Помощь была уже на подходе. Вести о вторжении достигли пределов Саксонии и дошли до Оттона – короля, который некогда короновался в тронном зале самого Карла Великого и прославился с тех пор личным благочестием, храбростью в бою и чрезвычайной волосатостью своей груди. В ярости он двинул силы на юг, чтобы встретиться с захватчиками лицом к лицу. В распоряжении короля были три тысячи тяжеловооружённых всадников и главное сокровище его королевства: то самое копьё, которым когда-то пронзили рёбра Христа. Ни того, ни другого у венгров не было – и в ужасном сражении на реке Лех король одержал впечатляющую победу, несмотря на численное преимущество противника. Христианская конница обратила язычников в бегство и преследовала их вдоль речной поймы, а затем добила при помощи копий. Огромная армия, осаждавшая Аугсбург, была практически полностью уничтожена. Сами венгры впоследствии утверждали, что из их войска уцелели только семь человек. Победители, стоявшие на поле битвы среди бесчисленных трупов и растоптанных знамён, стяжали такую славу, что сочли возможным провозгласить своего короля императором. Не прошло и семи лет, как папа римский признал за Оттоном этот титул и лично короновал его.
Эта коронация стала событием поистине знаменательным. Карл Великий умер уже очень давно, в 814 г. Всего через несколько десятилетий после его кончины поэт из Саксонии, прославляя Бога, в Которого саксы уверовали благодаря франкам, противопоставлял «небес светлые свечи» [447] хрупкости и хилости всего смертного:
Коронация Оттона в древней столице мира красноречиво свидетельствовала о том, сколь непредсказуемы судьбы рода человеческого. Престол империи пустовал более полувека. Последнего из восседавших на нём потомков Карла Великого свергли, ослепили и бросили в темницу в далёком 905 г. Regnum Francorum – Королевство франков – распалось на несколько самостоятельных владений. Два крупнейших находились на противоположных концах исчезнувшей державы: со временем эти земли станут известны как Франция и Германия. Первый король из династии, к которой принадлежал Оттон, был избран правителем Восточно-Франкского королевства в 919 г. Он не был родственником Карла Великого; более того, он вообще не был франком. Оттон Великий, наследник Константина, Щит Запада, владелец Святого Копья, происходил из народа, который всего за полтора столетия до его рождения упорно сопротивлялся натиску христианских войск. Оттон был саксом.
«Я же воин Христов: мне сражаться не должно» [449]. Так Мартин, будущий епископ Турский, объяснил императору Юлиану своё увольнение с военной службы. Трудно удивляться тому, что Оттон, потомок людей, обращённых в христианство насильно, не чувствовал противоречия между проповедью Спасителя и воинственной политикой. Даже если бы он ощутил нечто подобное, времена не позволили бы ему стать пацифистом. На рубежах латинского Запада раз за разом вырезалось, истреблялось и сжигалось всё живое; так продолжалось уже более века. Чтобы начать процесс восстановления и защитить христианский народ, нужно было одолеть «демонов, которые управляют язычниками и еретиками, постоянно нападающими на Церковь Божью» [450]. Для победы над противниками, явившимися якобы прямиком из ада, требовалась, разумеется, недюжинная храбрость и стойкость. Триумф Оттона под Аугсбургом был не единственным свидетельством долгожданного перелома. За сорок лет до сражения на реке Лех в полутораста километрах к югу от Рима, на берегу другой реки, Гарильяно, произошла битва, в результате которой было уничтожено крупнейшее логово сарацинских пиратов. Сам папа римский, возглавлявший победоносную армию, дважды вёл воинов в атаку. Никто не сомневался, что небеса простили ему этот грех: по многочисленным свидетельствам, в рядах христианского войска на поле битвы чудесным образом появились святые Пётр и Павел.
Даже в северных морях, где христианский порядок чудом избежал гибели, начался процесс его восстановления. В 937 г. Этельстану, королю Уэссекса и могучему воину, удалось справиться с крупным вторжением викингов в Британию. Это была заслуга не одного Этельстана. При его отце и деде западным саксам приходилось отчаянно бороться за выживание. Из всех англосаксонских племён им одним удавалось противостоять завоевателям-викингам – по крайней мере, пока. Судьба христианства в землях, которые Беда провозгласил новым Израилем, висела на волоске; но Бог спас свой народ от истребления. Викинги сами перешли в христианство, а на руинах уничтоженных ими государств возникло новое королевство. Этельстан, всю жизнь сражавшийся с непримиримыми врагами, в конце концов стал первым англосаксонским королём, чьи владения простирались от Нортумбрии до Ла-Манша. «Милостью Божьей он один правил тем, что прежде многие делили между собой» [451]. Мечта Беды об объединении англов и саксов, казавшаяся уже несбыточной, неожиданно стала реальностью.
Великим завоевателям, таким как Оттон и Этельстан, не страшны были варвары. После столетия неудач и поражений королям удалось вернуть христианской монархии престиж и привлекательность. Могло ли какое-то языческое божество соперничать с мощью великого императора, любимца небес, который вознёс народ саксонской глуши к вершинам славы? Или с династией Уэссекса, истребившей многочисленных врагов и скормившей тела их волкам и воронам? Язычник, потерпевший поражение при встрече с христианским оружием, не мог не задавать себе эти вопросы. Могущество божеств проверялось на поле битвы. Примирившиеся с Христом могли рассчитывать и на другие очевидные преимущества. Принять крещение означало получить пропуск в мир держав древних, высокоразвитых и богатых. Языческие правители на землях от Скандинавии до Центральной Европы задумались об одном и том же: стать частью христианского мира выгоднее, чем пытаться его разрушить. Неудивительно, что через двадцать лет после расправы над венграми на реке Лех их король Геза принял христианство. Когда монах обвинил короля в том, что он продолжает приносить жертвы «лживым богам» [452], тот весело ответил, что хочет подстраховаться, поскольку, «поступая так, стал сильным и богатым» [453]. Но уже сын Гезы, от рождения звавшийся Вайк, оказался гораздо более последовательным христианином. Он взял христианское имя Стефан и предпринял строительство церквей в венгерских сёлах; всех богохульников приказал брить налысо, а одного непокорного аристократа-язычника велел четвертовать и его останки выставить на всеобщее обозрение. За богоугодное поведение Стефан был вознаграждён. За него, внука языческого вождя, выдали замуж внучатую племянницу самого Оттона Великого. Внук Оттона, правящий император, даровал ему копию Святого Копья, а римский папа – корону. Царствовал Стефан долго и счастливо, а после смерти его причислили к лику святых.
Стефан умер в 1038 г. Успехи, достигнутые к этому моменту латинской Церковью, обнадеживали ее прелатов, а порой и опьяняли. В христианство были обращены не только венгры, но и жители Богемии, и поляки, и датчане с норвежцами. Амбициозные вожди, принятые христианскими монархами в свои ряды, почти не помышляли о том, чтобы вернуться к почитанию богов предков. Ни один языческий ритуал не мог соперничать с помазанием крещёного короля. Когда липкое священное масло проникало в поры кожи, а затем гораздо глубже – в душу, новоиспечённый правитель чувствовал, что удостоился той же чести, которая была оказана Давиду и Соломону, Карлу Великому и Оттону. А величайшим из всех царей считался, разумеется, Сам Христос. За столетия Он «добыл Себе много владений, победил могущественнейших владык и попрал Своею добродетелью выи гордых и высокомерных» [454]. Даже самому выдающемуся королю, даже самому императору не зазорно было признать это. От Востока до Запада, от дремучих лесов до открытого океана, от берегов Волги до ледников Гренландии – надо всем воцарился Христос.
И всё же было в этом нечто парадоксальное. Короли продолжали преклонять перед Ним колено, но вскоре чувствами христиан с невиданной прежде силой овладело нечто совсем иное: ужас, через который прошёл Он ради спасения человечества, боль и беспомощность, которые претерпел Он на Голгофе, Его агония. Копия Святого Копья, посланная Стефану, служила мрачным напоминанием о страданиях Христа. Христос, в отличие от Оттона, не шёл с этим копьём в бой. Святым оно стало, потому что римский солдат, стороживший Распятого, вонзил его Ему в рёбра. Из раны вытекла кровь и вода. Христос висел на кресте, Он был мёртв. С древнейших времён христиане избегали изображать своего Спасителя в виде трупа. Теперь же, тысячу лет спустя, художники начали нарушать этот запрет. В Кёльне на могиле архиепископа по его собственной воле был установлен огромный монумент, изображающий Христа: Его глаза закрыты, а безжизненное тело сползло вниз. Другим подобный образ являлся в видениях. Монах в Лиможе, проснувшись среди ночи, видел «в течение половины часа ночи как сам крест, так и фигуру Христа, до тех пор пока небо не скрыло их; они пылали огнём и все были залиты кровью» [455]. Большой крест, возникший в южной части небес, был словно прибит к ним. Приближался 1033 г. – год тысячелетия смерти Христа, – и всё чаще собирались целые толпы людей, погружённых в экстатическое состояние – смесь тоски, надежды и страха. Никогда прежде на Западе не возникало движение таких масштабов. Во Франции его участники собирались в полях рядом с городами и, «воздев руки к Господу, единодушно возглашали: «Мир, мир, мир!» – что было, разумеется, знаком вечного договора, заключённого между ними и Богом» [456]. Другие, воспользовавшись наземным путём, который возник после обращения в христианство венгров, отправились к Константинополь, а оттуда – в Иерусалим.
В 1033 г. в путь отправилась самая многочисленная толпа – «неисчислимое множество людей, большее, чем кто-либо мог рассчитывать увидеть в прежние времена» [457]. Целью их путешествия было место казни Христа и гробница – свидетельство Его Воскресения.
На что они надеялись? Если об этом и говорили, то только шёпотом. Христиане не забывали о предостережении Августина. Ортодоксальное вероучение запрещало понимать слова Откровения о тысячелетнем царстве святых буквально. В итоге тысячелетие смерти Христа наступило и прошло, а Он так и не сошёл с небес. Царство Его не было установлено на земле. Падший мир продолжал жить прежней жизнью; однако стремление к изменению, к обновлению и искуплению не ослабло. С одной стороны, в этом не было ничего нового: ведь ещё Сам Христос призвал своих учеников родиться заново. Жажда очистить весь христианский народ от грехов имела глубокие корни. Именно она примерно два с половиной столетия назад вдохновила Карла Великого предпринять великое «исправление» (correctio). Однако, хотя его преемники по-прежнему претендовали на право считаться пастырями своих народов, то есть править одновременно и как священники, и как монархи, обновление оснований христианского мира уже не было прерогативой королевских дворов. Ныне оно приняло форму лихорадки, заполнившей луга толпами шатающихся и стонущих людей, а пыльные дороги – целыми армиями вдохновенных паломников. Во времена короля Стефана нельзя было пересечь Венгрию, не осознав, сколь впечатляющими могут быть перемены в мире. Теперь здесь часто случались чудеса. В 1028 г. Арнольд, монах из Баварии, с удивлением разглядел пролетающего над венгерскими равнинами дракона «с оперённой головой высотой с гору и телом, покрытым чешуёй, словно железными щитами» [458]. Но эта диковинка не шла ни в какое сравнение с настоящим чудом: земля, прежде служившая логовом кровожадных демонов, стала христианской землёй; её правитель взял на себя роль защитника тысяч пилигримов, устремившихся в Иерусалим, а в её городах в бесчисленных церквях и соборах звучали молитвы Господу. От Арнольда не укрылось это потрясающее преображение. Продолжающиеся перемены не пугали его, а, наоборот, наполняли головокружительным воодушевлением. Могло ли что-то стоять на месте в мире, который привёл в движение пламенный порыв Святого Духа? Такова воля Всевышнего: многое из существовавшего прежде будет отвергнуто теми, кому предстоит жить в новые времена.
Предрекая переворот, Арнольд не ошибся. Многое из того, что воспринималось как само собой разумеющееся, в действительности находилось на краю грандиозной пропасти. Латинский Запад ожидала невиданная и необратимая революция.
IX. Революция
Камбре, 1076 г.
Лихорадочный дух времени таил в себе опасности. Герхард, епископ Камбрейский, был в этом твёрдо убеждён. Христиане, которые поверили, что лично им даровано откровение, проливающее свет на замысел Божий, представляли опасность для Церкви и для великого стройного порядка, который она усердно создавала на протяжении тысячи лет. В тени грандиозного юбилея вновь зашевелился страшный змей ереси, несколько веков назад казавшийся окончательно побеждённым. В Орлеане несколько священнослужителей – среди них один, пользовавшийся особой благосклонностью короля, – по слухам, заявили, будто никакой Церкви не существует [459]. Обитатели одного замка близ Милана дали обет целомудрия, претендуя на непорочность, неведомую женатым священникам. Всего в полутораста километрах от самого Камбре какому-то крестьянину приснилось, что через задний проход в его тело проникли пчёлы, которые затем поведали ему о беззакониях церковников. Казалось, это безумие может поразить все слои общества. Впрочем, чаще всего со всех сторон звучали одни и те же обвинения: что священники недостойны совершать церковные таинства и обряды; что они запятнали свой сан и погрязли в злоупотреблениях; что они вообще не настоящие христиане. В этих претензиях нетрудно было расслышать доносившееся из глубины веков эхо проповеди донатистов.
