Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пять дней отдыха. Соловьи - Иосиф Абрамович Герасимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ему ответили нестройным гулом, словно всплеснула вода под обвалившейся глыбой.

— Все тут?

— Все!

— Ну давай, бабоньки, давай. — Голос шофера сейчас был веселым, совсем таким, когда он говорил у костра. — С гостей ехать веселей, шевелись!

Услышав все это, она поднялась с дерева, торопливо стала надевать варежки, губы ее, как тогда у забора, приоткрылись и вздрогнули. Казанцев крикнул в сторону ворот:

— Эй!

Тут же женский голос спохватился:

— А Оли нет… Кошкиной, — и закричал призывно: — О-оля!

— Здесь она! — выкрикнул Казанцев. — Идем!

Он опять взял ее под локоть и, слегка подталкивая вперед, словно боясь, что она не сможет идти быстро, повел к воротам.

В грузовике, тесно прижавшись друг к другу, сидели те женщины, что приходили к казарме. Видимо, они всегда добирались в город на этих машинах, а может быть, и приезжали на них. Несколько рук перевесились через борт. Девушка протянула им свои, Казанцев подсадил ее, помогая встать на колеса. Едва она перешагнула борт машины и присела, как тотчас растворилась среди других, став частицей общей черной массы, и он уже не мог разглядеть ее отдельно.

Машина сорвалась с места, обдав его снежным крошевом, черным комом покатилась по дороге, уменьшаясь и расплываясь в очертаниях. Он подождал, пока замолк ее шум, обернулся в ту сторону, где желтело пятно костра. Ему не захотелось идти сейчас в казарму, а потянуло туда, назад, к огню; было такое чувство, словно там, где они сидели, что-то еще осталось, может быть, ее дыхание, а может быть, тень, и он медленно побрел на костер.

Он подошел к наполовину угасшим головешкам, над которыми нет-нет да еще взвивались синие язычки угарного пламени. «Гефест, — вспомнил он. — Бог-предатель…» — и увидел по ту сторону костра, как на стене часовни то вздымались вверх, то падали вниз две тени: одна — высокая, горбатая и другая — низкая, округлая. Он инстинктивно потянулся к плечу, думая нащупать карабин, но вспомнил, что не взял его из казармы. Он еще раз вгляделся в колеблющиеся тени и услышал их голоса: один был хриплый, мужской, второй — старушечий, плаксивый.

— Вы, мамаша, извините, но не можем. Отдельную копать при такой мерзлости грунта силы надо, как у Поддубного, иметь. А у нас паек, как у всех, по норме… — хрипел мужской.

— Я же, миленький, не задаром. Вот же с брильянтом… колье, — шепелявил женский. — Тут и отец его и братья, как же ему в общей, славный ты мой. У него книг одних, почитай, сорок вышло. На могилку-то люди приходить будут.

— Это мы понимаем…

— Ну и вот, ну и хорошо. Берите колье, бог уж с ним, и сделайте милость… Вон там, где семейный наш.

— Да нет, мамаша, нам эти камушки ваши ни к чему. Не понимаем мы в них. Да и нет им сейчас никакой цены. Если копать, так и поесть надо. Хлеба… вот.

— Сколько же хлебца-то, миленький!

— Пятьсот граммов. Норма.

— Да где ж я возьму? Сама-то… Ведь не рабочую получаю. Да этот брильянт настоящий, вы за него… Ну вот, господи, ну не уходите, вот тут есть у меня… это все, до корочки.

— Да что вы, мамаша, тут и двухсот граммов не будет.

Казанцев понял, что происходило там, быстро перешел на другую сторону костра и увидел того, в бобриковом пальто и линялой шапке, в очках. У него было оплывшее, большеглазое лицо с резкими морщинами, как трещины, куда въелась черная гарь, и рядом с ним в меховой дошке старуху, и рявкнул в лицо с очками:

— Отдай!

Очкастый быстро откинул руку с хлебом за спину. Казанцев кинулся к нему, но тот сумел отскочить, и в левой руке его блеснул металл.

— Фу ты, — вдруг облегченно вздохнул очкастый, видимо, он успел разглядеть, что Казанцев без оружия. — Чего кидаешься? Смажу ведь по башке.

— Отдай! — опять рявкнул Казанцев, показывая на старуху.

Тогда очкастый вывел руку из-за спины, разжал ладонь, на которой лежало два ломтика хлеба, и протянул их старухе.

