Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Самоубийственная гонка. Зримая тьма - Уильям Стайрон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Извини, приятель.

Потом он положил голову на руль. До меня донесся сдавленный смешок, плечи Лэйси сотрясала истерическая дрожь. Наконец, не сказав ни слова, он выпрямился и завел мотор; мы поползли сквозь рассвет со скоростью, приличествующей почтенной старой даме.

Лишь несколько миль спустя я пришел в себя настолько, чтобы произнести несколько слов, пустых и банальных, как весь недавний эпизод. Я покосился на Лэйси, но он ничего не ответил. На тонко очерченном, почти нежном лице вдруг проступило суровое и горькое выражение: теперь он выглядел осунувшимся, постаревшим, ничуть не похожим на мальчишку. Когда Лэйси наконец заговорил, в голосе его слышались боль и напряженность, как будто наше чудесное спасение дало выход какому-то давно сдерживаемому страху.

— Я снова видел эту проклятую собаку! — сказал он.

— Какую собаку? — опешил я. — Снова?

Я даже подумал, что с ним случилось временное помрачение.

Какое-то время Лэйси ехал молча, потом сказал:

— Видишь? — и протянул мне правую руку. Небольшие бугорки шрамов — примерно пять или шесть — расположились на ладони неровным полумесяцем. Я видел их раньше и счел следами от ранения, очевидно, неопасного. Мне никогда не приходило в голову расспрашивать, и Лэйси никогда про них не говорил — по крайней мере до сих пор.

— Это случилось на Окинаве, в сорок пятом, когда бои уже подходили к концу, — сказал он. — Я командовал стрелковым взводом в Шестой дивизии морской пехоты. Стоял июнь, время близилось к полудню, и, по выражению нашего сержанта, было жарко, как в центре ада. Наш батальон уже два дня штурмовал маленький городишко, где японцы построили сильную линию обороны. У них там была артиллерия, много тяжелых орудий, и нас постоянно обстреливали. Но благодаря нашим собственным пушкам и нескольким авианалетам мы смогли продвинуться довольно далеко, и около полудня, как я уже сказал, мой взвод двинулся вперед — мы должны были прочесать парочку улиц.

Лэйси замолчал и машинально потер шрамы о скулу.

— Как только мы дошли до первых домов, японцы начали обстрел из минометов, с позиции, которая уцелела после нашего огня. Они все были камикадзе — мечтали умереть и прихватить нас с собой, потому мы и несли такие потери. В общем, мы залегли рядом с дорогой, я сполз в небольшую канаву, полную жидкой грязи, и миномет принялся выколачивать из нас дерьмо. Врагу не пожелаешь оказаться в этой поганой луже. Японцы при-стоелялись по нас и вели огонь на поражение; сам не знаю, как я остался r живых. Это продолжалось не меньше пяти минут, потом я вдруг поднял глаза и увидел как раз напротив того места, где лежал, не больше чем в пяти ярдах от меня, на другой стороне дороги огромную тощую собаку: лапы у нее подгибались — она, похоже, совершенно обезумела от рвущихся вокруг снарядов.

Должно быть, я немного приподнялся. Хоть я, как все, стреляю с правого плеча, но вообще-то я левша и карабин держал в левой руке, стараясь не залить его грязью. Увидев меня, пес просто перелетел через дорогу и, впившись зубами в мою свободную руку, прокусил ее насквозь. Это было полное безумие, кошмар — минометный обстрел косит все живое вокруг, а здесь перепуганная свирепая псина вонзилась клыками мне в ладонь, да так крепко, что я не мог ее вырвать, сколько ни пытался. Собака не издавала никаких звуков: не рычала, не лаяла, просто отгрызала мою руку, не сводя с меня сумасшедших блестящих глаз. Невозможно описать словами, какая это была боль; я даже не помню, кричал я или нет. Мой взводный сержант лежал недалеко от меня, но даже если он и видел, то ничем не мог помочь, прижатый огнем к земле. Господи, каждый раз, как я об этом думаю, рука у меня снова начинает болеть.

— И что же ты сделал? — спросил я.

— Я понимал, что должен пристрелить собаку, но очень трудно выстрелить из винтовки, даже просто прицелиться, если у тебя свободна только одна рука. Да еще я по глупости оставил оружие на предохранителе. Тем не менее ничего не оставалось, кроме как застрелить ее. И, видит Бог, я прилагал к этому все усилия. Какое-то время мы смотрели друг на друга в упор. В ее глазах было что-то мстительное, демоническое. Как бы сказать… Я чувствовал, что в каком-то смысле получаю по заслугам, что эта собака — воплощение всех невинных жертв, которых изувечила и свела с ума война; им уже ничего не осталось, кроме как набрасываться на своих мучителей, хватая первого, кто попадется. Чистая фантазия, конечно, бедная зверюга просто испугалась, но тогда я так думал.

— И ты, конечно, ее убил? — спросил я.

— Ну да, — ответил Лэйси. — В конце концов я дотянулся до карабина — уж не знаю, как снял его с предохранителя, и выстрелил ей прямо в голову. Это было невероятно противно. Когда огонь прекратился и мы смогли двинуться дальше, санитар целых пять минут пытался вытащить собачьи клыки из моей ладони. Для меня война на этом закончилось: в тот же день я был отправлен в госпиталь, чтобы пройти курс профилактических уколов от бешенства. И пока мне делали эти уколы — очень болезненные, надо сказать, — мы захватили Окинаву.

Он немного помолчал. Мы уже подъезжали к лагерю, и на дорогах стали появляться первые машины: фермеры на грузовичках, туристы с флоридскими номерами, уезжающие на лето на север, морские пехотинцы, возвращающиеся на базу. Лэйси вел машину очень медленно и осторожно.

— О Господи, — наконец сказал он с тоской в голосе, — этой войны нам не пережить.

Дом моего отца

В год, когда закончилась война (великая война за то, чтобы не было больше войн), я вернулся Виргинию, в дом моего отца, и по утрам блаженно спал допоздна. Один раз я проснулся от странного сна, исполненного манией величия. Честно говоря, мне и раньше снились такие сны. Так, например, когда я учился в колледже, мне приснился Джеймс Джойс. Мы сидели за столиком кафе где-то в Европе, наверное, в Париже, и пили кофе. Он смотрел на меня подслеповатым взглядом, как на давнего знакомого, и его ничуть не смущало случайное соприкосновение наших рук, а когда он обращался ко мне, ирландский выговор был преисполнен почти приторным восхищением:

— Пол Уайтхерст, для меня ваше творчество — неиссякаемый источник вдохновения. Если бы не вы, я бы никогда не закончил «Дублинцев»!