Беспокоясь о том, куда заведут эти бредни, Герхард не терял бдительности. Когда ему донесли, что некто Рамирд «многое излагал вопреки вере и приобщил к своей доктрине немало учеников и простых людей обоих полов» [460], епископ без промедления принял необходимые меры. Рамирда вызвали в Камбре; здесь он предстал перед комиссией, составленной из аббатов и учёных богословов. Ответив на их вопросы, Рамирд не сказал ничего, что они сочли бы противоречащим ортодоксии. После этого ему было предложено вместе с Герхардом участвовать в евхаристии – великом таинстве превращения хлеба и вина в Тело и Кровь Христа. Чудо это не могло совершиться без участия священника, но Рамирд, объявив, что епископ погряз в грехах, отказался признавать за ним священный сан. Это вызвало бурю негодования; дело дошло до рукоприкладства. Слуги Герхарда схватили человека, оскорбившего их господина, и затолкали его в деревянную хижину, которую толпа затем подожгла. Рамирд встал на колени и молился, пока не сгорел заживо.
Всплеск насилия со стороны толпы репутации Герхарда, конечно, повредил, но и благотворные последствия были налицо. Смертные приговоры еретикам уже выносили до этого. За полвека до Рамирда тех самых орлеанских священников, которые глумливо сомневались в существовании Церкви, принародно сожгли. Впрочем, до них на латинском Западе за ересь никогда никого не казнили [461]. Ныне грубость мер соответствовала грубости умонастроений. Последователи Рамирда тут же бросились собирать его прах и провозгласили его мучеником, что свидетельствовало об их поистине безумной приверженности его учению. Требования их были дикими и непрактичными: им хотелось, чтобы во тьме павшего мира вся Церковь сияла столь же ярко, как живущий в строгом соответствии с уставом монастырь. Священников, в отличие от монахов, никто никогда не обязывал давать обет безбрачия. Тем не менее в последние годы призывы к целибату зазвучали исключительно громко. В Милане вот уже два десятилетия вспыхивали беспорядки из-за того, что священники открыто жили со своими жёнами. Женатых священников бойкотировали, над ними издевались, на них нападали. Говорили, что их прикосновение – «то же, что собачий помёт» [462]. Вооружённые люди заперли архиепископа в его собственном соборе, а когда он умер, попытались навязать городу своего кандидата. Герхарду, рукоположённому в епископы всего несколько месяцев назад, не хотелось стать свидетелем подобного волнения в Камбре. Именно поэтому он не наказал убийц Рамирда, а отнёсся к ним как к орудию высшего замысла. Ересь, в конце концов, нужно было искоренять. Последователями Рамирда были ткачи, крестьяне и рабочие; могут ли такие люди предъявлять претензии епископу?
За пределами Камбре, однако, у Рамирда обнаружились и более влиятельные поклонники. В начале 1077 г. архиепископ Парижский получил письмо, в котором о судьбе сожжённого сообщалось с глубоким негодованием: «Это нам кажется крайне ужасным» [463]. По мнению автора письма, Рамирд преступником не был. Наоборот, преступление совершили те, кто его убил. Для Герхарда это был не просто упрёк, а сокрушительный удар. Автор письма тоже был епископом, но не простым. Сожжение Рамирда осудил сам папа римский.
Гильдебранд всегда был радикалом. По слухам, он родился в семье плотника из Тосканы, но о том, что ему уготовано великое будущее, знал буквально с пелёнок: на них видели чудесные вспышки огня, пламя исходило и от головы младенца. Несмотря на скромное происхождение, Гильдебранд не сомневался, что Бог возложил на него судьбоносную миссию. В юности ему было видение самого святого Павла, очищающего римский монастырь от коровьего навоза. Это убедило юношу, что свою жизнь он должен посвятить одной цели: вычистить из Церкви всю скверну – до последнего пятнышка. В других краях этого намерения было бы достаточно, чтобы объявить самого Гильдебранда еретиком. Но Рим во времена его молодости был опьянён мучительным желанием обновления. Слишком долго папство оставалось игрушкой в руках местных знатных родов. На папском престоле раз за разом оказывались скандальные фигуры. Всё это было до того возмутительно, что в конце концов вмешался сам император. Генрих III был человеком исключительно благочестивым и столь же самоуверенным. С присущей помазаннику Божьему решимостью он назначал и смещал римских пап одного за другим, пока в 1048 г. не остановил свой выбор на собственном дальнем родственнике. Вмешательство императора было, конечно, бесцеремонным, но Генриху всё-таки удалось восстановить авторитет папства. Теперь папами становились люди дальновидные и богобоязненные, не жалевшие сил на пути обновления. Своё великое начинание они назвали реформацией (reformatio), стремясь очистить от налёта мирской суеты не только папство, но и сам мир. Всё чаще в земли к северу от Альп посылались особые папские агенты – легаты; параллельно с этим талантливых клириков со всего латинского Запада приглашали в Рим. Город вновь, спустя столько столетий, стал восприниматься как одна из столиц, где решаются судьбы мира.
Делая карьеру в Римской церкви, Гильдебранд, безусловно, воспринимал её как организацию со вселенскими притязаниями. Его добросовестное отношение к своим обязанностям и упорство в достижении целей идеально соответствовали её растущим амбициям. К 1073 г. он стал самым ценным из папских агентов и вполне мог претендовать на главенство в христианском мире. В том году престол святого Петра вновь опустел, но никому не пришло в голову дожидаться, пока молодой и своенравный сын Генриха III – Генрих IV – назначит нового папу. «Гильдебранда в епископы!» [464] – ревела толпа. Кандидата от народа несли на руках до самого Латерана, древнего дворца, подаренного римскому епископу ещё императором Константином. Об амбициях Гильдебранда свидетельствовал символический жест. Он взял имя римского аристократа, неустанно трудившегося, чтобы подготовить Церковь к концу времён, – и, таким образом, стал седьмым римским папой по имени Григорий. Впоследствии именно его называли человеком, «на котором почил дух первого Григория» [465].
В действительности, однако, притязания Григория VII как папы римского были беспрецедентными, и именно поэтому судьбоносными. Его предшественники неизменно претендовали на главенство в христианском мире, но никто ещё не заявлял о папских амбициях столь прямо и решительно. Бесчисленные документы, хранившиеся в пыльных папских библиотеках, – постановления церковных соборов и указы покойных понтификов – содержали немало прецедентов, которые как нельзя лучше подходили для нужд Григория. Он повелел найти и собрать их. Впрочем, при необходимости новый папа был всегда готов вводить откровенные новшества. Отныне лишь римскому епископу позволялось именоваться Вселенским; поручать суд над высшими низшим; освобождать от клятв тех, кто поклялся господину в верности. Эти реформы переворачивали мир с ног на голову. Внедрять их Григорий начал, по сути, ещё до того, как стал папой. Бесчинствовавших в Милане он не только не осудил, но дал им своё благословение. Григорий считал, что нет ничего греховного в том, чтобы подкреплять увещевания угрозой применения силы. Преемнику святого Петра не стоит пренебрегать поддержкой воинствующих верующих: ведь на кону стоит судьба всего христианского мира. Доказательства были налицо. Один из сторонников Григория утверждал, что во время совершения таинства евхаристии в одной из церквей явился ангел с ведром и принялся отмывать священника. Вода становилась всё чернее и чернее, пока наконец ангел не вылил её прямо на голову священнослужителю. Священник, на репутации которого до того случая не было ни единого пятна, расплакался и признался, что прошлой ночью спал со служанкой. Григорий чувствовал, что призван, как этот ангел, осуществить великое очищение. Церковь поразила проказа. Лишь ему, преемнику святого Петра, под силу вернуть ей чистоту. Священники должны сохранять девство, как монахи. Григорий считал, что его миссия – «искоренять и разорять, губить и разрушать, созидать и насаждать» [466].
Ни один римский папа никогда не расшатывал основания христианского мира так сильно. Восторг сторонников Григория заглушали опасения его противников. Не только Герхард чувствовал себя сбитым с толку. Многим казалось, что церковью овладела ересь. Иерархической структуре, от существования которой зависел авторитет епископов, угрожал человек, который сам же её и возглавлял. Жертвами реформаторского пыла Григория стали не только священники, которые осквернили сан, поддавшись собственной похоти. Когда Рамирд отказался участвовать в евхаристии вместе с Герхардом, у него была на то конкретная причина. Когда в июне 1076 г. Герхард был избран епископом Камбрейским, он сразу же отправился ко двору германского короля. Там, следуя старинному обычаю, он принёс клятву верности Генриху IV. В свою очередь, король вручил ему пастушеский посох и кольцо – символ брака. Долгое время всем казалось естественным то, что право инвеституры – введения епископов в сан – на землях императора принадлежит ему самому. Григорий, однако, готов был это право оспорить. Отказавшись признать Герхарда священником, Рамирд поступил в полном соответствии с указом Римской Церкви. Этот указ «открыто запретил королю впредь иметь какие-либо права при назначении епископов» [467]. Это был грандиозный шаг. Запретив королям совать нос в дела Церкви, Рим нанёс удар в самое сердце мирового порядка.
Григорию, конечно, именно это и было нужно. Загрязнение может принимать разные формы. Епископ, обязанный инвеститурой королю, нисколько не чище священника, переспавшего со служанкой. Продаться за побрякушки, поместья или должности – значит предать Царя Небесного. Масштаб изменений, которым римский епископ хотел подвергнуть латинский Запад, был поистине исключительным: достаточно вспомнить, что всего за три десятилетия до Григория его предшественники, тоже реформаторы, становились папами по воле Генриха III. В отношении императоров принято было употреблять слово sanctissimus – святейший; имперские епископы с давних пор управляли феодальными владениями; но для Григория всё это не имело никакого значения. Слишком долго противостоявшие друг другу миры – мир земных аппетитов и мир приверженности Христу, мир растления и мир чистоты, мир секулярный (saecularia) и мир религии (religio) – так тесно переплетались. Епископы – или служители одного только Бога, или вообще никто. Церковь должна была получить свободу от государства.
Римскому папе «позволено смещать императоров» [468]. Это утверждение вошло в список тезисов о папской власти, который Григорий в марте 1075 г. составил для личного пользования. Григорий хорошо подготовился к неизбежному ответному удару. До сих пор на это право не претендовал никто из пап; но никто из прежних пап, конечно, не осмеливался бросить вызов власти императора столь прямо и твёрдо. Предъявив права на единоличное главенство в христианском мире, растоптав вековые прерогативы монархии, Григорий нанёс Генриху IV тяжкое оскорбление. Молодой король был наследником императорской династии, представители которой не моргнув глазом смещали неугодных пап; вдобавок он был абсолютно уверен, что и право, и традиция на его стороне. В начале 1076 г. Генрих созвал имперских епископов на собор, местом проведения которого был выбран германский город Вормс. Епископы прекрасно понимали, чего от них хочет император. Они признали избрание Гильдебранда папой недействительным. Как только было принято это решение, за дело взялись императорские писцы. «Пусть другой человек займёт престол святого Петра!» Григорию был послан самый грубый сигнал: «Отрекись от престола, немедленно!»
Но Григорий знал толк в грубости. Получив приказ отречься, он не только не подчинился, но тут же повысил ставки. В самом Латеране он объявил, что Генрих связан «цепью анафемы» [469] и отлучён от Церкви. Все его подданные освобождались от всех данных ему клятв верности. Сам Генрих был низвергнут как тиран и враг Божий. Последствия этого приговора оказались поистине разрушительными. Многочисленные вассалы Генриха спешили воспользоваться возможностями, которые предоставило им его отлучение. Его королевство начало распадаться на части. К концу года Генрих был загнан в угол. Власть его до того ослабла, что он решился на отчаянный шаг. В разгар зимы он перешёл через Альпы, направляясь в Каноссу, замок на севере Апеннин. Там находился Григорий. Три дня наследник Константина и Карла Великого, босой и одетый во власяницу, стоял, дрожа всем телом, перед воротами замка. Наконец Григорий приказал открыть ворота и вызвал Генриха к себе, поцеловав его в знак прощения. «…Царя Града [Рима] не окружил он почитанием, как властителя мира, но обрёк с помощью меча анафемы на долю человека, сотворённого из глины» [470].
