [577]. Чтобы убедить христиан, что брак – это таинство и зримое проявление благодати Божьей, Церкви потребовались столетия. Трудно было бороться с древним и повсеместно распространённым убеждением, что брак призван в первую очередь скреплять союз двух семей. Полностью подчинить себе институт брака Церкви удалось лишь после создания системы канонического права. Когда Екатерина отказалась выходить замуж за того, кого выберут её родители, и заявила им, что поклялась в верности другому мужчине, как христианка она имела на это полное право. Не принуждение, но только согласие могло стать достойным основанием христианского брака. Церковь была верна этому убеждению и закрепила его законодательно, пошатнув повсеместно господствовавшие патриархальные устои. Этот сдвиг обещал большие перемены в будущем. Христиане встали на путь к радикально новому представлению о браке – как о союзе, основанном на взаимной симпатии, на любви. Права личности неизбежно должны были восторжествовать над правами семьи. Власть Бога связывалась не с древним правом отца навязывать волю детям, но с революционным принципом свободы выбора.

Христианские представления о браке были настолько своеобразными, что в странах за пределами христианского мира они всегда вызывали удивление. Мусульманам иметь несколько жён и вступать в связь с рабынями разрешал непосредственно Коран; приверженность Церкви моногамии вызывала недоумение ещё у самых ранних исламских учёных. Христиан презрительное отношение соседей не смущало; наоборот, их решимость укротить неумеренные желания язычников только крепла. Святой Бонифаций, признавая, что многожёнство привлекательно для падших мужчин, содрогался от отвращения к этому обычаю, в котором он видел нечто животное: «…словно ржущие кони или ревущие ослы, буйствуя и прелюбодействуя, всё чудовищно марают и извращают» [578]. Его глубоко возмущало сплетение конечностей, которые никогда не должны были сплетаться, и соединение плоти, которая никогда не должна была соединяться. Наиболее же отвратительной и наиболее опасной была склонность тех, кто не ведал о любви Христа, к инцесту. Бонифаций снова и снова писал в Рим, требуя однозначного ответа на насущный вопрос: при какой степени родства людям дозволяется вступать в брак? Папа продемонстрировал готовность предоставить новообращённым значительную свободу. «Поскольку умеренность, особенно в отношении столь варварского народа, представляется гораздо более уместной, чем чрезмерная строгость, следует разрешить браки с родственниками после четвёртого колена» [579]. Спустя почти пятьсот лет, при Иннокентии III, Великий собор, проводившийся в Латеране, вынес точно такое же решение. Тогда оно тоже подавалось как расширение свобод. В каноне собора уточнялось, что долгое время брак до седьмого колена был запрещён.

Среди мер, предпринятых Церковью с целью сделать из язычников настоящих христиан, немногие имели столь далеко идущие последствия. В древние времена, когда сиенской статуе Венеры поклонялись как изображению могущественной богини, словом «семья» (по-латински – familia) называли обширное, постоянно разрастающееся домашнее хозяйство. Членами римской «семьи» были все: и родственники её главы, и зависимые от него люди, даже рабы. Теперь всё изменилось. Церковь, намереваясь сделать основой христианского общества не амбициозных «отцов семейства», а супружеские пары, связала руки главам нарождающихся династий, склонным принуждать к браку двоюродных братьев и сестёр. Законными отныне считались лишь отношения, дозволенные канонами. Церковь решала, кого и с кем можно соединить брачными узами. В результате засилье кланов постепенно уходило в прошлое. Связи между родичами ослабевали. Размеры домашних хозяйств уменьшались. Спустя какое-то время христианское общество состояло из весьма своеобразных ячеек.

Муж, жена, дети: постепенно на латинском Западе распространились именно такие семьи.

Кто первый бросит камень?

Христос не единожды являлся Екатерине Сиенской; иногда Его сопровождала Мария Магдалина. Заливаясь слезами от избытка любви, Екатерина вспоминала о том, как когда-то Мария, встав на колени у ног Господа, залила их слезами, а затем отёрла собственными волосами, поцеловала и помазала ароматическим маслом. «Дорогая дочь! – сказал Христос Екатерине. – Даю тебе Марию Магдалину вместо матери для утешения твоего». Екатерина приняла этот дар с благодарностью. «И с того момента, – сообщал её духовник, – она ощущала полное единство с Магдалиной» [580].

Подобная близость к женщине, которая первой узрела воскресшего Христа, была, разумеется, проявлением особой божественной благодати. Именно Магдалину Екатерина ещё в детстве избрала образцом для подражания. Это, однако, свидетельствует не о благодушной уверенности в себе, а об ощущении греховности, снедавшем Екатерину. В Евангелии от Луки говорится, что женщина, рыдавшая перед Иисусом и умастившая Его ноги миром, «была грешница» [581]. Хотя в тексте она не названа по имени, многие отождествляли её с Магдалиной; впервые это предположение высказал в одной из своих проповедей Григорий Великий ещё в 591 г. Ничего не говорится в Евангелиях и о том, какому греху предавалась эта женщина; однако и на этот счёт была выдвинута догадка, ставшая общеизвестной. На коленях перед Иисусом стояла, умоляя Его о прощении, кающаяся блудница. Екатерина, признав Магдалину своей матерью, продемонстрировала приверженность пророчеству Христа, ошеломляющему своим радикализмом: пророчеству о том, что проститутки войдут в Царство Небесное прежде священников.

Для Церкви, требовавшей от своих священников соблюдать обет безбрачия и провозглашавшей святость брака, оно служило тревожным напоминанием о том, что Спаситель, решительно осуждавший плотские грехи, столь же решительно прощал их. Этот Его урок многим моралистам, разумеется, было крайне тяжело усвоить. Женщина, которая зарабатывает на жизнь тем, что искушает мужчин, побуждая их грешить, казалась им крайним проявлением всего того, за что Отцы Церкви осуждали Еву. Один из учеников Абеляра даже утверждал: чем привлекательнее блудница, тем менее тяжкой епитимьи заслуживает польстившийся на неё мужчина. В ходе реформации объятья проституток всё чаще и упорнее сравнивали с выгребными ямами, в которые мужчины падают вопреки собственной воле. Пока набирала обороты кампания по борьбе с ересями, предпринимались попытки осушить и это болото. В Париже, где в ту пору строился собор Нотр-Дам, виднейшие университетские теологи отвергли предложение городских проституток оплатить изготовление одного из окон и посвятить его Деве Марии. Через два десятилетия, в 1213 г., один из этих теологов стал папским легатом и приказал изгнать из города всех женщин, повинных в проституции, словно они были прокажёнными. В 1254 г. особо благочестивый король пытался запретить проституцию на всей территории Франции. Предсказуемый провал этой инициативы побудил Церковь приложить все усилия, чтобы ограничить свободу блудниц. Как и иудеев, их вынудили демонстрировать своё бесчестие всем и всюду. Им запретили носить вуаль, а платья повелели украсить ниспадавшими с плеч шнурами, завязанными узлом. Жители разных концов христианского мира боялись одного их прикосновения: в Лондоне и Авиньоне им запретили трогать продукты на рынках.

И всё же в глубине души даже самый суровый проповедник помнил о примере Самого Христа. В Евангелии от Иоанна рассказывается, как фарисеи привели к Нему женщину, обвинённую в прелюбодеянии. Желая подловить Его, они спросили, следует ли, в соответствии с Законом Моисея, побить её камнями. Иисус в ответ наклонился и стал пальцем писать что-то на земле; но фарисеи не унимались, и тогда Он, выпрямившись, сказал: «Кто из вас без греха, первый брось на неё камень». Устыдившись, фарисеи замешкались и один за другим удалились. Наконец остались только женщина и Иисус. Он спросил, обвинил ли её кто-то. Она ответила, что никто. «И Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши» [582].

Презрение, таким образом, было не единственным чувством, которое набожные христиане могли испытывать по отношению к женщинам, поддавшимся искушению плоти. Сочувствие и сострадание тоже имели место. Иннокентий III, прославившийся непримиримой борьбой с ересями, помнил, что Спаситель общался с людьми самого низкого звания: с мытарями и блудницами. Понтифик предоставил уличным проституткам убежище в одной из римских больниц. Он даже утверждал, что жениться на блуднице – величайший подвиг благочестия. Нищенствующим монахам обеты, разумеется, запрещали заходить так далеко, но они взяли на себя миссию по примеру Христа приводить падших женщин к Богу. Во Франции доминиканцев прозвали якобинцами (jacobins); вскоре якобинками стали именовать проституток. Сами проститутки, обращаясь к хорошо известному им примеру Магдалины, то слёзно каялись, то убеждались, что Бог любит их не меньше, чем всех остальных грешников. Екатерина, встречая блудниц, разумеется, всякий раз уверяла их, что Христос милостив. «Обратись к дорогой Марии, матери сострадания и милосердия. Она приведёт тебя к своему любимому Сыну…» [583]

Существовали, однако, и такие грехи, прощать которые было нельзя. Екатерина умерла, а христианский народ по-прежнему обращал взор к Небесам, страшась Божьего гнева, проявлений которого невозможно было не замечать. Чума, война, папская схизма – такие ужасы не могли быть ничем иным, кроме Божьей кары, обрушившейся на христианский мир. Моралисты, внимательно читавшие Ветхий Завет, знали, чего следовало ожидать. В Книге Бытия рассказывается об уничтожении двух городов – Содома и Гоморры. Они целиком погрязли в грехе, и за это Бог приговорил их жителей к чудовищному коллективному наказанию. С небес на них посыпалась горящая сера; равнина, на которой стояли два города, наполнилась дымом, напоминавшим дым из печи; погибло всё живое, даже сорные травы. На месте катастрофы остался лишь расплавленный камень. С тех пор история о Содоме и Гоморре служила верующим страшным напоминанием о том, что может произойти с ними, если общество, в котором они живут, тоже станет неисправимо порочным. Ветхозаветные пророки, уличая соотечественников в грехах, во все времена предрекали им крах: «Все они предо Мною – как Содом…» [584].