Я очнулся от этой нелепой фантазии, охваченный таким безумным восторгом, какого, думаю, мне больше никогда в жизни не испытать. На войне же меня посещали совсем другие видения. Однако с приходом мира я настолько воспрянул духом, что на выручку моему ослабевшему самомнению тут же явился очередной подобный сон. В этом эпизоде я сидел рядом с Гарри Трумэном в лимузине, катившем по Пенсильвания-авеню.

— Пол Уайтхерст (снова отчетливо прозвучало полное имя), вы дали мне бесценный совет — сбросить на Японию атомную бомбу.

Знамена плещут на ветру, ревет военный оркестр, я раскланиваюсь с нарядной толпой.

— Благодарю вас, господин президент, — отвечаю я. — Я много над этим думал.

Проснувшись, я довольно долго лежал, беспомощно давясь от смеха. Потом сон рассеялся, как рассеиваются все сны. В голове не было ни единой мысли. Наконец снизу, с кухни, донеслись привычные звуки, и, втянув ноздрями вкусные запахи, я приготовился к новому дню.

За одним важным исключением, о котором я упомяну чуть позже, отцовский дом мне очень нравился. Он внушал радость жизни. Отец никогда не был богачом, но благодаря военным заказам дела на судовой верфи, где он проработал почти всю жизнь, шли в гору, и это дало ему возможность переехать из тесного маленького бунгало, в котором прошло мое детство, в просторный, удобный дом с верандой и стеклянными дверями, обращенными к гавани. Огромная, шириной в несколько миль, акватория всегда кишела судами: военными эсминцами, танкерами или сухогрузами; на таком расстоянии они казались уже не уродливыми, а наоборот, впечатляющими. Местные патриоты превозносили порт, говоря, что он ни в чем не уступает Сан-Франциско, Рио и Гонконгу и даже в чем-то их превосходит. На мой взгляд, это было сильным преувеличением: панорама бухты представлялась мне довольно однообразной и слишком уж плоской, чтобы от одного ее вида «перехватывало дыхание».

Тем не менее зрелище было по-своему грандиозное. Я не мог не признать, что отец купил дом с видом на миллион (он повторял это при каждом удобном случае), и обширное водное пространство, где днем сверкало солнце или вздымались волны, а по ночам пароходы перекликались жалобными гудками, стало одним из самых приятных моментов моего возвращения с войны. Лето в южных атлантических штатах чудовищно жаркое и влажное, но по утрам залив одаривал нас прохладным бризом («бриз на миллион долларов», говорил мой отец в самые знойные дни). Проснувшись, я лежал, вдыхая запах кофе и блинчиков, а потом расплывался в улыбке — в искренней, широкой улыбке до ушей, от которой на щеках играли ямочки: меня переполняло ощущение жизни и здоровья, способность ощущать аромат горячих блинчиков казалась удивительным подарком. Мною овладевало совершенно беззаботное настроение, и все тело трепетало от радости — или даже блаженства; я лежал на залитой солнцем постели и слушал, как поет пересмешник в ветвях акации за окном, как уходит на работу отец, как кричат чайки над водой, как проезжает на велосипеде негр — разносчик цветов, как скрипит телега (в те дни еще можно было увидеть лошадей и повозки, но скоро они исчезли), как стучат копыта и снова раздается крик «Цветы! Кому цветы?», пронзавший мое сердце словно в далеком детстве. Причина моей радости была проста — я выжил. Я выжил и лежу дома, в своей постели, я больше не движущаяся мишень на равнинах Кюсю или в щебенке пригородов Осаки и не молю Бога, чтобы он как чудо даровал мне еще один-единственный день жизни в котле войны, которой нет конца! Лишь несколько месяцев назад смерть была для меня такой близкой, что теперь сама жизнь приводила в бесконечное восхищение.

Но, раздумывая о своей удаче, трудно было избавиться от чувства вины. Три года назад, семнадцати лет от роду, поддавшись браваде и, вероятно, жажде смерти, я подал заявление в школу офицеров Корпуса морской пехоты. Поскольку считалось, что мои сверстники слишком неопытны и не могут командовать войсками в настоящем бою, флотское начальство решило отправить нас в колледж, чтобы мы получили хоть какие-то знания и немного пообтесались. Это давало нам дополнительный год или два умственного и физического развития перед роковой схваткой с японцами. Я и мои одноклассники, как самые младшие, дольше всех оставались курсантами, а те, кто был всего на год старше, прошли офицерскую подготовку и отправились прямиком в самое пекло последней стадии войны на Тихом океане. Смертность среди лейтенантов морской пехоты была самой высокой из всех военнослужащих. Это известный факт. В своей книге «Братья по оружию» Юджин Следж, служивший рядовым, так описывает ситуацию: «Во время боев на Окинаве лейтенанты постоянно менялись. Их ранили или убивали так часто, что мы ничего не успевали о них узнать… Мы видели их живыми только раз или два… Казалось, современные средства ведения войны упразднили должность командующего стрелковым взводом».

Будь я годом старше, меня бы отправили в кровавую мясорубку Иводзимы. Каких-то шесть месяцев разницы, и быть мне одним из тех мучеников Окинавы, о которых писал Следж Я был на волосок от этой горькой участи, а вместо этого оказался на Сайпане, где мы готовились к вторжению в Японию. У меня было достаточно времени, чтобы поразмыслить о том, чего я избег на Иводзиме и Окинаве, и о том, что меня ждет, когда мы будем штурмовать укрепленные побережья Японии.

Изрытые снарядами поля сражений прошлого ясно говорили о том, каким будет мое будущее, и печальная судьба испуганных, но не дрогнувших парней, с которыми мы простились, предзнаменовала мою собственную судьбу.

Как бы то ни было, по утрам, лежа в постели, я поглаживал себя, наслаждаясь тактильным ощущением здорового тела. Это было не ленивое самоудовлетворение, которому предаются люди в одиночестве, а сознательная, сосредоточенная инвентаризация всех частей тела. Взять хотя бы одни только руки и пальцы и рассмотреть их в контексте благополучно избегнутой мной Иводзимы. Как известно, после нашей высадки весь берег был завален изуродованными телами, отдельные руки и ноги находили в сорока футах друг от друга, брызги мозгов покрывали котелки и ранцы. Тем, кто выжил, навсегда врезались в память цифры понесенных на Иводзиме потерь — двадцать шесть тысяч убитыми и ранеными (шесть тысяч только убитых). Это население небольшого американского городка. Большая часть ранений приходилась на руки и пальцы — их не спрячешь, они постоянно чем-то заняты, и поэтому особенно уязвимы. Размышляя о том, сколько пальцев было оторвано или изувечено в этой адской куче пепла, я вытягивал средний палец, качал им, гладил его большим, мягко тер о кожу на груди и не переставал радоваться, что легко могу выполнить эти обезьяньи действия.

