Каменная кладка содрогнулась от резкого удара, рухнула целая башня, и в линии укреплений возникла огромная брешь. Пыль ещё не улеглась, а легионеры уже заполонили образовавшийся прорыв. Жаждущие славы командиры заставляли солдат идти в наступление, карабкаясь по горам обломков. В небе над схваткой раскачивались орлы, украшавшие штандарты римской армии. Осаждённые, упорства и храбрости которых оказалось недостаточно, чтобы противостоять натиску таранов Помпея, знали, что они обречены. Многие предпочли поджечь собственные дома, чтобы не оставлять их завоевателям на разграбление; другие сбрасывались со стен. Когда резня наконец прекратилась, на улицах города остались лежать тела двенадцати тысяч местных жителей; «…римлян же пало очень немного» [92]. Помпей был крайне успешным военачальником. С тех пор как он гостил у Посидония, прошло четыре года, и за это время он очистил Средиземное море от пиратов, одолел одного за другим нескольких ближневосточных властителей и подчинил их царства Риму. И вот после трёхмесячной осады впечатляющий список его побед пополнился названием ещё одного города. Он покорил Иерусалим.
Город этот, находившийся далеко от моря и от главных торговых путей, был во многих отношениях тем ещё захолустьем. Иудейское царство, столицей которого он являлся, считалось в лучшем случае второразрядной державой. Едва ли оно могло впечатлить Помпея, обошедшего за время своих походов почти всё Средиземноморье. И всё же в Иерусалиме было кое-что интересное. Помпей был ценителем монументальной архитектуры и интересовался всевозможной экзотикой, полагая, что известия о странных обычаях покорённых им народов прибавят ему славы. Евреи же, хотя выглядели и одевались примерно так же, как представители соседних народов, славились своим странным поведением. Они не ели свинину. Они делали своим сыновьям обрезание. Раз в семь дней они отдыхали, называя это словом «Шаббат». Но самое большое извращение заключалось в том, что они отказывались почитать богов, за исключением единственного Бога, которого они признавали своим. Предписания этого ревнивого и требовательного Бога тоже не могли не показаться грекам или римлянам исключительно диковинными. Для большинства Его почитателей во всём мире существовал лишь один настоящий храм. Иерусалимский храм, сооружённый на горе Мориа, скалистом плато в восточной части города, столетиями возвышался над столицей Иудейского царства. Закончив осаду, Помпей, разумеется, собирался его посетить.
На самом деле внимание военачальника было приковано к Храму с тех самых пор, как римские легионы узрели это сооружение, оказавшись под стенами города. Но даже когда весь Иерусалим сдался на милость победителя, защитники Храма упорно отказывались признавать его власть; и вскоре огромная скала покрылась трупами и липкой кровью. Помпей хорошо знал, что иудеи строго придерживались своих странных догм: нежелание противника сражаться в Шаббат значительно упростило задачу римским инженерам, сооружавшим осадные машины. Но вот уже и Храм был захвачен; и Помпей, приближаясь к его воротам, испытывал и уважение, и любопытство. То, что иудеи называли своего Бога варварским именем и приписывали ему непонятные заповеди, вовсе не означало, что Он не был достоин поклонения. Знатокам разнообразных религиозных учений очевидным казалось, что Бог иудеев был «царём всех богов» [93], тем, кого римляне именовали Юпитером, а греки – Зевсом. Существовала древняя традиция отождествления богов, почитаемых в одной стране, с богами другой. Тысячелетиями к этой практике прибегали дипломаты; без неё не существовало бы никакого международного права. Ведь две державы могли заключить договор, лишь призвав в свидетели богов, признаваемых обеими сторонами. Обряды в разных городах были разные; но Помпей, как другие завоеватели до него, был уверен, что почитание богов скорее объединяло, чем разобщало народы. Ничто, таким образом, не мешало ему осмотреть Храм.
«Из римлян Гней Помпей первым покорил Иудею и по праву победителя вступил в иеросолимский храм» [94]. Покорителя Иерусалима вряд ли беспокоило, что иудеи, чтившие святость своего Храма, не допускали в него чужаков. Чтобы захватить святилище, его солдатам пришлось штурмовать внутренний двор. Служители, совершавшие священные возлияния и возжигавшие благовония, ни на минуту не прерывали богослужений. Во время осады дважды в день, один раз утром и один раз на закате, раздавался звук храмовых труб: это был сигнал к всесожжению агнца на большом квадратном алтаре. Теперь же двор был наполнен трупами самих служителей; и уже их кровь смывала вода, льющаяся из основания алтаря. Помпей не мог не восхищаться их стойкостью перед лицом смерти; но вряд ли что-то в их ритуалах казалось ему заслуживающим особого внимания. Жертвоприношения, в конце концов, практиковались повсюду в Средиземноморье. Тайна, прославившая Храм, ожидала Помпея глубоко внутри: речь шла о комнате, которую иудеи чтили, как самое священное место в мире. Они окружали её таким почтением, что не позволяли входить внутрь никому, кроме иудейского первосвященника, да и тот пользовался этим правом лишь раз в году. Вопрос о том, что таила в себе эта «Святая святых», страшно мучил учёных греков. Посидоний, у которого всегда была наготове собственная теория, утверждал, что внутри находится золотая ослиная голова. Другие были уверены, что там хранится «статуя человека с густой бородой, сидящего на осле и держащего в руках книгу» [95]. Третьи рассказывали, что туда ежегодно заточали пленного грека, которого затем целый год откармливали и, наконец, приносили в жертву и пожирали. Помпей, остановившись перед занавесом, отделявшим Святая святых от вестибюля-сокровищницы, совершенно не представлял, что ждёт его внутри.
Войдя, он не обнаружил ничего, кроме пустоты. В комнате не было ни статуи, ни какого-либо иного изображения, ни тем более откормленного пленника – лишь простой камень. Помпей был озадачен, и всё же увиденное явно его впечатлило. Он предпочёл не трогать сокровищ Храма. Он приказал служителям очистить помещения от следов битвы и разрешил совершить положенные жертвоприношения. Он назначил нового первосвященника. После этого он покинул город, ведя множество пленников в Рим, где его должны были встретить как героя. Иудейский поход принёс завоевателю двойное удовлетворение. Евреи потерпели сокрушительное поражение, границы их царства изменили в пользу Рима, отныне они должны были регулярно выплачивать дань. При этом к Богу их Помпей проявил необходимое уважение. Он мог считать, что выполнил свой долг не только перед Римом, но и перед мирозданием. Возвращаясь домой, Помпей вновь посетил Родос и изъявил желание ещё раз встретиться с Посидонием. Для философа великий завоеватель служил живым доказательством того, что создание мировой державы, земного отражения вечного небесного порядка, шло полным ходом. Посидоний не желал из-за приступа артрита лишиться прекрасной возможности пощеголять ораторским мастерством и произнёс речь, прямо лёжа в постели. Смысл множества громких фраз сводился к единственной идее: «Нет блага, кроме чести» [96].
Нетрудно догадаться, что в Иерусалиме на завоевания Помпея смотрели совершенно по-другому. Пытаясь осмыслить падение своего города, иудеи не обращались к философии. Испытывая боль и недоумение, они обращались к своему Богу:
Этот стон отчаяния, обращённый к Богу, позволившему захватчикам взять штурмом свой дом и осквернить Святая святых, у Помпея вряд ли когда-нибудь получилось бы заглушить. То, что он, как ему казалось, проявил уважение к Богу иудеев, на большинство из них не произвело нужного впечатления. Попытка приравнять Храм к капищам языческих богов сама по себе считалась у них чем-то неописуемо оскорбительным. Если бы человек, которого Помпей сделал новым первосвященником, мог разговаривать со своим покровителем на равных, он, возможно, попробовал бы объяснить римлянину, что существует лишь один Бог, а Храм является слепком сотворённого Им, и только Им, мира. Одежды первосвященника были отражением мироздания, а его действия во время богослужения – отзвуком божественного акта творения, совершившегося в начале времён. На челе его была закреплена золотая пластинка с грозной надписью – именем самого Бога, которое, по священному обычаю, разрешено было произносить только первосвященнику и только один раз в году, когда он входил в Святая святых. Осквернить Храм – значило осквернить саму Вселенную. Как и Посидоний, иудеи признавали, что эхо римских завоеваний прокатилось до самых небес.
«Одерживающий верх неминуемо становится законодателем и устанавливает, что хочет» [98]. Этот принцип Помпей, низлагавший царей и перекраивавший границы, воспринимал как нечто само собой разумеющееся. Но евреи, не желавшие покоряться земной власти, претендовали на статус, на который не могла рассчитывать ни одна империя, даже такая могучая, как Рим. Когда-то, многими веками ранее, ещё до основания Трои, в дни юности Вавилона, в Месопотамии жил человек по имени Аврам. Там, учили иудейские книжники, на него снизошло великое озарение. Он понял: идолы – всего лишь раскрашенные изображения из дерева и камня; существует лишь один Бог, не имеющий себе равных, неосязаемый и всемогущий. Чтобы не оставаться в городе, осквернённом идолопоклонством, Аврам покинул дом и со своей женой, домочадцами и слугами отправился в землю, которую позднее стали называть Иудеей, а тогда именовали Ханааном. Всё это было частью божественного замысла. Явившись Авраму, Бог пообещал ему, что его жена, несмотря на преклонный возраст, родит ему сына, чьи потомки однажды унаследуют Ханаан, Землю обетованную. В знак этого Бог дал Авраму новое имя – Авраам – и заповедал, чтобы он и все его потомки мужского пола были обрезаны. Авраам, послушно исполнявший все повеления Господа, сделал, как ему было сказано; и когда Бог в самом деле наградил его сыном Исааком, а затем повелел отвести мальчика на гору и принести в жертву – «сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь» [99], – Авраам продемонстрировал покорность. Но в последний момент, когда Авраам уже потянулся за ножом, ангел воззвал к нему с небес, запретив поднимать руку на сына. И Авраам, увидев овна, запутавшегося в чаще, взял животное и принёс его в жертву на алтаре. И поскольку Авраам был готов пожертвовать самым дорогим из того, что имел, Бог вновь пообещал ему потомство, многочисленное, как звёзды на небе; «и благословятся в семени твоём все народы земли за то, что ты послушался гласа Моего» [100].
Где же произошло это судьбоносное событие? Много веков спустя, когда потомки Авраама поселились в Земле обетованной и назвали её Израилем, на месте, где едва не окончилась жизнь Исаака, вновь появился ангел; и местом этим, если верить записям иудейских книжников, была именно гора Мориа. Здесь соединилось всё: прошлое и будущее, земное и небесное, усилия людей и божественное присутствие. Иерусалим перешёл под власть евреев незадолго до явления ангела. Город захватил Давид, уроженец небольшого поселения Вифлеем, в юности пасший овец и игравший на арфе, а позднее ставший царём всего Израиля. И вот, когда Давид провозгласил Иерусалим своей столицей, ангел спустился, чтобы «указать ему место для алтаря» [101]. Самому Давиду Бог запретил приступать к строительству Храма; но при его сыне Соломоне – царе столь богатом и мудром, что его имя навсегда стало для иудеев синонимом великолепия, – гора Мориа прославилась как «гора дома Господня» [102]. Когда Храм был построен, сам Соломон поместил в Святая святых величайшее сокровище еврейского народа: позолоченный сундук, или Ковчег, изготовленный в точном соответствии с указаниями самого Бога и служивший свидетельством Его пребывания на земле. Именно в этом заключалась слава Израиля: его Храм был воистину домом Господа Бога.
Но такая слава не давалась даром; её следовало заслужить. Обязанность, возложенная Богом на Его народ, – почитать Его подобающим образом – была подкреплена предостережением: «Вот, я предлагаю вам сегодня благословение и проклятие: благословение, если послушаете заповедей Господа, Бога вашего, которые я заповедую вам сегодня, а проклятие, если не послушаете заповедей Господа, Бога вашего…» [103] После строительства Соломоном Храма народ раз за разом уклонялся от правильного пути, и плоды четырёх веков неповиновения оказались весьма горькими. Сначала ассирийцы захватили северную часть Земли обетованной: из двенадцати колен, то есть племён, Израилевых десять были угнаны в рабство и сгинули в пасти Месопотамии. Даже когда в 612 г. до н. э. Ассирия пала под натиском Вавилона, никто из них не вернулся. В 587 г. до н. э. настал черёд Иудеи, царства, названного по имени четвёртого сына Израилева, и её столицы Иерусалима. Вавилонский царь взял город приступом «и сжёг дом Господень, и дом царя, и все домы в Иерусалиме, и все домы большие сожёг огнём» [104]. Ничего не сохранилось от Храма Соломона: ни кипарисовых досок, ни позолоченных ворот, ни медных колонн, украшенных орнаментом в виде гранатовых яблок. Остались лишь поросшие бурьяном руины. Когда же, в свой черёд, пал Вавилон, и держава его перешла к воинственным персам, и Кир позволил восстановить Храм, на горе Мориа возникло святилище, казавшееся лишь бледной тенью прежнего: «Кто остался между вами, который видел этот дом в прежней его славе, и каким видите вы его теперь? Не есть ли он в глазах ваших как бы ничто?» [105] Самым суровым напоминанием о потерянной славе стала Святая святых. Ковчега, на который некогда в облаке непроницаемой темноты сходила слава Самого Бога, больше в ней не было. Войдя туда, Помпей увидел лишь простой, лишённый каких-либо украшений камень, обозначавший место, на котором когда-то стояла святыня.