Но в чём именно состоял грех Содома? Ответ на этот вопрос следовало искать не в Книге Бытия, а в посланиях Павла. Явным и чудовищным свидетельством отдаления человечества от любви Божьей назвал он в послании христианам Рима половую распущенность языческого общества. Один из её аспектов возмущал Павла больше всего: язычники «разжигались похотью друг на друга, мужчины на мужчинах делая срам…» [585]. Взгляд на половые отношения, сформулированный здесь апостолом, разительно отличался от представлений римских мужчин. Для них пол партнёра значил меньше, чем то, какую роль они сами играли в половом акте – активную или пассивную. Извращенцами римляне считали прежде всего мужчин, которые позволяли пользоваться собой, как женщинами. Одинаково осудив рабовладельца, по своему обыкновению овладевшего мальчиком-рабом, и мужчину, добровольно согласившегося на оральную или анальную пенетрацию, Павел предложил римлянам чуждую им систему понятий, источником которой было прежде всего его иудейское воспитание. Павел прекрасно знал Тору. Закон Моисея дважды запрещал мужчинам ложиться с другими мужчинами «как с женщиною» [586]. Повторив этот запрет в Послании к римлянам, Павел, однако, привнёс в него одно новшество. Он обратил внимание на то, что среди язычников не только мужчины «делали срам» с представителями своего же пола. И «женщины их заменили естественное употребление противоестественным…» [587]. Это обвинение имело историческое значение. Упомянув наряду с мужчинами, которые спят с мужчинами, женщин, которые спят с женщинами, Павел, по сути, создал целую новую категорию полового поведения. Следствием этого стал ещё один переворот в области эротического, совершённый христианством. Как понятие язычества не возникло бы, если бы не яростное осуждение языческих практик Церковью, так и представление о том, что мужчины и женщины, которые спят с людьми своего же пола, совершают один и тот же грех, извращая естественный порядок вещей, появилось исключительно благодаря христианству.

Об оригинальности предложенной Павлом концепции свидетельствует то, что на заре истории Церкви этому греху не могли даже дать название. Ни в древнегреческом, ни в латинском, ни в древнееврейском языке Ветхого Завета специального термина не существовало. Всем христианам, однако, была известна история Содома. Христианские учёные, рассуждая о судьбе города, неизбежно задавались вопросом: чем столь чудовищным занимались его жители, что Бог решил истребить их? Григорий Великий рассуждал так: «О том, что под серой следует понимать зловоние плоти, свидетельствует сама Священная история, в которой рассказывается, как Господь ниспослал на Содом огонь и серу» [588]. И всё же лишь революционные потрясения эпохи Григория VII привели к распространению самого термина «содомия» [589], но даже тогда его значение было ещё достаточно расплывчатым. Под содомией имелись в виду, прежде всего, однополые связи, но не только они. Моралисты регулярно использовали это слово, описывая широкий спектр зловещих извращений. Вносить ясность, как всегда, пришлось Фоме Аквинскому. Он уточнил, что есть грех «соития с представителем недолжного пола, а именно, как говорит апостол, мужчины с мужчиной или женщины с женщиной, и это называется содомией» [590].

Это уточнение позволило блюстителям христианской морали, опасавшимся гнева Божьего, придать своим опасениям определённость. Тень Содома и Гоморры нависла над всем христианским миром, но особенно сгустилась она над Италией, где городов было больше всего, и они были особенно богаты. К началу XV в. периодические вспышки чумы вселили в жителей полуострова уверенность в том, что все они погибнут, если их города не удастся очистить от содомии. В Венеции целый ряд громких скандалов привёл к созданию в 1418 г. органа под названием Collegium Sodomitarum: комиссии, перед которой была поставлена задача искоренить «преступные деяния, грозящие городу крахом» [591]. Агенты коллегии выискивали содомитов в местах, где они, предположительно, собирались, например в школах танцев или фехтования. Через шесть лет величайшему проповеднику того времени предложили в честь приближения Пасхи прочитать во Флоренции три проповеди о содомии подряд. Он взялся за дело с большим рвением. Бернардин, францисканец родом из Сиены, умел произвести эффект на слушателей, притворяясь «то мягким и тактичным, то печальным и суровым, голос же его был столь гибок, что он мог с его помощью делать что пожелает» [592]. Об ужасах содомии он вещал особенно пылко.

Ещё в родной Сиене прямо на улицах Бернардину слышались голоса нерождённых младенцев, обвиняющих в своей участи содомитов. Проснувшись однажды ночью, он ощутил вдруг, что весь город, все его дворы, переулки и башни наполнились ответными криками: «В огонь, в огонь, в огонь!» [593] Теперь Бернардину предстояло проповедовать во Флоренции, о которой ходила такая дурная слава, что обозначением содомита в немецком стало слово Florenzer. Виртуозно играя на эмоциях слушателей, монах заставлял их испытывать то стыд, то отвращение, то страх. Когда он пророчил своей новой пастве судьбу Содома и Гоморры, в толпе слышались вздохи, стоны и всхлипы. Когда он призывал собравшихся продемонстрировать своё отношение к содомитам, плюнув на пол, шум множества плевков напоминал гром. А когда на огромной площади перед церковью он поджёг целую гору украшений и костюмов, к которым, по слухам, содомиты питали особую страсть, горожане благочестиво уставились на гибнущие в огне символы суеты, ощущая на своих щеках жар костра.

За семьдесят лет до этого, в 1348 г., на улицах Флоренции, впервые испытавшей на себе разрушительное воздействие чумы, высились горы трупов. И к сожжению приговорили тогда не суетные безделушки, а человека по имени Агостино ди Эрколе. Этот «отъявленный содомит» [594] годами предавался греху – и даже когда всей Флоренции было явлено самое жуткое доказательство Божьего гнева, он отказался покаяться. Едва ли он вообще признавал за собой какую-то вину. Агостино настаивал, что заглушить пыл желаний было не в его силах. Сам себе он помочь не мог. Это оправдание, конечно, не произвело впечатления на судей. Для них грех по определению был результатом свободного выбора. Допустить, что мужчина мог переспать с другим мужчиной не из-за извращённой наклонности ко злу, а просто в силу своей природы, не мог ни один уважающий себя христианин: слишком парадоксальным это казалось. Даже Бернардин, одержимый идеей искоренения содомии, не мог строго придерживаться определения, данного Аквинатом. Временами он использовал это слово, имея в виду зоофилию, мастурбацию или анальный секс между мужем и женой. Аквинат и Агостино, святой и грешник, монах, принявший целибат и содомит, они оба опередили своё время. Со времён Павла прошло почти пятнадцать столетий, но мысль о том, что влечение к представителям своего пола может играть определяющую роль в половой жизни мужчины или женщины, оставалась для большинства чем-то непостижимым.

Вопросы плоти – как и многие другие – в ходе христианской революции будут подниматься ещё не раз.

XII. Апокалипсис

Табор, 1420 г.

Ничего подобного до сих пор ещё не происходило. Замок, приютившийся на скале над рекой Лужнице, был давно заброшен; почерневшие руины поселения, которое когда-то его окружало, заросли сорной травой. Для убежища место было не самое подходящее. Нужно было расчистить местность и построить новый город с нуля. Срочно требовалось возвести укрепления. Ночью здесь царил жуткий холод. Но беженцы всё прибывали и прибывали. Среди них были представители всех слоёв общества из всех уголков Богемии. Так продолжалось весь март; к концу месяца в палаточном лагере, окружённом ещё не достроенными стенами, собрались закалённые в боях мужчины и женщины с детьми, бежавшие из сожжённых деревень; пражские трактирщики и крестьяне, вооружённые цепами-молотилами; рыцари и клирики, ремесленники и бродяги. «И продавали имения и всякую собственность, и разделяли всем, смотря по нужде каждого» [595]. Так было во времена Деяний Апостолов, так было и теперь. Всем грозила равная опасность – и все были равны. Каждого мужчину звали братом, каждую женщину – сестрой. Не было ни иерархии, ни зарплат, ни налогов. Частная собственность была объявлена вне закона. Все долги были прощены. Казалось, что нищие унаследовали землю.

Перебравшиеся сюда дали своему городу название Табор. Это название было вызовом, который они бросили своим многочисленным врагам. В Библии рассказывается о том, как Иисус поднялся на гору для того, чтобы помолиться. «И когда молился, вид лица Его изменился, и одежда Его сделалась белою, блистающею» [596]. Христианские учёные давно сделали вывод, что это чудо произошло в Галилее на горе Фавор [597]. Её вершину залило божественное сияние, и Небеса соединились с землёю. Ныне это происходило вновь. Жители Богемии, стекавшиеся к одинокому утёсу над Лужнице, шли по стопам тех толп, которые некогда собрались под открытым небом, чтобы выслушать проповедь своего Господа: «…горе вам, богатые! ибо вы уже получили своё утешение. Горе вам, пресыщенные ныне! ибо взалчете…» [598]. Когда-то за эти слова зацепились радикалы из числа последователей Пелагия; самим богатым они не давали покоя со времён Павлина; но никто – ни Мартин, ни Франциск, ни Вальдо – не додумался до того, чем занялись теперь табориты. Они, опираясь на эти слова, пытались создать целое новое общество. Знатные люди день и ночь трудились на равных с крестьянами, чтобы окружить Табор неприступной стеной укреплений; но они не просто строили крепость – они собирались перестроить весь мир.

Поставив перед собой такую цель, они, конечно, шли по проторённой дороге. Грандиозное здание Католической церкви, символизировавшее протест против земных монархов и призванное служить нуждам всех христиан, стало памятником беспрецедентным достижениям революции. Когда-то её радикализм напоминал кипящую лаву, но с тех пор эта лава давно застыла. Беспрецедентная ирония заключалась в том, что за три столетия, минувшие с героических времён Григория VII, порядок, созданный папством, сам превратился в статус-кво. Рассуждая о претензиях папства на безграничную власть, христиане всё реже воспринимали его в качестве движущей силы реформации. Наоборот, они опасались, что папская власть превратилась в препятствие на пути перемен, необходимость которых казалась им очевидной. Тень гнева Божьего нависла над христианским миром. По некоторым подсчётам, треть его жителей стали жертвами чумы. Богатейшие королевства погрязли в войнах. На востоке Византийская империя, в 1261 г. изгнавшая из своей столицы крестоносцев и с тех пор с трудом приходившая в себя после катастрофического удара, нанесённого ей во времена Иннокентия III, столкнулась с ещё более грозным врагом. Новая исламская держава, империя турок-османов, овладела землями по обе стороны Геллеспонта и теперь угрожала Константинополю – и даже готовилась напасть на Венгрию. Но самым тяжёлым ударом по претензиям Римской церкви на роль Христовой невесты стала отвратительная папская схизма, которой не видно было конца. Попытки разрешить кризис лишь усугубили его. В 1409 г. епископы и университетские богословы, принявшие участие в соборе в Пизе, объявили обоих претендентов на папский престол низложенными и выдвинули своего кандидата – в результате римских пап в христианском мире стало не два, а три. Неудивительно, что на фоне такого скандала некоторые смельчаки, раздвигая границы дозволенного и мыслимого, с ужасом задумались о том, что папы, возможно, не хранители ключей Царства Небесного, а орудия ада.