Потрясение было подобно настоящей сейсмической волне. Генрих довольно быстро отрёкся от своих обещаний и в 1084 г. захватил Рим, вынудив своего главного врага бежать из города; но последствия реформ Григория для христианского мира были уже необратимыми. Впервые в истории латинского Запада государственные дела обсуждались во всех его концах представителями всех классов общества. «О чём ещё говорят даже прядильщицы за прялками и ремесленники у себя в мастерских?» [471] Противники папы считали, что это ещё сильнее запятнало имя Григория. Подстрекать прядильщиц и сапожников высказывать суждения о сильных мира сего – значит играть с огнём. Жесточайший тон пропаганды, направленной против Генриха, – утверждали, что он развратник, поджигатель, осквернитель монахинь, – сам по себе угрожал устоям общества. Не меньшей угрозой была готовность папы натравить толпу на священников, противящихся его реформации. Последствия таких выпадов могли оказаться непредсказуемыми…
Как убедился епископ Камбрейский, одним из самых опасных последствий были восстания, охватывавшие целые города. В 1077 г. Герхард, отчаянно пытаясь избежать потери сана, грозившей ему как епископу, который принял кольцо из рук Генриха IV, проделал путь до самого Рима, чтобы ходатайствовать перед папой. Однако Григорий отказался его принять. Герхарду пришлось возвращаться на север и просить о снисхождении папского легата в Бургундии, чтобы его избрание наконец было одобрено. Тем временем в отсутствие епископа власть в Камбре захватили рабочие и крестьяне. Они провозгласили коммуну и поклялись не пускать епископа в город. Узнав о бунте, Герхард вынужден был обратиться за помощью к правителю соседнего графства. Очередное унижение! Даже когда восстание было подавлено, а его руководители казнены, сохранилось ощущение, что мир сошёл с ума. «Рыцари восстают против своих господ, дети – против родителей. Подданных подстрекают восставать против королей, правда смешалась с ложью, нарушается святость клятв» [472].
Герхард, однако, клятву верности, принесённую Григорию, не нарушил. Подавив восстание, он тут же принялся вводить среди своих священников те самые нормы, проповедь которых меньше года назад закончилась для Рамирда гибелью. Приверженцем реформации Герхард остался даже после смерти Григория. У него, как и у других епископов по всей империи, наконец открылись глаза. Унижение Генриха IV наглядно продемонстрировало потрясающие перспективы, открывавшиеся перед Церковью. Мечты Григория и других реформаторов о её окончательном отделении от мира земного на всех уровнях – от дворца до глухого села – больше не казались пустыми фантазиями. Добыть этот великий трофей вполне возможно. Дав обет безбрачия, избавившись от коварных пут падшего мира, священники подадут христианам пример чистоты и приведут их к Богу. Не только монастыри, но вся Церковь будет стоять в стороне от неумолимого течения «века» (saeculum). Епископы, ставшие приверженцами этого взгляда на Церковь, успокаивали себя тем, что, по сути, в нём не было ничего нового, ничего, что шло бы вразрез с учением их Спасителя. В Евангелиях ведь рассказывается о том, как к Иисусу подошли люди, желавшие подловить Его, и спросили, можно ли платить налоги языческому Риму. Он же попросил их показать Ему монету и спросил, чьё изображение на ней начеканено. Ему сказали: «Кесарево». И тогда Иисус ответил им: «Итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу» [473].
И всё же, как бы глубоко затеянная Григорием реформация ни уходила корнями в почву, на которой возникло христианское учение, плоды её оказались чем-то совершенно новым. Концепция секулярного, созданная Августином и развитая Колумбаном, теперь расцвела пышным цветом. Различие между религиозным и секулярным, между сакральным и профанным, существовало задолго до Григория и его сторонников, но именно благодаря им оно приобрело фундаментальное значение для Запада – «впервые и навсегда» [474]. Это был переломный момент. Земли, долгое время находившиеся в тени исчезнувшего римского мирового порядка и гораздо более богатых и развитых империй Востока, вступали на собственный, своеобразный путь. Речь не только об утвердившемся делении европейского общества на два самостоятельных измерения – Церковь и государство. Глубокий след оставила демонстрация возможностей христианства как источника потрясений и преобразований. Григорию и его сторонникам уже недостаточно было возвратить отдельных грешников и даже великие монастыри в религиозное измерение. Нужно было точно так же посвятить Богу весь христианский мир. Нужно было смыть грехи, ниспровергнуть могучих владык, перестроить весь мир в соответствии с представлениями о чистоте, взыскательной и воинствующей. Такой манифест порождён был унижением цезаря перед папой. «Всякому обычаю, каким бы он ни был древним, как бы широко ни был распространён, следует предпочесть истину; и обыкновение, которое противоречит истине, отменить» [475]. Так писал Григорий. Своё учение он называл nova consilia – «новые советы».
Это был триумф модели реформации, которая эхом отзовётся в грядущих веках, сотрясёт ещё не один трон и вдохновит многих мечтателей на размышления о перерождении общества. Сейсмическая волна докатится до далёких земель; трясти будет ещё много раз. Латинский Запад впервые ощутил вкус революции.
Диктуя законы
Из всех лозунгов реформаторов самым пьянящим было слово libertas – свобода. Её самым заметным символом стал монастырь, в котором ощущение святости было столь мощным, что Григорий избрал его в качестве образца для всей Церкви. Основанный в 910 г. среди лесистых холмов Бургундии, монастырь Клюни с самого начала находился в прямом подчинении у далёкого римского престола. Местный епископ не играл в его жизни никакой роли. Именно независимость Клюни предопределила его стремительный расцвет. Нескольким очень способным аббатам удалось бросить вызов жестокости и алчности местных феодалов и превратить монастырь в неприступный форпост Града Божьего. Столь непорочны были эти монахи, что они не только омывали гостям ноги, но и чистили их обувь. Столько было в них ангельского, что рассказывали, будто во время чтения псалмов они воспаряют над землёй. Почитателям клюнийских монахов казалось, что они сумели приблизиться к небесному настолько, насколько это вообще возможно для падших смертных. За два века монастырь не только не пришёл в упадок, но даже стал ещё великолепнее. Словно бабочка, возникающая из куколки, над неказистым зданием старой церкви вырастала новая, поражавшая невиданными масштабами. Казалось, что рёбра недостроенных сводов тянутся к небесам. Воистину, это было воплощённое в камне чувство свободы.
К 1095 г. работы в восточной части церкви были практически завершены; появилась возможность освятить два больших алтаря. Учитывая статус Клюни, эта честь была предоставлена самому римскому папе. Урбан II когда-то был приором Клюни, но переехал в Италию, где успел послужить Григорию в качестве советника, прославившись преданностью и проницательностью. В 1087 г. он сам был избран папой. Отправившись в Клюни, новый папа не просто отдавал дань уважения монастырю; он демонстрировал свою приверженность великому идеалу свободной и независимой Церкви. Папа прибыл в монастырь 18 сентября и освятил алтари неделей позже, назвав Клюни земным отражением Небесного Иерусалима. Урбан говорил от всего сердца; но ум его занимали мысли о предстоящей поездке. Покинув Бургундию, папа направился в город Клермон. Здесь, как и в Клюни, он только и говорил, что о свободе. На Великом соборе, в котором участвовало множество епископов и аббатов, всем священникам было официально запрещено приносить вассальную присягу светским владыкам. Затем 27 ноября римский папа покинул стены города и обратился к толпе, собравшейся прямо на грязном поле. Урбан не хуже Григория понимал ценность народного рвения. Нельзя было осуществить великое дело реформации, просто принимая решения на соборах. В ней не было смысла, если она не способна была освободить простых христиан всего мира, освятить небо и землю, подготовить падший мир ко Второму пришествию Христа и Страшному суду. Епископы и аббаты, собравшиеся в Клермоне, постановили, что Церковь должна стать «чистой – от всякой заразы зла» [476]. Цель была достойная; но можно ли было достичь её, пока Иерусалим находился под властью сарацин? Даже сияющая чистота Клюни не могла компенсировать этот ужас. Потрясения, которые принесла реформация в христианские королевства, Урбана только радовали – и он мечтал потрясти мир ещё сильнее. Папа римский зажёг сердца слушателей, осмелившись предложить им новую формулу спасения. В одном из постановлений Клермонского собора утверждалось, что жестокое ремесло воинов не обязательно является чем-то противным Господу и требующим покаяния, а может, напротив, само стать средством очищения от всех грехов. «Ибо если кто не ради славы и денег, но из благочестия отправится освободить Церковь Божию в Иерусалиме, его путешествие зачтётся ему вместо епитимьи» [477].
В Книге Откровения предсказывалось, что в конце времён ангел обрежет гроздья винограда земли, чтобы истоптать их в великом точиле гнева Божия, и кровь будет течь из точила, поднимаясь до самых конских узд [478]. Этот пассаж был хорошо знаком последователям Григория. Один из епископов, сопровождавших Урбана на пути в Клермон, открыто интересовался, не враги ли реформации будут истоптаны, когда придёт время этого последнего урожая. Вышло так, что реки крови залили не поле великой битвы папства и Генриха IV, а улицы далёкого Иерусалима. Своей речью Урбан достиг чудесных результатов. Огромная армия, составленная из воинов со всего латинского Запада, отправилась на Восток проторённой дорогой. Паломники пользовались ею с начала XI в.; вслед за ними воины пересекли Венгрию, прибыли в Константинополь, а оттуда добрались до Святой земли. Все попытки сарацин остановить их оказались безуспешными. Наконец, летом 1099 г. армия воинов-пилигримов оказалась под стенами Иерусалима. Уже 15 июля город был взят. Последовала резня; очистив мечи от крови, воины направились к гробнице Христа. Здесь, не веря своему счастью, они принялись славить Бога. Иерусалим, которым столетиями владели сарацины, снова стал христианским.
Успех был столь удивительным, что в него и в самом деле трудно было поверить; новость о нём значительно способствовала укреплению авторитета папства. Сам Урбан умер через две недели после взятия города, ещё до того, как до Рима дошли вести о великой победе, на которую он вдохновил христианских воинов; однако внедрению реформ, которым он посвятил всю свою жизнь, завоевание Святого Града очень помогло. Со времён Карла Великого императоры вели завоевательные войны под знаменем Христа; но никто ещё не отправлял целую армию в паломничество. Воины, присутствовавшие при взятии Иерусалима, сообщали, что видели «красивого всадника на белой лошади» [479] – некоторые готовы были поверить, что это был Сам Христос. Кем бы ни был на самом деле таинственный всадник, одно было ясно наверняка: Святой Град был завоёван не во славу какого-нибудь короля или императора, но во имя идеи гораздо более универсальной.
Но что это была за идея? На латинском Западе входило в употребление слово, которое до взятия Иерусалима было мало кому известно. Говорили, что воины-паломники сражаются под знаменем «христианского мира» [480] (по-латыни Christianitas). Эта категория, никак не связанная с династиями земных владык и владениями всевозможных феодалов, очень импонировала папству с его растущими амбициями. У кого больше прав на то, чтобы стоять во главе христианского мира, чем у наследника святого Петра? Не прошло и века с тех пор, как Генрих III за год сместил трёх римских пап подряд, а могущество понтификов в этой новой роли возросло настолько, что внук этого Генриха и сын Генриха IV запросил мира. В 1122 г. в Вормсе – там, откуда его отец отправил Григорию VII письмо с требованием отречения, – Генрих V подписал исторический конкордат. Этот документ положил конец спору об инвеституре, длившемуся полвека. На первый взгляд конкордат казался компромиссом; время показало, что это была победа папства. Всё реже выдвигались возражения и против второго ключевого требования реформаторов. Обет безбрачия стал обязательным для всех клириков, их отличием от представителей масс христианского народа – мирян, или лаиков (от латинского laicus). Когда в 1148 г. был издан ещё один папский указ, запрещавший священникам жениться и держать любовниц, многие просто закатили глаза: «Бессмысленно и смехотворно – разве кто-то ещё не знает, что это запрещено?» [481]
Следствием отделения Церкви от государства стал переворот, который постепенно охватил весь христианский мир. Влияние реформации чувствовалось теперь везде, где священники совершали богослужения для мирян – даже в самых захолустных деревнях. Римская Церковь была уже не просто первой среди равных; она превратилась в «площадку для разрешения споров, общую для всех священнослужителей и всех церквей» [482]. В результате сами клирики стали воспринимать себя по-новому, обрели общую идентичность. В многочисленных королевствах, феодах и городах, из которых состояло лоскутное одеяло христианского мира, появилось нечто доселе невиданное: целый класс людей, отвечавших не перед местными владыками, а перед иерархией во главе с престолом, о котором они говорили как о «первом в целом мире» [483].
Императоры и короли время от времени предпринимали попытки ему противодействовать, но раз за разом им приходилось зализывать раны. Впервые со времён наследников Константина власть над столь обширными территориями в Европе оказалась сосредоточена в руках одного человека – и человеком этим был епископ древней столицы мира. Он открыто претендовал на власть земную и небесную [484]; посылал легатов в варварские земли, требуя от их владык внимания к своим словам; двор его, по аналогии со зданием, в котором заседал когда-то римский сенат, называли Курией. И всё же папа не стал новым цезарем. Декларируя своё превосходство, он опирался не на силу оружия; возвышая своих слуг, он отдавал предпочтение не тем, кто был богаче или знатнее. После затеянной Григорием реформации Церковь стала институтом, подобных которому история не знала. Она не просто осознала свой суверенитет – она стала суверенной по собственному желанию. Григорий провозгласил, что папа «не может быть никем осуждён» [485]. В свою очередь, его решения обязаны были исполнять все христиане – даже короли и императоры. Курия стала для христианского мира высшей апелляционной инстанцией. Великий парадокс: освободившись от всего светского, Церковь сама стала государством.