И вот теперь иноземные захватчики осквернили гору Мориа снова. Хотя новый первосвященник и его прислужники пытались очистить её от следов римского присутствия и возобновить привычные богослужения, находились иудеи, с презрением взиравшие на их попытки. Зачем Бог позволил завоевателю-чужаку преступить порог Святая святых, если не затем, чтобы показать, как гневается Он на её хранителей? Тем, кто осуждал служителей храма, причина этой кары была ясна: «За то, что сыны Иерусалимские осквернили святыни Господни, принесли дары Богу в нечестии» [106]. Как прежде, в дни ассирийского и вавилонского нашествий появлялись люди, которых иудеи называли «невиим» – «пророки», призывавшие соотечественников встать на путь истинный, чтобы избежать истребления, так и теперь, во времена завоеваний Помпея, находились иудеи, в схожей форме выражавшие разочарование в иерархах Храма. «Так как ты ограбил многие народы, то и тебя ограбят все остальные народы…» [107] Моралисты, убеждённые, что Бог гневается на иерусалимских священнослужителей, не замедлили припомнить это пророчество, изречённое несколькими веками ранее и адресованное их предшественникам. То, что Помпей пощадил сокровища Храма, не означало, что в будущем его не разграбят солдаты какого-нибудь другого римского полководца. «Быстрее барсов кони его и прытче вечерних волков; скачет в разные стороны конница его; издалека приходят всадники его, прилетают как орёл, бросающийся на добычу» [108]. Только покаявшись в своей алчности, в жажде золота, стекавшегося к ним со всего мира, служители Храма могли рассчитывать на спасение. Иначе суд Божий не замедлит свершиться: «Их богатство вместе с их добычей будет отдано в руки воинства киттиев» [109].
Большинство иудеев, правда, отнюдь не разочаровались в Храме и его служителях. Свидетельством этого и служили огромные богатства, хранившиеся на горе Мориа. Как справедливо отмечали критики священнослужителей, подношения в Храм поступали не только из всей Иудеи, но и из всего цивилизованного мира. За пределами Земли обетованной обитало гораздо больше иудеев, чем в ней самой. И для большинства из них Храм, как и прежде, оставался главным центром иудейства. И всё же существовали и иные центры; в противном случае евреи, покинувшие Землю обетованную, едва ли смогли бы сохранить иудейскую веру на чужбине. Следствием удалённости от Храма с его ритуалами и жертвоприношениями стало бы размывание и постепенное исчезновение еврейской идентичности. Но, хотя во время каждого из трёх ежегодных праздников в Иерусалим съезжались паломники, в действительности иудеям не требовалось ехать так далеко, чтобы ощутить присутствие Бога. Достаточно было посетить один из многочисленных молитвенных домов, которые создавались всюду, где поселялись евреи. Дома эти называли домами собрания, по-гречески – синагогами. Здесь мальчиков учили читать, а взрослые всю жизнь обучались толкованию особых текстов. Тексты эти, с любовью переписанные на пергаментные свитки, хранились, когда никто с ними не работал, в футлярах, напоминавших давно утраченный Ковчег: это было явным свидетельством их святости. У других народов тоже были тексты, якобы полученные ими от богов, но ни к одному из них не было приковано такое внимание, ни один из них не значил так много для самосознания целого народа, как собрание книг, которые евреи почитали как своё Священное Писание.
Они называли его словом «Тора» – «учение». Пять из них описывают первоначальный замысел Бога: от сотворения мира до прибытия к границам земли Ханаан потомков Авраама, много странствовавших, много претерпевших и готовых, наконец, предъявить права на своё наследие. На этом, однако, история не заканчивалась. Иудеи объявили священными и многие другие тексты. Среди них исторические хроники, в подробностях описывающие всё от завоевания Ханаана до разрушения и восстановления Храма; записи пророчеств, изречённых людьми, ощутившими в себе пламя Божьего слова; книги мудрых мыслей, рассказы о выдающихся мужчинах и женщинах и поэтический сборник, известный как Псалтирь. Эти разнородные тексты, создававшиеся множеством разных людей на протяжении многих лет, придавали евреям, покинувшим Землю обетованную, столь необходимую им уверенность в том, что, живя среди чужаков, они оставались полноценными иудеями, – даже несмотря на то, что через три века после походов Александра большинство из них говорили не на родном языке, а по-гречески. Не прошло и семидесяти лет с тех пор, как умер основатель Александрии, а его город заполонили евреи, с трудом понимавшие иврит – язык большей части священных текстов иудаизма. Перевести эти тексты на греческий решил, по легенде, не кто иной, как Деметрий Фалерский. Стремясь пополнить великую Александрийскую библиотеку, он пригласил семьдесят два переводчика из Иерусалима. Прибыв в Александрию, они принялись усердно работать, начав с перевода самого важного текста: пяти первых свитков, или Пятикнижия (по-гречески pentateuchos) [110]. Вскоре последовали остальные писания. Деметрий – что, впрочем, маловероятно – признал, что «это законодательство, как божественное, чисто и исполнено мудрости» [111]. Грекоязычные иудеи назвали эти книги ta biblia ta hagia – не простыми, а «священными книгами» [112].
Едва заметная, но судьбоносная ирония кроется в том, что писания, собранные и переведённые книжниками, отводившими центральную роль в иудейской религии Иерусалиму, послужили цели, которую не могли предусмотреть их редакторы. Для александрийских евреев Библия стала святыней, едва ли не равной Храму. Везде, где находился писец, готовый переписать её строки на пергамент, ученик, способный выучить их наизусть, или учитель, умеющий их толковать, утверждалась её святость и её вечная, неуничтожимая природа. Этот монумент нельзя было просто взять приступом; его, в отличие от творений из камня и дерева, не могла уничтожить даже армия захватчиков. Где бы ни поселились евреи, их Писание всегда оставалось при них. Иудеи Александрии и Рима, как бы далеко ни жили они от Храма, знали, что их книги, особенно Тора, приведут их к божественному вернее, чем какой бы то ни было идол. «Ибо есть ли какой великий народ, к которому боги его были бы столь близки, как близок к нам Господь, Бог наш, когда ни призовем Его?» [113]
Пусть римляне властвовали над миром, греки – занимались своей философией, а персы – верили в то, что им удалось познать суть Истины и Порядка; все они заблуждались. Мир был покрыт тьмой, народы пребывали во мраке. Лишь однажды воссиял над ними Господь, Бог Израиля, и слава Его явилась бы над ними, если бы они пришли к свету, и цари их – к восходящему сиянию [114].
Ибо не существовало никаких богов, кроме Него.
Но вы умрёте, как человеки
До захвата Помпеем Иерусалима оставалось более пятисот лет, когда вавилоняне, сровняв с землёй Первый Храм, переселили всех знатных людей завоёванного ими царства в Вавилон. Люди эти не могли себе и вообразить столь громадного города; а его храмы, среди которых им пришлось поселиться, были столь высоки, что казалось, будто они упираются в небосвод. Величайший из них назывался Эсагила; вавилоняне почитали его как древнейшее строение в мире и как саму ось Вселенной. Не смертные воздвигли эту потрясающую твердыню, но боги, и она служила дворцом Мардука, царя небес. Внутри находились статуи, созданные самим Мардуком, и могучий лук: «вечное напоминание» [115] о победе, одержанной богом в начале времён. Вавилоняне утверждали, что Мардук сразил громадного дракона, чудовище бурного океана, разорвав его тело надвое стрелами и создав из этих двух частей небо и землю. Затем, чтобы избавить богов от бесконечных трудов, Мардук совершил ещё один акт творения. «Воистину я сотворю человеков. Пусть богам послужат, чтоб те отдохнули» [116], – объявил он. Люди были созданы из праха и крови, чтобы трудиться.
Евреям, изгнанным из Иерусалима, ошеломлённым поражением и ощущавшим свою ничтожность в сравнении с громадой Вавилона, нетрудно было согласиться с этим мрачным представлением о предназначении человека. Но они не соглашались. Они не опустились до почитания Мардука, но твёрдо уверовали, что именно их Бог сотворил людей. В историях, которые рассказывали изгнанники, положение людей, мужчины и женщины, было исключительным. Только их Бог сотворил по своему образу и подобию; только им была дарована власть над всеми живыми существами; только они были созданы на шестой день творения, уже после самого неба, земли и всего, что их наполняет. Люди обладали достоинством, как и Бог, которому, в отличие от Мардука, не нужно было сражаться с морским чудовищем, чтобы приступить к сотворению мира: Он создал всё сущее один, без чьей-либо помощи. Его служители, изгнанные из разрушенного Иерусалима, находили в этой истории столь необходимое им утешение: Тот, Кому они поклонялись, по-прежнему царствовал над всем. Версии этой истории передавались из поколения в поколение. Когда их свели воедино, записав на пергаменте единственный окончательный текст, именно она стала первой в Торе. Величие Мардука давно обратилось в прах, а книгу, которой люди, переводившие её на греческий, дали греческое название Genesis [117], по-прежнему переписывали, изучали и чтили. «И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма» [118].
Но иудеи, придерживаясь таких представлений о Боге и пытаясь осмыслить несчастья, постоянно обрушивавшиеся на них в результате нападений различных завоевателей, сталкивались с проблемой. Если Бог создал хороший мир, почему Он позволил всему этому произойти? Прежде чем под стены Храма явился Помпей, иудейские книжники нашли на этот вопрос ответ, и довольно безрадостный. Вся история человечества – это история неповиновения человека Богу. Создав мужчину и женщину, Бог дал им сад Эдем, наполненный всевозможными экзотическими растениями, и разрешил вкушать плоды всякого дерева, за исключением одного. То было «дерево познания добра и зла» [119]. Но первая женщина, Ева, поддалась искушению змея и отведала плод этого дерева; а первый мужчина, Адам, взял у неё этот плод – и тоже отведал. В наказание Бог изгнал их из Эдема и проклял, объявив, что с этих пор женщины обречены рожать в муках, а мужчины – трудом добывать себе пропитание и умирать. Приговор был суров, но человек вскоре пал ещё ниже. После изгнания из Эдема Ева родила Адаму двух сыновей; и старший из них, Каин, убил младшего, Авеля. С этого момента жестокость стала для человечества чем-то вроде хронической болезни: кровь никогда не прекращала заливать землю. Иудейские книжники, составляя утомительные перечни преступлений людей, начиная с самых древних, не могли не задаваться вопросом, в чём – или в ком – кроется корень этой поразительной способности творить зло. За век до взятия Иерусалима Помпеем еврейский мудрец по имени Иисус Бен-Сирах пришёл к логичному и губительному выводу. «От жены начало греха, и чрез неё все мы умираем» [120].
В этой склонности к неповиновению, врождённой предрасположенности к нарушению заповедей Бога заключалась для иудеев особая проблема. В конце концов, из всех народов мира им одним была дарована Его особая благосклонность. Они, в отличие от остальных, не забыли Создателя мира. Бог, пребывавший с Адамом и Евой в Эдеме, являлся их предкам, и отдал им во владение Ханаан, и сотворил ради них множество чудес. Всё это было известно каждому еврею. Всё это было записано в свитках, составлявших основу иудейской идентичности, об этом можно было прочесть в любой синагоге. Но в Писании говорилось не только о покорности, но и о бунте; не только о верности Богу, но и о служении падших идолам. Предания о завоевании Ханаана описывали землю, полную алтарей, которые следовало разрушить, и святилищ, которые требовалось разграбить. Но даже подвергаясь разрушениям, эти ужасные капища соблазняли людей. Даже дарованная Израилю Земля обетованная не удержала его от идолопоклонства. Многие «избрали новых богов» [121]. Книга за книгой история повторялась: отступничество, наказание, покаяние. Иудеи, читая о том, как их предков искушали боги других народов – хананеев, сирийцев, финикийцев, – узнавали и то, какая главная кара в конце концов настигала отступников: порабощение народа Израиля, разграбление Иерусалима, уничтожение Храма. Эти травмы не давали покоя каждому иудею. Почему Бог позволил всему этому случиться? По окончании вавилонского плена именно этот вопрос сильнее, чем что бы то ни было, вдохновлял составителей иудейского Писания. Читатели свитков, содержавших историю их народа, сознавали, какой расплаты следует им ожидать, если они когда-либо вновь отступятся от Бога; но в Писании наряду с предостережением они обнаруживали и надежду. Даже если Иерусалим вновь будет разрушен и евреи снова будут рассеяны по всем концам земли, а на их поля обрушится дождь из соли и серы, любовь Бога пребудет вечно. Покаяние, как это было всегда, принесёт им прощение.
«…Тогда Господь Бог твой возвратит пленных твоих и умилосердится над тобою, и опять соберёт тебя от всех народов, между которыми рассеет тебя Господь Бог твой» [122].