— Держите, мамаша, — со вздохом обиженного человека сказал он. — Видите сами, как связываться. Тут еще жизни решишься, — говорил он, косясь в сторону Казанцева и сжимая в кулаке железную занозу.

А Казанцев еще готов был кинуться на него, его била мелкая сильная дрожь.

— Сволочь! — выкрикнул Казанцев.

— Ну, ну, тише, — покачал головой очкастый. — Сам небось к хлебу кинулся… А у нас свой был разговор, и все… Нате вот, мамаша, ваши корочки. А мы не можем. Не положено. — И он сунул старухе в ее дрожащие руки хлеб.

Старуха посмотрела на эти ломтики, подняла на Казанцева влажные, горестные глаза и сказала укоризненно:

— Что же вы, молодой человек, как же нехорошо… Что же мне теперь? — И с глухим, безграничным отчаянием вздохнула.

Этот ее взгляд сдавил Казанцеву горло. Он понял, что уже ничего не сможет сделать, и от жестокой беспомощности своей качнулся в сторону, закусив губу, но тут же увидел лицо с черными морщинами, сказал:

— Ладно. Я завтра приду и застрелю тебя, как сволочь и мародера.

И пошел, покачиваясь, к воротам.

6

В это же время в казарме мы собирались ко сну, наступал час отбоя. Все знали о том, что Казанцев ушел с девушкой в сторону кладбища, известие это принес совсем не Дальский, а Шустов, бог весть какими путями разведав даже подробности.

— Псих, — сказал он о Казанцеве, — верный кандидат в дистрофики.

Воеводин сморщил пухлые губы в презрительную гримасу и смачно сплюнул, показывая этим свое отношение к происшедшему.

Больше об этом не говорили, молчали и когда пришел Казанцев, стал укладываться, нервно вздрагивая узкими плечами, а глаза его неестественно, возбужденно горели потемневшей синевой. Не знаю почему, я почувствовал к нему брезгливость, будто этот парень вернулся из какого-то места, вроде лепрозория, и лучше всего избегать здороваться с ним за руку. Я не могу даже сейчас объяснить этого чувства, но оно было именно таким.

Когда все улеглись, я осмотрел ребят и подумал: что-то изменилось за эти два дня в них, пока мы жили в казарме, они стали молчаливыми и более угрюмыми, и каждый как бы старался отъединиться от другого, не было того ощущения цельного, оно где-то сломалось. Может быть, это случилось потому, что теперь каждый, получив свою пайку, старался забиться в угол и там колдовал с ней, а раньше, когда было немного побольше хлеба, и еще приварок, ели иногда из одного котелка, деликатно ожидая, чтоб каждый зачерпнул свою ложку, и, если оставалось варево на дне, его уступали тому, кто был больше всех голоден. А может быть, все это произошло по другой причине, хотя бы по той, что у нас не было того дела, как там, в окопах, и его заменил не очень строгий распорядок дня, не имеющий той большой цели, какая была у нас возле Невы. Так или иначе, я ощущал все это, и не мог не беспокоиться, и долго не спал, взбудораженный этими мыслями.

Утром, когда прозвучал сигнал подъема, я по привычке рывком сел на нарах и при тусклом свете коптящей лампы, изготовленной из снарядной гильзы, увидел на полке, прямо перед собой рядом с той веселой куклой еще двух: девчонку в беленьком платьице и кавалера с короткой шпагой, в штанах луковицами и бархатном камзольчике с беленьким воротником — словно они сошли с оперной сцены, эти Ромео и Джульетта, катастрофически уменьшившись в размерах. Дальский сидел рядом и, сопя трубным носом, прикрыв большие, выпуклые веки, как голубые полушария глобуса, натягивал сапоги. И меня вдруг взбесило его невозмутимое лицо и эти изящные игрушки, которые выглядели как бы насмешкой над всей нашей жизнью здесь, и крикнул в полный голос:

— Убрать!

Дальский вскинул веки, посмотрел на меня печальными, как у бродячей собаки, глазами и долго тянул воздух носом.

— Убрать к ядреной матери! — уже не мог я остановиться. — Тут вам казарма, а не балаган. Ясно?!

— Ясно, — тоскливо ответил Дальский, потянулся к полке и стал бережно снимать куклы.

7

Дышали белым теплом булки с марципаном, булки с маком, булки с запеченными котлетами, лоснились калачи, словно облитые тончайшей яичной скорлупой, потело ледяное масло, слезились сыры, и шлепались на тарелки разбухшие сосиски.