Еще можно было лишиться руки или ноги. Во время войны на Тихом океане ампутации рук и ног приобрели характер эпидемии. С каким огромным удовольствием я ощупывал тугую, маслянистую плоть бицепса, сжимая так сильно, чтобы чувствовался здоровый напор крови, пульсирующей в артерии, или энергично хлопал по мускулам бедра. Однако радость мгновенно улетучивалась, уступая место глубоко укоренившемуся чувству вины, едва лишь я представлял, что в это самое время кто-то лежит в госпитале с ампутированной ногой и кусает губы от фантомной боли.

Можно получить невероятные увечья и все-таки остаться в живых. В колледже с нами учился парень по имени Уэйд Хупс из небольшого городка в Теннеси. Он был командиром стрелкового взвода на Окинаве и подорвался на мине-растяжке, когда вместе со своей группой проводил рекогносцировку местности в окрестностях разбомбленной деревушки. Уэйду оторвало ногу, и лишь благодаря быстрым и умелым действиям стрелка-санитара он не умер на месте от потери крови. После войны Уэйд рассчитывал стать юристом и, также как его отец, одно время занимавший пост вице-губернатора штата Теннеси, заниматься политикой. Парень он был добрый и сердечный, и вдобавок ему было свойственно типичное для политиков болтливое благодушие. Особым умом он не отличался, но для политика это и не нужно. Что я еще помню про Уэйда Хупса — так это его идиотскую страсть к Джун Эллисон[21] и альбом ее фотографий, который он везде возил с собой, — вероятно, даже на Окинаву. Джун в купальнике, Джун в белых носочках и баварском платье, Джун лучезарно улыбается, обнажая стерильно чистые лошадиные зубы. Я представлял, как он изо дня в день онанирует, разглядывая фотографии своей безупречной возлюбленной. Шарик шрапнели от той же растяжки попал ему в голову, повредив центр речи, и с тех пор он не мог произнести ни слова, ни звука, ни писка. Когда новость про Уэйда Хупса дошла до нашей тренировочной базы на Сайпане, она потрясла нас до глубины души. У инвалида войны хорошие шансы победить на выборах — за него проголосуют хотя бы из сострадания. Но политик без голоса? Это все равно что королева красоты без сисек. В остальном он был полностью здоров, хотя непонятно, стоило ли этому радоваться. Однако каждый из нас думал про себя: он по крайней мере остался жив.

Я слушал, как в кухне гремит посудой моя мачеха Изабель и как по соседству, в ванной, Плещется отец, что-то напевая себе под нос. У него был неплохой тенор, немного дребезжащий, но сильный, и, моясь, он распевал арии из опер Верди, Пуччини и Моцарта, услышанные по радио или на старых пластинках Карузо. При этом он чудовищно коверкал итальянские слова, которые запоминал со слуха. Вообще англосаксам этот язык дается с трудом. Я не сразу разобрал в доносившихся сквозь шум сливного бачка и бульканье полоскания звуках «Dalla sua расе»[22] и «Il mio tesoro»[23]. Но чаще это был самодельный итальянский вроде тра-ла-ла-ла-Dio! Или ла-ла-ла-amore![24]» Мы с отцом обычно завтракали вместе, перед тем как разойтись: я отправлялся в школу, а он на машине вместе с другими такими же белыми воротничками — на свою верфь.

Все это было задолго до смерти моей матери и до того, как отец познакомился с Изабель — дамой, чье появление оставило в моей душе небольшую, но чувствительную занозу. Я слушал, как она возится на кухне. Изабель отлично готовила, и одним только аппетитным завтраком дело не ограничивалось — ее таланты простирались гораздо дальше. У меня не укладывалось в голове, как могла эта строгая, сторонящаяся всех земных радостей женщина, профессиональная медсестра, чей вкус атрофировался от больничной пищи и куриных фрикаделек, которые подавали в кондитерской «Бейд-А-Ви», где она обедала в компании таких же незамужних медсестер, готовить не просто съедобную, а по-настоящему вкусную еду. Я подозреваю, причина тому — мой отец. Не будучи гурманом, он все же привык к традиционной южной кухне, которая в своих лучших проявлениях просто восхитительна, и потому, как я полагаю, сразу дал понять, что рассчитывает на приличный стол. Хотя обычно Изабель не делает ему поблажек, но с готовкой она справилась. Этого у нее не отнять. Лежа в постели и слушая, как мачеха хлопочет внизу, готовя завтрак, я думал о ней лучше, чем в любое другое время дня. Хотя она, конечно, ужасно шумела. Изабель была некрасива и худа и двигалась по кухне с неуклюжей торопливостью. Для меня так и осталось загадкой, как же она справлялась с работой медсестры, требующей, по моему разумению, всей мягкости и плавности движений, на какую способна женщина.

Время от времени я с ужасом думал, что было бы, если бы отец женился на ней, скажем, на пять лет раньше, когда мне было десять. Она бы меня уничтожила. А так, когда они решили скрепить свой союз, мне было уже пятнадцать и сколько-нибудь существенных неприятностей я избежал, поскольку сначала учился в закрытой школе и в колледже, а потом служил в морской пехоте. Дома я почти не жил. Я долго ломал голову, пытаясь отгадать причину нашей взаимной неприязни, но так ни до чего и не додумался. Конечно, миф о злобной мачехе мне известен. Мачеха, по определению, мегера. Чудо, если мальчику или девочке (в особенности единственному ребенку вроде меня) доставалась добрая, любящая мачеха: настоящая мачеха — вредная, злая, жадная, ревнивая, подозрительная, злопамятная и так далее. В определенной степени Изабель как раз такая и была — живое воплощение архетипа. Только горячая привязанность к отцу, которого я любил, несмотря на то что он женился на этой ведьме, удерживала меня от настоящей ненависти и заставляла сдерживать вскипающие в душе чувства. Конечно, я бы мог высказать все, что о ней думал, и навсегда убраться из этого дома, но мне не хотелось огорчать отца, который во мне души не чаял.

Поэтому мы с Изабель обращались друг к другу с ледяной вежливостью, и я старался не заводиться в ответ на ее, как мне казалось, беспричинную враждебность. Со своей стороны она тоже не давала воли негодованию, которое, я уверен, испытывала, глядя на пасынка: ленивого, наглого, высокомерного, мастурбирующего, склонного к алкоголизму, самовлюбленного бездельника, который шлялся по дому в форменных подштанниках, из которых у него яйца вываливались. Видит Бог — учитывая мой тогдашний душевный разброд, мое негероическое, но невероятное спасение, чувство вины и сексуальную озабоченность, я тоже был не подарок. Через каких-то несколько месяцев после моего возвращения мир уже втягивали в другую войну, столь же мрачную и зловещую, как предыдущая, — в «холодную войну», объявленную Уинстоном Черчиллем в каком-то коровьем колледже в Миссури[25].