В частности, о том, что папа вполне может быть Антихристом. Святой Иоанн предрекал, что в конце времён из моря выйдет зверь с десятью рогами и семью головами. Согласно древней традиции, под зверем имелся в виду лжепророк, который осквернит Церковь и получит власть над миром. Враждующие папы знали, что лёгкий способ сплотить сторонников – объявить соперника Антихристом; они использовали пророчество друг против друга. Но были и христиане, испытывавшие отвращение к подобной пропаганде и не поддерживавшие ни одну из сторон конфликта. Инакомыслие, распространявшееся через сеть университетов, в которых ковалась элита Церкви, распространилось по всему христианскому миру. В Оксфорде теолог Уиклиф назвал две враждующие фракции демоническими, а само папство – лишённым какого бы то ни было божественного основания. Но ярче всего искры недовольства разгорелись в Праге. К моменту смерти Виклифа в 1384 г. Прага уже напоминала огниво. Знать Богемии, подчинённая императорам – наследникам Оттона Великого, тяготилась германским господством. Свои претензии к нему были и у тех университетских учёных, родным языком которых был чешский. Тем временем в трущобах росло презрение к богачам. Большое влияние приобрели проповедники, осуждавшие богатство монастырей, украшенных золотом и роскошными гобеленами, и призывавшие вернуться к простоте древней Церкви. Они утверждали, что весь христианский народ свернул не туда; что реформы Григория VII не только не искупили грехи Церкви, но способствовали её дальнейшему разложению. Не устояв перед искушениями земной славы, папство забыло, что Евангелия были обращены прежде всего к людям бедным, скромным и страдающим. «Крест Христа и имя Иисуса распятого были опозорены, сделались для христиан чем-то чуждым и пустым» [599]. Такая изощрённая, адская мерзость могла быть только работой Антихриста. Неудивительно, что на улицах Праги римского папу стали изображать в виде зверя, описанного святым Иоанном, – в папской короне, но с ногами чудовищной птицы.

Представления о том, что можно разрушить традиционный земной порядок, редко возникали в головах людей сами собой. Жители Вавилона были верны идеалу монархии, древнему, как сама их цивилизация. Греческие философы были уверены, что в основе общественного устройства лежат божественные закономерности. В Риме ко всему, что попахивало «новшествами» (res novae), относились как к катастрофе, избегать которой следовало любой ценой. Важнейший революционный аспект христианства состоял в том, что оно санкционировало революцию как таковую. Однако папство, которое во времена Григория VII пользовалось этой санкцией активнее, чем любой из когда-либо существовавших институтов, теперь воплощало собой статус-кво. Реформаторы конца XII столетия, верившие, что мир стоит на пороге вечности, и именовавшиеся поэтому moderni, ошибались. Modernitas, эпоха, начало которой должно было стать предвестием конца времён, так и не наступила. Это, однако, не значило, что она никогда не наступит. Предсказание Книги Откровения на этот счёт представлялось ясным. Те, кому воцарившийся в мире беспорядок напоминал события, предсказанные святым Иоанном, не могли не ощущать страха перед будущим; но они также могли мечтать о том, что в конечном счёте потрясения и преобразования изменят мир к лучшему.

Одному человеку суждено было сыграть роль громоотвода для грядущей бури. В 1414 г. в Констанце, имперском городе на границе Швейцарских Альп, собрались церковные иерархи со всего христианского мира. Перед ними стояли особенно сложные задачи. К наболевшей проблеме папской схизмы добавилось ещё одно испытание: дерзкая ересь, созданная самым прославленным пражским проповедником. Ян Гус отличался невероятной харизмой, блестящим интеллектом и внутренним достоинством. Выходец из городских университетских кругов, он прославился на всю Богемию. Выступив одновременно против пражской церковной иерархии и элит, говоривших на немецком языке и пользовавшихся особой благосклонностью имперских властей, он довёл и без того лихорадочные настроения до точки кипения. Чем больше восторга вызывало его учение, тем более радикальным оно становилось. Вслед за Виклифом Гус открыто высмеял претензии папства на Богом данное превосходство. То, что он не довёл дело до конца и не объявил папу Антихристом, не уберегло его от отлучения от Церкви; но и отлучение не обуздало его протеста. Напротив, став объектом обожания и для обитателей пражских трущоб, и для знатных чехов, живших в собственных замках, Гус твёрдо стоял на своём. Казалось, что властные структуры в Богемии распадаются. Это вызвало панику в папских кругах и взволновало имперскую верхушку. Особенно обеспокоен был Сигизмунд, рыжеволосый ветеран войн с турками и принц крови, избранный в 1410 г. императором. Отчаянно пытаясь найти компромисс, который устроил бы представителей всех враждующих группировок Богемии, он пригласил Гуса принять участие в соборе в Констанце и вступить в прямые переговоры с его делегатами. Гус согласился. Получив гарантии личной неприкосновенности от императора, он покинул замок в Богемии, в котором укрывался от папских агентов. В Констанц Гус прибыл 3 ноября; через три недели его арестовали. На суде он отказался отречься от своих убеждений; его признали еретиком, приговорили к смерти и сожгли на костре. Прах его сбросили в Рейн.

«Приближается время величайших страданий, предсказанных Христом в писаниях, апостолами в посланиях, пророками и святым Иоанном в Апокалипсисе; оно уже началось; оно стоит у ворот!» [600] Через пять лет после смерти Гуса табориты собрались в своей крепости на скале в полной уверенности, что вскоре увидят его вновь – среди всех воскресших святых. Собор в Констанце не только не погасил пламя гуситского мятежа – оно разгорелось ещё сильнее. Даже то, что собору удалось положить конец схизме и посадить на престол святого Петра одного-единственного папу, не могло изменить отношение к нему жителей Богемии. После казни Гуса в Праге папу стали называть Антихристом открыто. Сигизмунда тоже – считали, что Гус оказался на костре из-за его предательства. В 1419 г. консерваторы предприняли попытку подавить протестные настроения; в результате началось открытое восстание. Гуситы ворвались в ратушу и выбросили своих противников из окон; последовал захват церквей по всему городу. Но кульминацией подлинной революции стало именно произошедшее в горах. Здесь собрались люди, бежавшие из своих домов в полной уверенности, что Прага – это и есть Вавилон. Прошлое и будущее сошли со страниц Библии и были нанесены на карту Богемии. Ярче всего это демонстрировали возносившиеся к небесам стены Табора. Новая крепость сияла тем же светом, что и одежда Христа, она полыхала блеском всевозможных драгоценных камней в полном соответствии с пророчеством о Новом Иерусалиме.

Так, во всяком случае, казалось таборитам. Они трудились в грязи, изготавливали известковый раствор, перетаскивали тяжёлые камни, потому что точно знали, что грядёт. До Второго пришествия Христа оставалось самое большее несколько месяцев. Все грешники сгинут. Начнётся царство праведников. «На земле останутся лишь избранники Божии – те, которые ушли в горы» [601].

Табориты были, разумеется, далеко не первыми христианами, верившими, что скоро наступит апокалипсис. Беспрецедентными оказались масштабы кризиса, подпитывавшего их воображение: все традиционные устои общества, все властные структуры казались безнадёжно скомпрометированными. Столкнувшись с Церковью, превратившейся в раздутое тело Антихриста, и императором, виновным в неприкрытом предательстве, табориты стали революционерами. Но для них было уже недостаточно просто вернуться к идеалам древней Церкви – жить как равные братья и сёстры и владеть всем совместно. Нужно было очистить от скверны мир за пределами Табора, мир, в котором те, кто не ушёл в горы, продолжали предаваться отвратительному разврату. Прогнил весь мировой порядок. «Перед днём судным упразднятся цари и князья и все церковные прелаты…» [602] Этот манифест придавал силы таборитам в их тяжёлой борьбе против Сигизмунда, твёрдо настроенного сломить гуситов, и папства, призвавшего к крестовому походу против них. Но табориты стремились упразднить не только императоров и пап. Грешниками, врагами Христа считались все, кто не внял призывам, не отрёкся от падшего мира и не устремился в Табор. Каждый праведник «должен умыть руки свои в крови их и тем освятиться» [603].

Многих гуситов возмутил столь безоговорочный отказ подставить другую щёку. Один из них объявил манифест таборитов «ересью и тиранической жестокостью». Другие мрачно шептались о возрождении донатизма. Но летом 1420 г. умеренность была не в почёте. Слишком страшной казалась угроза. В мае во главе огромной армии крестоносцев, прибывших со всего христианского мира, Сигизмунд пошёл на Прагу. Городу угрожала катастрофа наподобие обрушившейся двумя веками ранее на Безье. Радикально настроенные и умеренные гуситы признали, что у них не осталось выбора, кроме как объединиться. Табориты, оставив в своей крепости лишь небольшой гарнизон, отправились спасать Вавилон. Возглавлял их гениальный полководец. Ян Жижка, одноглазый шестидесятилетний старик, оказался именно тем вооружённым спасителем, которого так не хватало альбигойцам. В июле Жижка неожиданно напал на крестоносцев, пытавшихся взять Прагу измором; осаждавшие понесли страшные потери, и Сигизмунду ничего не оставалось, кроме как отступить. Жижка одерживал одну победу за другой; казалось, сопротивление ему бесполезно. В конце 1421 г. вражеская стрела лишила его второго глаза, но даже это его не остановило. Крестоносцы, имперские гарнизоны, враждующие гуситские фракции – он обошёл всех. Одинаково изобретательный и беспощадный, Жижка был живым воплощением таборитской революции. Атакующим рыцарям он противопоставлял плотные кольца укреплённых повозок, в которых сидели крестьяне, вооружённые мушкетами. Монахов он велел сжигать на кострах или самолично забивал насмерть. Суровый старик не потерпел ни одного поражения. В конце концов, он умер от болезни в 1424 г. К этому времени вся Богемия находилась под властью гуситов.