— Для вас, товарищ?

— Чашку двойного кофе и рюмку коньяку.

— И еще яичницу с ветчиной?

— Правильно, — сказал я.

Очередь шуршала газетами, блестела свежестью побритых щек, улыбалась розовой помадой; она была терпелива и спокойна. Семь утра.

Я взял свой поднос, сел к шаткому треугольнику-столику с многоцветной пластмассовой крышкой. Прежде чем прийти сюда, я полчаса стоял под холодным душем, думая таким способом привести себя в порядок, но самые скверные сны — наяву, они изматывают, как долгая болезнь, сухо во рту, в голове ватные хлопья, и даже холодная вода не дает бодрости.

Семь утра. Солнце бьет по окнам. И голоса, голоса со всех сторон:

— Иди к нему, медали на лацкан и бей авторитетом.

— Двух закадрили, в восемь у Барклая.

— Звонил! Семь баллов, черт знает что!

— Это вы о Ташкенте? Извините, не слышали, как у экскаваторного? Понимаете, они только мебель купили. Можно, я к вам подсяду? Очень хорошую мебель… А жертвы есть?

— Пять медалистов на место, ужас что делают с детьми.

— Бухгалтера нашего балкой по заднице тюкнуло.

— Ну зачем же так? Я ведь серьезно… Только мебель купили и — землетрясение.

— Колбасы куплю палки три, сыру — голову, апельсинов разных, пусть от ленинградского продукта наслаждение имеют, а то год на консервах, без всякого витамина.

— …ионизаторы надо ставить, какая шахта без ионизатора.

— …стимул под названием: «на-ка выкуси».

— Первый эшелон — московское мороженое. И надпись: «Москва — Ташкент».

— Значит, у Барклая?

— В восемь!

— Бей авторитетом!

Их становилось все больше и больше, этих голосов, они ускоряли свое вращение, сталкивались и расщеплялись на звуки, превращаясь в гул, где были теперь только обломки слов.

Кажется, я задремал тут же за столиком и увидел горы и очень чистое небо. «Где это было?» — стал вспоминать я. Я вспомнил: весной я жил два месяца в Саянах. На вершине сопки, особенно вечерами, стояла неправдоподобная тишина. Топилась печь в деревянном домике, а за стеной сонно работали счетчики, отмеряя количество невидимых частиц, несущихся из космоса на нашу планету. Мы жили вдвоем с приятелем, пили чай, курили, слушали транзистор и опять пили чай, но самое главное было в полночь: мы выходили из нашей бревенчатой избушки, надев валенки и полушубки, оглядывали сначала крохотный поселок обсерватории, потом горы, синие снежные вершины. Ровный голубой свет растекался над всем пространством, а внизу в ущельях и долинах была глубокая темнота ночи, без огней, без мельчайшей искры, и только один звук, скользящий и мягкий, с удивительно тонкой нотой, какой бывает иногда, когда крутишь ручку приемника, только этот звук висел над землей не прерываясь, у него не было эха, оно не отдавалось в горах, как от других звуков днем, и мне начинало казаться, что я слышу вращение Земли, шелест ее движения вокруг невидимой оси, я боялся в этом признаться и вызвать насмешки моего друга-астрофизика, но порой мне чудилось — и он чувствует нечто подобное и потому стоит со мной рядом, настроив уши, как локаторы, и ловит, ловит этот звук.

Под ногами была скалистая твердость породы, на которой рос только карликовый багульник, но чем дальше мы стояли, тем больше казалось, что Земля отделяется от нас, а звезды и Луна становятся крупнее, и теперь не только слышно, но и видно вращение горных вершин; мы были над планетой, она двигалась под нами в скрещении магнитных бурь, опаленная солнечным ветром, и хвост светящейся пыли, как у огромной кометы, тянулся за ней, но она была не пустым телом, дышала испарением водных просторов и теплом биосферы, составляя единое, нерасчлененное целое; это ощущение длилось недолго, оно разрушалось само, тогда мы возвращались в свой домик к теплой печке и чаю и становились каждый сам по себе мельчайшими былинками той же биосферы и в то же время целыми галактиками, отличными друг от друга; так на какое-то мгновение, приняв в себя жизнь богов, мы, успокоенные от дневных забот, засыпали, чтобы с восходом бежать к телескопу, где на белый экран тысячекратно уменьшенное обыкновенной пятерней интеллигентного человека ложилось Солнце, как больной на операционный стол.

