Алексей Павлович сидел у стола и писал. Рядом лежал конверт с уже надписанным адресом.
— Вот родичу отвечаю… Пять лет молчал, а вчера письмо пришло. Расписал свои горести на целых пяти страницах. И после каждой жалобы добавляет: тебе, мол, хорошо… — Он отложил ручку, встал и укоризненно глянул на Володину кровать: — И этот думает, что мне легко. У вас, говорит, в руках бетон и кирпич, а в школе детские души. Выходит, на строительстве только моторы и краны одушевленные, а работяга как? Идет на работу, оставив душу дома? Он говорит: у вас дружный коллектив. Как одна семья. А ведь и в семье по-всякому бывает. То беда свалится, то болезнь. Бывали на стройках?
— Доводилось.
— Так, верно, знаете наши болячки. Первая — это халтура. «Давай, давай!.. Процент, процент!..» Хоть вкривь, хоть вкось, а задирай нос. Выступишь на собрании: «Где же наша рабочая гордость?» Покивают головой: «Правильно сказал». А тихонечко: «Ну чего раскукарекался? Прогрессивку срываешь…» Контора свое гнет: «План, план…» Что в конторе морщатся, мне все равно. Но когда в своей бригаде кто-нибудь матюка загнет, тогда хоть головой в прорубь. Бывает: кончим дом — радуйся душа! А я, поверите, этот дом третьей улицей обхожу. Боюсь, что из каждого окна вместо спасибо кукиш покажут… А еще такая есть болячка… Оно и говорить стыдно, а надо. Я бы этих стыдливеньких, что сами молчат да и на других шикают, я бы их носом в это дерьмо. Догадались, о чем я? — Алексей Павлович сердито посмотрел на меня и бросил, точно камень: — Тащат! Есть, есть нечистые руки. Схватишь одну, схватишь другую, а тут ехидный голосочек шепнет на ухо: «Что ты — всех умнее? Запомни, дурень, что от мелкого воришки нитка к большому тянется. А у того — клыки». Дома жена в сотый раз напоминает: «Что, тебя колхозные ворюги еще не научили?» Пошебаршу, пошебаршу, а когда уж не в силах терпеть, плюну. Ухожу на другую стройку. Какое-то время в глазах светлее.
— Вот он все повторяет, — Алексей Павлович ткнул пальцем в сторону Володиной кровати: — «У нас школа». Невдомек ему, что и стройка хотя без классной доски, а тоже школа. Приходят парни, девчата после его школы в нашу. И здесь уроки. Да еще какие! Что они увидят-услышат? Хорошую работу или мухлевание с процентами? Добрый совет или матюки? Еще и магарычники проклятые, сущая чума. Бережешь пацанов от этой заразы, а всех ли убережешь?
Алексей Павлович наклонился, пошарил у себя в тумбочке. Кряхтя выпрямился:
— Ох, поясница! Володя думает… Э-э, что говорить! У каждого свои заботы.
Он сказал: «у каждого», но я прочитал в его глазах недосказанное: «Тебе что? Сиди в тишине и пиши. Никакой пес на тебя не гавкнет».
Ох, Алексей Павлович, дорогой сосед по тумбочке. Однако я тут же одернул себя. Какое я имею право его упрекать? Ведь я не раздумывал о благополучном житии отличного мастера-строителя. Мне тоже часто приходило на ум, что ему несравненно легче. Работай, строй на радость людям, а там, глядишь, в газете и по телевизору прославят. И не надо терзаться над каждой страницей. И не надо, разрывая сердце, спорить с тем, кто все знает, кто решает судьбу твоих страниц.
От чистого сердца скажу: не было во мне ни капли зависти. Я рад был так думать об Алексее Павловиче. Кто-кто, а он заслужил. Мне иной раз хотелось взять обеими руками его крепкую руку и сказать, что я преклоняюсь перед его честным умом и мужеством. Преклоняюсь? Меня даже передернуло, даже в горле запершило от этого заезженного слова. Я понимал: не нужны Алексею Павловичу пышные дифирамбы и преклонения. Он гнушается этим. Не хочет, чтоб кто-то снисходительно похлопывал его по плечу и в то же время провозглашал, что он, Алексей Павлович, не просто уважаемый товарищ, а его величество… А в прежние годы он с еще бо́льшим презрением смотрел на тех, кто называл его маленьким винтиком.
Словесные узоры — никогда и никому они не украшали жизнь.
Через два или три дня лопоухий опять сидел на лавочке, поджидал.