Более того, для своего времени это было весьма необычное государство. Распоряжения пап были прежде всего юридическими актами. Превосходство римского епископа над остальными священнослужителями; проведённые им границы между Церковью и королевскими дворами; справедливая компенсация, которую обещал он пострадавшим от того, что через сто лет после каносского унижения именовали светской рукой: за всем этим стояла целая армия юристов. Главным оружием папства были не копья рыцарей, а перья писарей. «Кто, если не Бог, записал в сердцах людей естественный закон?» [486] Так вопрошал некогда Августин. Это убеждение, которого придерживался ещё святой Павел, теперь стало самой прочной основой вселенских притязаний папства. Римская Церковь осознанно противопоставляла свой порядок и первобытным обычаям, уходившим корнями в мерзость язычества, и недолговечным сводам законов, создававшимся по велению королей, и ветхим хартиям. Лишь один закон мог сохранить во всём христианском мире узы справедливости и благотворительности, без которых подлинно христианское общество невозможно себе представить. «Таков вечный закон, создатель и правитель вселенной» [487]. Без него поддержание порядка было для священников непосильной задачей.
Тем не менее, пока шла первая волна реформации, юристов особенно не ценили. Их выход на арену христианского мира, в отличие от похода воинов-пилигримов на Иерусалим, не вдохновил хронистов и поэтов на красноречивые похвалы, но в долгосрочной перспективе оказался куда более значимым. В 1088 г. – тогда же, когда Урбана II избрали папой, – был создан мозговой центр реформ, призванных преобразовать всё христианское общество: школа права в итальянской Болонье. Большой вклад в её создание внесла виднейшая соратница нового понтифика. Графиня Матильда, унаследовавшая обширные поместья в Тоскане, отличалась благочестием и несгибаемой волей и всегда находилась в эпицентре спровоцированных Григорием потрясений. Именно ей принадлежал замок Каносса; именно она после смерти Григория нанесла войскам Генриха IV сокрушительное поражение, вследствие которого он вынужден был навсегда покинуть Италию. В долгосрочной перспективе самым ценным вкладом Матильды в дело реформации стала финансовая поддержка, оказанная ей Ирнерию, юристу из Болоньи. Именно его комментарии к корпусу римского права, много лет покрывавшемуся плесенью в одной из древних библиотек и наконец открытому заново, дали христианам Запада то, что в исламском мире давно воспринимали как должное: целую систему законов, затрагивавших все аспекты человеческого бытия. Тексты, с которыми работал Ирнерий, определённо были созданы людьми, а не дарованы свыше, но это не мешало ему относиться к содержащимся в них нормам как к непреходящим законам, не утратившим практической ценности, несмотря на то что времена цезарей давно прошли. Исследования Ирнерия и в целом огромная область знаний, которую он открыл заново, были встречены с огромным энтузиазмом. Чтобы получить фундаментальное юридическое образование, молодые люди стекались в Болонью со всей Италии и из заальпийских стран. Итальянцы и иноземцы основали в городе две гильдии, по-латински называвшиеся universitates. Постепенно Болонья стала первым в истории университетским городом. Самого Ирнерия нельзя было назвать сторонником «реформации», но от его начинаний больше всего выиграли реформаторы. Путь из университета в Курию вскоре стал проторённой дорогой.
Впрочем, Болонья не была всего-навсего центром подготовки папских секретарей. Некоторые из учёных людей города мыслили гораздо шире. От адептов реформации, ознакомившихся с корпусом римского права, не мог укрыться его очевидный недостаток. Со времён великого заседания епископов в Никее, организованного Константином, церковные соборы приняли множество канонов. До сих пор, однако, никому не приходило в голову их систематизировать. Уже в новом тысячелетии предпринимались попытки исправить эту оплошность; но осуществить это удалось лишь после исследований Ирнерия. Так называемый «Декрет», авторство которого традиция приписывает одному-единственному монаху по имени Грациан, в действительности создавался десятилетиями [488]. Около 1150 г. эта работа была завершена. Для её осуществления, без сомнения, потребовались титанические усилия. Каноническое право состоит не только из канонов. Нужно было разыскать все указы прежних пап, решения других епископов и компиляции правил, касающихся наложения епитимьи. Эти тексты не просто были разбросаны по разным архивам – зачастую они друг другу прямо противоречили. То, что Грациан столкнулся с подобными трудностями, признавали те, кто дал «Декрету» альтернативное название: «Согласование несогласных канонов» (Concordantia discordantium canonum).
Как устранить противоречия? В распоряжении Грациана и его коллег были ещё два типа источников. Какие-то правила содержались в книгах самого Священного Писания, какие-то – в трудах Отцов Церкви: Иринея, Оригена, Августина и других. Но даже на их авторитет Грациан не мог опереться так, как веками опирались мусульманские законоведы на тексты, содержащие нормы, которые приверженцы ислама считали ниспосланными Богом. Такого источника у христиан никогда не было: ведь они верили, что Бог записывает Свои распоряжения на скрижалях человеческого сердца. Мнение Павла на этот счёт было решающим: «…весь закон в одном слове заключается: люби ближнего твоего, как самого себя». Оно и стало для Грациана краеугольным камнем правосудия. Эта заповедь была для него столь важна, что именно её он поместил в самое начало «Декрета». Следуя примеру стоиков, как в своё время сам Павел, он определил её как естественный закон и ключ к созданию подлинно христианского законодательства. Перед Богом все души равны – только на основании этого допущения может твориться настоящее правосудие. А всё, что ему препятствует, должно остаться в прошлом. «Если же будет очевидно, что установления как церковные, так и мирские противоречат естественному праву, то они должны быть совершенно отменены» [489].
Многое из того, что вытекало из этой формулировки, люди прежних времён едва ли смогли бы понять. Налицо был решительный разрыв с древнейшими представлениями о том, что превыше всего – традиция, что судить людей великих следует не так, как простых, что неравенство – вещь естественная, и её нужно принять как должное. Наводя порядок, выпускники Болонского университета тем самым продолжали революцию. Эти прекрасно образованные правоведы были профессионалами нового образца. Грациан разрешил им отменять спорные обычаи, предоставив критерий, на основе которого следовало принимать такое решение, и тем самым изменил само понимание права. Прежде, как в эпоху римских юристов, так и во времена франкских королей, оно призвано было закреплять различия в статусах между людьми. Теперь, напротив, оно должно было обеспечивать равенство перед судом всех, вне зависимости от звания, богатства и знатности – ведь все люди одинаково были детьми Божьими.
Сделав это убеждение частью «Декрета», Грациан способствовал появлению нового, радикального подхода к правоведению. Работу специалиста по каноническому праву, как работу садовника, никогда нельзя было считать завершённой. Сорняки вновь и вновь прорастали, беспрестанно угрожая цветам. Каноническое право – в отличие от римского, которое болонские учёные считали завершённым и потому неизменяемым, – было ориентировано не только на прошлое, но и на будущее. Комментируя «Декрет», юристы исходили из убеждения, что в него всегда можно будет внести исправления. Ссылавшимся на древние авторитеты тоже нередко приходилось дополнять цитаты собственными размышлениями о том, как адаптировать мудрость веков к современной юридической практике. К примеру, что было делать христианам с очевидным противоречием между вопиющим имущественным неравенством и мнением ряда Отцов Церкви [490], утверждавших, что всем надлежит пользоваться совместно? Над этим вопросом десятилетиями бились самые выдающиеся учёные Болоньи. К 1200 г., через полвека после создания «Декрета», ответ был наконец найден – и ответ этот ожидало большое будущее. Правоведы всё чаще признавали: голодающий нищий, крадущий у богача, поступает iure naturali – «в соответствии с естественным правом». Следовательно, его нельзя счесть виновным в преступлении: ведь он всего лишь взял то, что причиталось ему по праву. Бог гневается в таких случаях не на голодного вора, а на богатого скупца. Специалисты по каноническому праву заключили, что всякий епископ, рассматривая подобные дела, обязан убедиться, что богатые исправно раздают милостыню. Благотворительность перестала быть делом добровольным, превратившись в юридическую обязанность.
Представление о том, что богатые должны помогать бедным, было, разумеется, древним, как само христианство. До сих пор, однако, никому не приходило в голову сделать логический вывод: беднякам причитается то, что необходимо им для выживания. Отныне удовлетворение жизненно важных потребностей считалось – в соответствии с формулировкой, которой всё чаще пользовались церковные юристы, – правом человека.
Право на латинском Западе стало важнейшим инструментом непрерывной революции.
Стоя на плечах гигантов
В 1140 г., через полвека после визита Урбана II в Клюни, в этот монастырь прибыл самый знаменитый человек всего христианского мира. Пётр Абеляр был обязан своей славой не подвигам на полях сражений, но учёным занятиям, которые он ещё в юности предпочёл рыцарскому званию. Абеляр, прославившийся «бесценным умом, непревзойдённой памятью и способностями, превосходящими человеческие» [491], сделал себе имя в самом роскошном из городов латинского Запада – Париже. Здесь пребывал двор французского короля и работали учёные, превосходившие талантами, самомнением и дерзостью даже интеллектуалов Болоньи. Но звезда Абеляра воссияла ярче всех. Говорили, что на его лекции стекались тысячи слушателей. Когда он шёл по улицам, прохожие оборачивались. Девушки и вовсе падали в обморок. Своим блеском и славой школы Парижа больше, чем кому-либо, были обязаны Абеляру, а тот с присущей ему скромностью называл себя «единственным сохранившимся в мире философом» [492].
С тех пор, однако, слава Абеляра давно уже стала недоброй. Задиристый и тщеславный, он умел мастерски выпутываться из сложных ситуаций, но в том, что касается их создания, был подлинным гением. Главным светочем парижских школ он был признан после бесчисленных споров с собственными учителями. А затем – в 1115 г. – началась самая скандальная из всех его авантюр. Абеляр вступил в тайную связь с одной не по годам развитой ученицей. «Она была не хуже других и лицом, но обширностью своих научных познаний превосходила всех» [493]. Звали её Элоиза. В конце концов они тайком поженились, но счастье их было недолгим: головорезы, подосланные дядей новобрачной, пробрались в дом Абеляра, пока он спал, и оскопили его. После такого унижения сам пострадавший отправился в мужской монастырь; Элоиза, по его настоянию, – в женский. Даже став монахом, Абеляр продолжал находить неприятности на свою голову. Ему следовало бы гордиться тем, что убежище ему предоставило аббатство Сен-Дени, расположенное недалеко от Парижа и считавшееся главным монастырём Французского королевства. Абеляр же, занявшись изучением истории обители, с нескрываемым удовольствием продемонстрировал, что легенда о её основании – не более чем фикция. Его новым братьям, разумеется, это не понравилось; а потому Абеляр, проигнорировав правило, запрещавшее монахам покидать монастырь без явно выраженного разрешения, отправился странствовать. Одно время он вёл жизнь отшельника, потом стал аббатом глухого монастыря на побережье Атлантики, затем вернулся в Париж, чтобы снова преподавать. Годы шли, а его харизма оставалась столь же яркой, как в юности. Ему по-прежнему удавалось приобретать поклонников и врагов. На седьмом десятке он наконец столкнулся с самой серьёзной проблемой: его официально признали еретиком. Сущность наказания излагалась в двух посланиях, отправленных летом 1140 г. из Рима. Сочинения талантливейшего учёного христианского мира приговаривались к сожжению – «всюду, где бы их ни нашли» [494]; талантливейший оратор Запада был осуждён на вечное молчание.
Один раз Абеляру уже удалось чудом избежать подобного исхода. Ещё в 1121 г. ему предъявили обвинение в создании еретического учения о Троице и приказали самому сжечь одну из своих книг. Позднее он признавался, что этот приговор принёс ему больше мук, чем последствия оскопления. Тогда, как и в 1140 г., приговор произнёс папский легат. Папство, намереваясь вершить правосудие во всём христианском мире, также было намерено охранять границы дозволенного в вопросах веры. Это были вещи взаимосвязанные: ведь именно в рамках христианского учения право Римской Церкви судить крестьян или королей обретало смысл. Абеляр, мыслитель, раз за разом бросавший вызов авторитету епископов и аббатов, не мог не вызывать у папства тревоги. К 1140 г. основания для определения границ ортодоксии у папских юристов были ещё прочнее, чем двумя десятилетиями ранее. Когда Абеляра снова вызвали в суд, наблюдать за процессом явился сам король Франции. Абеляр, однако, и не думал отвечать своим обвинителям, а обратился напрямую к папе. Узнав о приговоре, он тут же отправился в Рим, рассчитывая, что там сможет добиться справедливого суда. Немногие процессы, проводившиеся папскими юристами, обсуждались так же широко, как суд над Абеляром; его исход окончательно продемонстрировал: право решать, во что может, а во что не может верить христианин, отныне принадлежало им.