Лежа на спине, я сосредоточенно скользил взглядом вдоль своего тела, любуясь благословенным твердым жезлом, удерживающим небольших размеров палатку из простыни, и старательно боролся с желанием развлечься. В конце концов я только символически, почти что ласково, хлопнул по восставшей плоти, оставляя на потом роскошь обладания той частью тела, которая важнее рук, ног, пальцев и даже глаз. И даже мозгов. Особенно мозгов! Кому они нужны! Перед высадкой морпехи дрожали от страха за свое драгоценное хозяйство. Природа поместила его в довольно безопасное место, куда осколки попадали относительно редко, и все же бывало, что молодые люди возвращались с войны скопцами. Я радовался, что сохранил эту часть тела.

Ну, еще чуть-чуть, и эта мысль совпадает с промельком женского тела (могу сказать только, что она совсем раздета). Сквозь прозрачную тюлевую занавеску можно различить лишь смутные очертания, но мое сердце почти останавливается. Это Майми Юбэнкс, двадцати лет от роду, как всегда, в одно и то же время с точностью до минуты, выходит из душа и вытирается перед окном. От дома Юбэнксов до нашего рукой подать. Если бы не полупрозрачная штора, мой зоркий глаз снайпера различил бы мельчайшие поры на стройной попке Майми. Звуки плещущейся воды и веселый голос, распевающий гимны, будили во мне определенные ожидания, однако предчувствия обычно обманывали: она скрывалась за занавеской, и я успевал заметить лишь розоватое мелькание и темную кляксу лобковых волос. И все это под такие воодушевляющие мелодии, как «К Тебе взываю я, Господь» и «В небесных долинах нет печали».

Так продолжалось уже несколько недель. В районе, куда перебрался мой отец, несмотря на потрясающий вид, жили в основном люди среднего достатка. Мой отец не был богачом, но все-таки оказался богаче соседей. Семейство Юбэнкс переехало сюда из отдаленного городка на том берегу реки Джеймс; это были простые трудолюбивые люди, с которыми отец прекрасно ладил, особенно если учесть, что сам он не отличался благородным происхождением. Поскольку у Юбэнксов не было ничего общего с нашей семьей, близость домов немного раздражала. Миссис Юбэнкс постоянно готовила на целую ораву бедных родственников, съезжавшихся к ним со всего города, и запах тяжелой деревенской пищи — окорока, мясной подливки, фасоли и гороха — проникал в наши комнаты. Мы постоянно вдыхали ароматы еды. А кроме того, у мистера Юбэнкса, проповедника, подрабатывавшего в похоронном бюро, была искривлена носовая перегородка, и тихими летними ночами, когда все окна были открыты, от его громкого храпа дребезжали стекла. Отец не мог уснуть и ужасно мучился. Из-за этого он называл мистера Юбэнкса Кинг-Конгом. Мне же не давала покоя Майми Юбэнкс. Несколько лет назад, когда я уезжал учиться в школу, она была неуклюжим подростком, вся в ярких прыщах. А теперь я с трудом узнал ее — так она изменилась. В те дни про сексуально привлекательную молодую девушку говорили «хорошо смотрится в свитере», и Майми вполне соответствовала этому критерию. Ее щеки сияли румянцем, а когда она вприпрыжку бежала по дорожке к своему дому, бросая мне на ходу «Привет!», под кашемиром обозначались соблазнительные выпуклости. С тех пор как я впервые увидел ее после долгого перерыва (это случилось сразу после ее возвращения с летних курсов по изучению Библии в каком-то колледже Северной Каролины), я просто изнывал от желания делать с ней то, чего был лишен во время службы на Тихом океане. Удивительно, что я так долго продержался. Я даже не знал, девица Майми или нет, но поскольку она состояла в обществе молодых христиан-баптистов, то скорее всего была абсолютно невинна, — и тем больше мне хотелось разузнать, так ли это на самом деле. Я твердо решил, что позвоню ей сразу, как только спадет эрекция, и, если получится, приглашу на свидание на сегодняшний же вечер. Конечно, я мог просто постучать к ней в дверь, но я все же немного стеснялся, а телефон обеспечивал безопасное расстояние.

Я бросил взгляд на альбомы, которые просматривал вчера перед сном. Они так и остались лежать на кровати. Мне нравилось перебирать свои мальчишеские сокровища, терпеливо дожидавшиеся в шкафу, пока я служил в морской пехоте. Я вспоминал о них и на Сайпане, и на транспортных кораблях, но больше уже не надеялся увидеть. Теперь, вернувшись из царства мертвых, я был безумно счастлив обрести то, что считал безвозвратно утраченным. Винтовка «ремингтон» 22-го калибра, без единого пятнышка ржавчины, пахнущая оружейной смазкой: я стрелял из нее белок рядом с железной дорогой «Чесапик и Огайо». Переплетенный комплект ротапринтного журнала «Морской конек»: я выпускал его, когда учился в школе. Серебряный кубок за победу в парусной регате: мы с моим двоюродным братом построили небольшой двухпарусный швертбот и выиграли на нем гонку. Двенадцать томов «Книги знаний», изданной в Англии приблизительно в 1910 году. Когда мне было лет одиннадцать-двенадцать, я мог бесконечно их читать и перечитывать, подолгу рассматривая фотографии своих сверстников, сделанные на пляжах Брайтона и Блэкпула. На снимках мальчишки играли в крикет и ели что-то такое, чего их американские сверстники в глаза не видели. Далее шли уроки Чарлза Атласа[26], которые мне раз в две недели присылали по почте. В четырнадцать лет я очень хотел быть сильным, и поэтому заказал (заплатив огромную по тем временам сумму — двадцать пять долларов) дюжину брошюр с указаниями, как без гантелей, с помощью одного только «динамического напряжения», превратить девяностофунтового задохлика в настоящего атлета. Я бросил занятия на второй неделе: надоело стоять перед зеркалом в одних трусах, поочередно напрягая и расслабляя тощие конечности.

Альбом с фотографиями. Словами не передать, как мне хотелось иметь его при себе на Сайпане, когда я томился предчувствием скорой смерти. В этом альбоме жила память о ранних годах моей жизни, фотографии друзей и родителей — и все находилось в десяти тысячах миль от меня, день и ночь дрожащего от страха. Я так долго верил, что никогда больше не увижу этих портретов и уж тем более изображенных на снимках людей, что набросился на дешевый дерматиновый альбом с жадным восторгом. Смотреть на снимки, после того как отменили мой собственный смертный приговор, — все равно что вернуться в детство, где живы все мои друзья. Однако сегодня я не мог избавиться от томления плоти, потому предпочел разглядывать не школьных приятелей, а мою кузину Мэри Джейн. Ростом она была четыре с половиной фута и такая хорошенькая — словами не описать. Всякий раз, когда я наводил на нее фотоаппарат, она бессовестно корчила смешные рожи. Это было в последнее довоенное лето. Почти сразу после смерти моей матери меня отослали на каникулы в Каролину, к тете и ее мужу полицейскому в маленький городок сразу за границей штата. Кроме удушающего одиночества это лето оставило еще одно неизгладимое впечатление: начало гормонального созревания накрыло меня как наводнение — Джонстаун.