Враги Жижки рассказывали, что, умирая, он приказал таборитам содрать с его тела кожу и тело отдать на съедение падальщикам, а кожу использовать для изготовления барабана «и под его водительством идти в бой, чтобы враги, едва услышав звук этого барабана, обращались в бегство» [604]. Этот исторический анекдот вдохновлён мрачной репутацией Жижки и победами, которые последователи великого полководца продолжали одерживать даже после его смерти. В действительности ещё при жизни Жижки таборитский барабан зазвучал глуше. Летом 1420 г., сразу после грандиозной победы над Сигизмундом, табориты ещё могли надеяться на скорое пришествие Христа. Готовя Прагу к прибытию Господа, они систематически уничтожали всевозможные символы привилегий: сровнивали с землёй монастыри, заставляли аристократов сбривать густые усы, выкопали череп недавно умершего короля и короновали его соломой. Но шли месяцы, тянулись годы, а Христос всё не возвращался, и радикализм таборитов начал угасать. Они избрали себе епископа, пытались обзавестись королём, а самых непримиримых соратников обвиняли в ереси и изгоняли из Табора. Жижка, демонстрируя полнейшее презрение к юридическим процедурам, которое ужаснуло бы любого инквизитора, схватил и предал огню пятьдесят человек [605]. Задолго до разгрома таборитов более умеренными гуситами в 1434 г. их пламя лишилось былой чистоты. Христос не вернулся. Некому было упразднить князей. Табор не стал Новым Иерусалимом. Когда в 1436 г. переговорщикам от гуситов удалось нечто неслыханное – секта, считавшаяся вообще-то еретической, заключила конкордат напрямую с папством – таборитам ничего не оставалось, кроме как согласиться на условия этого договора. Когда наступят последние времена, придёт время полного отречения от земного порядка. Но до тех пор пока Христос не вернётся во славе, что можно сделать? Только пойти на компромисс.

Новая земля

Пытаться приоткрыть завесу тайны библейских пророчеств было опасно. Не переставая восхищаться Иоахимом Флорским, францисканцы научились действовать осторожно. Монахов, поддавшихся искушению и использовавших Священное Писание, чтобы, подобно таборитам, предвещать приближение конца света, не оставляли в покое. Когда в 1485 г. Иоганн Хильтен, францисканец из Германии, завершил исследование пророческих мест Библии, результаты его кропотливого труда не обрадовали церковных иерархов. Хильтен утверждал, что дни папства сочтены, предрекая ему «потрясения и крушение» [606]. Хильтена заточили в монастыре в Эйзенахе, в том самом здании, которое францисканцам подарила святая Елизавета; он, однако, не унимался, а, напротив, объявил, что конец придёт не только папству, но и самому монашеству. Явится великий реформатор, которому сужено покончить с этими институтами. Хильтен совершенно не сомневался в этом и даже назвал конкретную дату: «год тысяча пятьсот шестнадцатый от Рождества Христова» [607].

На подобные мрачные мысли Хильтена навёл не только упадок Церкви. Его душу тяготили и вопросы геополитики. В 1453 г. турки всё-таки захватили Константинополь. Великий бастион христианского мира превратился в столицу мусульманской империи. Завоевав Второй Рим, османы вспомнили пророчества Мухаммеда о триумфе ислама в Риме первом. В 1480 г. войска султана взяли Отранто, город, расположенный на «каблуке» Италии. Вести об этом спровоцировали панику в окружении римского папы; через год турки были изгнаны из Отранто, но расслабляться было рано. Рассказывали, как турки обезглавили архиепископа Отранто в его собственном соборе, как ещё восемьсот человек претерпели мученическую смерть во имя Христа. Достоверность этих сведений проверить было невозможно, но под их влиянием Хильтен сделал ещё несколько предсказаний. Он предупреждал, что Италии и Германии суждено оказаться под властью турок, что улицы множества городов вслед за улицами Отранто будут утопать в крови мучеников, что за этими ужасами неминуемо последует пришествие Антихриста. Хильтен вновь называл конкретные даты. В частности, конец света должен был наступить в 1650 г.

Хильтен черпал вдохновение из очень древнего источника. Сам святой Иоанн, писавший, что в конце времён Сатана соберёт на брань народы, находящиеся на четырёх углах земли, и число их будет «как песок морской» [608], вторил первобытным страхам. Оседлые народы всегда боялись волн миграции. Дарий, объявив варваров орудиями Лжи, выразил мировоззрение, которого позднее придерживались и цезари. Но христиане унаследовали от древности не только римскую паранойю. Воскресший Христос наставлял учеников: «Идите по всему миру и проповедуйте Евангелие всей твари» [609]. Лишь тогда, когда Евангелие будет проповедано во всех концах земли, Он, наконец, вернётся во славе. О единении всего мира со Христом мечтал ещё Павел. Хильтен, предсказав завоевание турками христианского мира, предсказывал и то, что они сами обратятся в христианство. Христиане, осмеливавшиеся рассуждать о будущем, с давних пор были убеждены, что в конце времён крещение примут и мусульмане, и иудеи. Даже Хильтен, хотя от многих его прогнозов у христиан кровь стыла в жилах, в этом не сомневался.

Таким образом, по всему христианскому миру к страху перед будущим по-прежнему примешивалась надежда. Надежда на начало новой эпохи, когда всё человечество объединится под крылами Святого Духа, того голубя, который нисшёл с небес в момент крещения Иисуса. Ощущая приближение конца времён, табориты строили подобие коммунизма, а христиане, жившие в других краях, ожидали, что вскоре весь мир уверует во Христа. Этот оптимизм особенно силён был в Испании, для христиан которой война с мусульманскими владыками за семь с лишним веков стала фактически образом жизни. Здесь распространились пророчества о последнем христианском мировом императоре, о котором говорили как о «Скрытом» – El Encubierto. В конце времён он должен был покинуть своё укрытие и объединить испанские королевства, чтобы одержать победу над исламом, завоевать Иерусалим, подчинить «жестоких правителей и звероподобные народы» [610] всего мира и воцариться над ним. И вот, пока жители Отранто ремонтировали осквернённый собор, а Хильтен вещал о захвате Германии турками, по Испании поползли слухи о явлении «Скрытого». Королева Кастилии Изабелла правила не в одиночку. Рядом с ней на троне восседал равный ей во всём соправитель, её муж, король соседнего Арагона Фердинанд. Объединённая мощь этих двух монархов угрожала обрубку Аль-Андалуса. От великой мусульманской империи, некогда владевшей землями по ту сторону Пиренеев, остался лишь гористый Гранадский эмират. Ему, однако, удавалось сохранять независимость; для столь набожных и амбициозных монархов, как Фердинанд и Изабелла, это само по себе было вызовом. В 1482 г. их войска начали завоевание эмирата; один за другим в руки христиан переходили замки и порты. К 1490 г. осталась только сама Гранада. Ещё через два года, 2 января 1492 г., её правитель наконец сдался. Получив ключи от дворца эмира, Фердинанд мог быть доволен собой: завоевание последнего оплота мусульман в Испании было деянием, достойным El Encubierto.

Фердинанд, возможно, вовсе не был «последним императором», но перед ним, безусловно, открывались новые горизонты. В ликующей толпе, наблюдавшей за въездом монархов в Гранаду, затерялся генуэзский мореход по имени Христофор Колумб. Самому ему, впрочем, радоваться было пока нечему. Годами он пытался убедить Фердинанда и Изабеллу выделить средства на экспедицию к другому берегу таинственного западного океана. Колумб был уверен, что мир меньше, чем считали географы; различных владык христианского мира он уверял, что по Атлантическому океану можно достаточно быстро и без особых проблем добраться до богатейших стран Востока, которые европейцы именовали Индией. Богатство, однако, не было самоцелью. Незадолго до падения Гранады Колумб, добиваясь монаршего одобрения, поклялся, что доходы от его экспедиции пойдут на завоевание Иерусалима. В ответ Фердинанд и Изабелла улыбнулись, заявив, что такой план крестового похода пришёлся им по душе и что они желают того же. Но на этом тогда всё и кончилось. Экспертная комиссия, созданная монархами для изучения проекта Колумба, отвергла его прошение. Подавленный мореход покинул Гранаду с её дворцом, который теперь был увенчан крестом. Но в дороге он не пробыл и дня: его настиг королевский гонец, сообщивший ему, что монархи внезапно изменили своё решение. Фердинанд и Изабелла согласились выделить средства на экспедицию.

В августе того же года Колумб отправился в путь. Другого берега он достиг менее чем через два месяца, но Индии так и не увидел. На другой день после первого празднования Рождества на островах, которые он позднее назвал Западными Индиями, Колумб молился Богу об обнаружении золота и специй, о которых он рассказывал своим покровителям. Но прибрать к рукам баснословные богатства Востока ему было не суждено [611]. Постепенно Колумб начал это осознавать, но признаков разочарования не подавал. Он понял, в чём заключалась его судьба. В 1500 г., обращаясь к испанскому двору, он беззастенчиво писал о той роли, которую ему довелось сыграть в великой драме конца времён. «Господь сделал меня посланцем нового неба и новой земли, им созданных, тех самых, о которых писал в Апокалипсисе святой Иоанн, после того как возвещено было о них устами Исайи, и туда Господь указал мне путь» [612]. Ещё через три года, во время экспедиции, омрачённой штормами, враждебностью местных жителей и затянувшейся на год высадкой на Ямайке, Колумб получил подтверждение великого значения своей миссии: он услышал голос с небес. Голос мягко упрекнул его за отчаяние, а затем провозгласил новым Моисеем. Как Земля обетованная была когда-то дарована народу Израиля, так и Новый Свет был теперь дарован Испании. Сообщая об удивительном происшествии в письме, Колумб уверял Фердинанда и Изабеллу, что всё это было предсказано ещё Иоахимом Флорским. Не случайно ведь «Колумб» означает «голубь», а голубь – эмблема Святого Духа. Новый Свет услышит весть о Христе, а его сокровища пойдут на восстановление Иерусалимского Храма. А затем настанет конец времён. Колумб даже был готов назвать точную дату. Как и Иоганн Хильтен, он указывал на 1650-е гг.

Восприятие времени как полёта стрелы, стремящейся к известной цели, было для Колумба чем-то само собой разумеющимся. Каким бы ничтожным ни ощущал он себя в сравнении с неисповедимыми путями Господними и встававшими на его собственном жизненном пути препятствиями, он был уверен в себе, верил в собственную миссию и судьбу. Между тем в Новом Свете, в городах, всё ещё лежавших за горизонтом, существовали совсем иные представления о времени. В 1519 г., когда со смерти Колумба прошло уже более десяти лет, испанский авантюрист Эрнан Кортес с пятью сотнями людей высадился на берегу огромного материка, который кое-где уже называли Америкой. Узнав, что в глубине материка находится столица великой империи, Кортес, бравируя, принял решение направиться прямо туда. Кортес и его люди были поражены тем, что увидели. Их взорам предстали фантастические озёра и громадные храмы, сияющие «вспышки света, подобные перьям квезаля» [613], каналы, наполненные каноэ, и цветы над водными путями. Процветающий и прекрасный Теночтитлан превосходил размерами любой из испанских городов. Он свидетельствовал о могуществе построившего его народа мешика. В нём было воплощено и нечто большее – их представление о самом времени. Город был построен сравнительно недавно и рос в тени древних городов, некогда столь же великолепных, но давно заброшенных. Император народа мешика нередко отправлялся в пешее паломничество к этим громадным руинам. Они не могли не служить ему грозным напоминанием о бесконечной изменчивости мира, о том, что за великолепными взлётами неизбежно следуют ужасные падения – и цикл повторяется вновь и вновь. Мешика беспокоились о том, что когда-то власть падёт, но гораздо больше страшило их то, что весь мир покроется мраком и обратится в пыль. Потому-то они и возводили по всему Теночтитлану огромные пирамиды; и в особенно опасные времена, когда на кону стояло будущее всей вселенной, жрецы поднимались на вершины и вонзали кремниевые ножи в грудь пленникам. Мешика верили: если прекратятся жертвоприношения, боги ослабнут, воцарится хаос, а солнце начнёт гаснуть. Им была известна лишь одна пища, способная насытить богов: «драгоценная вода» (chalchiuatl) из ещё бьющегося сердца. В конечном счёте только кровь могла спасти вселенную от свёртывания.