И всё же решение заставить Абеляра молчать не было единогласным. Обсуждение обвинений в ереси вышло исключительно бурным – не в последнюю очередь из-за участия самого обвиняемого. После первого приговора он ждал десять лет, прежде чем снова начать преподавать в Париже; но сомнений в собственной правоте у него не возникало. Насколько Абеляр был самонадеян, настолько же предан Богу. Когда Элоиза в письме из монастыря призналась Абеляру, что думала о нём, даже участвуя в евхаристии, и что скорее отказалась бы от рая, чем от этой страсти, он отвечал с напускной суровостью. Призывая супругу посвятить жизнь не памяти об их любви, а долгу монахини, он надеялся вернуть её на путь спасения. Со схожими чувствами он принялся исследовать труды Отцов Церкви. Обнаруживая в их сочинениях многочисленные противоречия, ставящие под сомнение догматы христианской веры, он составил целые списки таких спорных мест и тщательно их систематизировал; однако он вовсе не собирался бросать вызов учению Церкви. Разорвать грандиозную ткань христианской ортодоксии ему хотелось не больше, чем составителям канонического права. Как и Грациан, Абеляр пытался сделать так, чтобы на смену разногласиям пришла гармония. И он тоже верил в прогресс. «Сомневаясь, мы приходим к исследованию, исследуя, достигаем истины» [495]. На эту максиму опиралась вся теология Абеляра; он обещал ученикам, что с её помощью они придут к пониманию более глубокому, чем было у самих Отцов Церкви. Перед учёным, исследующим их труды с помощью разума, христианская истина рано или поздно предстанет в неискажённом виде: чистая, цельная, логически упорядоченная. Даже Абеляр не претендовал на авторитет, равный авторитету Оригена или Августина; но он стремился, стоя на их плечах, увидеть больше, чем видели они. С точки зрения его обвинителей, это было проявление чудовищной гордыни: «Абеляр, пытаясь уничтожить заслугу христианской веры, полагает возможным при помощи человеческого разума постигнуть всё то, что есть Бог» ![496] Но его почитателей это приводило в восторг. А среди этих почитателей были весьма высокопоставленные представители церковной иерархии.
Именно поэтому летом 1140 г., когда по дороге в Рим Абеляр остановился в Клюни, аббат принял его как дорогого гостя. Надёжнее убежища было не сыскать. Аббат Пётр, как свидетельствует его прозвище Достопочтенный, прославился безупречной святостью, а великая слава его монастыря позволяла считать его вторым человеком в христианском мире после самого папы. Даже Петру не удалось спасти от осуждения еретические идеи Абеляра; но благодаря своему высокому положению он смог добиться прощения для самого изгнанника. Проведя в Клюни два года, Абеляр умер от старости и истощения; уважительное отношение Петра к его памяти поражало. Вопреки всем обычаям, аббат повелел отправить его останки для погребения Элоизе и лично сопровождал гроб с телом. В широко распространившейся эпитафии Пётр назвал покойного философа «Аристотелем нашего времени». Противники Абеляра, пытавшиеся очернить его память и осудить как ересь саму его мысль о том, что божественные тайны можно познать при помощи логики, не добились безоговорочной победы. Харизма Абеляра пережила его. Элоиза умерла через два десятилетия после мужа и была похоронена рядом с ним; говорили, что он поднялся из могилы, чтобы обнять её тело. Так и поколения студентов падали в объятья покойного Абеляра. К 1200 г. университет в Париже уже ничем не уступал Болонскому. Мировоззрение, распространению которого Абеляр посвятил свою жизнь – вера в то, что созданный Богом порядок рационален, а законы, которыми он управляется, постижимы для смертных, – через сто лет после смерти философа само стало частью ортодоксии, оберегаемой папскими легатами. Сторонники этих взглядов не только перестали считаться врагами папства, но, наоборот, были признаны союзниками, нуждающимися в поддержке. В 1215 г. от имени папы был издан статут, подтверждавший независимость Парижского университета от архиепископа. Годом ранее схожим образом был определён правовой статус университетских коллегий, созданных к этому времени в английском Оксфорде. Университеты вырастали по всему христианскому миру как грибы после дождя. Исследования по методу, предложенному Абеляром, уже не просто дозволялись: их институционализировали.
«О всеобщем провидении Божием, на законах которого основано всё» [497] писал ещё Августин, размышляя о безмерности мироздания. Царицей наук в Париже и Оксфорде считалась, разумеется, теология; но не было недостатка и в других областях знания, где тоже необходимо было распознать законы Божьи. О существовании этих законов свидетельствовало всё – Солнце, Луна, звёзды, стихии, распределение материи, дикие звери и человеческое тело. Ничего безбожного, следовательно, не было в том, чтобы вслед за Абеляром утверждать: «Появление и развитие всего сущего, за исключением возникшего чудесным образом, может быть удовлетворительно объяснено» [498]. Напротив, изучение законов мироздания считалось формой почитания Бога, их сформулировавшего. Тех, кто охранял врата новых университетов, это убеждение не только не смущало, но вдохновляло. Философия, многим из противников Абеляра казавшаяся чем-то презренным, теперь легла в основу университетского образования. Важнейшей её задачей считалось исследование природных процессов. Изучение животных и растений, астрономии и даже математики относили к философии природы, или натурфилософии. Подлинное чудо – не то, что происходит чудесным образом, но строгий порядок, господствующий на Небесах и на земле.
Чтобы верить в это, не нужно было ставить под сомнение всемогущество Бога: ведь для Него всё возможно, а воля Его непостижима. Доказательства нетрудно было найти в Писании. Он заставил море расступиться, Он остановил солнце на небе, Он способен сделать это снова, если на то будет Его воля. Но в Писании говорится также, что даже Сам всемогущий Бог добровольно подчинился условиям договора – Завета. Так, когда вся земля была затоплена, Он поместил в облаках радугу в знак того, «что не будет более истреблена всякая плоть водами потопа» [499]; Он заключил Завет с Авраамом и объявил его условия Моисею. Существовал, однако, ещё один, гораздо более поразительный пример того, как Он добровольно подчинил Себя другим. «Он выкупил нас от греха, и от Своего гнева, и от преисподней, и от власти дьявола, которого Он Сам пришёл победить ради вас (ибо мы сами не могли сделать этого), и выкупил для нас Царство Небесное; и, совершив это таким образом, показал, какова Его любовь к нам» [500]. Так Ансельм, когда Абеляр был ещё слишком юн, описывал Распятие. Христос искупил человечество, погрязшее в грехах. Но каким образом Он это сделал? Этот вопрос мучил Абеляра и других мыслителей его поколения. Предлагались разные ответы. Одни считали смерть Христа выкупом Сатане, другие – разрешением тяжбы между Небесами и Адом. Абеляр вслед за Ансельмом предпочитал более тонкий подход. Христос претерпел крестные страдания не для того, чтобы удовлетворить требования Дьявола, но затем, чтобы пробудить в человечестве любовь, «чтобы освободить нас от рабства, грехов и приобрести для нас истинную свободу сынов Божьих» [501]. Удовлетворены были требования справедливости; удовлетворив их, Христос продемонстрировал всему человечеству, что Небеса и земля воистину управлялись законами. Но Он сделал гораздо больше. В письмах, адресованных Элоизе, Абеляр призывал её размышлять о страданиях Христа, чтобы познать истинную природу любви. Он не хотел мучить свою убитую горем жену и не собирался отказываться от своей приверженности разуму; но для Абеляра не существовало противоречия между призванием логика и горячей преданностью страдающему Христу. Путь к мудрости начинался там, где был воздвигнут Крест.
Мистика и разум: христианство признало и то и другое. Бог, силой собственного голоса сотворивший свет и тьму и отделивший моря от тверди, в то же время устроил так, что всё Его творение стало воплощением гармонии. «От различения чисел зависит исследование и изучение всех остальных вещей» [502]. Так писал Абеляр. Спустя всего век после его смерти символы сотворённого Богом вселенского порядка, единства чудесного и геометрического, вознеслись над городами христианского мира. Аббатство Сен-Дени, в котором началась для Абеляра монашеская жизнь, изменилось до неузнаваемости. Солнечные лучи, проникая внутрь сквозь украсившее окна разноцветное стекло, наполняли пространство ни с чем не сравнимым светом – словно наступали последние времена, словно спускался с Небес Новый Иерусалим, сияние которого «подобно драгоценнейшему камню, как бы камню яспису кристалловидному» [503]. Игра разноцветных лучей напоминала об Откровении, в то время как тянущиеся ввысь аркбутаны и стрельчатые арки свидетельствовали о познаниях архитектора в области пропорций и геометрии. Главная церковь обновлённого аббатства, освящённая в 1144 г. в присутствии самого короля Франции, стала образцом для многих соборов, возводившихся в новом великолепном стиле. «Наш ограниченный дух способен постичь истину лишь посредством материальных представлений» [504] – гласила надпись на вратах Сен-Дени. Создатели соборов, вдохновлённых новым обликом аббатства, в невиданных прежде масштабах воплотили в камне своеобразие порядка, установившегося на латинском Западе. Его сторонники называли его латинским словом modernitas – современность, то есть эпоха конца времён. Они говорили от имени революции – революции, которая победила.
X. Гонение
Марбург, 1229 г.
Граф Павиам был поражён тем, насколько изнурительной оказалась работа в больнице. День за днём женщины, одетые в грубые серые туники, ухаживали за больными: мыли их, меняли им бельё, очищали их язвы. Одна из сестёр так тревожилась за парализованного мальчика, больного дизентерией, что уложила его в собственную кровать и на руках выносила его наружу каждый раз, когда он жаловался на резкую боль в животе. За ночь подобное случалось до шести раз, и сон женщины регулярно прерывался; днём она была так занята, что отоспаться не было никакой возможности. Кроме работы в больнице была ещё работа на кухне: приходилось готовить овощи, мыть посуду и выслушивать громкие упрёки глухой и очень взыскательной экономки. Если же и работа на кухне заканчивалась, женщина садилась за прялку и начинала прясть шерсть: это был её единственный источник дохода. Даже когда очередная болезнь приковывала её саму к постели, она продолжала наматывать пряжу голыми руками. Увидев, в каких условиях живёт женщина, поражённый граф перекрестился и в восхищении вымолвил: «Невиданное дело – дочь короля прядёт шерсть!» [505]
Елизавета Венгерская была рождена для величия. Её предком со стороны отца был двоюродный брат Стефана, первого настоящего христианина на троне Венгрии. Саму её ещё в детстве отправили в Тюрингию, ландграфство в Центральной Германии, чтобы подготовить к замужеству. Когда ей исполнилось четырнадцать, она стала женой двадцатилетнего ландграфа Людовика. Брак оказался счастливым. Елизавета родила супругу троих детей; Людовик восхищался явной близостью жены к Богу. Однажды служанка разбудила ландграфа среди ночи, потянув его за ногу; но он не разгневался, догадавшись, что женщина перепутала его с женой, имевшей обыкновение вставать очень рано, чтобы молиться. Елизавета пожелала раздать свои украшения бедным; она вытирала лица больным, истекавшим слюной и слизью, и изготавливала одеяла для нищих из своих тончайших льняных вуалей. Всё это лишь предвещало ещё более поразительный акт смирения, на который она решилась уже после смерти мужа. Жалела она лишь о том, что не пошла ещё дальше: «Если бы была на свете жизнь более презренная, я бы предпочла её» [506]. Когда граф Павиам принялся убеждать Елизавету оставить тяготы и унижения, наполнявшие её жизнь в Марбурге, и вернуться вместе с ним ко двору своего отца, она ответила категорическим отказом.
Она была, разумеется, наследницей древней традиции: её предшественниками были Василий, Макрина и Павлин. В истории Тюрингии она тоже обнаружила пример для подражания, причём речь шла о монаршей особе: королева Радегунда, современница Хлодвига, чистила отхожие места и вытаскивала вшей из волос попрошаек. Впрочем, чтобы найти источник вдохновения, Елизавете не нужно было углубляться в древность. Она жила в христианском мире, перевёрнутом с ног на голову реформаторами, которые больше века трудились, чтобы очистить его от грязи, залечить его ужасные язвы. Главным образцом для Елизаветы стала сама Церковь. Она тоже вырвалась из объятий мирских владык, поклялась блюсти непорочность и провозгласила идеалом бедность: «…лишь те достойны проповедовать, у кого нет никаких земных богатств; те, кто, ничем не обладая единолично, всем владеют совместно» [507]. Этот боевой клич во времена Григория VII способствовал началу великого потрясения, именовавшегося реформацией. Этот же клич теперь раздавался из уст Елизаветы, которая раздала все богатства и слилась с грузчиками и служанками.
Но ей – как и всем, добровольно избравшим бедность, – приходилось действовать крайне осторожно. Пышущий жаром лавовый поток реформации, десятилетиями сметавший всё на своём пути, начал понемногу остывать – и застывать. Её идеологам удалось создать единую суверенную иерархию, охватывавшую весь христианский мир, и пылкие революционеры были им больше не нужны. После столь грандиозной победы перспективы новых потрясений папство не радовали. Папские чиновники и исследователи канонического права уже давно трудились над укреплением авторитета Церкви. Они прекрасно понимали, какая ответственность свалилась им на плечи: теперь именно на них была возложена задача привести христиан к Богу. «Существует лишь одна Вселенская Церковь верных, вне которой нет Спасения ни для кого» [508]. Четвёртый из соборов, проводившихся в Латеране, провозгласил это в 1215 г., когда Елизавета была ещё ребёнком. Бросать вызов этому канону, отрицать связанные с ним властные структуры, не подчиняться клиру, считавшему пастырскую деятельность своей священной прерогативой, означало избрать дорогу, ведущую в ад.