— Москалец, — крикнул он, когда мы вышли из палаты. — С тебя причитается…
— Опять с меня?
— Точно! Я ж, дурак, забыл сказать главное… Катря приехала. Твоя Катря… Ждет, скучает.
Москалюк побледнел.
— Катря? И не написала?
— Зачем же писать? Живой приветик… Так что причитается!
Москалюк бросил: «Идем…» Они отошли, но нам хорошо слышны были возгласы лопоухого Данилы, на голове которого красовалась огромная кепка.
— Живой приветик! Ждет, скучает…
А к Володе пришла жена. Я поздоровался с ней и поспешил дальше, хотя Ирина посмотрела на меня с доброй улыбкой.
Мне было стыдно. Сколько прошло дней, а я все еще не собрался поговорить с Володей. Что ему сказать и как сказать? Сложный и запутанный мир семейных отношений. Что может там разглядеть посторонний глаз? Любое вмешательство — это как прикосновение чужих холодных пальцев. Семейные арбитры, советчики, миротворцы и просто любопытные доброжелатели — кому они помогли?
Тем более что это Володя. Чувствительная, ранимая душа.
Уже не раз я его видел в окружении детей. Должно быть, только тогда он и был самим собой. Со своей справедливой строгостью и бескомпромиссной требовательностью. Прежде всего — к себе. Со своей добротой. Со своим вдумчивым словом, со своим умением слушать других. Живая душа, открытая для всего живого.
Как-то он мне рассказал: «В углу школьного двора двое мальчишек держат голубенка с подбитым крылом и спорят: кому из них за ним ухаживать? Наконец договорились — по очереди. Два дня один, два дня другой. Потом кто-то из них говорит: «Мне снилось, что я летаю, не на самолете, а взаправду. Лечу — немножко страшно, но как хорошо! Интересно, птицам снятся сны?» Другой на это отвечает: «Зачем им сны! Они ж сами летают».
А еще рассказывал мне о «проканцеляренной душе» той самой заведующей учебной частью его школы.
— По сравнению с ней робот — мыслитель. Цитаты из Макаренко, из Сухомлинского. Но я убедился: не читала. Макаренко «проходила» в вузе. Высказывания Сухомлинского взяты из статей в «Учительской газете». Кто-то за нее прочитал, а она — для ширпотреба! — себе выписала. При ней всегда записная книжка, и в случае чего: нате вам, пожалуйста — авторитетная цитата. А свое? Хотя бы одно свое слово.
— Послушайте, друг, — сказал я. — Такой человек достоин жалости. Она даже во сне не летает.
— Мне жаль детей! — резко ответил Володя. — Кто научит их думать? Кто привьет им независимость суждений? Эта особа радуется, когда весь класс — сорок живых душ — на какой-нибудь вопрос отвечает одинаковыми, заученными словами. Она радуется, а у меня темнеет в глазах… Оптовая педагогика! Один поэт сказал: сокол парит в одиночестве. А воробьи щебечут стаями. И, наверно, одинаковыми воробьиными словами. Кого растят? Молчащую воду?
— Что это такое — молчащая вода?
Володя махнул рукой:
— Когда-нибудь расскажу.
— Послушайте, Володя…
Но он перебил меня:
— Вы слышали про «зеленую школу» Сухомлинского? Я уж не говорю о педагогическом таланте этого человека — возьмем лишь его «зеленую школу». Вместе с детьми создать школьный сад, создать цветники и чтоб это делалось не только руками, но и душой. Тогда каждое деревце, каждый цветок в глазах ребенка будет им же созданное чудо. А у этой особы под рукой записная книжка с цитатками. Это для нее весь Сухомлинский… А Януш Корчак? Стыдно сказать, но некоторые в нашей школе имеют самое туманное представление — кто это такой? Для меня он наивысший пример человечности! Пошел с детьми, со своими воспитанниками в газовые камеры Треблинки, хотя мог остаться жив и цел. Даже фашисты, считаясь с его именем, известным всему миру, сказали: «Детей мы заберем, а вы свободны». А он пошел с детьми. Показал, каким должен быть человек в нечеловеческие времена. У меня уже целая библиотека, сотни статей из газет и журналов о Корчаке и Сухомлинском. Кстати, и Сухомлинского гитлеровцы пытались убить на фронте. Не убили, но сократили жизнь.
— Вам надо учиться, Володя. В школе нужны именно такие, как вы.
— Учусь. — Он вздохнул. — Заочно. Нелегко…
— Какой факультет?