Запёкшаяся кровь на ступенях пирамид Теночтитлана и ряды ухмыляющихся черепов: это зрелище испанцам показалось поистине адским. Проявив небывалую дерзость и агрессивность, Кортес овладел городом – и тут же приказал сровнять храмы с землёй. Точно так же Карл Великий, продираясь со своими всадниками в кольчугах сквозь влажные леса, уничтожал некогда святилища Вотана и Тунора. Народ мешика, не знавший ни стали, ни лошадей, не говоря уже об огнестрельном оружии, так же, как в своё время народ саксонцев, не в силах был противостоять натиску христиан. Но на самом деле столкнулись не толедский меч и каменный топор, а два образа конца света. Народ Испании был готов к этому событию как ни один другой христианский народ. За десять лет до завоевания Гранады Фердинанд объявил о своём намерении «посвятить Испанию служению Богу» [614]. В 1478 г. он добился от папы разрешения на создание в Арагоне и Кастилии единого института инквизиции, подконтрольного монархам. В 1492 г., тогда же, когда пала Гранада, а Колумб отправился в свою первую экспедицию, был сделан ещё один шаг, призванный подготовить Испанию к её грандиозной миссии. Иудеев, которым, согласно пророчеству, суждено было перейти в христианство незадолго до Второго пришествия, заставили выбирать между крещением и изгнанием. Многие решили покинуть Испанию; но больше было тех, кто крестился, – среди них оказался даже главный раввин Кастилии. Трудно было ожидать, что спустя три десятилетия подданные испанской короны пощадят алтари народа, который вообще ничего не знал о Боге Израиля. Францисканцы, прибывшие в Мексику – землю мешика – вслед за Кортесом, были возмущены требованиями жертвоприношений, выдвигавшимися местными божествами. У монахов не было сомнений: это были демоны. Одного из них именовали Вицлипуцли, он считался главным покровителем мешика, и рассказывали, что для освящения его главного храма в Теночтитлане потребовалась кровь восьмидесяти тысяч человек. Служители Шипе-Тотека, «бога с содранной кожей», носили скальпы тех, кого приносили ему в жертву, и вставляли себе в половые органы шипы кактусов. А заслужить благосклонность Тлалока, бога огня, можно было лишь путём принесения в жертву младенцев, доведённых до слёз. Сама жестокость мешика возопила к небу. Как писал один францисканец, «вопль стольких душ и кровь, которую столько раз проливали, оскорбляя Создателя», вынудили Бога послать в Индии Кортеса, «словно нового Моисея в Египте» [615].

Но даже сам Кортес сожалел о цене, уплаченной за победу. Великолепие Теночтитлана было стёрто с лица земли; каналы наполнились трупами. Вместе с испанцами явились ещё более жестокие убийцы: привезённые из Европы болезни, к которым у индейцев не было иммунитета. От них умерли миллионы людей. Но и самих испанцев не стоит сбрасывать со счетов. Попав в руки христиан, богатства Индий были потрачены отнюдь не на то, чтобы привести весь мир ко Христу. Кораблями их доставили в Испанию, а потом использовали для ведения войн против короля Франции. Индейцы в испанской державе стали рабами. Всякое сопротивление жестоко подавлялось. Монахов, отправлявшихся в Новый Свет, чтобы обратить местных в христианскую веру, приводили в ужас творившиеся там зверства. Людей оборачивали соломой и поджигали; женщин разрывали на части, словно овец на бойне; новорождённых младенцев разбивали о камни или бросали в кипящие реки.

Что же принесли в Новый Свет Колумб и Кортес, «новые Моисеи»?

Овцы среди волков

В 1516 г. надежды на то, что Фердинанд окажется «последним императором», окончательно развеялись: король умер. Он так и не возглавил великий крестовый поход на Иерусалим и не покончил с исламом. И всё же царствование Фердинанда ознаменовалось грандиозными достижениями. Своему внуку Карлу он оставил в наследство самое могущественное королевство христианского мира. Оснований считать свою державу мировой у него было больше, чем когда-то – у древних цезарей. Сравнивая свою империю с Римской, испанцы не ощущали собственной неполноценности. Напротив; из земель, неведомых древним, приходили вести о деяниях, достойных Александра: могучие царства покорялись, несмотря на численное превосходство их армий; добывались несметные богатства; люди безродные теперь жили как короли.

И всё же столь впечатляющие свершения у многих вызывали беспокойство. Древние завоеватели не сомневались, что имеют полное право истреблять и порабощать побеждённых; но христианам, сеявшим жестокость, не так-то просто было избавиться от чувства вины. Пытаясь оправдать завоевание испанцами Нового Света, учёные Европы обратились не к Отцам Церкви, а к Аристотелю. «По словам философа, очевидно, что одни люди от природы предназначены для рабства, а другие по своей природе свободны» [616]. Но даже в самих Индиях находились испанцы, которые в этом сомневались. «Ответьте, – требовал один доминиканец от таких же, как и он, поселенцев через восемь лет после похода Кортеса на Теночтитлан, – по какому праву вы держите этих индейцев в таком жестоком и чудовищном рабстве? На каком основании вели вы недостойную войну против этих людей, живших тихо и мирно на собственной земле?» [617] Большую часть его паствы эти претензии не заставили задуматься, а попросту разозлили. Большинство переселенцев ограничивались тем, что направляли пространные жалобы губернатору или требовали его отставки. Но были среди колонистов и те, кого мучили угрызения совести. Всё чаще прибывавшие в Новый Свет авантюристы сталкивались с осуждением, с обвинениями в жестокости, угнетении и жадности. Некоторые даже приходили к раскаянию сами. Самый яркий эпизод такого рода произошёл в Вест-Индии в 1514 г. Внезапное и ужасное осознание перевернуло всю жизнь одного из колонистов. Он понял, что порабощение индейцев – смертный грех. Как Павел по дороге в Дамаск, как Августин у себя в саду, Бартоломе де лас Касас почувствовал себя родившимся заново. Отпустив своих рабов на свободу, он посвятил всю свою дальнейшую жизнь защите индейцев от тирании. Если что и способно оправдать владычество Испании в Новом Свете, полагал он, то лишь обращение местных жителей в христианство, а привести их к истинной вере в Бога можно было лишь путём убеждения. «Ибо они наши братья, и Христос отдал жизнь за них» [618].

Лас Касас, обличая несправедливость то по одну сторону Атлантики, при дворе самого короля, то по другую – в крытых соломой жилищах колонистов, не сомневался, что источник его убеждений – традиционное христианское учение. Свои претензии к испанскому империализму он формулировал, опираясь на труды Аквината. «Иисус Христос, Царь царей, Которому дана всякая власть на небе и на земле, послал овладеть миром не вооружённых солдат, но святых проповедников, подобных овцам среди волков» [619]. Это суждение Фомы Каэтана, доминиканца из Италии, посвятившего свою жизнь комментированию сочинений Фомы Аквинского [620]. Каэтан, возглавивший в 1508 г. Доминиканский орден, а в 1517 г. ставший кардиналом, был комментатором весьма авторитетным. Вести о причинявшихся индейцам страданиях приводили его в ярость. «Сомневаешься ли ты, что король ваш в аду?» [621] – интересовался он у одного испанца, посетившего Рим. Ужасаясь тому, что христианский правитель оправдывает свои завоевания и зверства тем, что они якобы совершаются во имя Христа, Каэтан следовал учёной традиции, восходившей ещё к Алкуину. Пытаясь снабдить индейцев средствами правовой защиты от угнетателей, он не считал, что делает нечто беспрецедентное. Обнаружение континентов и народов, о которых Фома Аквинский не имел ни малейшего понятия, не умаляло авторитета великого доминиканца; обращаться с ними следовало в соответствии с его доктриной. Учение Церкви, по мнению Каэтана, было универсальным. Он верил: в глобальную эпоху правителям следует исходить из того, что государства индейцев вполне легитимны, что христианство следует распространять не насильственно, а лишь путём убеждения, что ни короли, ни императоры, ни Церковь не имеют права объявлять завоевания священными.

Предложив этот новаторский проект системы международного права, Каэтан осознанно пытался заложить основы устойчивого порядка. Он не считал, что открытие Нового Света предвещает скорое Второе пришествие. Прошло то время, когда папы верили, что живут в последние времена. Теперь они предпочитали долгосрочные инвестиции. Свидетельством этой перемены стал воцарившийся в Риме грохот строительных инструментов. Вдалеке от Латерана, на противоположном берегу Тибра, там, где в древности был похоронен святой Пётр, в 1506 г. началось строительство грандиозного нового храма, который должен был стать самым большим в мире. В 1513 г. на очередном Латеранском соборе было официально запрещено предрекать скорое явление Антихриста. Когда в 1518 г. Каэтан впервые выехал за пределы Италии, направляясь в Аугсбург, он преследовал прежде всего дипломатические цели, надеясь объединить силы германских государств против турок. Атаки Османской империи на христианский мир он воспринимал не как осуществление пророчеств Книги Откровения, но как очередную военную угрозу, для отражения которой следовало повысить налоги.