Мне только исполнилось четырнадцать. Из того бесконечного лета я помню не многое: как скучал в душном бунгало, как по радио крутили какую-то деревенскую дребедень, с каким благоговением я ожидал вечерней порции мороженого и в одиночестве ходил в кино, — но, наверное, никогда не забуду ту страсть, совершенно новое (я поздно созрел, и тогда еще не занимался онанизмом) и странно пугающее чувство, поскольку моим предметом была горластая малышка Мэри Джейн. Разве можно испытывать подобные чувства к родственнице? Да еще такой маленькой? Ни кровное родство, ни страх инцеста не спасали: я вожделел к своей двоюродной сестре одиннадцати лет от роду, с запахом леденцов изо рта и преждевременно сформировавшейся грудью, которая, хихикая, плюхалась мне на колени в пижамных штанах и вопила: «Мам, а Пол дразнится!» Плохо она понимала, кто кого дразнит и что случилось однажды утром, когда она, вырвавшись из моих крепких объятий, простодушно схватила мой набухший член и спросила:

— Что это?

В панике я ответил:

— Не знаю! — И тут же юркнул в ванную, где и пережил сладкое потрясение первого оргазма.

К счастью для нас обоих, наше совместное проживание вскоре закончилось. Однако этот шумный маленький бесенок на все времена останется моей Цирцеей, а городок Ахоски, Северная Каролина (население четыре тысячи восемьсот десять человек), — моим незабываемым Вавилоном.

Я слышал, как отец спускается по ступенькам в столовую, и уже собирался, как обычно, выпрыгнуть из постели, натянуть халат и присоединиться к нему, но тут мне попался на глаза свежий номер «Нью-йоркера», купленный вчера вечером в киоске. Я немного полистал карикатуры перед сном, и теперь, взяв журнал с подушки, заметил нечто ускользнувшее от моего внимания, нечто совершенно невообразимое. Текст выпуска шел сплошным куском, от начала до конца, колонка за колонкой, огибая рекламные объявления; вся история или рассказ, называйте как угодно, тянулась непрерывно и обрывалась лишь на последней странице прямо над подписью: Джон Херси. Я очень удивился: весь выпуск посвящен одной-единственной статье. Я вернулся к началу, к заголовку «Хиросима», и стал читать:

БЕСШУМНАЯ ВСПЫШКА

6 августа 1945 года, ровно в четверть девятого по японскому времени, в ту минуту, когда атомная бомба взорвалась над Хиросимой, мисс Тосико Сасаки, сотрудница отдела кадров компании «Восточноазиатские оловянные изделия», сидела на своем рабочем месте в конторе. Она как раз повернула голову, чтобы задать вопрос девушке за соседним столом.

Я продолжал читать. Из первого же абзаца становился ясен настрой всей хроники: «Взрыв атомной бомбы уничтожил сотни тысяч человек. Эти шестеро оказались среди уцелевших. Они до сих пор гадают, почему остались в живых, когда все вокруг погибли».

Я отбросил простыню и упер толстый журнал себе в живот. Имя Джона Херси было мне знакомо. Морпехи, которым не довелось участвовать в боевых действиях, с ужасом и болью читали в журнале «Лайф» его репортажи об ожесточенных сражениях на Гуадалканале. Он по-прежнему писал тем ясным, точным, сдержанным языком, который запомнился мне по его статье, озаглавленной «В долину». В ней шла речь о судьбах молодых американцев, попавших в эту кровавую бойню. Однако теперь страдающей стороной были японцы. Я не отрываясь прочел пять или шесть страниц: речь шла о женщине, которую звали миссис Накамура. Она помнит, что увидела слепящую белую вспышку, и в следующую секунду дом разлетелся на куски, завалив ее и детей. На этом месте я услышал гудок и понял, что коллеги моего отца сигналят ему с улицы. Я так увлекся статьей, что даже забыл про завтрак. Выпрыгнув из постели, я натянул халат и поспешил вниз с «Нью-йоркером» в руке.

— Доброе утро, сынок. Чем сегодня планируешь заняться? — спросил отец.

Он стоял передо мной в рубашке с короткими рукавами, перекинув пиджак через согнутую в локте руку. Зловещая жара явно предвещала невыносимо душный южный день, который пока только копит силы, собирая облака пара. Над гаванью царило полное безветрие. Парочка электрических вентиляторов гоняла теплый воздух по передней. Пересмешник в ветвях акации завел вялую трель, словно уже обессиленный жарой.

— Думаю, пойду в библиотеку, — соврал я, точно зная, что скорее всего буду в другом месте. — Я еще не одолел всего Синклера Льюиса.

— Ну тогда до вечера, — ответил он. — Пообедаешь в городе?

Это был намек, что меня, как обычно, к обеду не ждут. Многие служащие по старой традиции брезговали грязными забегаловками в городе и на ланч возвращались домой. Хотя на поездку уходило по меньшей мере пятнадцать минут в один конец, либеральная политика руководства верфи предусматривала полуторачасовой обеденный перерыв, и поэтому у отца была возможность обедать в спокойной обстановке, дома с Изабель. Южане, выросшие в маленьких городках, вообще недолюбливают рестораны, и традиция домашних обедов (утраченная на варварском Севере) еще долго сохранялась в таких местах, как, например, Франция. Впрочем, отец догадывался, что я не желаю делить с ним это удовольствие. Учитывая наши с Изабель натянутые отношения, нам было трудно не ссориться за столом, и если завтрак с ужином мы кое-как преодолевали, то с обедом бы уже не справились. На самом деле меня пугало, что завтракать теперь придется в компании Изабель без сдерживающего влияния отца.

— Ну, хорошего тебе дня, сынок, — сказал он и порывисто обнял меня одной рукой, как часто теперь делал. Я просто физически почувствовал, что мне передается его любовь. Иногда мне казалось, что отец тоже все еще пребывает в состоянии легкого шока от того, что я вернулся с Тихого океана живой и здоровый. И это несмотря на твердую веру, что Бог сохранит меня. Ведь я был его единственным «корнем и потомком», как он говорил, прибегая к библейской аллюзии. Отец усердно молился о моем спасении. В письмах на Сайпан он писал, что уверен в моем благополучном возвращении, проявляя тем самым куда больше веры в божественный Промысел, чем я. Еще свежа была боль от недавней смерти жены, и, потеряй он еще и сына, ему бы никогда не оправиться от такого удара. Теперь он обнимал меня с особенным чувством, и я обнял его в ответ. Потом я смотрел, как он спускается по ступенькам к своим коллегам — счетоводам, труженикам логарифмической линейки и арифмометра, благодаря которым стало возможно создание таких морских левиафанов, как «Йорктаун» и «Энтерпрайз»[27] — нашего главного козыря в борьбе с желтой угрозой.