— Исторический… Штудирую ту самую историю, о которой Москалюк где-то вычитал, что она еще никого ничему не научила.
Все наши разговоры с Володей вертелись вокруг близких ему тем — дети, школа. А как заговорить о личном? Он может сразу замкнуться, сдвинуть брови и, из вежливости слушая, думать: «Этот седой тюлень тоже взялся меня поучать. Какая скука!..» Либо вспыхнет: «Это мое личное, сокровенное, моя боль. Неужели каждый должен щупать пальцами и давать рецепты?!»
Я спустился к морю, побродил вдоль берега. День был хмурый. Серое небо. Серое море. Горы в тумане.
Именно в такой день серая тоска томит сердце и хочется вырваться из нее любым, пускай даже неожиданным способом. Сесть на пароход — какой угодно, куда угодно; вскочить в дальний автобус, не спрашивая маршрута; помчаться на аэродром и купить билет на самолет: «Куда вам?» — «В ясный день». А есть ли такой маршрут в расписании авиарейсов?
Возле гостиницы «Таврида» ко мне подошел незнакомый человек и деловито спросил:
— Ну как, друг, вознесемся на небо?
Было ему за сорок. Одет, как все местные, уже совсем по-весеннему. Без пальто или плаща. С непокрытой головой. Еще довольно густые волосы слегка взлохмачены.
Может быть, это и есть то, что мне нужно?
— А как попасть?
— Нормально. Подвесной дорогой.
Он показал на вагончик — тот, покачиваясь, полз вверх.
— Это уже небо? Я думал…
— Не надо думать. Небо!
— А что на этом небе?
Взглянув на меня с безмерным презрением:
— А-а, приезжий… Ресторан! Надо знать. А потому что высоко — называем небом. — И печально добавил: — Надо знать! Давай вместе. Хотя вижу, ты из этих… — брезгливо скривил губы: — Интеллигентиков.
— И непременно надо?
— Вот так! — провел ребром ладони по горлу. — Дома поссорился. Друзья — тьфу! Продадут за копейку. Утопился бы — море холодное. Выходит, одна дорога, — поднял палец вверх. — А ты про какое небо думал?
Я пожал плечами:
— Должно быть, у каждого свое небо.
Теперь его лицо исказили злость и презрение.
— Все в одну дуду. Иди ты ко всем чертям! — и плюнул под ноги. — Тьфу!
Я пошел. Правда, не по тому данному мне неопределенному маршруту, а в лечебницу, в свою третью палату.
13
У крутой лестницы я лицом к лицу столкнулся с Ириной и, захваченный врасплох, стал неловко оправдываться:
— Простите… Я не успел еще поговорить с Володей. Вы понимаете… Он так нервно все воспринимает, он…
«Почему он? — меня душил стыд. — А почему не ты и твое малодушие?»
Она слушала мою бормотню и светло улыбалась.
— Уже не надо. Он был у Алексея Павловича. Дома. Вся семья собралась.
— Значит, поговорили! — обрадовался я. И смутился, что это глупо вырвалось у меня.
Ирина взглянула на меня, как на малое, неразумное дитя.
— Ужинали вместе. Шутили. Вспоминали какого-то забавного Дударика. Семья собралась! Может быть, там и разговора о нас не было. Он увидел семью… Был сегодня такой ласковый, тихий, — она засмеялась. — Вы ничего ему уж не говорите.
И пошла легким шагом.
Вместе с чувством облегчения какой-то едкий, неприятный комок встал в горле. Не доискался путного слова! Его нашел Алексей Павлович. Хотел бы я знать, что он говорил Володе, ведя его к себе домой? Хотел бы я услышать шутки насчет забавного Дударика. Мне тоже — до боли в сердце — захотелось побывать в таком семейном кругу, чтоб стать потом ласковым, задумчивым и тихим.
До сих пор Володя взрывался чаще всего тогда, когда его задевали упреком. Сейчас он сам искал собеседника. И уже не для споров.
— Вы говорите: педагог… — обратился он ко мне. — А сумею ли я стать настоящим — понимаете, настоящим — педагогом? Сумею ли я стать немного похожим на Ярослава Калиниковича — это наш историк. Надо видеть, как все головы, словно подсолнухи к солнцу, тянутся к нему. Ловят каждое слово. Некоторые учителя жалуются: шумно в классе, никак не утихомиришь… А у него тишина, но не мертвая — живая. Следом за ней — горячий спор. А иногда — шутка, смех. И никогда он не выходит один из класса. Вокруг него все сорок учеников. Еще словечко услышать! Улыбнется — видишь сорок улыбок. Нахмурит брови — тревога на каждом лице. Один семиклассник мне сказал: «С таким, как наш Ярослав Калиникович, можно в разведку идти». — Володя засмеялся. — Это он, конечно, от отца слышал. Знаменитый был разведчик его отец. И мальчик хочет такой же — самой высокой меркой — мерить людей.