Однако уже то, что потребовалось закрепить это в каноне, созвав множество епископов и аббатов «от всех народов, живущих под Небесами» [509], обнажало неудобную правду: авторитет Церкви признавали не все. За век, минувший со времён понтификата Григория VII, не единожды раздавались голоса тех, кто считал, что потенциал реформации до конца не раскрыт. Революционный пыл не так-то просто было усмирить. Чем старательнее реформаторы, сделавшие карьеру в Церкви, пытались привести христианский мир в равновесие, тем чаще представители радикального крыла реформации обвиняли их в предательстве. Наметилась историческая тенденция. Революция породила элиту, а эта элита – жажду новой революции.
Большинство проповедников, призывавших вернуться к апостольскому идеалу, владеть всей собственностью совместно и презирать всё мирское, боролись с новой Церковью так же, как Григорий боролся со старой. Они ходили по деревням босиком, носили грубые железные кресты и обвиняли священников в том, что слова у них расходились с делами, в грязном распутстве, гордыне и алчности. Наиболее радикальные агитаторы заходили ещё дальше. Ими двигала не жажда дальнейших реформ, а разочарование в Церкви как таковой. С их точки зрения, спасти здание Церкви, возведённое папами и епископами на крови, было уже невозможно. Оно прогнило целиком. Его оставалось только снести. Прелаты, опасаясь распространения этих взглядов, разумеется, объявили их еретическими. К моменту рождения Елизаветы в Курии воцарилась паника. Приближённым папы всюду мерещились еретики. В 1215 г. на Четвёртом Латеранском соборе был принят канон, представлявший собой детальную программу борьбы с ними. «Мы отлучаем и предаём анафеме всякую ересь, выступающую против святой веры, ортодоксальной и католической… Мы осуждаем всех еретиков, к какой бы секте они ни принадлежали» [510].
Но грань между ересью и святостью оказывалась порой весьма тонкой. Елизавета, ещё живя при дворе, рассказывала служанкам о своём желании стать нищенкой. Они даже облачали её в лохмотья, в которых она ходила по собственным покоям. Но это был их секрет. Елизавете не хотелось позорить мужа, и дело было не только в том, что её наряд мог шокировать его придворных. За пределами высокого замка Варбург, служившего резиденцией ландграфа Людовика, по дорогам скитались толпы проповедников, призывавших богачей уподобиться им, раздав все свои богатства бедным. Среди этих проповедников были даже женщины, но Елизавета не собиралась за ними следовать. Присоединившиеся к вальденсам рисковали обречь себя на адские муки. Это движение получило название от имени некоего Вальдо, богатого лионского купца, который, вдохновившись учением Христа, в 1173 г. продал всё своё имущество. Его последователям неоднократно запрещали проповедовать свои взгляды. Тогда они пожаловались самому папе, но в Курии их просто высмеяли и выгнали прочь. Не для того клирики корпели над книгами в университетах, чтобы какие-то необразованные миряне – idiotae – растолковывали им Писание. «Стоит ли метать бисер мудрости перед свиньями?» [511] Вальденсы не подчинились вердикту, а обратились против людей, возомнивших себя судьями. Разоблачая гордыню и злоупотребления клириков с язвительностью, которая сделала бы честь донатистам, вальденсы дошли до того, что решительно отвергли саму идею священства. Отныне своим епископом они считали Христа. Эта грубая ересь приводила Елизавету в ужас, показывая ей, как далеко может зайти неподчинение Церкви. Образ жизни, который вели вальденсы, не имевшие личной собственности и жившие подаяниями, напоминал тот, к которому стремилась она сама; но именно это и делало их в её глазах отрезвляющим предостережением.
Вальдо, впрочем, был не единственным торговцем, избравшим бедность во имя Христа. В 1206 г. Франциск, бывший повеса из итальянского города Ассизи, демонстративно отрёкся от отцовского достояния. Он снял с себя одежду и отдал её своему отцу. «Он не оставил себе даже подштанников, но на глазах у всех обнажился совершенно» [512]. Местный епископ, не возмущённый, а впечатлённый этим жестом, ласково укрыл Франциска собственной мантией и благословил его идти своей дорогой. Этот эпизод задал тон всей дальнейшей деятельности Франциска. Всю жизнь он демонстрировал своё гениальное умение интерпретировать учение Христа буквально, воплощать его парадоксы и сложности, сочетать простоту и глубину в едином запоминающемся жесте. Он прислуживал прокажённым, проповедовал птицам и спасал ягнят от мясников. Мало кому удавалось устоять перед его харизмой. Наконец, к многочисленным почитателям Франциска присоединился человек, стоявший на вершине церковной иерархии. Иннокентия III – папу римского, созвавшего в 1215 г. Четвёртый Латеранский собор, – трудно было чем-либо удивить. Властный, дерзкий и талантливый понтифик никому не давал спуску, он смещал императоров и отлучал от Церкви королей. Неудивительно, что, когда в Рим прибыл Франциск в сопровождении двенадцати оборванцев, которых он именовал братьями, или «фра», Иннокентий отказался принять гостей. Слишком сильно попахивало от них ересью, не говоря уж о простом богохульстве. Однако Франциск, в отличие от Вальдо, относился к Церкви более чем уважительно и не проявлял по отношению к ней непокорности. Сомнения Иннокентия рассеялись. Убедившись, что Франциск и его последователи не представляют для него угрозы, изобретательный властолюбец решил воспользоваться ими в своих целях. Он не только не осудил их, как его предшественники осуждали вальденсов, но официально признал братьев одним из монашеских орденов Церкви. «Ступайте с Богом, братья, и пусть Господь удостоит вас своим вдохновением, чтобы вы возвестили всем покаяние» [513].
Меньше чем через десять лет, к 1217 г., францисканская миссия достигла Германии. Юную Елизавету очень вдохновил пример братьев; одеваясь как нищенка, она отдавала дань уважения святому Франциску. Живой интерес к его учению она демонстрировала и открыто. В 1225 г. Елизавета предоставила францисканцам базу для их миссии в Эйзенахе, ближайшем к Вартбургу городе. Через три года, уже овдовев, именно там она объявила об отречении от мира. И всё же она подавила в себе отчаянное желание тут же отправиться просить подаяние. Обратившись к примеру Франциска, Елизавета усвоила главный урок: без послушания избравший бедность рискует разделить судьбу Вальдо. Умерщвлением плоти и самоумалением следует заниматься исключительно под руководством вышестоящего лица. Для принцессы, госпожи множества слуг, это осознание само по себе стало актом покорности. Ещё в те годы, когда Елизавета восседала на престоле рядом с мужем-ландграфом, ей потребовался духовный наставник (master disciplinae spiritualis). Выбирать наставника, конечно, следовало особенно тщательно. «Я могла дать обет послушания епископу или аббату, владеющему земными благами; но я решила, что лучше быть послушной тому, кто ничем не владеет и живёт исключительно подаянием. И я обратилась к мастеру Конраду» [514].
Мастер Конрад был широко известен в Германии и даже в далёком Риме, но не столько как аскет, сколько как «жесточайший обличитель пороков» [515]. Он не мог похвастаться благородным происхождением, но славился потрясающим красноречием и стоял на страже Церкви и её власти. Его рвение не укрылось от приближённых папы. В 1213 г., вооружившись мандатом, выданным лично ему самим Иннокентием, Конрад принялся объезжать дороги Германии на крохотном муле, проповедуя в каждой деревне. «Бесчисленные толпы мужчин и женщин из различных провинций следовали за ним, вдохновлённые словами его учения» [516]. К тому моменту, как в 1225 г. Конрад стал духовным наставником Елизаветы, за плечами у него был многолетний опыт перевоспитания еретиков. Занявшись воспитанием принцессы, он не замедлил взяться за розги. Ещё при жизни Людовика Конрад высек Елизавету за то, что она пропустила одну из его проповедей; следы ударов были заметны даже три недели спустя. А когда Елизавета отреклась от мира, именно наставник приказал ей отправиться в его родной Марбург, город на востоке Тюрингии, и основать там больницу. Оказавшись вдали от детей и любимых служанок, вдова ландграфа терпеливо переносила все попытки Конрада сломать её. Даже когда он наказывал её за проступки, которые она не совершала, Елизавета ликовала. «Она добровольно терпела удары плетью и побои, наносимые мастером Конрадом, вспоминая о бичевании, которому подвергся Господь» [517].
Страдание воспринималось как путь искупления. В 1231 г. Елизавета скончалась от последствий своей аскезы, не дожив и до двадцати пяти лет. Конрад не замедлил провозгласить её святой. Она очистилась от греха, как золото очищается пылающим огнём. Суровый образ жизни свёл её в могилу, но он же вознёс её на небеса. Доказательством служили многочисленные рассказы о чудесах, происходивших рядом с её гробницей. К женщине, в ухе у которой много лет назад застряла горошина, вернулся слух. Исцелились и многие горбуны. С точки зрения самого Конрада, пожалуй, самым красноречивым свидетельством святости Елизаветы стал случай с одной вдовой из числа вальденсов: её нос был ужасно обезображен, но она помолилась Елизавете, и уродливое стало красивым. Такие вдохновляющие истории убеждали Конрада, что его исключительная суровость была совершенно оправданной. На Четвёртом Латеранском соборе всем христианам впервые было предписано исповедовать свои грехи не реже раза в год и в индивидуальном порядке. Когда-то почтенный Колумбан утешал грешников, утверждая, что всякий грех может быть прощён; теперь это утверждение получило официальное одобрение Церкви. Милосердие Божие распространяется на всех. Достаточно искреннего раскаяния. Даже самых упорных еретиков можно привести в Царство Небесное.
Неудивительно, что после смерти Елизаветы Конрад с прежним рвением поспешил на новую битву за души отдалившихся от Христа. Его полномочия за минувшие годы значительно расширились. Десятилетиями папы всеми силами старались пополнить арсенал юридических инструментов для борьбы с ересью. Традиция, в рамках которой во все времена предпочтение чаще отдавалось милосердию, чем притеснению, их, очевидно, не устраивала. Изобретались всё новые карательные меры. В 1184 г. епископов, у которых до тех пор не было стимула преследовать затаившихся еретиков, обязали выискивать их специально. В 1215 г. на Великом Латеранском соборе под председательством Иннокентия III был принят ряд положений, касающихся борьбы с ересью; в результате в распоряжении Церкви оказался целый механизм гонений. И вот в 1231 г. он вновь был усовершенствован. Новый папа Григорий IX поручил Конраду бороться с ересью не только посредством проповеди; на него были возложены обязанности по розыску еретиков, по-латыни – inquisitio. Привлекать приверженцев ереси к суду и судить их должен был отныне не епископ, а специально назначенный представитель священства. Будучи священником, сам Конрад не имел права выносить приговор, для исполнения которого требовалось пролить чью-то кровь [518]. Григорий дал ему указание принуждать к этому светские власти. Никогда ещё в руках борца с ересью не оказывалась такая власть. Как и раньше, Конрад путешествовал верхом на муле, останавливался в каждой деревне и задавал местным жителям вопросы о том, во что они верят, но теперь уже не как простой проповедник, а как представитель власти нового типа – как инквизитор.
«Он сломил её волю, чтобы её покорность ему стала ещё более ценной» [519]. Так оправдывал Конрад жестокое обращение с Елизаветой. Теперь ему предстояло перевоспитать всю Германию, и он точно не мог позволить себе мягкость. Лишь жестокость была для него подлинной добротой, лишь суровость – подлинным милосердием. Полчища еретиков, с которыми предстояло столкнуться Конраду, не так-то просто было спасти от вечных мук. Искупить их грехи можно было лишь огнём. Костры должны были разгореться как никогда ярко. До сих пор к сожжению еретиков прибегали исключительно редко, власти если и дозволяли подобное, то нехотя; Конрад превратил костёр в символ своей инквизиции. В городах и сёлах долины Рейна запахло горелой плотью. «Столько еретиков было сожжено в Германии, что число их не поддаётся подсчёту» [520]. Критики Конрада называли его серийным убийцей. Они обвиняли его в том, что он верил всем наветам без исключения, торопил правосудие и приговаривал к сожжению невиновных. Но существовали ли невиновные? Все ведь были падшими. Лучше страдать, как страдал Христос, быть прилюдно казнённым за преступление, которого не совершал, чем терпеть потом вечные мучения. Несколько мучительных мгновений лучше вечности в адском пламени.