Однако, оказавшись за Альпами, Каэтан не мог не замечать наполнявших воздух вокруг него апокалиптических ожиданий. Хильтен, заточённый в Эйзенахе, если верить слухам, писал там собственной кровью; на рубеже веков он скончался, но пророчества, подобные его грозным утверждениям о грядущем крахе папства и о явлении великого реформатора, по-прежнему пользовались популярностью. Год 1516-й, объявленный Хильтеном годом, когда явится реформатор, остался позади. Но Каэтану расслабляться было рано. Призывая германских князей выделить средства на крестовый поход против турок, он хорошо понимал, что финансовые требования Церкви вызывают всеобщее возмущение. В 1517 г. разгоревшийся в саксонском Виттенберге богословский спор о методах, используемых доминиканцами для сбора средств на осуществление папских строительных проектов, вызвал особенно сильный ажиотаж. Монах, преподававший теологию в местном университете, выступил с официальным возражением против этих методов, составив список из девяноста пяти тезисов. В ответ на эту дерзость многочисленные доминиканцы разразились гневными тирадами. К горячим академическим диспутам все, конечно, давно привыкли, и попытки разрешить конфликт напоминали те, что предпринимались ещё во времена Абеляра. Местный архиепископ отправил 95 тезисов в Папскую курию, где их изучали восемь месяцев и лишь в августе 1518 г. наконец признали еретическими. Их автора вызвали в Рим. Но спор не только не был улажен – он разгорелся с новой силой. В Виттенберге на рыночной площади сожгли сочинения местного инквизитора. Наблюдая за происходящим из своей резиденции в Аугсбурге, Каэтан начал опасаться, что вспышки конфликта выйдут из-под контроля. Как папский легат, он был обязан поскорее их потушить. По мнению Каэтана, сделать это наилучшим образом и строго по-христиански можно было, вызвав автора тезисов в Аугсбург и убедив его раскаяться. Строгость, образованность и набожность Каэтана вызывали доверие даже у самых подозрительных инквизиторов. Приглашение было принято. Седьмого октября 1517 г. в Аугсбург прибыл Мартин Лютер.

Встречая беспокойного гостя, Каэтан, возможно, размышлял о том, как почти четыре века назад Пётр Достопочтенный так же приветствовал монаха, вызванного в Рим в связи с обвинением в ереси, а затем обеспечил ему мирный исход конфликта. Лютер, как и Абеляр, был богословом, прекрасно умевшим не только делать дерзкие выводы, но и привлекать к себе повышенное внимание. Характерно, что путь до Аугсбурга он проделал пешком. Будучи блестящим интеллектуалом, он талантливо изображал человека из народа. Он сыпал анекдотами и латинскими крылатыми выражениями, мог объясняться как на языке, понятном трактирщикам, так и на языке учёных споров. Вслед за 95 тезисами он выпустил бесчисленное множество памфлетов. Заявления Лютера вызывали такой интерес, что Виттенберг, небогатый городок в глуши, на глазах превращался в один из европейских центров книгопечатания. С начала конфликта минул всего год, но, как скромно отмечал сам Лютер, Небесам было угодно, чтобы он стал притчей во языцех [622]. Если бы Каэтану удалось вернуть на путь истинный столь незаурядного человека, для доминиканского ордена это стало бы не меньшей заслугой, чем искупление Абеляра – для Клюни. Поэтому сначала кардинал повёл себя с Лютером совершенно не так, как принято было у инквизиторов. Он обращался к гостю по-отечески, стараясь не пререкаться с ним, а объяснить ему в самых мягких выражениях, в чём заключались его ошибки, чтобы побудить его признать их и не доводить дело до разбирательства в Риме. Чувствовалось, что к Лютеру обращается философ, решительно осудивший насилие в отношении индейцев.

Надежды Каэтана, к его огромному сожалению, не оправдались. Уже в ходе первой встречи с Лютером ему волей-неволей приходилось повышать голос; под конец он уже пытался перекричать оппонента. Кардинал понял, что Лютера заботят не конкретные формулировки его 95 тезисов, а нечто гораздо более важное: ответ на вопрос о том, каким образом христианам надлежит стремиться к святости. Для Каэтана правильный ответ был очевиден: вне Римской церкви нет спасения. Её грандиозное здание – не что иное, как Град Божий. Над его возведением трудились поколения христиан. Римские папы, преемники самого святого Петра, юристы, кодифицировавшие и комментировавшие каноническое право, учёные, сумевшие примирить Божественное откровение и языческую философию, – все в меру сил вносили свой вклад. До Каэтана дошло, что Лютер готов поставить всё это под сомнение. В нём чувствовалось презрение ко всему, что поддерживало авторитет Церкви: к трудам Аквината, к каноническому праву, даже к самому папству. Выше всего этого он с беспощадной решительностью ставил свидетельство Священного Писания. «Не папа над Словом Божьим, а Слово Божье над папой!» [623] Каэтан, поражённый тем, что какой-то монах возводит собственную интерпретацию библейского текста на недосягаемый пьедестал, назвал этот его довод пустыми словами; но Лютер, цитируя Писание с лёгкостью, которой следовало ожидать от профессора богословия, в первый раз сослался на концепцию, обнаруженную им в посланиях Павла: «Я должен веровать в соответствии со свидетельством собственной совести» [624].

Диспут зашёл в тупик. После трёх встреч, в ходе которых Лютер упорно стоял на своём, Каэтан окончательно потерял терпение. Он велел Лютеру идти прочь и не возвращаться, пока он не будет готов покаяться. Лютер поймал кардинала на слове. Освобождённый прибывшим вместе с ним в Аугсбург главой его ордена от монашеских обетов, он перелез через городскую стену и был таков. Разумеется, едва Лютер добрался до Виттенберга, он тут же опубликовал детальный отчёт о своём диспуте с Каэтаном. Лютер гораздо лучше своего оппонента понимал, насколько важно контролировать исторический нарратив. Казалось, что от него теперь зависела сама жизнь бывшего монаха. «Я был испуган, потому что я был одинок» [625]. Но Лютер ощущал не только страх. Он испытывал оживление и даже восторг. Перестав быть монахом, он окончательно порвал с тем, что католики называли латинским словом religio, и был волен создать нечто новое: собственное, глубоко личное понимание религиозного.

Сделать это необходимо было срочно. Время истекало. Судный день приближался. Всё свидетельствовало об этом. Через два месяца после отъезда из Аугсбурга Лютер в частном порядке высказал страшную догадку, которой находил всё больше подтверждений: «Папа – Антихрист и папский престол – седалище Сатаны» [626].

Постепенно Лютер пришёл к выводу, что спасти христиан от сгущающейся тени может только новая реформация.

XIII. Реформация

Виттенберг, 1520 г.

Папство отвело Мартину Лютеру шестьдесят дней на то, чтобы раскаяться. В противном случае он объявлялся еретиком. И вот 10 декабря время вышло. В девять часов утра Лютер прошёл через одни из трёх городских ворот и направился к выгребной яме. Там уже собралась огромная толпа. Университетский коллега Лютера, богослов Иоганн Агрикола, разжёг огонь. Обычно здесь сжигали одежду умерших пациентов расположенной по соседству больницы. Агрикола, однако, использовал в качестве топлива не тряпьё, а книги. Всё утро они с Лютером ходили по библиотекам в поисках кодексов канонического права. Если бы им удалось найти сборник трудов Аквината, они с радостью сожгли бы и его. Но утренних трофеев оказалось вполне достаточно: пламя начало разгораться. Агрикола продолжал подбрасывать книги в огонь. Тогда Лютер вышел из толпы. Он весь дрожал; в руках у него была папская булла, в которой осуждалось его учение. Тут он звучно произнёс: «Как ты сокрушила святых Господа, так сокрушит и поглотит тебя вечный огонь» [627]. Лютер бросил буллу в костёр. Пергамент почернел, скукожился и обратился в дым. Лютер обернулся и пошёл к городским воротам; за его спиной налетевший зимний ветер развеивал пепел.

Лютер выступал против сожжения еретиков задолго до того, как у него появились для этого личные причины. Среди 95 тезисов, опубликованных им в Виттенберге тремя годами ранее, было и обличение этой практики как противной воле Святого Духа. То, что в папской булле данный тезис осуждался отдельно, было знаком зловещим. Лютер сбежал из Аугсбурга, опасаясь, что Каэтан планирует его арестовать. К счастью, Виттенберг от Рима отделяло большое расстояние. Кроме того, здесь Лютер находился под защитой влиятельного покровителя. Фридрих Саксонский был одним из семи курфюрстов, которые после смерти очередного императора избирали ему преемника, человеком уважаемым и весьма влиятельным. Но он жаждал чего-то большего. Фридрих понимал, что его курфюршество по сравнению с владениями других князей было весьма отсталым; основав в Виттенберге университет, он надеялся создать центр высокой культуры посреди саксонской глуши. Известность Лютера способствовала славе его родного города. Меньше всего Фридриху хотелось, чтобы именитого профессора сожгли на костре. Он решил, что лучше всего будет вынести дело Лютера на суд императора. В январе на берегу Рейна, в городе Вормсе, собрались представители всех политических сил империи. На заседании великого собрания, именовавшегося рейхстагом, председательствовал внук Фердинанда и Изабеллы король Испании Карл, всего полтора года назад ставший пятым императором этого имени. Одним из тех, кто его избрал, был Фридрих; это позволяло курфюрсту Саксонии дёргать за ниточки. Как и следовало ожидать, 26 марта в Виттенберг прибыли гонцы из Вормса. Лютеру приказано было «дать ответ относительно своих книг и учений» [628]. Он должен был явиться не позднее чем через три недели. Безопасность в дороге ему гарантировал сам Карл V.

Отправляясь в Вормс, Лютер не мог не сравнивать себя с другим реформатором – и не вспоминать о его мрачной судьбе. «Все мы гуситы и не осознаём этого. Даже Павел и Августин были на самом деле гуситами» [629]. Лютер понял, что невозможно исполнить Божий замысел, не увидев прошлое в свете новом и радикальном. Веками в саду христианского мира цветы вырывали с корнем, словно сорняки, а за сорняками ухаживали, как за цветами. Теперь этому следовало положить конец – раз и навсегда. Ещё до диспута с Каэтаном Лютер пришёл к выводу, что нельзя провести подлинную реформацию, не предав каноны, папские буллы и философию Фомы Аквинского огню. Встречи с кардиналом навели его на мысль ещё более революционную. Недостаточно было просто отремонтировать здание Церкви – прекратить злоупотребления и положить конец скандалам. Конструкция прогнила насквозь. Оставалось только сровнять её с землёй. Каэтан излучал святость; но в том-то и заключалась проблема, что даже он ставил покорность папе выше свидетельства Священного Писания. Даже лучшее в Римской церкви представляло собой извращение подлинного христианства. Она вовсе не приближала христиан к Богу, а обманывала их, возвращая их к язычеству и идолопоклонству. Рассуждая о том, каких масштабов достигло её могущество, каким образом ей удалось отравить своим ядом все аспекты человеческого существования, Лютер быстро определил, кто во всём виноват: «клеймо ада, личина дьявола, именуемая также Григорием VII, чудовище из чудовищ, первейший грешник и сын геенны огненной» [630]. Его понтификат стал началом последней, катастрофической эры. По мнению Лютера, мир, созданный трудами Гильдебранда и его последователей, мир Церкви, движимой исключительно неутолимой жаждой власти, был адской мерзостью: царством «грабежа и насилия» [631].