Мы шли и молчали, каждый ворочая в голове что-то свое.
— Вы в Павлыше бывали? — спросил Володя. — В школе Сухомлинского?
— Нет. Стыдно сказать. Все собирался, собирался. То одно, то другое мешало. И всегда думаешь: успею…
— Я тоже не успел повидать Сухомлинского. Однако поехал. Так меня поразила эта смерть. Ходил, расспрашивал… Видел те деревья, те цветники, которые он разбил с детьми. Разглядывал книги, которые он читал, собирал. Кое-что записывал. — Володя порывисто повернулся ко мне. Его бледное лицо, всегда напряженное, выглядело сейчас удивительно мягким и добрым. — Понимаете, учил детей создавать сказки. Крошечные… Научить ребенка видеть красоту вокруг себя — это уже большое дело. А он хотел большего: научить сказать об этой красоте свое слово. Свое!
— Писать сказки? — Мне показалось, что Володя увлекся. — Не слишком ли — для школьника?
— Мы забываем, что дети живут в особом мире. Там сказка и реальность идут рядом. Вы видели, конечно, детские рисунки? Каждый — это сказка. Наш глаз такого не ухватит. Там синие кони на красной траве. Почему? Этого же не может быть! Я и сам так сказал маленькому художнику. А он смотрел на меня с сожалением. Ей-богу! Ему жаль было меня, слепого. И сказал: «Пасли лошадей ночью. В темноте — трава черная. А загорелся костер — она стала красная. Лошади стояли немножко подальше и были синие-синие…» Сказка — тоже рисунок. Сухомлинский будил мысль, подталкивал воображение. И не в четырех стенах над листом бумаги… В поле, в саду, у речки. Где-то у него написано: надо возбудить вдохновение для работы мысли. Понимаете, вдохновение!… Вот он идет с учениками по лесу. Летают майские жуки. И Сухомлинский говорит: «Летит жук. А на дереве колючка. Укололся крепко, упал на землю. А дальше что?» И тут дети наперебой: «Увидели другие жуки… Перевязали рану… Повезли в больницу… Сделали укол… Прилетели молодые жучата проведать отца». Маленький толчок, а фантазия уже работает. Тут и смешное, и детское, а все проникнуто добрыми чувствами. Уроки наблюдательности, раздумий об увиденном. И коллективное создание устных картинок-сказок. Учтите, речь идет о школьниках младших классов.
Я слушал взволнованный голос Володи и радовался, что есть, есть самое действенное лекарство против всех его болезней.
— А какие рисунки к этим сказкам у каждого! Подождите, тут у меня в записной книжечке…
Володя рванулся, чуть не побежал. Мы были далеко от корпуса. Но через минуту он вернулся, размахивая книжкой.
— Вот одна сказка. Слушайте! И написала десятилетняя школьница.
Мы сели на лавку, он стал читать:
— «Молчащая вода». Это название… «Падал дождь. Большие капли стучали по железной крыше дома. Они танцевали. Веселый был дождик. По водостоку сбегал ручеек. Он рассказывал про тучу, про сердитый гром и огоньки — молнии. А потом начал жаловаться на что-то. Я подбежала к водостоку. Ручей упал в бочку и плачет:
«Что я там буду делать? Молчать? Да я же перестану тогда быть ручейком…» Вот так веселый ручеек попал в ловушку. Я наклонила бочку. Вода полилась. Ручей весело сказал: «Спасибо, девочка, ты освободила меня».
Володя посмотрел на меня сияющими глазами:
— Какой человек вырастет из этой девочки!
Мы уже больше месяца жили в одной палате. Лечились и питались вместе. Я видел его сто раз на день.
Но на деле я сейчас увидел его впервые.
Он смотрел на море. Он был где-то в далеком мире, где синие кони пасутся на красной траве. Где ручей разговаривает с девочкой.
Но и в сказочном мире не забывал, что есть молчащая вода — молчащие души.
14
Издали я ее не узнал. Новая прическа, элегантный брючный костюм. Стройная, молодая, с чарующей улыбкой. Все мужские головы в столовой обернулись в ее сторону.
Когда села за стол, я сказал:
— Галина, поздравляю с выздоровлением!