Стремление очистить мир от греха, залечить его раны в интерпретации Конрада приобрело кровожадный характер. Но менее революционным оно от этого не стало. Как и Григорий VII, унизивший помазанника Божьего перед вратами Каноссы, Конрад относился к земному порядку с нескрываемым подозрением. Как наставник он запретил Елизавете притрагиваться к еде, «которую она не могла есть с чистой совестью». И она отказывалась от того, что попадало на стол ее мужа, от того, что крестьяне были вынуждены поставлять ландграфу в виде оброка. «Таким образом, она часто терпела страшную нужду и не ела ничего, кроме булочек, намазанных мёдом» [521]. Принцесса Елизавета была святой; но остальные аристократы святостью не отличались. Летом 1233 г. Конрад осмелился обвинить одного из них, графа Зайна, в ереси. Спешно был созван синод епископов, который в присутствии самого германского короля отклонил это обвинение. Конрад был не робкого десятка и собирался привлечь к суду ещё кого-нибудь из представителей знати. Из долины Рейна он отправился обратно в родной Марбург, но 30 июля на него напали какие-то рыцари; живым он от них не ушёл. Весть о гибели Конрада вся Германия встретила ликованием; обитателей Латеранского дворца это разгневало. Конрада похоронили в Марбурге, рядом с принцессой Елизаветой; его оплакивал лично папа Григорий. Убийц инквизитора он назвал предвестниками надвигающейся тьмы. От их преступления содрогнулись Земля и Небо. Покровительствовал им, разумеется, не кто иной, как сам дьявол.
Великая священная война
Рассуждая о причинах загадочной вспышки ереси, священники нередко усматривали в её расплывчатых очертаниях нечто подозрительно знакомое – и от этого ещё более пугающее. Допрашивая вальденсов, Конрад отказывался признать, что имеет дело с незначительной и молодой сектой. Ему мерещилось нечто гораздо более грозное. Он верил, что вальденсы были членами организации, представлявшей собой нечто вроде зеркального отражения Церкви: иерархической структуры со вселенскими претензиями. В письме, адресованном Григорию IX, Конрад заявлял [522], что еретики поклоняются самому дьяволу и «утверждают, что он сотворил небесные тела и ещё вернётся во славе, низвергнув Господа» [523]. Их зловещие ритуалы казались пародией на церковные обряды. Вступавших в ряды поклонников Сатаны якобы заставляли целовать огромную жабу. Затем они отрекались от веры во Христа, целуя похожего на труп человека с губами холодными как лёд. В ходе ритуальной трапезы посвящённые лизали зад чёрного кота, превосходившего размерами собаку. А затем все собравшиеся восхваляли Сатану.
Прочитав этот сенсационный отчёт, Григорий IX пошёл на беспрецедентный шаг: он официально одобрил выводы Конрада. Слухи о бесчинствах еретиков ходили давно, но никогда прежде их истинность не подтверждал сам папа римский. Христианские учёные традиционно отвергали любые рассказы о поклонении дьяволу как суеверную блажь. Никто из людей разумных и образованных не относился всерьёз к этим россказням: слишком много было в них языческого. Только легковерные крестьяне и послушники, боявшиеся собственной тени, жили в страхе перед демонами, которые будто бы рыскали по земле, вербовали прислужников и устраивали шабаши. Вера в подобные глупости как раз и была измышлением дьявола. Так считал Грациан и другие специалисты по каноническому праву. «Кто во время снов и ночных видений не покидал своего тела и не видел много такого, с чем ни разу не сталкивался наяву?» [524]
Этот ободряющий скептицизм, однако, не мешал людям образованным верить в существование вдохновлённого силами ада заговора. Вальденсы были не единственными еретиками Рейнской области, к которым задолго до миссии Конрада относились как к членам своеобразной и особо опасной секты. Ещё в 1163 г. в Кёльне шестеро мужчин и две женщины были сожжены за принадлежность к таинственной общине, известной под греческим названием Cathari – чистые. После этого в разных местах отдельных катаров приговаривали к смерти, но до массовых казней не доходило. Во что именно они верили, было неясно. Одни, как Конрад, считали катаров адептами дьявола и предполагали, что их название связано с тем самым котом, которого почитатели Сатаны якобы целовали в зад. Другие путали их с вальденсами. Третьи приравнивали их к не менее загадочным сектам еретиков – к тем, «кого некоторые называют патаренами, иные публиканами, а иные – другими именами» [525]. Лишь учёные, сведущие в истории Церкви, знали, кем на самом деле были катары: раскольниками, которые ещё во времена Константина были осуждены в одном из канонов Никейского собора. А то, что они появились в Рейнской области – из ниоткуда, спустя почти тысячу лет, – лишь доказывало, что ересь бессмертна. Эта вечная угроза пряталась в тени, преодолевая пространство и время.
Однако большинство христиан, которых подозрительные церковники именовали катарами, знать не знали, что они еретики, тем более – какие-то там «катары». Как страх перед адептами дьявола основывался на выдумках людей необразованных, так и беспокойство по поводу возрождения древней ереси опиралось на книжную учёность. Слишком быстро многочисленные бюрократы, юристы и учителя, служившие папской Курии, забыли, что новаторами были как раз они. Радикалы обвиняли их в предательстве дела реформации, но гораздо больше среди христиан было тех, кто до сих пор не понял – или не принял – её основных положений. Вдали от соборов и университетов по-прежнему господствовали традиционные представления о богопочитании – особенно в тех районах христианского мира, которые центральная власть почти не контролировала. Там распоряжения королей или епископов мало что значили. Если бы клирики, обучавшиеся в Париже или в Болонье, добрались до этой глуши, они обнаружили бы целые сёла и города, жители которых слышать не хотели о реформации и не испытывали к людям, пришедшим к власти под её лозунгами, ничего, кроме презрения. Катарами этих несчастных именовали те, кто принципиально отказывался признавать реальное положение дел: эти люди были христианами, но, оставленные всеми, они не поспевали за ортодоксией новой эпохи.
Порождённые этим противоречия были особенно заметны на юге Франции. Здесь царила феодальная раздробленность и местные жители были преданы местным владыкам, а не далёкому Парижу. В 1179 г. созванный папой собор заключил, что «земли Альби и Тулузы» [526] стали особо опасным рассадником ереси. Посетившие регион папские легаты столкнулись с непокорными и неуживчивыми людьми, которым основные идеалы реформации были глубоко чужды. Их раздражало, что международная церковная иерархия претендует на власть, что она требует от них покорности, почтительного отношения и выплаты десятины, что она настаивает на существовании непреодолимого разрыва между клиром и паствой. Среди людей, которых папские агенты всё чаще презрительно именовали альбигойцами, ритуальные функции не считались прерогативой священников. Исполнять их имел право любой. Обитатели полей, окружавших Альби и Тулузу, к некоторым крестьянам относились с большим уважением, чем к епископам. Учтивого и умеренного вдовца или женщину почтенных лет, отгородившуюся от мира, здесь чтили, награждая их званием boni homines – «добрые люди». О тех, кто достиг исключительной святости, говорили, что они приблизились к совершенству Самого Христа – стали «друзьями Бога». В этих краях считалось, что нет в жизни ничего слишком ничтожного и повседневного, что всё может быть наполнено ощущением божественного присутствия. Приверженцам христианства «добрых людей» сама реформация казалась ересью – выдумкой «кровожадных волков, лицемеров и искусителей» [527].
В 1165 г. в деревне, расположенной в шестнадцати километрах к югу от Альби, аристократы и прелаты стали свидетелями диспута, в котором участвовали местный епископ и представители «добрых людей». Из того, что последние рассказали о своей вере, многое привело священников в ужас. Ветхий Завет эти люди решительно отвергали как нечто, не представляющее никакой ценности. Они утверждали, что «всякий добрый человек, будь он клирик или мирянин» может возглавлять совершение евхаристии. Они настаивали, что не обязаны повиноваться священникам, «поскольку те – люди злые, не хорошие учителя, а нанятые слуги» [528]. В то же время многое из того, во что они верили, ортодоксии нисколько не противоречило. «Веруем во единого Бога, живого и истинного, в трёх во едином и во единого в трёх, в Отца, Сына и Святого Духа» [529]. Не сомневались они и в том, что Христос стал плотью, пострадал, умер и был похоронен, что Он воскрес в третий день и вознёсся на небеса. Епископы сами могли подписаться под таким Символом веры; но это открытие отнюдь не смягчило их сердца. Наоборот, сбылись их худшие опасения: ересь оказалась заразой, поражающей даже тех, кто не понимает, что заражён. Значит, она неминуемо распространится, если не принять меры.
«Ибо больные места, невосприимчивые к припаркам, должны отсекаться ударом меча» [530]. Этот суровый медицинский вердикт Иннокентий III вынес в ноябре 1207 г.; к тому времени страх перед ересью, якобы способной заразить всех христиан, сам перерос в настоящую лихорадку. Благодаря умению и везению Иннокентий сосредоточил в своих руках власть, о которой Григорий VII мог только мечтать. Возможностей влиять на судьбы мира у него было больше, чем у кого-либо из его предшественников. И всё же казалось, что его беспрецедентное могущество сыграло с ним злую шутку. Сознавая, сколь грозную власть даровал ему Бог, он взирал на мир – и сердце его наполнялось страхом. Всюду на востоке и на западе христианам приходилось отступать. В Святой земле сарацины вновь овладели Иерусалимом; попытка королей Франции и Англии отвоевать его провалилась. Новый поход, организованный в 1202 г. по призыву самого Иннокентия, неожиданно окончился в Константинополе. В 1204 г. рыцари захватили и разграбили великий город. Пал бастион, столетиями выдерживавший натиск воинственных и алчных язычников, – пал по вине христианского войска! Захватчики оправдывали захват города тем, что его жители не подчинялись папе, – ведь церкви Рима и Константинополя ещё со времён Григория VII разделяла постоянно усугубляющаяся схизма. Сам Иннокентий, однако, был возмущён разорением оплота христианского мира и объявил падение Константинополя деянием сил ада. Между тем в Испании, где христианские силы постепенно, век за веком, отодвигали границу Аль-Андалуса к югу, их наступление было резко остановлено. В 1195 г. христиане потерпели чудовищное поражение: истреблена была целая армия, погибли три епископа. Победоносный мусульманский военачальник хвастливо угрожал, что остановит своих коней только в Риме. Иннокентию было ясно, за что на него гневается Бог. Не могло быть и речи о возвращении Иерусалима, пока процветала ересь. Сарацины, разумеется, были злом, но не таким страшным, как еретики. Когда в январе 1208 г. на берегах Роны был убит папский легат, Иннокентий принял окончательное решение. Он не мог допустить, чтобы альбигойцы заразили весь христианский народ. Ничего не оставалось, кроме как истребить эту ересь силой оружия.
Когда в далёком 1095 г. Урбан II призвал воинов христианского мира отправиться в Святую землю, он повелел им носить знак креста в качестве символа данной ими клятвы. Ныне, в июле 1209 г., в Лионе собралось огромное войско рыцарей, подобного которому мир не видел со времён Урбана. В этот раз в него тоже входили crucesignati – крестоносцы. Знак креста свидетельствовал, что они – паломники, которые, подобно Спасителю, возлюбили человечество так сильно, что готовы были принять смерть во имя искупления грехов. «Крест, пришитый к одеждам вашим мягкой нитью, – напоминал проповедник, – был прибит к Его плоти железными гвоздями» [531]. Даже тем, кто стоял на пути этого войска, медленно двигавшегося к устью Роны, а затем тащившегося вдоль морского побережья до города Безье, было ясно, что захватчики ощущают некую связь со страданиями Христа. На своём языке местные называли их военную кампанию словом crozada – крестовый поход. Позднее этот термин начнут употреблять и для обозначения великой экспедиции, вдохновлённой Урбаном II; однако крестовый поход против альбигойцев был войной, подобных которой христианский мир ещё не знал. Карл Великий воевал с саксами, чтобы расширить территорию государства. Первые крестоносцы отправились в Иерусалим, чтобы совершить паломничество к святым местам, пусть и с оружием в руках. У этой войны была совсем иная цель: искоренение опасных убеждений. Только кровь могла очистить христианский мир от грозной и грязной ереси.
Во время штурма Безье некоторые переживали: как отличить правоверных от еретиков? Они спросили папского легата: «Что делать нам, владыка?..» [532] Последовал грубый ответ: «Всех убейте. Господь знает своих» [533]. По крайней мере, так говорится в одном из источников. История эта служит яркой иллюстрацией страха, которым были одержимы крестоносцы. Что, если еретик покажется на первый взгляд правоверным христианином? Что, если больного примут за здорового? Если невозможно будет поставить верный диагноз? Но именно этот страх и был источником их стальной решимости. Слишком велик был риск: если им не удастся искоренить заразу, очистить земли, где она процветает, они могут сами стать её жертвами! Беспощадная резня в Безье стала страшным прецедентом. Даже тех, кто укрылся в церквях, крестоносцы не пощадили. Река потемнела от крови; в огне погибли последние остававшиеся в живых горожане и собор, превратившийся в расплавленную руину. Произошла катастрофа, а легат Иннокентия рапортовал в Рим: «Чудесно свирепствовало божественное возмездие» [534].