Я увидел все это в одно мгновение и подумал, что, наверное, бывают в жизни людей минуты, когда они могут ощутить под своими подошвами всю планету. Бывают. Но… для этого вовсе не обязательно забираться так высоко в горы. Это может случиться и на асфальте, и на снежной дороге, и в окопе…

В кафе все еще клокотали голоса. Я съел остывшую яичницу, выпил остывший кофе, но в номер не вернулся, мне нужно было поехать за Финляндский вокзал, в то место, где стояла красная кирпичная школа и где я не был двадцать пять лет. И я поехал, сначала в метро, затем автобусом, потом шел пешком, и, когда я вот так двигался, со мной происходило нечто близкое тому, что испытывал я в полуночный час на одной из саянских сопок. Мне казалось, я не спускался под землю и не занимал троллейбусное кресло, а прошел по крышам домов и с этой высоты увидел пронизанный солнцем город, он был окружен со всех сторон, как сторожевыми башнями, высокими точечными домами и многоэтажными глыбами других домов, они охватывали полукольцом центр города, где блестела в граните Нева, сверкали шпили, чугунные решетки. Но для людей, что двигались тротуарами, ехали в забитых автобусах и троллейбусах, глотали бульоны в пирожковых, вливались в заводские проходные, этой границы не существовало, а было одно цельное пространство города, которое жило в настоящем измерении, а граница была только для домов, мостовых, оград, и они обороняли ее — я увидел все это с высоты своего движения, мне нужно было это увидеть, чтобы найти в огромном мире жилых и рабочих площадей одну маленькую точку — одноэтажную кирпичную школу.

Вот и каменная кладбищенская ограда, за ней скопище лип, их черные тела осенены свежей зеленью, как ниспадающей влагой водопада, пронзенного солнцем, и колючая трава внизу у камней, и белый асфальт дороги, но школы нет, а справа — дома, желтые, синие, белые дома и стеклянное кафе, а потом магазин, тоже весь из стекла, и молодые липы, и клумбы с цветами, а школы нет. Все-таки я был убежден: ее не могли снести.

Я недолго блуждал лабиринтом асфальтовых дорожек. Здание старой кирпичной кладки, закопченное временем, ютилось во дворе и похоже было скорее на гараж, нежели на школу, и на нем вывеска — «Комбинат бытового обслуживания». Стекла вздрагивали от бойкой работы швейных машин и ударов молотков, пахло кожей и клеем. Я вошел и очутился в современном холле с низкой и тонконогой мебелью, разноцветными стенами и цилиндрическими абажурами, спущенными на длинных проводах; сидели в очереди женщины, положив на колени свертки с обувью и одеждой, и я тоже сел на свободный стул. Ничто не напоминало здесь о прежнем, в этом старом здании все было новым: и люди, и стены, и порядок…

Порядок. У нас тоже был свой порядок: был подъем и отбой, были политзанятия и занятия с оружием, дневальство, наряды, и я, как отделенный, проверял, хорошо ли вычищены и смазаны винтовки, нет ли раковин в каналах стволов. Была и баня, после которой нам выдавали свежие портянки, белье из санпропускника, гимнастерки, хотя и не новые, но получше наших, которые совсем истлели — мы не меняли их несколько месяцев. И даже приезжал один раз профессор, читал нам лекцию о Некрасове. Мне хорошо запомнилось, как стоял он в черной выходной тройке, сунув узенькие ладошки в кармашки жилета и выставив вперед настоящую профессорскую бородку клинышком, и глаза его в красных веках беспощадно пылали. Мы его хорошо слушали, потому что совсем недавно были студентами, и у нас сохранилось почтительное отношение к преподавателям, и еще потому, что от этой лекции веяло мирной жизнью, о которой мы начали забывать. Правда, во время лекции произошла маленькая неприятность. Профессор увлекся, вынул ладошку из жилетного кармана, сжал ее в кулак и крикнул:

— Бойцы, не забывайте, что по этому городу ходил молодой Некрасов и, нищенствуя, тайком собирал хлеб с трактирных столов!

И здесь Шустов допустил настоящую бестактность.

— А хлеб был белый? — спросил он очень заинтересованно.

Профессор так распалился, что не мог остановиться и, не поняв, о чем его спрашивают, крикнул:

— Белый!

— Хорошо, — вожделенно вздохнул Шустов.