Этот Бог, требовательный, эмоциональный и непостоянный, отличался от всех прочих богов. Аполлон покровительствовал троянцам, а Гера – грекам, но ни об одном народе ни один бог не заботился столь ревниво, как Бог Израиля – о евреях. Он был мудрым, но своенравным; всемогущим, но ранимым; последовательным, но угрожающе непредсказуемым. Тщательно обдумывая свидетельства Писаний, иудеи никогда не сомневались, что человека и Бога могут связывать глубоко личные отношения; но главной особенностью Его яркой индивидуальности было именно обилие противоречий. Он был воителем, чей гнев обращал в бегство армии, уничтожал города и направлял истребление целых народов; и Он же поднимал бедного из праха и возвышал нищего из брения [123]. Его почитали как Господа неба и земли, «Шествующего на небесах» [124], и Он же служил утешением тем, кто взывал к Нему из непроглядной тьмы страданий и страха. Творец и опустошитель; муж и жена; царь, пастух, садовник, горшечник, судья: всеми этими и многими другими словами называют Бога Израиля Писания иудеев. «Я первый и Я последний, и кроме Меня нет Бога…» [125] В этих словах, записанных вскоре после того, как в 539 г. до н. э. Кир взял Вавилон, содержится мысль, никогда прежде не находившая столь явного выражения. Бог Израиля, как и Мардук, практически теми же словами, объявляет, что это Он даровал победу персам. Но Мардук, сколько бы его жрецы ни утверждали, что именно он избрал Кира, чтобы тот правил миром, считался лишь одним из бесчисленного множества богов. Боги и богини; божества-воители и божества-ремесленники; божества-громовержцы и божества плодородия: «Вы ничто, и дело ваше ничтожно» [126]. Кир был давно мёртв, храмы Вавилона лежали в развалинах, их идолы валялись в грязи, а иудеи по-прежнему зачитывали у себя в синагогах обещания, данные веками ранее персидскому царю, – и знали, что обещания эти сбылись. «Я препоясал тебя, хотя ты не знал Меня, – говорил единственный Бог Израиля Киру, – дабы узнали от восхода солнца и от запада, что нет, кроме Меня; Я Господь, и нет иного» [127].
Но, хотя во времена римских завоеваний иудеи находили в своих Писаниях доказательства истинности этих слов, в них можно отыскать и отдельные следы более ранних представлений. Монументальное полотно, созданное священнослужителями и переписчиками после разрушения Храма вавилонянами, было составлено из множества древних нитей. Лучшим свидетельством разнообразия источников еврейской Библии является множество упоминаемых в ней имён Бога: Яхве (Сущий), Шаддай (Вседержитель), Эл (Бог). Все иудейские книжники, разумеется, предполагали, что все эти имена всегда относились к одному и тому же божеству; но из ряда намёков вполне можно сделать вывод, что всё обстоит иначе. «Кто, как Ты, Господи, между богами?» [128] Этот вопрос – эхо далёкого мира, который трудно даже вообразить: мира, в котором Яхве, бог, к которому этот вопрос обращён, считался всего лишь одним из множества богов Израиля. Как же тогда он стал единственным Господом неба и земли, не имеющим себе равных? Такой вопрос составителям Писания, священникам и переписчикам, показался бы немыслимо возмутительным. Но несмотря на все старания редакторов, в еврейском Писании сохранились отдельные элементы ранних представлений о Яхве. Застывшие, словно насекомые в янтаре, они намекают на культ, не похожий на практиковавшийся в Храме: культ бога-громовержца, почитавшегося в виде быка, явившегося «с поля Едомского», из земли к югу от Ханаана, и возглавившего собрание богов [129]. «Ибо кто на небесах сравнится с Господом? кто между сынами Божиими уподобится Господу?» [130]
Существование небесной иерархии люди во всём мире воспринимали как нечто само собой разумеющееся. Как бы иначе Мардук заставил других богов на себя трудиться? И Зевс, сидя на троне на вершине Олимпа, возглавлял божественное собрание. Но у сияния его славы были известные границы. Другие боги Олимпа не были им поглощены. Их атрибуты не становились атрибутами Зевса, а самих их не объявляли в конце концов демонами. С Богом Израиля выходило иначе. Откуда взялись многочисленные сложности и противоречия Его личности? Возможно, имело место нечто прямо противоположное тому, о чём сообщают священные книги: процесс, в результате которого Яхве, как ни один из богов, вобрал в себя бесчисленные множества. Характерно, что в первой строке Книги Бытия, где говорится, как Бог создал небо и землю, Он назван еврейским словом Elohim. Значение его двусмысленно: в иудейском Писании оно постоянно употребляется как существительное в единственном числе, но его окончание соответствует множественному. «Бог» был когда-то «богами».
Возможность того, что евреи не только не вторглись в Ханаан, уничтожая на своём пути статуи и капища, а сами некогда следовали обычаям своих соседей и вообще были от них практически неотличимы, иудейское писание подчёркнуто, даже воинственно, отвергает [131]. Быть может, это отрицание чересчур нарочитое? Имело ли место в принципе завоевание Ханаана? В еврейских летописях, описывающих ряд блистательных побед военачальника Иисуса Навина, говорится о падении городов, которые к моменту предполагаемого еврейского вторжения либо уже давно были покинуты, либо ещё не были основаны. Убеждённость составителей Книги Иисуса Навина в том, что Бог даровал эти земли богоизбранному народу в награду за послушание, была отражением угроз их собственного времени: книга эта писалась, по всей видимости, в тени разрастающегося ассирийского могущества. Но в ней отразилось и кое-что ещё. Настойчивость, с которой в Книге Иисуса Навина утверждается, что евреи пришли в землю Ханаан как завоеватели, намекает, что её авторам не давала покоя мучительная мысль: возможно, когда-то их культ был связан с религией хананеев гораздо сильнее, чем признавали иудейские книжники? Может быть, обычаи, которые они отрицали как чудовищные нововведения – поклонение другим богам, кормление мёртвых, принесение в жертву детей, – были, наоборот, древнейшими традициями, по сравнению с которыми их развивающаяся религия была чем-то принципиально новым?
Революционный характер этого новшества – рождения из смеси хананейских, сирийских и едомских верований нового и знаменательного представления о божественном – иудейское Писание скрыло. Но не до конца. Один из псалмов служит яркой иллюстрацией долгого и запутанного процесса, в результате которого elohim – «боги» – стали единственным всевышним Господом: Elohim. «Бог стал в сонме богов; среди богов произнес суд…» [132] Несправедливость; потворство нечестивым; презрение к бедным, униженным и угнетённым – вот в чём обвинялись собранные боги. Их преступления повергли землю во тьму и поколебали её основания. В наказание за это они были навечно низвергнуты с небес. Сам Бог, Elohim, огласил приговор:
Евреи, возможно, были довольно незначительным народом, мало заботившим великие державы; но Бог их писаний, ниспровергнувший других богов так же, как Александр и Помпей свергали царей, господствовал над мирозданием безраздельно. «Ибо от востока солнца до запада велико будет имя Моё между народами…» [134] Эти слова не случайно напоминают претензии персидского царя. Великодушие, проявленное Киром по отношению к изгнанным из Иерусалима евреям, не было ими забыто. В отличие от правителей Египта, Ассирии или Вавилона, он продемонстрировал уважение к Богу Израиля. В большей степени, чем кто-либо из иноземных монархов, упомянутых в анналах истории изгнанников, Кир послужил для них образцом царя. И небеса после возвращения евреев из Вавилона стали чем-то напоминать персидский царский двор. «Откуда ты пришёл?» – спрашивает в Книге Иова Бог у царедворца из своей свиты, который именовался «Противоречащим» – «Сатаной». И сатана отвечает Ему: «Я ходил по земле и обошел ее» [135]. В Афинах страх перед соглядатаями Великого царя вдохновил Аристофана изобразить одного из них в виде огромного глаза; но в иудейском Писании не было места насмешкам над царскими слугами. Слишком могучими, слишком угрожающими были эти доносчики. Когда Господь упоминает Иова, отмечая, что он «человек непорочный, справедливый, богобоязненный и удаляющийся от зла» [136], Сатана насмешливо заявляет, что тем, кто преуспевает, легко оставаться хорошими людьми; «но простри руку Твою и коснись всего, что у него, – благословит ли он Тебя?» [137] Поспорив с Сатаной, Бог отдал Иова в его руки. Ни в чём не повинный Иов лишился всех земных благ; его дети погибли; его тело покрылось нарывами. «И взял он себе черепицу, чтобы скоблить себя ею, и сел в пепел» [138].
Преступник, приговорённый к казни методом скафизма, не мог, конечно, себя скоблить: его руки не были свободны. Но право приговорить человека к гниению заживо являлось во времена персидского могущества ужасающей прерогативой царской власти. Однако Дарий и его наследники заявляли, что пытка эта устраивалась во имя правды, справедливости и света. К Иову, сжавшемуся, лежавшему в пепле, пришли трое друзей. Молча просидев рядом с ним семь дней и семь ночей, они попытались осмыслить обрушившиеся на него несчастья.
Всюду в других книгах иудейского писания утверждалось, что Бог всегда наказывает только виновных, а покровительствует всегда лишь праведникам. Иов, однако, отвергает такое утешение. «Почему беззаконные живут, достигают старости, да и силами крепки?» [140] Поразительнее всего то, чем заканчивается эта история: сам Бог обращается к Иову из бури, категорически опровергая предположение, высказанное его друзьями. Им Он сообщает: «…вы говорили о Мне не так верно, как раб Мой Иов» [141]. Но на вопрос о том, почему Иов, несмотря на невиновность, был так жестоко наказан, не даётся никакого ответа. Бог возвращает Иову всё потерянное имущество, и даёт ему вдвое больше, и награждает его новыми сыновьями и дочерями. Но те дети, которых он лишился, не восстают из пепла и не возвращаются к скорбящему по ним отцу.
Когда Аполлон истребил детей Ниобы, никто не жаловался на то, что его месть была чрезмерной. Сребролукий бог наказывал тех, кто нанёс ему оскорбление, как ему заблагорассудилось. Божественность Аполлона проявлялась не в том, что он отвечал на жалобы смертных, а в его способности совершать подвиги, которые им были не под силу. Он даже победил дракона, совсем как Мардук. И в Ханаане рассказывались истории о богах, сражавшихся с драконами и морскими змеями и тем самым демонстрировавших, что они достойны царствовать в небесах. Авторам Книги Бытия эти выдумки казались бессмыслицей и богохульством; поэтому, описывая Творение, они уточнили, что Бог (Elohim) не уничтожил, а создал обитателей глубин. «И сотворил Бог рыб больших…» [142] Но это поверхностное спокойствие иудейских священных книг обманчиво: время от времени из глубин памяти и традиций, которые даже самая тщательная редактура не могла искоренить до конца, возникает извивающаяся туша чудовища, которое в самом деле боролось с Богом. Под разными именами – Раав, Таннин, Левиафан – упоминается тот же семиглавый змей, о котором говорилось в поэме, созданной почти за тысячу лет до Книги Иова. «Можешь ли ты удою вытащить Левиафана и верёвкою схватить за язык его?» [143] Вопрос, заданный Иову из бури, был, разумеется, риторическим. Только Бог мог усмирить Левиафана. В Книге Иова Он изображён правящим наподобие персидского царя, Господином над слугами, обходящими моря и земли; но когда Он обращается к человеку, упрекнувшему Его в несправедливости, мощь Его описывается при помощи гораздо более древних образов. Неудивительно, что Иов признал поражение: «Знаю, что Ты всё можешь…» [144]
Но Иов и не сомневался в могуществе Бога – лишь в Его справедливости. Насчёт этого Бог ничего не сказал. Автор Книги Иова, в которой впервые была предпринята попытка осмыслить существование божества одновременно всемогущего и во всём справедливого, осмелился провести исключительно глубокий анализ следствий, исходящих из этого представления о Боге. Тот факт, что иудейские книжники включили её в своё великое собрание священных текстов, красноречиво свидетельствует об их попытках решить новую и насущную проблему: проблему происхождения зла. Представителей других народов, веривших во множество божеств, этот вопрос практически не беспокоил. Ведь чем больше богов почитали люди, тем больше объяснений они находили для человеческих страданий. Но чем объяснить эти страдания, если во Вселенной существует лишь один Бог? Лишь последователи Ахурамазды, которые, как и иудеи, верили, что Вселенную создало всеведущее и всеблагое божество, сталкивались с проблемой такого рода. Возможно, присутствие у престола Бога Сатаны, который подвергает Иова мучениям, а затем таинственным образом пропадает и больше не упоминается в этой истории, – это отголосок решения, предложенного персами: зло могущественно, потому что оно – сила, равная добру и соперничающая с ним. Как бы то ни было, иудейские книжники не собирались мириться с подобным объяснением. Они чтили память Кира, но в их Писаниях не было места чему-либо наподобие вселенской борьбы Истины (arta) с Ложью (drauga). Для них существовал лишь один Бог. Меньше богохульства было в мысли о том, что Он создал зло, чем в предположении, что оно может представлять угрозу для Его власти. И в обращении Яхве к Киру представления о вечном соперничестве Лжи и Истины явным образом отвергаются: «Я образую свет и творю тьму, делаю мир и произвожу бедствия; Я, Господь, делаю всё это» [145].
Нигде более в иудейских писаниях нет ничего подобного этому грозному утверждению. Если Бог всемогущ, значит, Он во всём справедлив. Эти идеи и их взаимосвязь лежали в основе представлений о божественном, которых придерживались все иудеи, несмотря на существовавшие между ними разногласия. Мысль о том, что Бог позволил римлянам взять приступом Храм – не в качестве наказания за грехи избранного народа, а просто потому, что Он был творцом равно порядка и хаоса, – была слишком абсурдной, чтобы прийти им в голову. Все Его деяния вершились во имя порядка. Порой Его намерения были сокрыты от смертных, но Он не пренебрегал несчастьями людей, заботился об убогих и утешал горюющих.
Никогда прежде одному божеству не приписывались качества настолько несочетаемые: нечеловеческое могущество и близость к человеку, грозный нрав и готовность к состраданию, всеведение и забота обо всём сущем.