Город Безье был превращён в груду обломков, усыпанную трупами, всего за несколько часов. Резня и разрушение в этих краях продлились ещё два десятилетия. Лишь в 1229 г., уже после смерти Иннокентия III, при Григории IX, в Париже был подписан договор, положивший конец убийствам. К тому времени папство давно потеряло контроль над ходом войны. Террор стал нормой жизни. Ослепляли целые гарнизоны; пленным наносили увечья; женщин бросали в колодцы. Если бы не твёрдая приверженность Иннокентия взятой им на себя миссии, поход никогда бы не состоялся; папа знал это и то радовался победам, одержанным во имя Христа, то мучился, размышляя об их ужасной цене. Крестоносцев угрызения совести посещали гораздо реже. Война велась с целью вернуть еретиков в лоно Церкви; но военачальники без сожалений наказывали упрямцев смертью. В 1211 г. после захвата замка Кассе епископы принялись проповедовать находившимся там «добрым людям», убеждая их встать на путь истинный. Но проповедь не возымела успеха. Усилия епископов оказались совершенно напрасными. Поскольку никого из еретиков не удалось обратить, все они «были схвачены нашими паломниками, которые их с великой радостью предали огню» [535].
Выдавая мандаты Конраду и другим инквизиторам, Григорий мог не сомневаться, что гонения – действенная стратегия. Хирургическая операция, которую Иннокентий провёл на больном теле христианского мира, оказалась успешной. Теперь уже противникам Христа всюду приходилось отступать. В Испании у подножия Сьерра-Морены, горной цепи в южной части Иберийского полуострова, христианские воины с Божьей помощью одержали решающую победу. Летом 1212 г. в битве при Лас-Навас-де-Толоса сарацины были разгромлены; после этого их владения оказались как никогда уязвимыми. Всего через два десятилетия король Кастилии готов был штурмовать их главные города – Кордову и Севилью. А в землях альбигойцев тем «добрым людям», которым удалось спастись от испепеляющего пыла воинов-паломников, приходилось теперь бродить по лесам и скрываться в хлевах. Прошли времена, когда они отчитывали епископов на деревенских площадях. Григорий и его сторонники верили, что одержали победу над грандиозным заговором. Ходили слухи, что сарацины незадолго до битвы при Лас-Навас-де-Толоса собирались прийти на помощь альбигойцам. Теперь, когда «добрых людей» удалось сломить, а память об их убеждениях – исказить, альбигойцев всё чаще воспринимали как представителей целой еретической церкви. Говорили, что эта церковь существует с древнейших времён, что она появилась где-то в Болгарии, а ныне охватывает весь мир. Знатоки древних ересей объявили её основоположником персидского пророка. «Верят они вместе с Манихеем, что два начала суть: благой бог и злой, то есть диавол…» [536]
Такова была мера победы крестоносцев: призраки из невообразимо далёких времён Дария в воображении христиан ожили и заняли место уничтоженных «добрых людей». Выдумки о принадлежности альбигойцев к некой древней церкви, которая хранила учение о борьбе доброго и злого начал, церкви, которую впоследствии станут называть катарской, оказались особенно живучи. И всё-таки это были выдумки. Готовность Григория IX признать существование сатанинского заговора была замешана на крови жертв Альбигойского крестового похода. Эта резня показала, что больной член можно было просто отсечь от тела христианского мира, но она также продемонстрировала, как сложно отличить прогнившее от прочного, тьму от света, еретика от христианина.
Это открытие, особенно значимое для тех, кому Бог поручил оберегать Свой народ, породило страх, который надолго поселился в душах людей.
«Вечный жид»
Незадолго до великой победы христианского воинства при Лас-Навас-де-Толоса другая христианская армия готовилась вступить в бой с сарацинами на побережье Португалии. Неожиданно воины увидели, что впереди них едут всадники-ангелы. На них были белоснежные одежды, а их сюрко были украшены красными крестами [537]. Жители христианского мира веками смотрели на испанские земли как на грандиозное поле битвы между добром и злом, силами небес и преисподней. С особым интересом за ходом Реконкисты – отвоёвывания земель, некогда захваченных сарацинами, – наблюдали идеологи реформации. Война на Иберийском полуострове непосредственно способствовала процветанию Клюни. Церковь аббатства, ставшая самой большой церковью в мире, была возведена за счёт добычи, захваченной в Аль-Андалусе. В 1142 г. прославленный аббат Клюни, Пётр Достопочтенный, отправился за Пиренеи, чтобы попытаться понять, во что на самом деле верят сарацины. Он встретился со знатоками арабского языка и поручил им грандиозный проект: первый перевод Корана на латинский язык. «Лучше убеждать, чем принуждать» – таков был девиз Петра. Получив в своё распоряжение перевод, он решил обратиться к сарацинам напрямую, воспользовавшись «не оружием, как часто делают наши, а словами, не силой, а разумом, не ненавистью, а любовью» [538]. Пётр не был лишён чувства такта, и всё-таки текст Корана возмутил его до глубины души. Он назвал эту книгу самым чудовищным собранием ересей, составленным «как из иудейских басен, так и из вздора еретиков» [539]. Образ загробной жизни со вкусной едой и половыми отношениями был чужд аббату Клюни. Перевод Корана, созданный благодаря Петру, не помог навести мосты; он лишь убедил христиан в истинности самых страшных из догадок, касавшихся содержания этой книги. Они считали ислам смесью всевозможных ересей, а Мухаммеда – «самым нечестивым» [540] из людей.
Но Коран был не единственной книгой, попавшей в руки разорителей сарацинских библиотек. В 1085 г. король Кастилии, самого могущественного из государств Испании, захватил Толедо, древнюю столицу Вестготского королевства, ставшую прославленным центром учёности. Благодаря усилиям архиепископа в городе за несколько десятилетий собралась большая команда переводчиков. Среди них были и мусульмане, и иудеи, и клюнийские монахи. Работы им хватало: помимо книг мусульманских и иудейских учёных, в Толедо хранились ценнейшие древнегреческие сочинения – труды древних математиков, врачей и философов. На арабский язык они были переведены уже давно; но латинский Запад веками не имел к ним доступа. Между тем интерес христиан к трудам одного античного писателя граничил с одержимостью. «Только две книги Аристотеля по сей день доступны латинам» [541]. Сожаление по этому поводу около 1120 г. выражал Абеляр. Не прошло и десяти лет, как его жалоба потеряла актуальность. За впечатляющую работу взялся Якопо, венецианский священник, долго живший в Константинополе. Он умер в 1147 г., успев перевести различные сочинения Аристотеля напрямую с древнегреческого [542]. Благодаря усилиям толедской школы вскоре переводов стало гораздо больше. К 1200 г. практически все сохранившиеся сочинения Аристотеля были переведены на латинский. Университетские преподаватели, убеждённые, что Божье творение управляется законами, а смертный способен постичь их с помощью разума, с головой ушли в сочинения самого прославленного философа древности, испытывая смесь жадности и облегчения. Для исследования происходивших во Вселенной процессов авторитет Аристотеля обещал стать самым прочным фундаментом. Очагом аристотелизма сразу же стал Париж. Воцарившийся в парижских школах восторг притягивал студентов со всего христианского мира. Среди них были и два будущих римских папы: Иннокентий III и Григорий IX.
Воскрешение мудреца, жившего задолго до Христа и совершенно не знакомого со Священным Писанием, создавало новые перспективы – но и новые трудности. Многие аспекты его учения – то, что виды неизменны, или то, что Солнце, Луна и звёзды вращаются вокруг Земли, – можно было без проблем интегрировать в учение христианское. С другими было сложнее. Сама концепция рационального устройства Вселенной, столь импонировавшая натурфилософам, многих церковников до сих пор смущала. Утверждения Аристотеля о том, что никакого творения вообще не было, что Вселенная всегда существовала и всегда будет существовать, очевидным образом противоречили Священному Писанию. Можно ли было допустить, чтобы в столице Франции студенты изучали столь вредоносную доктрину, в то время как крестоносцы всеми силами старались очистить юг королевства от ереси? Положение осложнилось, когда в 1210 г. в Париже были обнаружены еретики, начитавшиеся Аристотеля и решившие, что жизни после смерти не существует. Архиепископ отреагировал стремительно. Десятерых еретиков сожгли на костре; сожгли и разнообразные комментарии к книгам Аристотеля. Сочинения самого Аристотеля, посвящённые вопросам натурфилософии, попали под официальный запрет. «Они не должны читаться в Париже ни публично, ни частными лицами» [543].
Но долго этот запрет не продержался. В 1231 г. Григорий IX издал декрет, фактически запрещавший епископам вмешиваться в дела университетов, и к 1255 г. все сочинения Аристотеля вернулись в учебную программу. Оказалось, что наибольшую пользу от их чтения получают не еретики, а инквизиторы. Прошли времена, когда целые города стирались с лица земли на том основании, что Господь знает своих. Ответственность за искоренение ереси теперь лежала на нищих «фра». Главную роль в этой борьбе играл теперь орден, созданный указом папы ещё в 1216 г. в качестве особого подразделения церковных интеллектуалов. Его основателем был испанец Доминик, который много времени провёл в землях «добрых людей», ведя столь же аскетичный образ жизни, как они, и изводя их спорами. В 1207 г., за два года до уничтожения Безье, чуть севернее этого города он повстречался с одним «добрым человеком» и прилюдно дискутировал с ним целую неделю. Для таких воинствующих проповедников Аристотель стал воистину даром свыше. Доминикацы должны были расспрашивать, расследовать, исследовать свидетельства. Отныне, исполняя свои обязанности, они следовали примеру величайшего философа в истории. Из помощника врагов Церкви Аристотель фактически превратился в её защитника. Изучение его философии, происходившее в рамках университетов и дозволявшееся папством, стало для христианских учёных безопасным занятием. Благодаря ему качество расследования дел о ереси существенно возросло – и качество исследования природных процессов тоже. Размышлять об этих процессах было всё равно что размышлять об указах Самого Бога.
Примирить философию Аристотеля с христианской доктриной было отнюдь не легко. Многие внесли свой вклад в этот тяжёлый труд; но самым большим оказался вклад доминиканца по имени Фома, уроженца городка Аквино, расположенного чуть южнее Рима. С 1265 г. до своей смерти в 1274 г. он работал над книгой, которая представляет собой грандиозное изложение «всего относящегося к христианской религии» [544]. Это была величайшая попытка комплексного синтеза веры и философии. Сам Фома Аквинский умер, полагая, что все его усилия оказались напрасными, что в сравнении с сияющей непознаваемостью Бога всё написанное – ничтожная шелуха. А епископ Парижский через два года после смерти Фомы даже осудил ряд выдвинутых им положений. Вскоре, однако, масштаб его труда осознали и оценили по достоинству. Наконец, в 1323 г. папа римский объявил его святым. Так основой католической теологии стала вера в то, что Откровение может сосуществовать с разумом. Прошло всего сто лет с тех пор, как в Париже сочинения Аристотеля о природе попали под запрет, но беспокоиться о том, что изучение его работ может повлечь за собой обвинения в ереси, было уже бессмысленно. Измерения, которые открывали эти труды – время, пространство, звёзды с их неизменным порядком, – были признаны столь же христианскими, как само Священное Писание.
Текст покойного Аквината казался его многочисленным читателям гласом с небес. Христиан, столько лет живших в страхе перед ересью, он успокаивал, убеждая их, во-первых, в том, что учение Церкви истинно, а во-вторых – в том, что свет этой истины сияет даже в тех измерениях, которые кому-то могли казаться угрозой для неё. Аристотель был не единственным философом, на которого Аквинат ссылался в своей великой книге. В ней цитируются и другие язычники, даже сарацины и иудеи. Готовность признать их авторитет свидетельствовала вовсе не о комплексе неполноценности автора, а, наоборот, о его абсолютной уверенности в том, что мудрость – это нечто христианское, вне зависимости от её источника. Разум – это Божий дар. Им наделены все. Десять заповедей были вовсе не предписаниями, но напоминанием человечеству о том, что оно уже знало. Они проявляются в самом устройстве Вселенной. Любовь Бога к Своему творению – это центр окружности, от которой все её точки равноудалены.
Но у этой сияющей величественности была тёмная сторона. Объявив всю вечность христианской, можно было ещё сильнее презирать тех, кто упорствует в ереси, упрямо твердит свой вздор. Расправа над альбигойцами стала прецедентом, который нескоро забылся. Доминиканцы, сколь бы ответственно ни относились они к обязанностям инквизиторов, как бы тщательно ни применяли они методы Аристотеля, изобличая еретиков, тоже не прочь были пофантазировать о массовом истреблении. В 1274 г. – тогда же, когда Фома Аквинский окончательно разочаровался в труде всей своей жизни, – бывший глава ордена, к которому он принадлежал, Гумберт Романский, на соборе в Лионе убеждал крестоносцев следовать примеру Карла Мартелла, «который убил 370 000 своих противников, потеряв очень мало своих людей» [546]. Сарацины, еретики, язычники: если они представляли угрозу для христианского мира, их можно было с чистой совестью истреблять.