За это он получил от меня наряд вне очереди. Конечно, этот пример можно приводить как наглядное доказательство тому, что надо учитывать при лекциях аудиторию, но тогда мы об этом не думали, очень уважительно отнеслись к старичку, проводили его аплодисментами, он ушел довольный, и мы тоже были довольны, потому что знали: профессор состоит при своем деле и честно его делает.

Порядок есть порядок. И в этом огромном городе, осажденном и блокированном со всех сторон, где три миллиона человек были заперты немцами в ловушку, он имел свой особый смысл и предназначение, и все, от мальчишки из бытового отряда до огромных воинских частей, были подчинены ему, зная, что только в этом и есть настоящее спасение. Мы не могли выйти из его орбиты, даже если нас привели на отдых и мы заслужили его. Наша казарма была одним из крохотных островков огромного архипелага, и даже когда мы покидали этот островок с увольнительной в кармане, то оставались во власти тех законов, которые действовали на островке, как и на всем архипелаге.

Наверное, можно написать увлекательную книгу о том, как рождались новые законы, подчиняя себе людей в условиях блокады, и о тех необычных деталях порядка, которые могли быть только здесь, в этом городе, и тогда, видимо, историкам легче будет разобраться, почему город оказался непобедимым. Я прочел в книге английского журналиста Александра Верта такое замечание:

«Почему же Ленинград „выстоял“? На этот вопрос дают легкий, простой и на первый взгляд основательный ответ, что, поскольку все шоссейные и железные дороги были перерезаны, у ленинградцев не было иного выхода, как выдержать и стать „героями“ — хотели они того или нет… Однако в действительности дело не в этом. Самое замечательное в истории ленинградской блокады — это не сам факт, что ленинградцы выстояли, а то, как они выстояли».

Хоть английский журналист во многом прав, но все-таки всегда важно и почему. Сейчас я не могу написать об этом книгу, сейчас мне надо все вспомнить о Казанцеве, об этом рыжем парне с бледной, болезненной кожей лица и неожиданными синими глазами, который был у нас самым тихим и самым незаметным, а здесь, в этой казарме, оказался в центре внимания и заставил возненавидеть себя — ведь мы не сразу поняли, что он для нас сделал.

Но казармы не было, а был современный холл, запах кожи, женщины в очереди и веселое дрожание стекол.

«Боже мой, — подумал я. — Неужели каждый поворот планеты вокруг оси невозвратимо уносит все, что творится в этот миг. Но это так же нелепо, как если бы Земля вдруг начала обращаться в другую сторону, и время бы поползло вспять, и исчезли бы все эти светлые дома, полукольцом окружившие город, и здесь бы все исчезло, а осталось бы снежное поле, а на нем красная казарма. Даже если бы планета начала вращаться в иную сторону, ничего бы не вернулось. Но ведь невозможно движение только в один конец, а если невозможно, то и минувшее не может быть только минувшим, все, что свершается, должно оставаться, обретая свое равновесие, ну пусть хотя бы в смене формы…»

8

Если бывают добрые черти, то, наверное, им и был Дальский. Во всяком случае, все, что произошло позднее, находилось в прямой зависимости от его козней. Он утащил Казанцева в угол коридора и молча, с чисто бесовской лихостью вынул из своего толстого, изрядно затертого бумажника два розовых билета. В сумерках Казанцев с трудом прочел на них: «Театр музыкальной комедии», сегодняшнее число и время начала спектакля — шестнадцать ноль-ноль. Дальский подмигнул, словно хотел сказать этим: «Смотрите не опаздывайте, молодой человек», — и удалился.

Всякий бы другой на месте Казанцева немало бы удивился и этим билетам и тому, что сейчас можно пойти в театр, да еще музыкальной комедии, или бы посчитал это скверной шуткой, но Казанцев привык принимать все всерьез, спокойно сунул розовые бумажки в карман гимнастерки, рядом с комсомольским билетом и солдатской книжкой, и направился ко мне. Козырнув по всей форме, он сказал:

— Разрешите обратиться.

Мне это не понравилось, и я буркнул:

— Ну, чего тебе?

— Увольнительную в город. Имею билеты в театр.

Я стал внимательно изучать его бледное лицо с веснушками на переносице, темневшими, как ржавые шляпки надежно вколоченных гвоздей, понял, что с мозгами у него все в порядке, и тут же догадался, для чего ему понадобилась увольнительная.



Поделиться книгой:

На главную
Назад