Я на минуту задумался об арифмометрах и вспомнил, как преданно отец любил свое дело; иногда он даже приходил в конструкторское бюро по выходным и брал меня с собой. В одиннадцать летя был в восторге от его работы. Конструкторское бюро занимало просторное помещение со сводчатыми потолками на третьем этаже конторского здания, и из его окон открывался вид на бесконечный индустриальный пейзаж. В будни верфь бурлила, кипела, роилась тысячами белых и черных рабочих, которые в силу привычки или от равнодушия не обращали внимания на нечеловеческий шум. Из машинного и литейного цехов доносилось громкое звяканье; то тут, то там мелькали вспышки сварки, внутренности ангаров изрыгали какой-то непонятный стук и грохот, а краны, парившие высоко в небе, где смутно виднелись силуэты исполинских кораблей, время от времени издавали пронзительные крики. Паровозы сновали взад-вперед, волоча за собою грузовые вагоны; их гудки еще больше усиливали адский грохот. Однако в выходные работы приостанавливались, верфь замирала, словно охваченная оцепенением; в воскресном безмолвии я слышал только щелканье арифмометра, и меня слегка мутило от беспредметного ужаса.

Откуда взялись тревога и беспокойство? Несомненно, виной тому контраст между сумасшедшим ритмом будней и тишиной воскресного дня. Однако сказывалось и само место: мрачные, уходящие вдаль ряды столов, и на каждом — настольная лампа с гусиной шеей, массивная пишущая машинка «Ундервуд» и арифмометр Берроуза. Я тогда еще не слышал о Кафке, «Новых временах» Чарли Чаплина или о сюрреалистических видениях Карела Чапека, но в привычном обиталище отца отчетливо чувствовал гнетущую атмосферу механистичности. Арифмометры разом внушали мне отвращение и завораживали: я мог часами бессмысленно стучать по клавишам, а в это время отцовский аппарат продолжал выщелкивать свои бесконечные вычисления. Я бродил по этажу, заглядывая в другие комнаты с такими же рядами одинаковых столов, настольных ламп с гусиными шеями и арифмометров Берроуза. В мрачном и гулком туалете я вставал рядом со стандартными писсуарами из монументального фаянса; закрыв глаза, вдыхал камфорный запах дезодоранта, прислушивался к журчанию воды. Как я здесь оказался? — спрашивал я себя в экзистенциальном ужасе. Вернувшись, я заставал отца согнувшимся за машинкой, из которой выползала длинная бумажная лента, свисавшая до самого пола. Из окна открывался вид на залитое солнцем бесконечное пространство верфи, огромные груды листового металла, замершие литейные цеха и мастерские, а где-то вдали вырисовывались корпуса недостроенных судов и резные силуэты кранов, похожие на доисторических птиц из «Книги знаний». От этого зрелища меня переполняло чувство собственной ничтожности, и я в который раз задумывался о том, как же мой отец связан с величественными сооружениями за окном. В глубине души я мечтал, чтобы он, к примеру, оказался оператором одного из этих потрясающих кранов.

В этом месяце исполнится тридцать лет с того дня, как мой отец начал работать на верфи. Он всегда гордился тем, что внес, как он выражался, свою лепту в нашу победу. Из открытого окна машины до меня донесся отцовский смех, а затем на высокой ноте: «Нет! Нет!» — в ответ на веселое подшучивание коллег, которым они встречали его каждое утро. На сердце у меня опять потеплело, хоть я и немного нервничал перед общением с Изабель.

Из пластиковой глотки радиоприемника, примостившегося на полочке в «кухонном уголке», донеслось приглушенное кудахтанье утренних известий. Местная радиостанция называлась «ВГМ» — «Величайшая гавань мира» и передавала в основном новости штата. Мы с Изабель обменялись преувеличенно вежливыми приветствиями. Все ее внимание было сосредоточено на французском гренке, который она, очевидно, собиралась подать к столу. Я заметил, что сегодня очень жарко. Изабель ответила, что прогноз обещает девяносто пять градусов. Я заговорил о влажности: главная проблема — высокая влажность. Изабель согласилась, что в сухом климате, например в Аризоне, девяносто пять градусов переносятся гораздо легче. Даже сто, вставил я. Пока мы так беседовали, я не мог не вспомнить один климатологический факт, который мой отец, всегда интересовавшийся экологической информацией, любил повторять во время таких вот периодов жары: наш район, юго-восточная Виргиния, неразрывно связан с глубоким югом, только у нас сильнее сказывается влияние Гольфстрима. Поэтому, объяснял он, в нашем климате хорошо себя чувствуют хлопок и магнолия и даже водятся такие змеи, как водяной щитомордник.

— Приятного аппетита, — произнесла Изабель с почти что искренним дружелюбием, выкладывая французский гренок мне на тарелку и почти одновременно наливая кофе. Доброе отношение меня очень порадовало. Может, мы научимся мирно сосуществовать или по крайней мере не разжигать страсти, провоцируя изматывающий конфликт. Тем не менее я испытал заметное облегчение, заметив, что мачеха уже позавтракала и застольной беседы не предвидится.

Она взялась за мытье посуды, а я — за французский гренок. («Очень вкусно, Изабель!» — воскликнул я, добавив в голос нотку сердечности.) Я уже было собрался снова открыть «Нью-йоркер», когда услышал по радио имя, которое заставило меня замереть в оцепенении. Букер Мейсон. Дикторский голос объявил, что Верховный суд США отклонил апелляцию Букера Мейсона, осужденного на смертную казнь за изнасилование, и сегодня в одиннадцать часов приговор будет приведен в исполнение. Ричмондская тюрьма получила прозвище «Стена», и по радио так ее и называли. Я отложил вилку и уставился на радиоприемник. Про Брукера Мейсона много писали в местной прессе. Его судьба мало чем отличалась от судеб тех бесчисленных негров, которые перед войной отправились в последний путь в ричмондской тюрьме. Обычно за завтраком, уплетая кукурузные хлопья, я с болезненным интересом просматривал до обидного короткие судебные репортажи. Случалось, что казнили белого человека, но чаще всего преступник оказывался чернокожим. Я привык к этим мрачным отчетам, с замиранием сердца читал о таких мелких деталях, как последний ужин (обычно это была типичная негритянская еда-, жареная курица или свиные ребра с баночкой кока-колы или «Доктора Пеппера»), и последние слова («Скажите маме, я ушел к Иисусу»), Я никогда особо не задумывался, допустимо ли казнить людей на электрическом стуле. Горячим сторонником смертной казни я не был, но, воспитанный в пресвитерианстве, сохранил остатки ветхозаветной мстительности, и потому ужасный разряд в две тысячи вольт представлялся мне справедливым и правильным решением.