И этот Бог – всемогущий, всеблагой, правящий всем миром и поддерживающий гармонию во Вселенной – избрал евреев и покровительствовал именно им. Они не могли противостоять натиску римских легионов, им не удавалось защитить от захватчиков даже свою самую главную святыню, у них не было ни единого шанса когда-либо подчинить мир своей власти, но одно утешало их: твёрдая уверенность в том, что лишь их Бог был единственным истинным Господом.
Завет
Неоспоримое доказательство не заставило себя ждать. Помпея настигла божественная кара. В 49 г. до н. э. римский мир объяла гражданская война; годом позже в Греции человек, господствовавший над Римом на протяжении двух десятилетий, был побеждён в бою воинственным соперником – Юлием Цезарем. Прошло ещё семь недель – и Помпея Великого не стало. Его стремительное падение потрясло мир, а в Иудее было встречено ликованием. Как когда-то Бог победил Левиафана, так теперь сокрушил Он «высокомерие дракона» [147]. Подражая слогу Псалтири, неизвестный поэт подробно описал, как Помпей искал убежища в Египте, как его пронзили копьём, как его тело качалось на волнах, и никто не похоронил его. Помпей, именовавшийся Великим, «…не знал, что Бог велик, могуч в крепости Своей великой» [148].
Место гибели Помпея вызывало в сознании иудеев особенно яркие ассоциации. Нигде их Бог не являл свою силу столь знаменательным и впечатляющим образом, как в Египте. Некогда, прежде чем они вступили во владение Землёй обетованной, сыны Израилевы были там рабами. Фараон опасался, что народ их умножался. «И потому египтяне с жестокостью принуждали сынов Израилевых к работам» [149]. Но и фараон, и боги его были повержены во прах. Десять казней обрушились на его царство. Воды Нила превратились в кровь; вся страна наполнилась всевозможными вредителями; на Египет пала густая тьма. Несмотря на всё это, фараон долго упорствовал. Только после самого страшного ужаса – когда в одну ночь были поражены насмерть все первенцы египтян «и всё первородное из скота» [150] – царь наконец отпустил евреев на свободу. И всё же вскоре он раскаялся в своём решении и со своими воинами на колесницах отправился в погоню за беглыми рабами, настигнув евреев на берегу Красного моря. Но произошло новое чудо. Подул сильнейший восточный ветер, и воды расступились; тогда сыны Израилевы, пройдя по морскому дну, достигли противоположного берега. Египтяне во главе с фараоном погнались за ними. «И вода возвратилась и покрыла колесницы и всадников всего войска фараонова, вошедших за ними в море; не осталось ни одного из них» [151].
Здесь проявилась ещё одна отличительная черта Бога Израиля. В мире, где боги обыкновенно покровительствовали царям и завоевателям, Он избрал рабов. Иудеи всегда будут бережно хранить память о том, как Он освободил их предков. В те времена Его присутствие среди них – в виде облака днём, в виде огня – ночью – было более зримым, чем когда-либо до или после. Сначала Он шёл перед ними в столпе облачном, ведя их по пустыне; затем пребывал в скинии, шатре, превращённом в тронный зал для Него. Особую милость явил Он одному конкретному человеку; «потому что ты приобрёл благоволение в очах Моих, и Я знаю тебя по имени» [152] – объявил ему Господь Бог. Ни один из пророков в истории Израиля не был так близок к Богу, как Моисей. Он говорил с фараоном от имени Господа, он наслал на Египет суровые казни, он, подняв посох, заставил воды Красного моря расступиться. Но самым потрясающим, исключительным событием его жизни стала его встреча с Богом на горе Синай [153]. Евреи собрались на равнине у подножия горы, когда её вершину укрыло густое облако, разразился гром, засверкали молнии и раздался сильный трубный звук. «Берегитесь восходить на гору и прикасаться к подошве её; всякий, кто прикоснётся к горе, предан будет смерти» [154]. Но трубивший бараний рог издал ещё более громкий звук, гора сильно заколебалась, и Сам Господь сошёл на неё в огне и дыме; и Моисей был призван Им и взобрался по склону. Небо встретилось с землёй, божественное – с человеческим. То, что произошло дальше, определило ход всей последующей истории.
У иудеев были основания верить в это. Они могли не сомневаться в том, что случилось, когда Моисей поднялся на гору Синай, ведь плоды его встречи с Богом всегда были при них. В Торе содержались заповеди, которые Сам Бог нанёс тогда на каменные скрижали. «…да не будет у тебя других богов пред лицем Моим». Затем следовало ещё девять столь же лапидарных предписаний: приказывалось соблюдать Шаббат и чтить отца и мать, не делать изображений и не упоминать имя Господа всуе, не убивать, не прелюбодействовать, не воровать, не лжесвидетельствовать и не желать чужого. Но все эти заповеди имели силу именно благодаря существованию первой. Некоторые боги, в конце концов, не придавали моральным принципам такого значения, как Бог Израиля. Одни ценили красоту, другие – знание, третьи – власть. Десять заповедей были не просто приказами, но выражением самой сущности Бога Израиля. Он не требовал от евреев сделаться его рабами, но призывал избранный им народ стать ближе к нему, причаститься его естества. Именно поэтому, даруя Моисею Десять заповедей, Он сказал, что Он – «Бог ревнитель» [155]. Его любовь была такова, что тех, кто отвергал её или предавал, ждало убийственное принуждение. Когда Моисей, пробыв на горе Синай сорок дней и сорок ночей, спустился и обнаружил, что евреи изготовили золотого тельца и принялись поклоняться этому идолу, он до того разгневался, что разбил каменные скрижали и истребил три тысячи человек. Но гнев Бога был ещё ужаснее. Сначала он собирался уничтожить сразу всех сынов Израилевых. Лишь после того, как Моисей вновь взобрался на гору Синай, умоляя Его простить народ, Он сменил гнев на милость.
И всё же никто из евреев никогда не сомневался, что Бог любил еврейский народ: «…ибо ты народ святый у Господа, Бога твоего: тебя избрал Господь, Бог твой, чтобы ты был собственным Его народом из всех народов, которые на земле» [156]. В знак этого Бог даровал Моисею, уже после Десяти заповедей, более подробный перечень предписаний. В нём содержались предписания о том, как следовало сооружать алтари, как священники должны были производить очищение, как надлежало приносить жертвы. Однако правила эти распространялись не только на священников, но и на всех сынов Израилевых. В законе, данном Богом Моисею, говорится, какую еду им дозволено есть, а какую – нет; с кем они могут, а с кем не могут вступать в половую связь; как им следует соблюдать Шаббат; как они должны обращаться с рабами; и о том, что им следует оставлять часть плодов в садах беднякам и не следует стричься «под горшок». Нарушить эти предписания означало навлечь на Израиль ужасающее наказание; и всё же, как и Десять заповедей, они были пронизаны не духом тирании, но духом преданности. Господь Бог, Творец Неба и Земли, оказал сынам Израилевым исключительную и до того неслыханную честь: Он заключил с ними завет. До них ни один народ даже не задумывался о возможности чего-то подобного. Когда заключались договоры, богов призывали в свидетели; но сами боги не заключали договорённостей с людьми. Могли ли смертные мечтать, что войдут в соглашение с божеством? Лишь иудеи пошли на это новшество, для других – богохульное и тщеславное. Для иудеев же идея завета с Господом была краеугольным камнем всех представлений о божественном. Именно Завет был записан на скрижалях, полученных Моисеем и помещённых в Ковчег; Завет хранился в Святая святых, в сердце Храма, возведённого Соломоном. И даже после разрушения Иерусалима вавилонянами договор между Господом и Его избранным народом не был расторгнут. Условия его оставались неизменными. Иудейские Писания, неоднократно подвергнутые редактуре уже после исчезновения Ковчега, были скомпилированы так, чтобы прежде всего служить воплощением этих условий и закреплять их. И каждый иудей, изучавший их, возобновлял Завет в своём сердце.
Моисей – так записано в Пятикнижии – умер накануне завоевания Ханаана, которое осуществил уже Иисус Навин. Человек, освободивший сынов Израилевых и сорок лет водивший их по пустыне, так и не ступил на Землю обетованную; «…и никто не знает места погребения его даже до сего дня» [157]. Тайна расположения могилы Моисея связана с тайной происхождения этой истории. В египетских источниках Моисей не упоминается – а равно и казни, и расступившиеся воды Красного моря, словно этот пророк существовал лишь в книгах иудейского Писания. Но качество мифа, связанного с его именем, значимость этой фигуры, бывшей – выражаясь словами одного исследователя – «фигурой памяти, а не истории» [158] – наделяли момент его встречи с Богом на горе Синай силой трансцендентной и ни с чем не сравнимой. Авторы Торы, формулируя условия Завета, соединявшего их с Господом Богом, опирались на обычаи своего времени. «Я Господь, Бог твой, Который вывел тебя из земли Египетской, из дома рабства» [159]. Так было принято на Ближнем Востоке: указ царя начинался его звучным прославлением. Когда Господь Бог предупреждает сынов Израилевых, что в случае ослушания небо над их головами станет медью, а земля под их ногами – железом, в Его словах слышится эхо угроз ассирийских завоевателей. Когда Он обещает, что расправится «со всеми народами, которых ты боишься» [160], Он предлагает защиту, словно фараон, заключающий союзный договор. Но этот Завет, облечённый в формулировки, принятые у ближневосточных дипломатов того времени, даровал евреям нечто беспрецедентное: законодательство, автором которого было божество.
Смертным не следовало дополнять его. Это ясно давали понять иудейские священные книги. Даже помазание елеем, совершённое над Давидом и Соломоном в знак их избрания на царство, не давало им права, которое Хаммурапи и его наследники в Вавилоне воспринимали как нечто само собой разумеющееся: права царя издавать законы. Израильская монархия была лишь бледной тенью месопотамской. Она могла утвердиться лишь за счёт полного отречения от Завета – именно так, согласно иудейским писаниям, и произошло. Цари стали высокомерными. Они возжигали благовония перед идолами иных богов и издавали собственные законы. Затем, за несколько десятилетий до падения Иерусалима под натиском вавилонян, царь Иосия, как сообщается, обнаружил в Храме нечто поразительное: давно утерянную «книгу закона» [161]. Созвав священников «и весь народ, от малого до большого» [162], он прочёл им её установления. Таинственная книга оказалась записью самого Завета. Иосия, призвав свой народ почитать Господа надлежащим образом, сделал это не от своего имени. Так же, как его простые подданные, он подчинялся установлениям Закона Божьего. Законодательная власть принадлежала божеству. Неоднократно в иудейском писании высказываются сомнения в том, что Израилю, народу Бога, вообще нужны цари: «Господь да владеет вами» [163].
Так и случилось. Иерусалимская монархия была уничтожена в 587 г. до н. э. победоносным царём Вавилона; но Тора сохранилась. Великие державы создавались и рушились, завоеватели приходили и уходили; но среди всех этих взлётов и падений, происходивших из века в век, иудеи твёрдо придерживались Завета. Без него они наверняка, подобно многим другим народам, растворились бы в плавильных котлах неутомимых империй: Вавилонской, Персидской, Македонской, Римской. И всё же многие иудеи не могли избавиться от навязчивого страха: что, если они всё же забудут точные условия Завета? В качестве обоснования такого беспокойства моралисты ссылались на пример народа, который обитал на землях, до ассирийского нашествия входивших в Израильское царство, и претендовал, как и иудеи, на наследие Пятикнижия. Однако сходство двух народов лишь подчёркивало различия между ними. Самаритяне отрицали святость Иерусалима; не признавали священных книг, написанных после времён Моисея; настаивали, что лишь им удалось сберечь Закон Божий в его первозданном виде. Неудивительно, что иудеям они должны были казаться народом нечистым и развращённым, живым предостережением. Отступив от Закона Божьего, «народ мудрый и разумный» [164] терял и мудрость, и разум. Завет, и только Завет, позволял иудеям осмыслять происходящее в мире. О том, что отступники будут наказаны столь же стремительно, как в прежние времена, красноречиво свидетельствовал захват Иерусалима легионами; о том, что Бог соблюдал свою часть Завета, свидетельствовал незавидный конец Помпея.
Рассуждая о следствиях из Завета, иудейские книжники верили, что способны объяснить отнюдь не только события прошлого. Завет говорил и о будущем. Книги пророков были наполнены яркими образами грядущего: опустошения земли, плачущего сока грозда и боли виноградной лозы [165], барса, лежащего вместе с козлёнком, и ребёнка, за которым идут «теленок, и молодой лев, и вол» [166]. Суждено было возникнуть вселенскому царству праведников, и столицей его должен был стать Иерусалим, а правителем его – царь из рода Давида. «Он будет судить бедных по правде, и дела страдальцев земли решать по истине; и жезлом уст Своих поразит землю, и духом уст Своих убьёт нечестивого» [167]. Царю этому суждено было править как Помазаннику Божьему: Его Мессии, или, по-гречески, Христу. В Книге пророка Исайи так был назван персидский царь Кир; но теперь, после осквернения Храма Помпеем, титул этот приобрёл куда более важное значение. Воздух был наполнен ожиданием Мессии из рода Давида, того, кто утвердит Завет с новой силой, отделив зёрна от плевел и вернув в Иерусалим потерянные колена Израиля. Страна должна была быть очищена от иноземных обычаев. Мессия должен был сокрушить гордыню нечестивых властителей, словно глиняный сосуд. «И возьмёт он народы язычников служить ему под игом его, и прославит он Господа в очах всей земли, и очистит он Иерусалим, освятив его, как был он в начале» [168].
