— Рановато…
Во время обеда она два или три раза обращалась ко мне с какими-то мелочами.
— Вам налить чаю?
Но глаза говорили другое. Светились чистой радостью.
Когда Софья Андреевна, поужинав, ушла, Галина, оглянувшись, прошептала:
— Какое я получила письмо! Женихом был, так не писал, — она счастливо засмеялась. — Опять влюбился… Большое вам спасибо!
— Я тут, ей-богу, ни при чем.
— Видите, что с ним стало после нашего письма!
Я пытался возражать, да где там! Ничто не могло поколебать эту наивную или, может быть, святую веру в чудодейственную силу слова.
Я знал многих людей, которые умели писать письма, способные сдвинуть гору с места. А что изменилось в их жизни? Но зачем об этом говорить Галине?
Мы шли из столовой.
— Я хочу вас спросить, — нерешительно начала Галина и умолкла. В глазах ее светилось удивление и любопытство. Я услышал наивный вопрос, который почему-то подсознательно ожидал: — Скажите, пожалуйста, как это… как пишут книги?
Что на это ответить? Пересказать какой-нибудь ученый труд? Или поделиться собственными горькими раздумьями, от которых порой и сам готов бежать на край света? Но было бы преступлением омрачать Галине такой счастливый для нее день.
— Это, знаете, очень индивидуально. Каждый мучается по-своему…
— А вы? Как вы пишете? С чего начинается?..
Тут я очень кстати вспомнил…
— Знаете, есть такое удивительное существо — сороконожка. У нее сорок ног, и, представьте, она отлично справляется с ними. Живет себе, и голова у нее не болит, потому что думать об обуви ей не приходится. Но вот, однажды, кто-то у нее спросил: «Как это у тебя, сороконожка, получается? Скажи, пожалуйста, когда ты ставишь первую ногу, какие еще ноги выдвигаются вперед? А когда, скажи, семнадцатая и девятнадцатая сгибаются в колене, что в это время делают двадцать восьмая и тридцать первая?» Сороконожка так над этим задумалась, так стала приглядываться к движениям своих ног и проверять их, что совсем ходить разучилась.
Как она смеялась!
Все находившиеся во дворе повернули головы в нашу сторону.
— Я же… Ох, я же… — Галину душил смех. — Я же серьезно спрашивала.
— А видите, как несерьезно приняли мой ответ.
— Ой, сороконожка!..
— Галина! — послышалось издалека. — Посмейся и для нас тоже.
Она махнула рукой и пошла на голос.
Я не успел ей признаться, что это не моя шутка. Так ответил когда-то Луначарский на подобный вопрос. Непременно надо ей сказать — сегодня же. А то незаметно перейму от Москалюка хвастливое желание покрасоваться иной раз взятой взаймы мудростью.
«Как вы пишете?» — в вопросе Галины не звучало ничего обидного, одно простодушное любопытство.
Иначе расспрашивал меня спутник в поезде. В прощальных напутствиях моих друзей он что-то уловил и, очевидно, решил выяснить дело до конца. Когда мы, попив чаю, сидели вдвоем в купе, он заговорил. Сперва о себе. Едет по делам в Симферополь, а дела у него очень важные. Посмотрел на меня значительно, выжидающе. Но я не проявил любопытства. Считаю, что в общении главное — добрая воля человека: рассказывай о себе, сколько сам желаешь, и из другого ничего силком не вытягивай.
— А вы, — заговорил наконец сосед, — если я правильно догадался, автор?..
Ну что ж, пускай будет так: автор.
— А где, простите, если не секрет, вы работаете?
— Какой же секрет? Дома по большей части.
— Что же вы делаете дома?
— Автору надлежит писать. Пишу.
— Я понимаю, что пишете. — Его удивляла моя тупость. — Но ведь каждый человек у нас работает.
Я терпеливо объяснил ему, что есть и такая работа.
Мой спутник хмуро промолчал. Что-то беспокоило его или, может, раздражало.
— Простите, конечно… А как часто выходят ваши книги?
— Раз в два, а то и в три года.
— Значит, два-три года вы ничего не делаете, а потом выходит книжка?
…До того вечера я не знал, что от некоторых вопросов могут нестерпимо разболеться зубы.
На следующий день, идя обедать, я услышал, как один из мушкетеров, подмигнув, сказал другому:
— Слышал? Клавдия — фьюить! Вылетела, как ракета.
— Что случилось?
— Чепе-энте! Чрезвычайное событие… — Он понизил голос.
Почуяв запах сплетни, я отстал.
За столом на меня пахнуло тоскливой напряженностью. Женщины едва слышно ответили на мое приветствие. Галина уставилась в тарелку покрасневшими глазами, и видно было, как она прилагает все усилия, чтоб не выдать своих чувств. Софья Андреевна сидела молчаливая, отчужденная.
Как нарочно, официантка была сегодня в плохом настроении и еле двигалась. А когда за соседним столом кто-то высказал свое неудовольствие, она со свойственным ее профессии высокомерием бросила через плечо:
— Не нравится? Идите в ресторан.
Галина сорвалась с места и вышла.
Мы с Софьей Андреевной терпеливо досидели до теплого и безвкусного компота.
В палате, у дверей веранды, стоял Алексей Павлович и со сдержанной злостью тихо распекал кого-то из мушкетеров, а может быть, и всех разом:
— Как болтливые кумушки! «А вот говорили…» Вы же ничего не знаете! Или, может быть, подглядывали в замочную скважину? Тогда жаль, что не подстерег. Я таких подглядывателей кнутом стегаю. Где вы научились марать женщину сплетнями? Мужчины…
— Что такое? Что такое? — вбежал Егор Петрович. — Опять словесность? Да я вас…
— Угомонись! Милый разговорчик закончен, — процедил сквозь зубы Алексей Павлович и направился к своей кровати.
В палате и на веранде воцарилась тишина.
И после отдыха все молча оделись и разошлись поодиночке.
Мимо меня вихрем пронеслась медсестра Нина Васильевна. Потемневшее лицо, заплаканные глаза.
— Так ей и надо за длинный язык, — подойдя ко мне, сказала Галина. Губы у нее дрожали. Я впервые видел в ее глазах недобрый, мстительный блеск.
Оглянулась:
— Идемте подальше. Везде настороженные уши.
Оказывается, утром, когда Клавдия пришла на очередной прием к врачу, медсестра немножко задержалась в кабинете и слышала, как Константин Григорьевич встревоженно спросил: «Что с вами, Клавдия Антоновна? Почему вы так побледнели?»
— В последние дни с нею неведомо что творилось, — продолжала Галина. — То засмеется, то заплачет… И молчит. Как расспрашивать, когда человека явно что-то терзает? Ждала — сама скажет. И она сказала, только не мне…
…Через две-три минуты Константин Григорьевич позвал медсестру и они вместе, чуть не силой, заставили Клавдию выпить валерьянки, сделали укол. Никак не могли остановить ее отчаянных рыданий.
— А эта языкатая ляпнула кому-то: «Ишь какая! В нашего доктора втюрилась». Нашла словечко!.. и пошло. Ну и задал ей перца Константин Григорьевич.
Галина умолкла.
— Как она доедет? — покачала головой. — Прямо не в себе прибежала в палату, схватила вещи: «Уезжаю!» — «Почему?» Трясет ее всю, молчит. Помогла ей уложить чемодан, пошли к троллейбусу. Опустила голову, молчит. «Клава…» Посмотрела на меня так, что и я онемела. Прощаемся. У меня горло стиснуло, еще немного — разревусь среди площади. Тогда она вдруг: «Я заплакала и сказала, что люблю его. А он промолчал, потом вышел из кабинета…»
15
— Даю вам слово, слышите? Честное слово, Алексей Павлович.
— Ну, гляди, парень! Я такой, что приеду и проверю, какое у тебя слово.
Когда я вошел, они замолчали. Но через минуту Москалюк вскочил и с удивительной для него горячностью обратился уже ко мне:
— И вы тоже будьте свидетелем. Я слово дал: ни капли. Завязал! И каждый год буду лечить легкие, бронхи и всякие там печенки. Стыд так запускать себя… Если б вы знали, какая она у меня красивая и хорошая — Катя, Катруся. Приехала, ждет… Все заново! Вся жизнь — заново. Мне еще сорока нет, а уже раскис, постарел. Стыд! Но теперь увидите. Мое слово — железное. Ради Катруси все сделаю. Небо готов наклонить. А что? Взберусь на башню и наклоню.
— Гляди мне, — отеческим тоном говорил Алексей Павлович, — а то я такой, приеду…
— Приезжайте! И вы тоже, — это уже ко мне. — Такая радость для нас будет! Она у меня очень гостеприимная.
Еще не раз мы услышали от Москалюка это взволнованное и горделивое «она у меня».
А после обеда, когда мы с Егором Петровичем направлялись к тихой аллее, где-то поблизости раздался исполненный злобы и боли вопль:
— Сволочь! Мерзавец!
Кричал Москалюк.
Мы бросились туда.
Алексей Павлович и Володя крепко держали за руки Москалюка, он рвался изо всех сил и хрипло кричал: «Пустите…» А перед ним стоял Данила, хлопал глазами и виновато бормотал:
— Ну пошутил… Нельзя и пошутить? Да я… Да он…
Москалюк вырывался, из горла вылетали хриплые, сдавленные возгласы:
— Мерзавец! Сволочь! Пустите, я ему…
— Что случилось? — Егор Петрович вплотную подошел к Даниле.
— Да вот пошутил… Пошутил, а он…
— Выкладывай и нам свои шуточки, послушаем.
Что-то в голосе Егора Петровича испугало Данилу. Ссутулился и почему-то еще глубже натянул кепку на свои растопыренные уши.
— Да я что?.. Разве ж я?
— Говори!
— Да про его Катрю… Не приехала она. Это я пошутил…
— Ага, пошутил. Шутки-прибаутки…
Егор Петрович резким движением схватил Данилу за ворот, правая рука его взлетела вверх и влепила под кепку звонкую пощечину. Лопоухий покачнулся, замотал головой и стал тереть щеку, но не ту, битую, что взбухла красным пузырем, а другую, побледневшую.
— Все! — спокойно сказал Алексей Петрович, отпуская руку Москалюка. — Иди, собака, вон! И знай: никто ничего не видел, никто ничего не слышал. Вон!
Мы стояли и смотрели, как Данила, пригнув голову, шел к воротам.
— У-у, гад! — простонал Володя и кинулся в сторону, сквозь колючий кустарник.
Мы с Егором Петровичем молча двинулись по дорожке. Алексей Павлович остался с Москалюком, с его горем, с его каменным молчанием.
— Мало я ему всыпал, — вздохнул Егор Петрович. Но через минуту засветился улыбкой: — Впрочем, для первого знакомства хватит…
Потом мы снова вернулись к разговору, оборвавшемуся из-за того субчика в огромной кепке. У Егора Петровича была деликатная задача. Случайно (но я думаю, не совсем случайно) он узнал, что у той докторши, что запала ему в душу и которую он не забыл, хотя прошло уже не три, а тринадцать дней, завтра день рождения. И целые сутки (потому что и ночью не спал) он мучается и не придумает: как ему поздравить именинницу.