Сейчас меня волновал аспект, который раньше не приходил в голову: осужденный не был убийцей. Даже государство с этим соглашалось. Мейсон должен был заплатить жизнью не за чью-то отнятую жизнь, а за сексуальное насилие над женщиной. Это, разумеется, ужасное преступление, оно несет с собой боль и унижение и, конечно же, вызывает справедливое общественное негодование. Кара за него должна быть строгой, особенно в таком забытом Богом уголке черного пояса, как округ Сассекс, где Мейсон его и совершил. В тех краях Старого доминиона[28] негры вели себя тише воды ниже травы. В деле не было никаких смягчающих обстоятельств: Мейсон, сельскохозяйственный рабочий двадцати двух лет от роду, обвинявшийся в «преступном посягательстве» (репортерский эвфемизм для изнасилования), не только признал свою вину, но и открыто заявил, что хотел таким образом отомстить за прошлые унижения и издевательства. Его жертва, сорокалетняя домохозяйка, которая к тому же была его работодателем, не получила никаких телесных повреждений, если не считать самого изнасилования: она заявила в суде, что от страха не оказала сопротивления. Защита даже не пыталась выдвинуть предположение, будто она его соблазнила, поскольку признание Мейсона полностью исключало подобную тактику. Он просто хладнокровно насиловал ее несколько часов подряд. Это был тот случай, когда даже лишенный расовых предрассудков белый — которому противно смотреть, как казнят очередного чернокожего, несмотря на явную невиновность или по крайней мере недоказанность вины, — мог с легким сердцем признать: негр виновен, он вполне заслужил путешествие в вечность, туда ему и дорога.

Однако я никак не мог успокоиться, и поэтому с языка у меня сорвалось:

— Господи! Его казнят, хоть он никого и не убивал.

В следующую же секунду я пожалел, что вовремя не сдержался, потому что Изабель резко ответила с кухни:

— Да за такое электрического стула мало! Он убил ее душу!

Затылок у меня заныл от дурного предчувствия. Во время наших споров — некоторые из них едва не перерастали в открытую схватку — я всегда пытался следить за тональностью ее голоса, зная по опыту, что легкое изменение тембра может означать внезапную враждебность, не связанную с обсуждаемым предметом. Слегка обеспокоенный, я прислушался к этому тону сейчас: совсем не хотелось, чтобы дискуссия переросла в ссору. Реплика Изабель показалась мне вполне нейтральной, разговор можно было не продолжать, и все же я колебался, с удовольствием прихлебывая вкусный крепкий кофе, подслащенный кленовым сиропом. Здорово, подумал я, еще раз мысленно простившись с клейким яичным порошком, которым кормили в Корпусе морской пехоты. Меня охватила волна утренней эйфории — ссориться не хотелось. Я решил не упоминать больше Букера Мейсона. Сквозь шум электрического вентилятора хорошо поставленный дикторский голос бубнил новости порта: какие суда прибыли в Величайшую гавань мира и какие ее покинули. Пароход «Генерал Генри Макинтош» с разнородным грузом направляется в Буэнос-Айрес, пароход «Рио Дуэро» с грузом фаянса и пробкового дерева прибыл из Лиссабона, пароход «Фэйрвезер» с грузом зерна и табака направляется в Роттердам, пароход «Уорлд симастер» с грузом угля направляется в Гавр. Липкими от сиропа пальцами я снова взялся за «Нью-йоркер» и открыл на рассказе миссис Накамуры, и тут Изабель продолжила:

— Прежде чем казнить, этому ниггеру надо вставить в одно место горячую кочергу, чтобы он понял, каково было бедной женщине.

— Я тебя умоляю, Изабель, — вырвалось у меня, — вот только этого не надо. Ниггер, конечно, скотина. Можно упрятать его до конца жизни за решетку. Однако давай посмотрим правде глаза. Да, женщину изнасиловали, это ужасно, но она осталась жива!

(Я сказал «ниггер» не для того, чтобы передразнить Изабель, просто, как большинство южан, привык к такому произношению и не вкладывал в него никакого дополнительного смысла. Изабель тоже была слишком хорошо воспитана, чтобы произнести вслух слово «негр» — самое сильное ругательство из всех существующих в языке.)

— Я в принципе не против электрического стула, — продолжил я. — Иногда это бывает необходимо. Но убивать человека за изнасилование — это варварство!

— Ты мужчина, — ответила она горько. — Тебе не понять, какая это травма и для тела, и для души. Она, быть может, до конца жизни не оправится.

Я не стал говорить, что мужчину тоже можно изнасиловать, ведь Изабель как медсестра с опытом работы в «скорой помощи» сама должна была про это знать. Неожиданно для самого себя я произнес раздраженно:

— Ты имеешь в виду участь худшую, чем смерть?

Я немного помолчал, чтобы избитая фраза запала в ее сознание, и одновременно почувствовал, что Изабель тоже взволнована. Она остановилась, так и не вытерев до конца посуду, пальцы у нее дрожали, а широкое, неправильной формы лицо пошло пятнами. Я попытался хоть немного ее умаслить.

— Ты же образованная женщина. Тебе не пристало придерживаться подобных взглядов.

Она уже совсем было открыла рот, чтобы ответить, но замерла, прислушиваясь к радиоприемнику. Передавали сводку последних известий. Букер Мейсон был обречен. Использовав все средства для апелляции, адвокат осужденного — он разговаривал с прессой, стоя на ступенях ричмондского Капитолия, — призвал законодателей штата воспользоваться трагедией Букера Мейсона как поводом для отмены бесчеловечного закона, противоречащего принципам справедливости, провозглашенным такими великими сынами Виргинии как Патрик Генри, Томас Джефферсон и Джеймс Медисон…

— Какую чушь несет этот маленький нью-йоркский еврейчик, — раздраженно отреагировала она. — Ему просто нравится быть в центре внимания.