И вскоре после убийства Помпея показалось, пусть ненадолго, что конец времён и впрямь приближается. Противоборство римских военачальников по-прежнему сотрясало всё Средиземноморье. Легион сталкивался с легионом, флотилия – с флотилией. Не только иудеи обращали взоры к небесам, мечтая о наступлении лучших времён.
В этих строках, написанных римским поэтом Вергилием, ярко отразились надежды, которых у жителей Италии было не меньше, чем у жителей Иудеи. И спустя несколько лет эти надежды оправдались, но над миром воцарился не иудейский мессия, а человек, претендовавший на божественное происхождение.
Август был приёмным сыном Юлия Цезаря, военачальника, который победил Помпея и совершил деяния столь выдающиеся, что после смерти был официальным постановлением причислен к небожителям. Более того, находились те, кто добавлял, что сам Август был якобы зачат Аполлоном, спустившимся на землю в виде змеи. Конечно, нетрудно было поверить, что он и впрямь вдвойне Divi Filius – «сын божественного». Державу римского народа, находившуюся, казалось, на грани распада, Август водрузил на новый грандиозный фундамент. Для такого человека, как Август, мир был не просто пассивной добродетелью: установленный им порядок охранялся мечом. Монополия на насилие на территории многочисленных провинций империи принадлежала римским наместникам, которым поручено было поддерживать порядок. В их власти было приговорить любого, выступившего против Рима, к суровому наказанию: сжечь заживо, бросить диким зверям или распять на кресте. В 6 г., когда Иудея перешла под прямое управление Рима, префекту, которому Август поручил управлять провинцией, «дано было императором даже право жизни и смерти над гражданами» [170]. Иудеям было прямо указано на их место. Но римская оккупация не только не положила конец ощущению, что грядут великие перемены во всём мире и близок конец времён, но даже усилила его. Иудеи реагировали по-разному. Одни скрывались от мира в пустынях к востоку от Иерусалима, другие вцепились в Храм и искали надежду на спасение в священных богослужебных ритуалах. Третьи, книжники, принадлежавшие к школе фарисеев, мечтали, что весь Израиль начнёт неукоснительно соблюдать заповеди, данные Богом Моисею, и каждый иудей, таким образом, станет священником. Ибо Бог «не оставил возможности оправдаться неведением» [171].
Во времена империи, объявившей себя всемирной, самобытность вполне могла сойти за неповиновение. Чем сильнее сближались разные народы под властью Рима, тем сильнее евреи, державшиеся за Завет, воспринимались как чужаки. Образованным римлянам, изучавшим всевозможные обычаи разных людей с тщательностью, достойной властителей мира, образ жизни иудеев казался крайним извращением. «Иудеи считают богопротивным всё, что мы признаём священным, и, наоборот, всё, что у нас запрещено как преступное и безнравственное, у них разрешается» [172]. Но это своеобразие, вызывавшее, разумеется, подозрение, могло вызвать и восхищение. Среди образованных греков евреи давно прослыли народом философов. На шумных улицах Александрии, прямо за стенами огромной библиотеки, их было особенно много, и древняя история об их бегстве из Египта вызывала у греков, озаглавивших её Exodos («Исход»), неподдельный интерес. Одни философы утверждали, будто Моисей был жрецом-вероотступником, а его последователи – сборищем прокажённых; другие признавали его провидцем, познавшим тайны мироздания. Его хвалили и за то, что он запретил изображать богов в виде людей, и за то, что он провозгласил существование лишь одного единого Бога. Мыслителям эпохи Августа учение Моисея казалось подходящим для мира, который стремительно становился единым целым. «Ведь, по его мнению, Бог есть одно, единое существо, которое объемлет всех нас, землю и море – то, что мы называем небом или Вселенной, или природой всего сущего» [173].
В такой трактовке учения Моисея было больше от идей стоиков, чем от Торы, но неизменной оставалась судьбоносная истина: иудейские представления о божественном в самом деле хорошо подходили миру, в котором расстояния сокращались, а границы становились как никогда прозрачными. Бог Израиля был «великий Царь над всею землёю» [174]. Он заключил Завет лишь с иудеями, но любовь Его могла распространяться и на «сыновей иноплеменников, присоединившихся к Господу» [175]. Таких в великом плавильном котле римского Средиземноморья становилось всё больше и больше. Правда, подавляющая часть предпочитала не посещать синагог, а остальные находились в них в статусе «богобоязненных» (по-гречески – theosebeis), а не полноценных членов иудейской общины. Особенно мужчины не решались сделать последний шаг. Восхищение Моисеем не обязательно выражалось в готовности пойти под нож. Многие аспекты иудейского образа жизни, которые со стороны казались особенно нелепыми – обрезание, запрет на употребление свинины, – эти почитатели Моисеева учения отрицали как позднейшие наслоения «людей суеверных, а затем – самовластных» [176]. Сами иудеи, естественно, с ними не соглашались; но широкий интерес к их пророкам и Писаниям намекал на то, как стремительно могла бы распространиться их религия среди иноплеменников, если бы только предписания Торы не были столь трудновыполнимыми.
Но даже несмотря на эти трудности, некоторые иноплеменники переходили в иудаизм. В эпоху, когда по-гречески говорило больше иудеев, чем по-еврейски, грек – как, впрочем, и представитель любого другого народа – вполне мог сделаться иудеем. Больше всего таких иудеев жило, конечно, в Александрии – древнейшем многонациональном городе: но всё больше и больше новообращённых можно было встретить везде, где существовали синагоги. В самом Риме, где с давних пор особым успехом у масс пользовались те чужеземные культы, которые вызывали наибольшее подозрение у элит, власти относились к этой тенденции особенно настороженно. Римским консерваторам не нужно было вчитываться в текст Торы, чтобы осознать, что иудейский Бог и боги их города принципиально несовместимы. «Те, что сами перешли к ним, тоже соблюдают все эти законы, но считаются принятыми в число иудеев лишь после того, как исполнятся презрения к своим богам, отрекутся от родины, откажутся от родителей, детей и братьев» [177]. Иудеи были не одиноки в своём страхе перед последствиями регулярного взаимодействия разных культур.
Противоречие, всегда присутствовавшее в иудейском Писании, постепенно обострялось. Следовало ли воспринимать Бога этих Писаний прежде всего как Бога Завета или как Создателя всего человечества? Этот вопрос назревал давно; но когда над значительной частью мира установилось господство одной великой державы – римской, – он стал как никогда актуален. Евреи и язычники – то есть представители всех остальных народов римского мира – испытывали друг к другу и взаимное недоверие, и столь же взаимный интерес. Пустоши к востоку от Иерусалима, привлекавшей тех, кто стремился жить в строгом соответствии с заповедями Торы и испытывал ненависть к нечестивцам, противостояла Александрия, где учёные последователи Моисея, говорившие по-гречески, порой открыто восхищались римским порядком и восхваляли Августа как «наставника в делах благочестия» [178]. Фарисеи мечтали сделать народ Израиля народом священников, а учёные хотели, чтобы народы всего мира стали жить по закону Моисея: «Ибо притягивает и привлекает он варваров, греков, жителей материка, островитян, народы восточные, западные, Европу, Азию, всю населённую землю от края до края» [179].
Возможно, включение иудеев в мировую империю во главе с Августом было вовсе не проявлением Божьего гнева, но предвестием исполнения Его планов, касающихся всего человечества.
III. Миссия
Галатия, 19 г.
Спустя пять лет после смерти Августа высокопоставленные лица общины галатов – по-гречески Koinon Galaton – собрались в торжественной обстановке. Они чтили память Цезаря, восседавшего теперь на небесах со своим божественным отцом, и собирались воздать ему почести как своему господину и спасителю. В Галатии, как и повсюду в империи, на смену бесконечным войнам пришли мир и порядок. Тремя столетиями ранее предки её обитателей – двадцать тысяч переселенцев из далёкой Галлии – пересекли проливы, покинув Европу и заполонив Малую Азию, землю, славившуюся своими богатыми городами, миролюбивыми жителями и талантливыми правителями. Здесь, в центре нынешней Турции, галаты быстро овладели гористой областью, которой суждено было стать их новым домом. Ресурсов в горах не хватало, зато расположены они были очень удачно: отсюда удобно было организовывать набеги на соседние царства. Галаты – высокие, рыжеволосые и любившие сражаться в обнажённом виде – жили за счёт своего умения «внушить страх» [180]. Неслучайно одно из трёх племён, основавших галатское царство, носило название «тектосаги» – буквально «мародёры».
Но потом на горизонте появились легионы. Рим быстро положил конец разбойничьим набегам галатов. Больше века Галатия оставалась зависимым от Рима царством, пока Август наконец не лишил её даже призрачной самостоятельности. Галатия была обращена в провинцию, границы которой были гораздо шире прежних границ царства; в её восточной части были основаны города-колонии, где поселились римские ветераны; через горы и пустынные равнины были проложены дороги. Укротив саму местность, прежде дикую, римские инженеры завершили великий процесс умиротворения региона. Через весь юг Галатии более чем на шестьсот километров протянулась римская дорога – Via Sebaste. Эта зияющая трещина, заполненная камнем и гравием, была одновременно и символом, и инструментом римского владычества. Название дороге дали достойное: Sebastos по-гречески значит то же, что по-латински Augustus. Просто пользоваться ею значило отдавать дань уважения сыну божества, который своими трудами и мудрыми решениями вернул человечеству золотой век.
И даже после смерти он не покинул мир людей. Это убеждение стало для городов Галатии основой общей идентичности, в которой они теперь остро нуждались. Порядок, установленный Августом в регионе, успокаивал, но в то же время обескураживал. Когда-то, в пору независимости, удалые вожди галатов собирались в дубовых рощах, пировали под сенью звёздного неба и приносили украшенных венками пленников в жертву своим богам. Но те времена прошли; теперь галаты жили в мраморных городах вроде тех, которые их предки предпочитали грабить, среди множества римских колоний, в провинции, большинство населения которой говорило по-гречески. Самосознание членов общины галатов не могло уже опираться исключительно на наследие предков. У трёх галатских племён появилась новая общая характеристика. Сам цезарь наградил их званием Sebastenoi («находящиеся под покровительством Августа»). Знатные галаты относились к почитанию божественного покровителя своей общины не как к простой формальности, но как к долгу. Именно поэтому через пять лет после того, как Август вознёсся на небеса, было решено воспроизвести по всей Галатии текст его краткой автобиографии, нанесённый в год его смерти на медные доски у входа в его мавзолей в Риме [181]. Одна из монументальных надписей была нанесена на стены недавно возведённого храма Ромы, богини-персонификации Рима; другая выгравирована на трёхпролётной арке; рядом с третьей можно было увидеть конные статуи самого «сына божественного» и членов его семьи. В городах Галатии всё напоминало о масштабах свершений Августа. С его рождением началась новая эпоха мировой истории. Война окончилась, мир стал единым целым. И это, как сообщали монументальные надписи благодарному народу, была «Благая весть» – по-гречески euangelion, то есть «Евангелие» [182].
Можно с уверенностью сказать, что никогда прежде культ какого-либо божества не распространялся так быстро и так широко. «На материках и островах, в городах, у разных народов ему воздвигают храмы и приносят жертвы…» [183] Сменялись десятилетия, и в Галатии культ Августа и цезарей, унаследовавших от него власть над миром, укоренился ещё прочнее. Среди унылых степей и скалистых гор городская жизнь казалась чем-то инородным; деревни, в которых обитали сельские жители (по-латински – pagani), разительно отличались от основанных Августом городов с их площадями и фонтанами. Задолго до прибытия галатов ходили дурные слухи о диких нравах, могущественных колдуньях и мстительных богах этой земли. Один бог якобы ослеплял лжецов или заставлял их половые органы гнить; другой бил оскорблявших его женщин в грудь. На просторах Галатии этим страшным божествам было самое место. Здесь часто можно было увидеть странствующих жрецов, танцующих, играющих на флейтах, бьющих в барабаны. Некоторые устраивали впечатляющие оргии, чтобы затем пророчествовать с пеной у рта. Но самые прославленные из них были далеки от половых сношений. Эти жрецы звались галлами и служили Кибеле, великой матери богов, восседавшей на высочайших вершинах Галатии; в знак покорности самой могущественной и почитаемой местной богине они оскопляли себя ножом или острым камнем. Установление мира, способствовавшее распространению культа цезаря по всему Средиземноморью, сподвигло и «галлов» посмотреть на мир шире и вступить на проложенные римлянами дороги. Их всё чаще и чаще видели в самом Риме – к вящему возмущению столичных консерваторов. «Богов не должно почитать, если они требуют таких вещей» [184].
Но «галлы», хотя их ритуалы в самом деле были несовместимы с римскими нравами, не представляли реальной угрозы для культа Августа. Кибелу в Риме почитали вот уже два столетия; сам Вергилий, описывая, как Август «век вернёт золотой» [185], изображал её взирающей на новый мир довольно и благосклонно. Лишь иудеи, упорно твердившие, что существует лишь один Бог, принципиально отказывались признавать Августа божественным; поэтому вряд ли следует удивляться, что из всех странников, проходивших мимо императорских храмов в Галатии, самый большой удар по культу Августа нанёс именно иудей. «Но тогда, не знав Бога, вы служили богам, которые в существе не боги» [186]. Это слова Павла, путника, прибывшего в Галатию примерно через сорок лет после смерти Августа. Находясь в провинции, он заболел – где конкретно это произошло, мы не знаем, – и его приютили заботливые доброжелатели. Гость был человеком харизматичным и непреклонным; никакая болезнь не вынудила бы его замолчать. Тот факт, что хозяева не просто закрыли глаза на его презрительное отношение к культу цезарей, а слушали его, «как Ангела Божия» [187], свидетельствует о том, что они принадлежали к числу «богобоязненных» (theosebeis). Павел, бывший в равной степени знатоком греческого языка и Торы, мог поведать им о славе Бога иудеев лучше, чем кто бы то ни было. Позднее он с теплотой вспоминал о своих слушателях: «Если бы возможно было, вы исторгли бы очи свои и отдали мне» [188]. Даже в Галатии, провинции, где город за городом прославлял деяния Августа очередной надписью, где смена месяцев, времён года и лет была неразрывно связана с культом цезаря, находились те, кто готов был чему-то научиться у иудея.
Но иудеи иудеям были рознь; а проповедь Павла наносила не меньший удар по авторитету Торы, чем по культу цезаря. Примерно за десять лет до прибытия Павла в Галатию его жизнь буквально перевернулась. В юности он был фарисеем, беспредельно преданным фарисейской премудрости; «будучи неумеренным ревнителем отеческих моих преданий» [189], он хотел встать на страже границ того, во что дозволено было верить иудею. Конечно, последователи странствующего проповедника по имени Иисус, утверждавшие – несмотря на то что этот несчастный был распят! – будто он восстал из мёртвых и вознёсся на небеса, не могли не вызвать у Павла глубокого негодования и возмущения. С такими заявлениями смириться было нельзя. Эти люди проповедовали нечто отвратительное и безумное; нужно было заставить их замолчать. Павел занялся искоренением этого культа. Но затем наступил – неожиданный, травмирующий, восхитительный – главный переломный момент всей его жизни. Через несколько десятилетий одну из версий того, что случилось с Павлом, поведает один из его учеников, историк, по традиции именуемый Лукой: по пути из Иерусалима в Дамаск он узрел ослепительный свет, из которого доносились слова. «Не видел ли я Иисуса Христа, Господа нашего?» [190] Этот вопрос задавал сам Павел, возможно, кому-то из своих критиков. Дарованное ему видение – новое понимание Бога, и Божественной любви, и самого времени, свернувшегося, как птица складывает крылья, как на корабле убирают паруса, и того, как всё в мире переменилось, – поразило его до глубины души. Послания Павла, адресованные тем, кто разделял обретённую им веру в то, что Иисус – воистину Христос, Помазанник Божий, наполнены этим никогда не покидавшим его удивлением. О том, как он был призван самим Господом, чтобы стать апостолом Христа и распространять Благую весть, он говорит с особенной гордостью и с особенным смирением. «Ибо я наименьший из Апостолов, и недостоин называться Апостолом, потому что гнал Церковь Божию» [191].
То, что казалось столь поразительным самому Павлу, не могло не вызвать недоумения у галатов. Божественность Августа он отрицал категорически. Сын Божий, о котором рассказывал Павел, не был одним из множества богов. Никаких других богов для Павла не существовало: «…у нас один Бог Отец, из Которого всё, и мы для Него, и один Господь Иисус Христос, Которым всё, и мы Им» [192]. Вера в то, что человек, осуждённый и распятый на кресте, может быть ипостасью единого Бога Израиля, которую Павел, судя по его посланиям, совершенно не подвергал сомнению, шокировала и галатов, и иудеев. Цезари, которым поклонялись в галатских храмах, были по определению властными и гордыми. Словом «император» изначально именовали победоносного военачальника. Статуи цезаря, воздвигнутые на каждой площади в каждом городе Галатии, постоянно напоминали подданным императоров, что неотъемлемой характеристикой сына Бога является земное величие. Неудивительно, что Павел, возвестивший галатам, что есть только один Сын Божий, и Он умер смертью раба, не пытаясь избежать такой участи и не препятствуя тем, кто Его пытал, описывал крест как «соблазн» [193] (по-гречески – scandalon). Скандальность своих заявлений Павел никогда не пытался смягчить. Он знал, что в его словах «для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие» [194], но это его не останавливало. Напротив, Павел охотно сносил насмешки, которые обрушивались на него из-за его благовествования, и не отступал перед лицом опасностей. Восстанавливаясь после болезни, он не скрывал от приютивших его людей многочисленные шрамы на спине – следы побоев, которые он претерпел ради Христа: «…я ношу язвы Господа Иисуса на теле моём» [195].
Но как могло всё это убедить хоть кого-то в Галатии поверить Павлу и последовать за ним? Отречься от культа цезарей означало не просто навлечь опасность на себя лично, но и поставить под угрозу то главное, что объединяло разнородное население галатских городов. И всё же некоторые видели в идеях Павла не угрозу, а освобождение. Любовь, которую испытывал к своему народу Бог иудеев, столь непохожий на бесчувственных богов Галатии, давно уже вызывала у язычников не только подозрения, но и зависть. И вот теперь Павел, проповедуя в городах по всему Средиземноморью, приносил им весть о грандиозном перевороте в делах земных и небесных. Прежде, как ребёнок, опекаемый воспитателем, иудеи находились под особой защитой дарованного им Богом закона; но с пришествием в мир Христа необходимость в такой защите отпала. Иудеи больше не могли утверждать, что только они – «сыны Господа Бога» [196]. Отныне их Завет с Богом не носил исключительного характера. Древнее разделение человечества на них и всех остальных, главным символом которого во все времена считалось обрезание, было преодолено. Не было различий между иудеями и эллинами, галатами и скифами, готовыми уверовать в Христа – все они становились призванными святыми, возлюбленными Божьими. Именно это, объяснял Павел приютившим его галатам, он должен был, по воле Христа, возвестить народам всего мира: «…во Христе Иисусе не имеет силы ни обрезание, ни необрезание, но вера, действующая любовью» [197].
Привлекательность этой идеи для людей, давно симпатизировавших иудейскому учению, была очевидна. Когда-то в городе под названием Гордий, который позднее был разорён галатами, усеявшими его отрубленными головами и изуродованными телами своих врагов, Александр Великий увидел легендарную колесницу. Столетиями она стояла на месте, привязанная к столбу узлом. Существовало пророчество: «Тому, кто развяжет узел, закреплявший ярмо, суждено стать царём всего мира» [198]. Александр, решив не тратить время на распутывание узла, просто разрубил его мечом. Павлу, учившему, что Иисус, как и предсказывали пророки, исполнил замысел Бога о мире, удалось совершить нечто схожее. Один меткий удар – и противоречие между иудеями, называвшими своего Бога Господом всей земли, и народами земли, почитавшими других богов, между убеждением, что Бог покровительствует одному народу, и верой в то, что Он заботится обо всём человечестве, между Израилем и остальным миром, кажется, разрешилось. В эпоху, когда сначала завоевания Александра, а затем Римская империя внушили людям мысль о необходимости универсального мирового порядка, Павел разносил весть о Боге, для которого не существует границ. Сам Павел продолжал считать себя иудеем; но во всём том, что отличало его как иудея от остальных людей – в обрезании, в отказе от свинины и так далее, – он теперь видел лишь «сор» [199]. Детьми Авраама делало не происхождение, но упование на Бога. У галатов было не меньше прав именоваться так, чем у евреев. На кресте Христос одержал победу над злыми силами, которые держали их в рабстве. Порвалась ткань мироздания, отсчёт времени начался заново, и всё, что в прежние времена разделяло людей, как следствие, навсегда исчезло. «Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе» [200].
Только в мире, перевернувшемся с ног на голову, могло быть сделано и одобрено столь беспрецедентное – поистине революционное! – заявление. Если Павел со всей возможной доходчивостью говорил об ужасной и унизительной смерти Иисуса, то лишь потому, что, не будь распятия, не было бы и Благой вести. Христос, став ничем, сделавшись, по сути, рабом, перенёс то, что выпадало лишь на долю самых униженных, самых бедных, самых беззащитных из смертных. Если Павел не в силах был перестать удивляться этому, если он готов был рискнуть всем, чтобы донести весть об этом до незнакомых ему людей, которым она в большинстве случаев казалась отвратительной, или безумной, или одновременно отвратительной и безумной, то лишь потому, что видение воскресшего Иисуса открыло ему глаза на то, что это Воскресение означало для него самого и для всего мира. В том, что Христос – в чьём всемогуществе Павел, кажется, ни разу не усомнился – стал человеком и принял смерть в виде самой ужасной пытки, и заключалась, в понимании Павла, мера божественного: Бог – это любовь. И в результате мир преобразился. В этом и состояла Благая весть. Проповедуя её, Павел указывал на самого себя как на ярчайшее доказательство истинности своих слов. Он был ничтожеством, меньше, чем ничтожеством, – он преследовал последователей Христа, он чудовищно заблуждался и был ими презираем; и всё же он был прощён и спасён. «…Живу верою в Сына Божия, возлюбившего меня и предавшего Себя за меня» [201].
А если спасён был даже Павел, что мешало спастись всем остальным?
Дух Закона
Павел, конечно, не мог остаться в Галатии и наставлять её жителей до конца своих дней. Весь мир должен был услышать Благую весть. Цель, которую перед собой ставил Павел, соответствовала эпохе, в которую он жил. Никогда прежде одна держава не контролировала все морские пути Средиземноморья; никогда прежде его берега не покрывала сеть дорог, подобных римским дорогам. Уроженец Тарса, портового города к югу от Галатии, Павел с детства знал, что за горизонтом его ждут далёкие, но достижимые земли. Теперь, отряхнув прах Галатии со своих ног, он направлялся на запад, к Эгейскому морю, на берегах которого раскинулись процветающие города: Эфес, Фессалоника, Филиппы. Следует, конечно, признать, что путь давался ему нелегко: «…мы как сор для мира, как прах, всеми попираемый…» [202]. Павел говорит как человек, который всю жизнь провёл в странствиях, переживший побои и заключение, кораблекрушения и нападения разбойников. И всё же, несмотря на бесчисленные опасности, подстерегавшие странника, Павел и не думал остановиться. Мог ли он жаловаться на трудности, если за него его Спаситель претерпел крестную муку? И он шёл дальше.
По приблизительным подсчётам, за всю жизнь Павел преодолел расстояние, превышающее шестнадцать тысяч километров [203]. Всюду нужно было основать новые церкви и привести новых людей к Христу. Но Павел был не просто мечтателем; он умел мыслить стратегически. Словно хороший военачальник, он никогда не забывал о своих тылах. Ежедневно по великолепным дорогам, построенным инженерами цезаря, в провинции направлялись послания от римских властей. Вот и Павел, служа своему Господу, постоянно отправлял множество посланий. Он изучил искусство риторики достаточно глубоко, чтобы отрицать, что когда-либо ею занимался; его послания изысканны, выразительны и очень эмоциональны. Одно кажется мокрым от горьких слёз; другое дышит гневными упрёками и увещеваниями; третье наполнено искренней любовью к тем, кому адресовано; во многих можно обнаружить всё это сразу. В особенно напряжённые моменты Павел словно бы отбирал письменные принадлежности у своего писаря и самостоятельно нацарапывал твёрдые и решительные слова. Читающий послания Павла не просто следит за его мыслью, но практически слышит собственный голос.
Получив печальные известия из Галатии, он сразу же принялся писать ответ, полный негодования: «О, несмысленные Галаты! кто прельстил вас?..» [204] Павел хорошо знал о зловещей репутации Галатии – страны колдунов и обольстителей; но гнев его вызвали вовсе не местные ведьмы. Горькая ирония заключалась в том, что галатов прельстили люди, утверждавшие, что они, как и Павел, проповедуют Благую весть Иисуса Христа. Над миссией Павла нависла угроза: в понимании этих людей галатская церковь могла исповедовать Господа Иисуса, лишь приняв Закон Моисея, причём целиком и полностью. Это прямо противоречило всему, чему пытался научить галатов Павел, это был удар по тому, в чём он видел смысл смерти Христа на кресте. Неудивительно, что он был полон решимости противостоять «лжебратиям» и их учению и не собирался с ними церемониться. Павел предположил, что лжебратьям стоило не ограничиваться обрезанием и оскопить себя [205]. Эта скабрёзная шутка должна была напомнить галатам о сходстве двух подстерегавших их угроз: обрезание было немногим лучше оскопления. Тот, кто начал бы теперь жить по Закону Моисея, предал бы Христа точно так же, как тот, кто отправился бы странствовать со жрецами Кибелы. Павел вовсе не отрицал того, что Тора – это тоже послание Бога; но он верил, что вследствие той великой перемены в делах земных и небесных, о которой ему поручено было возвещать, «не имеет силы ни обрезание, ни необрезание» [206]. Требовать от галатов пойти под нож мог только тот, кто считал, что жертвы Христа для их спасения было недостаточно. С этим требованием вернулось бы то разделение мира на иудеев и всех остальных, конец которому, по убеждению Павла, положило распятие Господа. Из-за этого требования апостольская миссия потеряла бы всемирное значение. Неудивительно, что в своём Послании к галатам Павел то уговаривает, то умоляет их держаться переданного им учения. «К свободе призваны вы, братия…» [207]
Но этот призыв мог быть палкой о двух концах. После того как Павел покинул Галатию, некоторые из тех, кого он привёл ко Христу, наверняка почувствовали себя потерянными. Отвергнуть богов города означало отвергнуть привычный уклад городской жизни, поставить под угрозу отношения с родными и близкими, проявить неуважение к самому цезарю. Произошедшее в Галатии подействовало на Павла отрезвляюще. Порой из-за потери прежних ориентиров новообращённые испытывали столь сильное потрясение, что начинали всерьёз задумываться об обрезании. В конце концов, иудеи испокон веков жили по закону, славящемуся своей строгостью. Павел, возможно, недооценил привлекательность иудейства, самосознания, связанного с древней традицией и ощущением исключительности. Но идти на компромисс он отказывался. Наоборот, он пошёл дальше: призывая обращённых им людей не считать себя ни галатами, ни иудеями – только народом Христа, гражданами Царства Небесного, он прививал им самосознание, не признававшее границ, не похожее ни на что, существовавшее прежде. В эпоху, когда лояльность местным властям воспринималась как нечто само собой разумеющееся, а к любым новшествам относились с подозрением, это был смелый шаг, но идти на попятную Павел не собирался. Признать авторитет Закона Моисея он был готов лишь для того, чтобы напомнить: больше всего Бог желает, чтобы все люди жили в любви. «Ибо весь закон в одном слове заключается: люби ближнего твоего, как самого себя» [208]. Всё, что нужно человеку, – это любовь.
Павла не смущало, что даже он сам в том же самом послании рассуждал, как было бы хорошо, если бы его противники себя оскопили. То, что он проповедовал о любви, было истиной: сам Христос свидетельствовал об этом, не только в тот день, когда Павел услышал Его голос по дороге в Дамаск, но и позднее, когда ему было явлено видение Рая, где звучали «неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать» [209]. В Галатии тоже совершились чудеса. Дух Божий, который в самом начале, до сотворения всего сущего, носился над водами, сошёл на учеников Павла. Чудеса стали верным знаком Нового Завета между Небесами и землёй. Павел был убеждён, что дыхание Божие посетило галатскую церковь, и это глубокое убеждение объясняло и его внутреннюю уверенность, и его насмешки над оппонентами. «…Буква убивает, а дух животворит» [210]. Зачем же верующим из язычников, которых коснулся Бог, следовать Закону Моисея? «Господь есть Дух; а где Дух Господень, там свобода».
Так писал Павел второй церкви, проповедуя отказ от привычного отношения к себе и к другим, лежавший в основе его учения. Коринф, в отличие от Галатии, славился на весь мир своей роскошью. Город, основанный на узком перешейке, соединяющем северную Грецию с южной, ещё до Троянской войны, ныне богател благодаря двум переполненным портам, ставке римского наместника провинции и многочисленным ростовщикам. Даже в Риме коринфские изделия из бронзы ценили за изысканность, а коринфских проституток – за профессиональное мастерство. «Людям, однако, не всем удаётся достигнуть Коринфа» [211]. Всё же, несмотря на древность имени, нынешний город был немногим древнее тех, которыми усеял Галатию Август. Это тоже была римская колония, основанная на руинах древнего поселения, которое римская армия за два века до того стёрла с лица земли. И, как и другие греческие города, Коринф был настоящим плавильным котлом. Здесь жили потомки римских вольноотпущенников, переселённых сюда Юлием Цезарем, и богатеи из числа эллинов; судовладельцы и сапожники; странствующие философы и иудейские книжники. Самосознание жителей такого города зачастую было лишено глубоких корней. В отличие от Афин, где Павла – это признавали даже его почитатели – выслушали немногие, в Коринфе проповедь имела большой успех. Находясь в городе, Павел зарабатывал себе на жизнь тем, что изготавливал палатки и навесы, спал там же, где работал, и сумел обратить в свою веру людей из разных слоёв общества. Церковь, основанная им в Коринфе, состоявшая из евреев и бывших язычников, богатых и бедных, людей с римскими и греческими именами, стала воплощением его идей о новом народе – гражданах Царства Небесного.
По всей видимости, многим коринфянам подобное религиозное движение не казалось чем-то вопиющим. В их городе с давних пор находили прибежище весьма эксцентричные личности. Все помнили философа Диогена, который ещё во времена Александра демонстрировал презрение к общественным нормам, поселившись в большом глиняном кувшине и прилюдно занимаясь онанизмом. Однако Павел требовал от коринфян куда более радикальной переоценки основополагающих ценностей. Чтобы посвятить себя Христу, нужно было креститься – погрузиться в воду и очиститься от прежних представлений о самом себе. Обращённые в новую веру рождались заново. В богатейшем городе Павел предпочитал богатству «незнатное мира и уничиженное и ничего не значащее…» [212]. Людям, превозносившим агон – соревнование за звание лучшего, – он объявлял, что Бог избрал немудрых, чтобы посрамить мудрецов, и немощных, чтобы посрамить сильных. В мире, в котором иерархия господ и рабов воспринималась как нечто естественное, он настаивал, что различия между рабом и свободным теперь, после того как сам Христос умер смертью раба, значили не больше, чем различия между эллином и иудеем. «Ибо раб, призванный в Господе, есть свободный Господа; равно и призванный свободным есть раб Христов» [213]. Сам Коринф, если взглянуть на него глазами Павла, предстаёт совсем другим городом. Его театры и стадионы напоминают уже не о древних языческих празднествах, а о торжестве радикально новой идеи. Проповедь Благой вести Христовой здесь была подобна выступлению актёра перед толпой зрителей, тренировке атлета – борца или бегуна – перед Истмийскими играми. Когда-то, в самый тёмный час в истории города, римский военачальник вёл за собой ряды коринфян в знак победы над ними; но теперь их вёл за собой Бог. И участникам этого шествия нечего было стыдиться: в дыму благовоний шествовали вслед за Богом не пленники, но подлинно свободные люди.
Свобода, однако, как вновь и вновь убеждался Павел, тоже влекла за собой проблемы. Если в Галатии она стала для части новообращённых таким потрясением, что им захотелось ограничить её с помощью Закона Моисея, то в Коринфе, наоборот, её побочным эффектом оказалось головокружительное ощущение вседозволенности. С тех пор как Павел покинул город, прошло уже несколько лет, когда до его слуха дошла шокирующая весть: один из обращённых им в новую веру переспал с собственной мачехой. Павел, конечно, был в ужасе. Но, составляя послание церкви в Коринфе и наказывая её членам воздерживаться от кровосмешения и проституции, от алчности, пьянства и клеветы, он также говорил и об ответственности, от которой, как могло показаться, он сам их избавил. Что, в конце концов, такое свобода, если не возможность поступать так, как хочется? Павел всегда был готов принять вызов и подошёл к проблеме решительно. «Всё мне позволительно, но не всё полезно; всё мне позволительно, но не всё назидает» [214], – писал он коринфянам. Пытаясь разрешить кризис, угрожавший одной-единственной церкви, Павел пришёл к судьбоносному выводу: если человек «подзаконен Христу» [215], законом Христа для него должен быть тот закон, который служит общему благу подзаконных. Заповеди были справедливы, но не потому, что так сказал Бог, не потому, что Он даровал их пророку, не потому, что дарованы они были в огне, под звуки грома, на вершине далёкой горы посреди пустыни, а потому, что они обеспечивали общее благо.
Но как должны были последователи Павла определять, что является благом для всех? Как и в Послании к галатам, в Послании к коринфянам апостол отвечал на этот вопрос, проповедуя приоритет любви. Без любви, взволнованно провозглашает он, знание о том, что правильно, а что – неправильно, не имеет никакого смысла. «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто» [216]. В своей проповеди любви Павел был последователен – и всё же оставалось противоречие, которое он никак не мог разрешить. Он достаточно много путешествовал, чтобы понять, насколько различны обычаи разных народов. Словно искусный купец, разным слушателям он подавал одни и те же идеи по-разному. «Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых» [217]. Но несмотря на это заявление и несмотря на кардинальную перемену в представлениях Павла о том, что значит быть иудеем, он не мог расстаться с предубеждениями, которые внушило ему воспитание. Столкнувшись с греческими взглядами на любовь, он испытал отвращение, достойное фарисея. Павла учили, что интимные отношения приемлемы лишь в рамках брака, заключённого между мужчиной и женщиной, а половая связь двух мужчин – вещь совершенно недопустимая; и он не сомневался, что такова воля Бога. Отстаивая эти убеждения, он не мог больше ссылаться на закон Моисея, но это его совсем не смущало; скорее, напротив, заставляло становиться настойчивее. Павел в конечном счёте не готов был позволить новообращённым самим решать, что им необходимо и полезно.
Так в самом сердце учения Павла возник парадокс, последствия которого тяжело переоценить. Между разрывом в ткани мироздания, о котором возвещал Павел, и непрерывными вызовами повседневности, между революцией, напоминающей извержение вулкана, и традицией, предлагающей убежище от него, существовало противоречие, которое апостолу так и не удалось окончательно разрешить. Почему, например, если мужской и женский пол – в самом деле «одно во Христе Иисусе» [218], женщина по-прежнему была лишена многих мужских привилегий? Пытаясь разрешить этот вопрос, Павел словно разрывался; откровение и воспитание подсказывали ему противоположные ответы. Вера в преображающую силу Благой вести Христовой наполняла обращённых им людей: если верили, что Святой Дух сошёл на женщину, её положение в среде верующих становилось не ниже мужского. Сам Павел не сомневался, что так и должно быть. Женщины рисковали ради него жизнью; жертвовали средства для его апостольской миссии; руководили церквями, которые он основывал. Но мысль о равенстве полов, равно непривычная для иудея и для эллина, приводила Павла в замешательство. Разве не того желал он лжебратьям в Галатии, чтобы они стали неотличимы от женщин? Разумеется, он не мог допустить, чтобы коринфская церковь стала чем-то вроде зеркального отражения культа Кибелы – чтобы женщины здесь делали вид, что они мужчины. И Павел сурово напомнил коринфянам, что женщине не подобает коротко стричь волосы, так же, как мужчине – отращивать длинные, и что женщина не должна молиться с непокрытой головой, поскольку это, среди прочего, может оскорбить ангелов. Как если бы человек, потопивший судно, после кораблекрушения пытался удержаться на гребне волны. «…Всякому мужу глава Христос, жене глава – муж…» [219]
Всё же, даже вынося подобные решения, сам Павел никогда не забывал о границах своих возможностей. Он не собирался лицемерно объявлять себя новым Моисеем. Когда у него спрашивали совета, он советовал; но его советы не следовало приравнивать к заповедям Божьим. Его послания не были новой Торой. Не будучи законодателем, Павел не устанавливал Закон Христа; его роль как апостола была скромнее: помочь обращённым распознать этот Закон в себе самих. «…Вы показываете собою, что вы – письмо Христово, через служение наше написанное не чернилами, но Духом Бога живаго, не на скрижалях каменных, но на плотяных скрижалях сердца» [220]. Стремясь ясно выразить, что он имеет под этим в виду, Павел, разумеется, ссылался на древние писания: в книгах пророков уже говорилось о временах, когда Бог заключит со Своим избранным народом Новый Завет и напишет Свой закон «на сердцах их» [221]. Но, помимо памятных образов из пророчеств, Павлу были известны и другие примеры выражения той же идеи, которую ныне пытался сформулировать он сам. Составляя в Коринфе послание римским церквям, Павел открыто признавал, что не только иудеи имели понятие о том, что хорошо и что плохо. У других народов подобные представления, хоть и смутные, тоже существовали. Откуда эти представления взялись? Поскольку Бог не даровал другим народам Закона, они могли поступать правильно лишь «по природе» [222]. Для иудея это было поразительное признание. В Торе не было места концепции естественного закона. Но Павел, пытаясь описать тот Закон, который, как он верил, в результате Распятия и Воскресения записан в сердцах всех, признающих Христа своим Господом, рискнул приспособить для своей цели учение греческих философов. Использованный им термин – syneidesis – ясно свидетельствует, о какой именно философии идёт речь. Центром своего благовествования Павел сделал стоическую идею совести.
Люди давно пытались осмыслить, что означало для мира пришествие Христа; и вот в великой борьбе толкований наступил поворотный момент. Проповедники, с которыми столь решительно спорил Павел в Послании к галатам, утверждавшие, что за крещением должно следовать обрезание, ещё не были окончательно побеждены; но их взгляды уходили в прошлое. В церквях, основанных по всему Средиземноморью стараниями Павла, суждено было утвердиться его представлениям о Божественном замысле. Никогда прежде сочетание иудейской этики и эллинской философии не приносило столь великих плодов. Идея Закона Божьего, записанного в сердцах людей Святым Духом, основывалась одновременно и на учении фарисеев, и на мировоззрении стоиков, но была одинаково чужда и тем и другим. Значение этой идеи было таково, что послания Павла – письма странника, не занимавшего никакой должности, не имевшего никакого влияния на дела мирские, – преобразили наш мир сильнее, чем любой другой революционный текст. Влияние этих писем будет ощущаться тысячелетиями на континентах и в обществах, которые сам Павел не мог даже вообразить. Именно его представление о законе ляжет в основу целой цивилизации.
Воистину он был тем, кем считал себя сам: провозвестником нового начала.
Разожгите огонь мой
«Ночь прошла, а день приблизился…» [223] Так писал Павел «святым» (по-гречески – hagioi) церквей города Рима. Стремительность, с которой он продолжал объезжать Средиземноморье, то собираясь посетить Иудею, то намереваясь отправиться в Испанию, была порождением его вечной тревоги: время этого мира подходит к концу. Всё мироздание словно готовилось разродиться чем-то новым. Перемена в делах земных и небесных, которую возвещал Павел, была поистине вселенской. Под звук труб, приветствуемый ангелами, вскоре должен был вновь явиться Христос. Павел с нетерпением ждал возвращения Господа, и в то же время одна мысль об этом вгоняла его в дрожь. «…Ваш дух, и душа, и тело во всей целости да сохранится без порока в пришествие Господа нашего Иисуса Христа» [224], – увещевал он обращённых. Использованное им слово «пришествие» (по-гречески – parousia) легко находило отклик в сердце каждого эллина. Стремление увидеть сошедшего на землю Бога, которое когда-то эксплуатировали воинственные ничтожества, жаждавшие божеских почестей, вроде Деметрия Полиоркета, соединялось здесь с благоговением, с которым иудеи относились к единому Богу Израиля. Второго пришествия с одинаковым трепетом ожидали представители разных культур.
Между тем Рим уже превратился в огромную сцену для впечатляющего пришествия. Пока Павел посещал город за городом, возвещая о грядущем конце времён, в столице к власти пришёл молодой цезарь, любивший размывать границы между человеческим и божественным самым экстравагантным образом. Нерон, праправнук Августа, тоже считался сыном бога – благодаря приёмному отцу, которого после смерти сразу же провозгласили небожителем. Новый император пользовался благосклонностью небес с самого рождения, когда его коснулись золотые лучи восходящего декабрьского солнца. Льстецы сравнивали его с Аполлоном, предвещая, что он рассеет звёзды, наполнит мир радостью и «законов молчанье нарушит» [225]. По сравнению с временами Августа во времена Нерона подобная пропаганда стала гораздо более прямолинейной, принимая крайние формы. Свою «благую весть» Нерон принёс в Грецию в самой броской манере: освободил провинцию от уплаты налогов, начал строительство канала через Коринфский перешеек и принял участие в Олимпийских играх. Ресурсы всего мира были в его распоряжении. Монеты, статуи, знамёна – всюду можно было увидеть изображения Нерона в ореоле божественного огня. На улицах столицы он изображал возницу солнечной колесницы. С большим старанием он учился играть на лире, а для своего первого публичного выступления избрал песнь о наказании Ниобы. Поклонникам Нерона казалось, что на землю сошёл Аполлон: жестокий, великолепный, всегда сияющий.
У Павла, конечно, подобные капризы вызывали отвращение – но не только у Павла. Выступая на публике в качестве возницы или музыканта, Нерон демонстрировал неприкрытое презрение к почтенному римскому предрассудку, представлению о том, что развлекать публику – удел людей самого низкого статуса. Сознавая, что идёт против древних нравов, Нерон и не думал останавливаться, ведь он поступал так намеренно. Одно объединяло императора и апостола: вера в то, что в мире, который недавно посетило божество, ничто не может оставаться прежним. Как сын бога и правитель мира, Нерон не обязан был подчиняться унылым, устаревшим условностям, которыми руководствовались смертные. Не обращая на них внимания, он, словно герой греческой трагедии, убил родную мать, а затем и беременную жену и, переодевшись женщиной, вышел замуж. Такой жизнью жили герои мифов. В городе, которым управлял сверхчеловек, не было места банальной благопристойности. Сам Рим сделал он соучастником регулярных и потрясающих преступлений против нравственности. Летом 64 г. на городских улицах устроили большой праздник, символизировавший торжество нового порядка вещей. Амфитеатр в центре города превратили в искусственное озеро, в котором плавали морские чудовища. А по берегам озера выстроили бордели, посетителей которых обслуживали как уличные проститутки, так и аристократки голубых кровей. Они не имели права отказывать никому; так на одну ночь стёрлось различие между свободными и рабами: «и раб с госпожой в присутствии господина, и гладиатор с благородной девушкой на глазах у отца её совокуплялись» [226].
Но на окраинах разросшейся столицы, в многоэтажных жилых домах и ремесленных лавках крупнейшего города мира, тут и там обнаруживались общины людей, отрицавших условности и устои решительнее, чем сам Нерон. Не Павел основал церкви Рима. Верующие во Христа появились здесь ещё до его приезда. И всё же ничего похожего на послание, которое Павел отправил им из Коринфа – подробное изложение того, во что он верил, «всем находящимся в Риме возлюбленным Божиим» [227], – они прежде не читали и не слышали. В Послании к римлянам, самом обстоятельном из когда-либо написанных Павлом, говорилось, что они будут удостоены чего-то гораздо более революционного, нежели любая из выдумок Нерона. Во время празднеств император приглашал народ насладиться мимолётным удовольствием, достойным цезаря; Павел же в своём послании предлагал нечто гораздо более ошеломляющее. «Сей самый Дух свидетельствует духу нашему, что мы – дети Божии» [228]. Здесь прямо говорится о том, чем Нерон никогда бы не подумал делиться. Простолюдинам, от которых разило по́том постоянных трудов, которые обитали в лучшем случае в бедных квартирках или в мастерских на окраинах города, не дозволялось претендовать на титул, которым именовался цезарь. А Павел провозгласил, что именно им это звание принадлежало по праву. Ведь их усыновил Бог.
И речь шла не только о свободных домовладельцах. Устраивая празднества, император дозволял нарушать традиции, но у дозволенного всё же имелись явные границы. Когда дочь аристократа заставляли заниматься проституцией и обслуживать всех желающих, это был лишь символ жестокой истины, которая ни у кого в столице не вызывала сомнения: половой акт – одно из проявлений власти. Овладев городом, легионеры овладевали теми, кто жил в нём. Вне зависимости от пола проникновение означало подчинение: овладевали теми, кто был ниже по статусу: женщинами, варварами, рабами. Тела свободнорождённых римлян считались неприкосновенными, но к остальным это не относилось: «…господин, как считается, волен делать со своим рабом всё, что пожелает» [229]. Нерон, лишая римских аристократок предоставленной им законом неприкосновенности – даже на одну ночь, – конечно, играл в опасную игру с существовавшей в Риме классовой системой; но на её основы он не покушался. Воспользоваться услугами проститутки или рабыней для удовлетворения половых потребностей было для римлянина не зазорнее, чем справить нужду на обочине дороги. В конце концов, латинское слово meio означает одновременно и «мочиться», и «испускать семя». Подобным взглядам Павел противопоставил принципиально иное отношение к телесному. «Разве не знаете, что тела́ ваши суть члены Христовы?» [230] Вот какие требования предъявлял он к коринфянам. Мог ли мужчина, сознающий, что члены его тела посвящены Господу, даже помыслить о том, чтобы совокупиться с блудницей, стать с ней единой плотью? Но объявив, что тело – «храм живущего в вас Святаго Духа» [231], Павел не просто признал отношение большинства коринфских и римских мужчин к половой жизни чем-то кощунственным. В то же время он давал тем, кто обслуживал этих людей, девицам в тавернах и размалёванным мальчикам из борделей, надежду на спасение. Пострадать так, как страдал Христос, перенести унижение, избиение, всевозможные злоупотребления, значило причаститься Его славы. В своём послании Павел уверял римлян, что те, кого Бог признал своими детьми, могут надеяться и на искупление для тела. «Если же Дух Того, Кто воскресил из мертвых Иисуса, живет в вас, то Воскресивший Христа из мёртвых оживит и ваши смертные тела Духом Своим, живущим в вас» [232].
Революционный посыл этого Послания не мог не вызвать у его слушателей насущных вопросов. В тесных лавках, где «призванные святые» Рима собирались и устраивали общую трапезу в память об аресте и страданиях Христа, мужчины сидели бок о бок с женщинами, а свободные граждане – с рабами. Если Христос равно искупил всех их, если они всё равно были любимы Богом, как следовало им относиться к иерархии, без которой даже самое скромное римское домохозяйство просто не выжило бы? Отвечая, Павел не мог избежать определённой двусмысленности. Конечно, он категорически отверг мысль о том, что для божественного правосудия, обещанного тем, кто крестился во имя Христа, имело значение их положение в обществе. «Ибо нет лицеприятия у Бога» [233]. Все были равно искуплены, перестав быть рабами греха и смерти. Господин был таким же сыном Божьим, как и раб: не меньше, но и не больше. А значит, всех должна была объединить взаимная любовь. Павел всячески призывал к этому; но он не довёл эту радикальную идею до логического завершения. Хозяин мог любить своего раба братской любовью, раба могли почитать как святого, раб мог получить дар пророчества, но при этом он оставался рабом. Павел объяснял: «…как, по данной нам благодати, имеем различные дарования, то, имеешь ли пророчество, пророчествуй по мере веры; имеешь ли служение, пребывай в служении…» [234]. У кого было оба дара, тот, конечно, должен был заниматься и тем и другим.
Павел, проповедуя своё учение, по крайней мере, сам поступал так, как призывал поступать других. Он добровольно отказался от привилегий, полагавшихся ему по праву рождения. Павел был не просто книжником; если верить свидетельству Луки, от отца он унаследовал права римского гражданина [235]. Но отстаивать свои права Павел склонен не был. Он бесстрашно говорил о том, во что верил, но при этом признавал за представителями власти право подвергать его за это наказанию. Он не отказывался от возможности проповедовать в синагогах, но подчинялся их строгим уставам. «От Иудеев пять раз дано мне было по сорока ударов без одного» [236]. Точно так же, несмотря на презрение к притязаниям цезарей на божественность, Павел призывал церкви Рима не противостоять Нерону открыто. «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены» [237]. Убеждённость в том, что у верующих не было отечества, кроме Царства Небесного, сочеталась у Павла с готовностью использовать на благо миссии всё то, в чём проявлялось господство земных властей. Синагоги предоставляли ему возможность привести ко Христу собратьев-иудеев – и он пользовался этой возможностью. Коринфские и римские домовладельцы предоставляли помещения для встреч новообращённых, жертвовали средства для нужд миссии и для помощи голодающим Иудеи – и Павел пользовался их щедростью. Могущество Рима обеспечивало мир, благодаря которому Павел мог беспрепятственно путешествовать – и он не собирался призывать обращённых к восстанию против империи, ставя под удар интересы миссии. Слишком многое стояло на кону. Не было времени выстраивать новое общество с нуля. В распоряжении Павла было лишь небольшое окно возможностей – и за это время нужно было основать как можно больше церквей, подготовив мир ко Второму пришествию: «Ибо сами вы достоверно знаете, что день Господень так придет, как тать ночью» [238].
И постепенно начинало казаться, что устои мироздания в самом деле заколебались. Летом 64 г., через несколько недель после скандального уличного празднества, устроенного Нероном, в Риме вспыхнул страшный пожар. Он свирепствовал несколько дней. К тому моменту, как его наконец удалось потушить, примерно третья часть города превратилась в дымящиеся руины. Выискивая виноватых, Нерон обратил внимание на «призванных святых». Выдвинутые против них обвинения – в поджоге и «в ненависти к роду людскому» [239] – свидетельствуют, что всерьёз вникнуть в их верования никто не пытался. Из них просто сделали козлов отпущения. Нерон, любитель зрелищ, продемонстрировал мстительность, достойную Артемиды и Аполлона. Одних осуждённых облачали в шкуры диких зверей и отдавали на растерзание собакам. Других распинали на крестах, намазывали смолой и поджигали ради ночного освещения. Нерон правил колесницей, смешавшись с вытаращившей глаза толпой. Согласно позднейшей традиции, в списках казнённых было два прославленных имени. Одно принадлежит Петру. Другое – Павлу, обезглавленному, как подобало римскому гражданину. В действительности неясно, оборвалась ли его жизнь вскоре после великого пожара или несколько ранее. Но, кажется, нет причин сомневаться, что он был казнён. Не позднее чем через тридцать лет после смерти Павла он стал почитаться в Риме как образцовый свидетель (по-гречески – martus) славы Божьей, как мученик. «…он был в узах семь раз, был изгоняем, побиваем камнями. Будучи проповедником на Востоке и Западе, он приобрел благородную славу за свою веру, так как научил весь мир правде, и доходил до границы Запада, и мученически засвидетельствовал истину перед правителями» [240].
Надежды Павла увидеть при жизни пришествие Христа во славе не оправдались. Но вскоре после смерти апостола произошла трагедия, в которой последователи Павла разглядели страшное подтверждение самого революционного элемента его учения: веры в то, что Господь Воинств, вместо того чтобы явиться в огне и дыме и освободить народ Израиля от иноземного ига, послал Сына Своего, чтобы тот пострадал на римском кресте и тем самым возвестил о начале новой эпохи. В 66 г. тлеющая озлобленность евреев Иудеи вылилась в открытое восстание. Римское возмездие оказалось ужасным. Через четыре года легионы взяли приступом Иерусалим. Сокровища Храма они увезли в Рим, а само здание сровняли с землёй. «Ни древность города, ни неимоверное богатство его, ни распространённая по всей земле известность народа, ни великая слава совершавшегося в нём богослужения не могли спасти его от падения» [241]. Бог, на помощь которого надеялись восставшие, не спас свой народ. Многие евреи, погрузившись в пучину отчаяния и безысходности, навсегда отреклись от веры в Него. Другие винили не Бога, а себя, порицая собственное непослушание и с ещё большим усердием изучая Писания и законы. Третьи, уверовавшие в Иисуса Христа – те, кого римские власти всё чаще называли словом Christiani [242], – разглядели в трагедии Избранного Народа Божьего отражение события ещё более ужасного: казни Божьего Сына. Павел не дожил до разрушения Храма, но ждал, что случится нечто подобное. После того как ему явился Христос, он отказался от веры в то, что Бог, словно воин, встанет на защиту конкретного народа во исполнение вечного Завета с ним. Павел проповедовал Новый Завет. Сын Божий, став смертным, уже искупил всё человечество. Мессия уже пришёл, но не как военачальник, сокрушивший армии цезарей. Его послание было неслыханным, шокирующим – и теперь нашло отклик в сердцах слушателей, переживших страшную травму. «Ибо и Иудеи требуют чудес, и Еллины ищут мудрости; а мы проповедуем Христа распятого…» [243]