Это была разгромная критика, переходившая в брань, но в самой её грубости можно разглядеть призрачный намёк на комплимент. Осудив тот путь, на который Церковь встала во времена Григория VII, Лютер тем самым признал революционный характер целей и завоеваний григорианской реформации. Ныне, открыто выступив против папства и его деяний, он намеревался осуществить реформацию не менее грандиозную. Его талант пропагандиста, его готовность использовать народное возмущение в своих целях, его стремление к конфронтации с самой грозной силой христианского мира были достойны суровости Гильдебранда. В тот же день, когда Лютер устроил в Виттенберге своё зажигательное представление, городские студенты соорудили плот, украсили его бутафорскими папскими буллами, пронесли его по городу под восторженные крики толпы и в конце концов сожгли. Затем человек, нарядившийся римским папой, бросил в огонь свою тиару. В городах, которые Лютер проезжал, направляясь в Вормс, его появление вызывало схожий энтузиазм. Его приветствовали у городских ворот, в церкви послушать его проповедь стекались толпы народа. Когда он наконец добрался до Вормса, тысячи людей высыпали на улицы города, чтобы увидеть его хотя бы краем глаза. Вечером того же дня он предстал перед Карлом V. Ему был задан всё тот же вопрос: готов ли он отречься от своих убеждений. Лютер испытал страшное разочарование из-за того, что ему не дали изложить свои аргументы, и попросил сутки на раздумья. А собравшиеся на улицах толпы всячески подбадривали его. Когда Лютер покинул епископский дворец, где произошла его встреча с Карлом, множество людей убеждали его действовать смело, не терять мужества и не бояться убивающих тело, души же не могущих убить [632]. Один поклонник даже сравнивал его с Иисусом.

Ещё в Аугсбурге Каэтан допытывался у Лютера: на каком основании он отрицает мудрость церковной традиции? Той ночью в Вормсе этот вопрос висел в воздухе; ответить на него требовалось незамедлительно. Лютер, как и Гильдебранд в своё время, считал, что на него возложена миссия спасти христианский мир от тьмы, очистить его от скверны, крестить его заново. Однако, в отличие от прежних реформаторов, он не собирался захватывать власть над Римской церковью: ведь именно эта стратегия породила всё то, с чем он стремился покончить. Лютер предстал перед императором как контрреволюционер, сожалевший о том, что Григорию VII удалось посрамить Генриха IV – ведь заодно с папой «был Сатана» [633]. Карл V разочаровал его, не оценив привлекательности этой позиции. А ведь Лютер верил, что именно император должен умерить амбиции папства, положив конец его вселенским притязаниям. К счастью для реформатора, оказать ему содействие могли не только князья. Призывы Лютера услышали простые христиане. Оказалось, что священники веками их обманывали. В основе порядка, созданного Григорием VII, лежало представление о принципиальном отличии клириков от мирян – богохульное надувательство! «Христианин является совершенно свободным господином всего сущего и не подвластен никому» [634]. Так писал Лютер за месяц до отлучения от Церкви в памфлете, который он адресовал лично папе. «Христианин является покорнейшим слугой всего сущего и подвластен всем» [635]. Церковные ритуалы не могут спасти человека от ада; на это способен только Бог. Священник, который претендует на подобную власть на основании данного им обета безбрачия, обманывает и свою паству, и себя самого. Смертные настолько греховны, что никакие их поступки – ни добрые дела, ни умерщвление плоти, ни паломничество к мощам – не могут обеспечить им Спасение. На это способна только Божественная любовь. Спасение – это не награда. Спасение – это дар.

Будучи монахом, Лютер жил в страхе перед Божьим Судом, соблюдал строжайший пост и молился каждую ночь, часами исповедовал грехи, утомляя духовников. Он отчаянно пытался сделаться достойным Царства Небесного. Но чем дольше изучал он Библию и размышлял о её тайнах, тем больше ему казалось, что он тратит усилия напрасно. Бог не платит грешникам по заслугам: если бы Он так делал, ни один человек бы не спасся. Этот печальный урок Лютер извлёк из трудов Августина; но в Священном Писании об этом говорилось ещё яснее. Павел был безупречным фарисеем; но горячая приверженность Закону не искупила его грехов. Лишь когда Сам распятый Христос обратился к нему, ослепил его и наставил на совершенно иной путь, Павел стал одним из избранников Божьих. Читая Павла, Лютер был потрясён, испытав столь же осознанное ощущение Божественной благодати. «Я чувствовал себя заново родившимся и уверовал, что буду в раю» [636]. Он не был достоин этого, он был беспомощен, он заслуживал адских мук, но Бог любил его, несмотря ни на что. И Лютер, вдохновлённый пьянящей и радостной невероятностью произошедшего, возлюбил Бога в ответ. Не нужно никакого другого источника мира и утешения. Будучи твёрдо в этом уверен, Лютер на следующий день после первой встречи с Карлом V вновь вступил в епископский дворец. Его снова спросили, собирается ли он отречься от того, что он написал; и он ответил, что не собирается. Сгущались сумерки, переполненный зал озарился светом зажжённых факелов, а Лютер, уставившись блестящими чёрными глазами на того, кто задал этот вопрос, бесстрашно продемонстрировал полнейшее презрение ко всем претензиям пап и церковных соборов. Он объявил, что связан лишь тем пониманием Священного Писания, которое ниспослано ему в откровении Святым Духом. «Моя совесть – пленница Слова Божьего. Я не могу и не стану ни от чего отрекаться, поскольку идти против совести – неправильно и небезопасно» [637].

Став свидетелем этой дерзкой демонстрации неповиновения, Карл V выждал два дня и написал ответ. Он поклялся, что, следуя примеру своих предшественников, всегда будет защищать католическую веру, «священные ритуалы, указы, установления и святые обычаи» [638]. Таким образом, он подтвердил отлучение Лютера от Церкви; и всё-таки своё слово он сдержал. Лютер мог беспрепятственно уехать из Вормса. На возвращение в Виттенберг ему отводилось три недели; после этого ему грозила «ликвидация». Лютер покинул Вормс одновременно как герой и как человек, поставленный вне закона. Но благодаря памфлетам о разыгравшейся на рейхстаге драме узнала вся империя; слава Лютера лишь возросла. Не проехав в своей повозке и половину пути до Виттенберга, он столкнулся с очередным неожиданным поворотом событий. В тюрингском ущелье путешественники подверглись нападению; какие-то всадники, наставив на них арбалеты, взяли самого Лютера и двоих его спутников в плен – и поскакали прочь, поднимая клубы пыли. Никто не знал, что это были за люди и зачем им понадобился Лютер. Тянулись месяцы, а о его судьбе по-прежнему ничего не было известно. Казалось, он попросту испарился.

На самом деле всё это время Лютер был в Вартбурге. Замок теперь принадлежал Фридриху, и это его люди доставили туда реформатора в целости и сохранности. Он прятался там под видом рыцаря; ему прислуживали два мальчика, но ему не с кем было спорить и не перед кем было выступать. Лютер был крайне подавлен. Дьявол донимал его искушениями. Когда в комнату, где он жил, забежала какая-то странная собака, он счёл её демоном и выбросил из башенного окна, хотя вообще-то собак очень любил. А ещё он ужасно страдал от запоров. «Я сижу, истекая кровью, и меня разрывает от боли, словно я женщина в родах» [639]. В отличие от святой Елизаветы, которая когда-то жила в Вартбурге, Лютер страдания не приветствовал. Он ведь уже пришёл к выводу, что никогда не спасётся благодаря добрым делам. Здесь он окончательно отказался от строгой монашеской дисциплины. Теперь он всё время писал. С высоты своего одинокого гнезда он мог видеть город Эйзенах, где Хильтен предрёк появление великого реформатора, и считать себя тем самым реформатором, несмотря на то что в великих потрясениях, которые начались благодаря ему, он пока не мог принять никакого участия. В Вормсе император обвинил его в гордыне и поинтересовался, может ли быть прав один-единственный монах, по мнению которого «все христиане заблуждались последние тысячу лет и ещё больше заблуждаются ныне» [640]. Как раз для того, чтобы ответить на этот вопрос – и поделиться благой вестью о Божьей милости, – Лютер целыми днями трудился за письменным столом.

Лишь в октябре он наконец приступил к проекту, работа над которым помогла облегчить терзавшие его мучения. Когда-то, читая Писание, он открыл своё сердце Святому Духу и узнал поразительную истину о Божественной любви. А значит, лучшее, что он мог теперь сделать, – разрушить существовавший веками барьер между людьми учёными и необразованными и дать христианам, не знающим латинского языка, возможность почувствовать знакомую ему теперь радость. Первый перевод Библии на немецкий язык был напечатан ещё в 1466 г.; но качество этого перевода оставляло желать лучшего. Лютер планировал не просто перевести Священное Писание с греческого оригинала, но и продемонстрировать красоту повседневной речи. На перевод Нового Завета у него ушло одиннадцать недель. Из-под его пера выходили фразы, которые вполне можно было услышать на кухне, в поле или на рынке, – простые короткие предложения на языке, который был понятен каждому. Лёгкие, свободные, плавные строки. К тому моменту как работа была закончена, даже запор у Лютера почти прошёл.

«Если Библия подобна могучему дереву, а каждое её слово – маленькой веточке, то я перетряс все веточки до единой, чтобы понять, что каждая собой представляет и что значит» [641]. Благодаря переводу Лютера каждый, кто говорил по-немецки, мог последовать его примеру. Все структуры, все традиции Римской церкви, её иерархия, её каноны, её философия призваны были закрепостить и ослабить Священное Писание. Они напоминали силки, мешавшие птице взлететь. Освободив Библию, Лютер призвал христиан всего мира отнестись к ней так, как он стал относиться к ней сам: как к средству, с помощью которого можно услышать живой голос Бога. Он верил: открыв свои сердца Святому Духу, они поймут истинный смысл христианства – так же, как понял он. Тогда отпадёт нужда в дисциплине и авторитете. Антихрист будет повержен, а все христиане наконец-то станут единым целым.

На том стою

Его обнаружили на чердаке дома, находившегося недалеко от городских ворот Франкенхаузена. Он заявил, что он всего лишь калека и ничего не знает о недавнем ужасном сражении; но в его сумке нашли письмо, которое не оставляло сомнений: это был Томас Мюнцер, отъявленный революционер, вещавший об истреблении сильных мира сего и об установлении власти угнетённых, при которой, как во времена апостолов, всё у всех будет общим. Его протащили по улицам города, заваленным трупами его вооружённых сторонников, ставших жертвами чудовищной резни, и привели к человеку, одержавшему над ним победу. Георг, герцог Саксонии, приходился курфюрсту Фридриху двоюродным братом, но не одобрял его решения встать на сторону Лютера, догадываясь, что ни к чему хорошему это покровительство не приведёт. В ходе допроса, проводившегося в склепе Франкенхаузена, его худшие опасения подтвердились. Мюнцер требовал, чтобы его называли братом, постоянно цитировал Ветхий Завет и считал, что восстание бедных против богатых – это способ отделить зёрна от плевел. Герцог услышал достаточно. Мюнцера пытали. Некоторые говорили, что его всё-таки вынудили отречься от своих взглядов; но в его в прощальном письме не содержится ничего, что свидетельствовало бы о таком исходе. «Не позволяйте моей смерти стать для вас камнем преткновения, – писал он своим сторонникам. – Людям добрым и непонимающим произошедшее пойдёт на благо» [642].

Узнав о том, что Мюнцера казнили, а его голову насадили на пику, Лютер испытал злорадство. Уже три года – с тех пор, как ему всё-таки удалось ускользнуть из Вартбурга и вернуться в Саксонию, – он ломал голову над крайне тревожащей проблемой: не всех вдохновившихся его учением Святой Дух просветил так же, как его самого. Когда Аргула фон Грумбах, знатная женщина из Баварии, публично похвалила перевод Нового Завета, сделанный Лютером, она использовала выражения, превосходно соответствовавшие его собственным представлениям о возвышенном характере его миссии. «Ах, как прекрасно, – писала она, – когда Дух Божий учит нас и, более того, помогает нам понять сначала этот пассаж, затем – тот, слава Богу! – открывая мне истинный, подлинный сияющий свет» [643]. Но оказалось, что просвещение для разных людей означает разные вещи. Многие из последователей Лютера, вдохновлённые его проповедью свободы, жаловались, что он ходит вокруг да около. Они были разочарованы тем, что человек, не побоявшийся выступить против папы и императора, вместе взятых, отказывается бороться за свободу для всех, за окончательное и бесповоротное освобождение бедных от гнёта богатых. Мюнцер, бывший священник, уверовавший, что Бог послал его даровать угнетённым власть над всем миром, был особенно остёр на язык. Посмеиваясь над бывшим монахом, который за последнее время заметно поправился, он обозвал Лютера горой изнеженной плоти, и предположил, что, если его зажарить, выйдет отличное лакомство для дьявола.

Не нужно было кулинарных фантазий Мюнцера, чтобы в разных концах империи среди крестьян и рудокопов началось революционное брожение. Восстание, столь жестоко подавленное под Франкенхаузеном, было лишь одним из череды подобных выступлений. Раз за разом восставшие оправдывали свои действия, утверждая, что руководствуются Библией. В 1525 г. тысячи крестьян, собравшись в деревушке Бальтринген на севере Швабии, объявили: как верующие во Христа они желают «понять Его Евангелие и жить согласно с ним» [644]. Ответственность за развязывание войны несут не они, а господа и аббаты, угнетающие их, как когда-то фараон угнетал сынов Израилевых. Сами они претендуют лишь на то, что обещано им в Священном Писании. Неудивительно, что в трагедии крестьянского восстания, жестоко подавленного имперской знатью, истребившей около ста тысяч повстанцев и опустошившей целые регионы империи, критики Лютера обвиняли его. «Убито множество восставших крестьян, изгнано множество фанатиков, повешено, сожжено, утоплено или обезглавлено множество лжепророков, которые, может быть, до сих пор жили бы жизнью добрых и послушных христиан, если бы он никогда не брался за перо» [645]. Слыша такие упрёки, Лютер чувствовал угрызения совести. Мысль о том, что множество людей оказались в аду по его вине, не давала ему покоя. Ему так не хотелось нести ответственность за бунт, что в разгар кровопролития он обрушился на восставших с критикой столь истеричной, что не по себе стало даже его поклонникам. До их реакции Лютеру не было никакого дела. Он понимал, что стояло на кону. Он знал, что, признав бунтовщиков своими последователями, он поставит под угрозу труд всей своей жизни. Без поддержки симпатизирующих его делу князей у великой Реформации не могло быть никакого будущего.

«Для лягушек нужны аисты» [646]. Лютер не питал иллюзий по поводу добродетельности земных владык. Он понимал, как ему повезло с покровителем: немногие князья были столь же принципиальны и мудры, как Фридрих. Лютер признавал, что большинство из них – в лучшем случае «палочники и палачи Господа» [647]. Но ему достаточно было и этого. В падшем мире в принципе невозможно утвердить закон, который стал бы отражением вечного Закона Божьего; а Церкви не стоило и пытаться. Из всех начинаний папства едва ли не самым гротескным оказалось создание целой правовой системы, которая была им навязана христианам. Именно поэтому ещё в Виттенберге Лютер предал кодексы канонического права огню. Вершить правосудие – это задача князей, а не пап. Но что такое подлинное правосудие? Меньше всего Лютеру хотелось исполнять роль юриста – и именно поэтому он воспринимал как должное многое из того, что было создано поколениями тех самых правоведов, чьи книги он демонстративно сжёг. Ничего другого не оставалось и князьям, которые поддержали Реформацию Лютера. Стремясь управлять своими подданными по-христиански, они сочли целесообразным присвоить значительную часть канонического права и объявить эти законы собственными.

В результате грандиозный разрыв между измерениями священного и профанного, ставший отличительной особенностью христианского мира во времена Григория VII, не только не сократился, но увеличился. Правители, вдохновлённые идеями Лютера и претендовавшие на исключительную власть над своими подданными, могли приступить к созданию такой модели государства, в рамках которой никакая часть суверенитета не уступалась бы Риму. В то же время истинные христиане никак не ущемлялись в том, что касалось их душ. Специалистов по каноническому праву они лишились, но у них остался Бог. Став подданными новой светскости, поигрывающей мускулами, они оставались свободными в другом измерении – в том, которое было для них по-настоящему важным. Ведь подлинная свобода ведома лишь тому, кто открыл своё сердце дару Божественной благодати, напрямую причастился Всевышнего. Религия (religio) перестала быть прерогативой монахов (religiones). Она стала делом всех верующих, даже тех, кто не знал латинского языка.

Мир состоит из двух царств. Одно представляет собой овчарню, где мирно живут и питаются те, кто внял призывам Христа, Пастыря Доброго. Другое принадлежит тем, кто поставлен присматривать за овцами, защищать их от собак и вооружённых грабителей. «Потому-то эти два правления должны усердно разделяться, и оба должны оставаться: одно, которое делает благочестивым; другое, которое создаёт внешний мир и защищает от злых дел. Ни одного из них не достаточно в мире без другого» [648]. Трудно удивляться тому, что амбициозные правители быстро разглядели перспективы, которые открывала перед ними эта концепция. На самый неожиданный и скандальный шаг решился король, который не только не принадлежал к числу поклонников Лютера, но в своё время раскритиковал его в широко разошедшемся памфлете и за это удостоился похвалы от самого папы римского. Генрих VIII, король Англии, завидовавший авторитету императора и престижу короля Франции, был весьма доволен тем, что ему удалось получить от Римского престола титул Защитника Веры. Но в скором времени его отношения с папством дали трещину. В 1527 г., удручённый тем, что у него не было сыновей, и увлечённый молодой аристократкой Анной Болейн, Генрих уверовал в то, что его брак проклят Богом. Настойчивый и деспотичный монарх потребовал от папы аннулировать брак; папа отказался. С доводами Генриха не согласился бы ни один уважающий себя специалист по каноническому праву, к тому же его жена Екатерина Арагонская была дочерью Фердинанда и Изабеллы и, таким образом, тётей Карла V. Папа не хотел терять союзника в лице короля Англии, но не мог позволить себе нанести оскорбление самому влиятельному монарху христианского мира. В обычных обстоятельствах Генриху ничего бы не оставалось, кроме как признать поражение. Но обстоятельства складывались весьма необычным образом. Теперь у Генриха была альтернатива, и ему даже не нужно было соглашаться с представлениями Лютера о Благодати и Священном Писании, чтобы занять столь же враждебную позицию по отношению к папству. Оппортунизм короля граничил с манией величия – и он воспользовался случаем: в 1534 г. парламент официально отверг претензии пап на власть на территории королевства, объявив Генриха «единственным верховным земным главой Церкви Англии». Каждому, кто смел в этом усомниться, грозило обвинение в государственной измене.

Тем временем в Германии в городе Мюнстере другой монарх, развивая идеи Лютера, впал в другую, не менее радикальную крайность. У Яна Бокельсона – «Иоанна Лейденского» – не было ни дворцов, ни парламента; он работал портным. Целый год он правил Мюнстером, осаждённым войсками изгнанного епископа, как новый Давид – властелин всего мира, сам себя помазавший на царство. Не сомневаясь, что грядёт тысячелетнее царство святых, о котором говорится в Книге Откровения, проповедники призывали горожан к расправе над неправедными. «Бог пребудет со Своим народом; для борьбы с врагами Он даст ему железные рога и медные когти» [649]. Это был знакомый лозунг: десятью годами ранее его выдвинул во Франкенхаузене Мюнцер. Горстке его последователей, уцелевших в кровавой битве, удалось вдохновить новое поколение повстанцев. Ганс Хут, бывший книготорговец, укрывшийся в Аугсбурге, призывал жителей этого города к решительному отказу от традиций, не одобренных Библией. Особенный гнев вызывало у Хута крещение младенцев. Церковь практиковала его с древнейших времён, но в Священном Писании об этой практике не говорится ни слова, поэтому Хут счёл её «хитроумным обманом всего христианского мира». В 1526 г., в праздник Пятидесятницы, установленный в честь нисхождения Святого Духа на первых апостолов, он принял второе крещение (anabaptismos). В следующем году Хут умер в тюрьме, но тысячи христиан последовали его примеру. Воцарение Бокельсона в Мюнстере произошло в результате анабаптистского переворота. Новый властелин ввёл обычаи, основания для которых легко можно было найти в Писании, хотя Церковью подобные практики с давних пор отвергались. Его последователи практиковали иконоборчество, многожёнство и подобие коммунизма. Бунты чередовались с репрессиями. Одного человека, обвинённого в шпионаже, Иоанн Лейденский обезглавил лично. Об этих чудовищных и скандальных событиях стало известно всему христианскому миру. К июню 1535 г., когда Мюнстер пал, князья-лютеране заняли сторону епископа и оказывали ему вооружённую поддержку, а слово «анабаптист» стало синонимом жестокости и разврата.



Поделиться книгой:

На главную
Назад