Ее замечание вовсе не было антисемитским, как могло показаться на первый взгляд, — просто Изабель, типичная южанка из хорошей семьи, полностью разделяла взгляды своего крута. Нельзя сказать, что моя мачеха недолюбливала евреев, нет, просто она горячо любила все, что не имело никакого отношения к евреям, зато имело отношение к ней самой: женский колледж Рэндольф-Мейкон (куда принимали только англосаксов), Епископальную церковь и виргинский садоводческий клуб. Прямо скажем, совсем не еврейские организации. Впрочем, если отдать ей должное (что я честно старался делать при каждом удобном случае), Изабель тепло отзывалась о местных евреях, чьи имена всплывали за обеденным столом. Она была ревностной прихожанкой и не пропускала ни одной проповеди. Может, южные баптисты и тому подобные секты, состоящие из низших слоев общества, и воспитывали антисемитов, но благородная Епископальная церковь Изабель не опускалась до такой вульгарности. Фраза «нью-йоркский еврейчик» скорее говорила о неведении, чем о нетерпимости: «маленький нью-йоркский еврейчик», Лу Рабинович, чью фотографию в газете мачеха, в отличие от меня, явно не видела, на самом деле был больше шести футов ростом и как гора возвышался над своим тщедушным клиентом Букером Мейсоном, чье дело Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения решила использовать как повод для внесения изменений в Конституцию. Лу Рабинович с его модным плащом, шейным платком и профилем Джона Берримора[29] действительно любил быть в центре внимания, но мне он нравился и я следил за ним в новостях. Из его выступлений я понял, что Рабинович намерен перевернуть вверх дном всю юридическую систему Виргинии.

— Это не чушь, — ответил я, может, чуть громче, чем следовало. — И что с того, что он любит быть в центре внимания? Он ведь пытается втащить этот тупой штат в двадцатый век!

Рабинович так и сыпал статистическими данными, поэтому все аргументы были у меня под рукой.

— А ты знаешь, Изабель, лишь в пяти штатах, включая Виргинию, предусмотрена смертная казнь за изнасилование! И за все эти годы в Виргинии четыреста семьдесят пять белых осудили за изнасилование и ни одного не казнили, а сорок восемь цветных насильников отправились на электрический стул! Какое тут, в жопу, правосудие!

— Придержи язык!

— Прошу прощения! — спохватился я.

В морской пехоте я настолько привык к непристойностям, что мне уже трудно было сдерживаться.

— Извини, но, мне кажется, ты не понимаешь. Смертная казнь за изнасилование — это просто средневековье какое-то!

На лице у нее появилось так хорошо известное мне выражение терпеливого страдания. Обычно дальше следовал комментарий, призванный возвысить ее в глазах окружающих.

— Вообще-то я всегда нормально относилась к ниггерам. Большинство санитаров, работавшие вместе со мной в больнице, были трудолюбивыми, ответственными людьми, и я неизменно удостаивала их своим доверием. («Удостаивала своим доверием». Боже мой!)

Но не следует забывать, что здесь, на Юге, ниггерам свойственно желание обладать белыми женщинами…

— Ах оставь, ради Бога! — вмешался я, сознавая, что ситуация выходит из-под контроля. Изо рта у меня вылетел кусок гренка. Остановиться я уже не мог, хоть и понимал, что мы вот-вот вопьемся друг другу в глотку. Я отшвырнул салфетку и вскочил, перевернув при этом свой кофе и баночку с сиропом: темная мерзкая жижа разлилась по всему столу. — Слышать этого не могу! На Юге каждая безмозглая блондинка уверена, что за углом притаился черный злодей, мечтающий ее трахнуть!

Я почти сразу осознал, что нужно спасать положение. Сердце бешено колотилось. В конце концов, это я завелся, потерял самообладание, и поле боя осталось за ней. Теперь надо было идти извиняться, и чем скорее, тем лучше. Развернувшись, я возвратился к столу, пробормотал извинения и неловко помог Изабель навести порядок.

— Давай оставим эту тему, Пол, — обронила она.

Я уселся на свое место и, мрачно жуя, погрузился в чтение. Да, я сорвался. Но никто из нас не заработал важных очков. Все, как обычно, закончилось вничью.

Молча, с немного натужной готовностью, Изабель снова налила мне кофе. Я взял чашку одной рукой, а другой прижал к столу «Нью-йоркер» и погрузился в чтение. В статье речь шла о том, что пережили доктор Фудзи, отец Клейнзорге и мисс Тосико Сасаки в первые часы после бомбардировки, —

«Потолок внезапно упал и деревянный пол под ногами разлетелся в щепки, сверху попадали люди, крыша обвалилась; но, главное, в первый же момент книжные шкафы сдвинулись с места, и на нее обрушилось все их содержимое. Ее левая нога подвернулась, и она упала на пол. Так, в самом начале атомной эры, человек лежал на полу, раздавленный грудами книг».

На этом кончалась первая глава. Чтение произвело на меня сильное впечатление. Хер-си писал просто, без лишнего пафоса, но его сдержанность настолько завораживала, что я с трудом оторвался от журнала, сказав себе, что у меня еще будет время дочитать до конца. Поднявшись, я поблагодарил Изабель — у меня получилось преувеличенно вежливо, на грани пародии, — и снова отправился на крыльцо. В воздухе не проносилось ни единого дуновения, как в жерле раскаленной печи. Обширное пространство гавани затянуло колеблющимся облаком горячего тумана. По каналу в сторону моря медленно ползли пять или шесть грузовых судов и танкеров, казавшихся с такого расстояния маленькими, словно игрушечными. Далеко за ними виднелся линкор и смутно маячили силуэты двух крейсеров, стоявших на якоре в тихих водах военной базы. Тот, что побольше, с выступающими корабельными орудиями, походил на «Миссури»[30]. Статья Херси взволновала меня, разбередила старые воспоминания, и тут мне в голову пришла странная мысль: меньше года назад, через месяц после того, как потолок упал на мисс Тосико Сасаки, два ее миниатюрных соотечественника, в своих несуразных цилиндрах и фраках больше похожие на гробовщиков, чем на дипломатов, стоя на палубе этого самого корабля — видневшегося у меня на горизонте линкора «Миссури», — подписали бумаги, подводящие итог войне, которая едва не подвела итог жизни Пола Уайтхерста.

Я вдруг вспомнил, как страшно мне было на Сайпане. В памяти всплыла лагуна и потрясающие закаты над Филиппинским морем. Спустя год после высадки американского десанта берег по-прежнему усеивали куски искореженного металла, хотя между скалами и обломками всегда можно было отыскать хорошее место для купания. Наш лагерь располагался рядом с грязной дорогой, которую «морские пчелы»’[31] проложили через кораллы, когда морпехи очистили остров от японцев, за несколько месяцев до нашего прибытия на остров. На северо-востоке, в тысяче миль от нас, лежала Окинава, и огромные санитарные корабли с такими говорящими названиями, как «Покой» и «Милосердие», доставляли оттуда раненых в расположенные чуть дальше по побережью военные госпитали. День и ночь вдоль по дороге шел поток санитарных машин с грузом тяжелораненых, парализованных, лишившихся рук и ног и прочих увечных с поля колоссальной битвы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад