Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шрам на сердце - Семён Михайлович Журахович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Как же не волноваться? — с возмущением вырвалось у нее.

Мне стало стыдно за это никчемное, заезженное «не волнуйтесь», которое мы так щедро раздаем направо и налево.

— Иное дело, когда не любят друг друга. — Теперь ее взгляд был решителен, даже суров, — Тогда семейные размолвки лишь торг: кто кому должен. А тут… Мама привезла моего отца из госпиталя без ног. Тоже кричал: «Жалеешь? На что тебе калека?» А прожили с мамой еще двадцать лет. Умер недавно… Я знаю, Володя очень больной. Это у нас с мамой такая судьба. Мама говорила: я с ним счастлива. Я знаю, так оно и было. И я тоже, я тоже… Вы понимаете? Ради Володи и сына я на все, на все готова… А он опять: «Я больной, я тебе не нужен». Нервы… Вот сегодня пришла — бежала, летела, а он снова… Поговорите с ним. Только так, чтоб не догадался, что я просила. Нет, нет…

Кто-то приближался. Ирина замахала руками («нет, нет!..») и метнулась в гущу деревьев.

Ужин не шел в горло. Утомлял шум в столовой, к которому, кажется, уже привык; раздражала невежливость официантки; чай был холодный и отдавал распаренным веником.

По ту сторону стола сидела Галина. Теперь еще более бледная, с синевой под глазами. Бронхография… А у окна за длинным столом диетиков хмурился Володя. Теперь уже два гвоздя засели у меня в голове. Кроме Галининого письма, еще и разговор с Володей. Наперед знал, что он будет нелегким. Но чего стоят легкие разговоры?

Звали в кинозал. Пошел и я. Треть фильма все-таки просидел, страдал вместе с актерами — неестественные, прилизанные диалоги, искусственные ситуации, розовая водичка. Горемычные актеры делали веселые или встревоженные лица, но старательно избегали моего взгляда, и я понимал, что им тяжело и стыдно. Чтоб хоть немного облегчить их самочувствие, я вышел из зала.

На моей любимой аллее я увидел выхваченное из тьмы ярким светом фонаря розовое цветущее дерево. Лишь сегодня я узнал, что здесь его иудиным деревом называют. Оно ничем не похоже на осину с трепещущими листьями, а именно осина, как будто бы с давних времен, ассоциируется с именем Иуды. Но все, кого я спрашивал, называли это покрытое розовыми цветами дерево иудиным, и, видно, был в этом глубокий смысл. Вот он какой в действительности, цвет предательства. Не черный, не желтый. Он ярко-розовый, румянощекий.

На скамейке возле нашего корпуса сидел Москалюк. Вспыхнул огонек папиросы, и лицо его на миг мне показалось совсем черным.

— Добрый вечер, — сказал он. — Задержитесь, пожалуйста, на несколько минут. Присядьте…

— Спасибо.

— Присядьте и объясните вкратце, что такое жизнь. Думаю, что времени у нас до отбоя хватит.

— Несомненно! — в тон ответил я.

— Где-то я читал, что один человек принес мастеру глупость и спросил: «Нельзя ли, мастер, переделать эту вещь на мудрость?» — «Можно. Даже лоскуты на заплатки останутся», — ответил мастер.

— Если воспользоваться его опытом, — сказал я, — то у нас уйма времени. Есть только маленькая помеха — ваша папироса…

Москалюк бросил папиросу ловко, прямо в урну.

— Проклятое курево. Знаю, нельзя… А жить так можно? — Он помолчал. — Вам, наверное, кое-что обо мне рассказали? Так вот, была у человека жена, да однажды взмахнула крылышками — и нету… Улетела. Не знаю куда, не знаю, одна ли, может быть, с кем-нибудь. Все равно. Нет, черт бы меня взял, не все равно. Скажите, пожалуйста, откуда это в человеке берется? Жжет вот здесь, горит, а говорю: «Все равно». Больно, а нос деру. Так вот, улетела. А почему, спросите? Ну выпиваю малость. — Москалюк не поворачивался ко мне, но я уже догадался, что эту «малость» пропустил он и сейчас — Ну хватишь иной раз. Однако же голова на плечах. И работаю — дай боже! А она все на других смотрит: тот не пьет, тот лучше живет, третий — язык за зубами держит. Поверьте, я не из языкатых. Да не люблю фальши. Ну поссорился там с одним, так за дело же! Бывают такие: нет для них высоты. Трехсотметровую башню строит, а по земле ползает. Тому не смолчал, другому что-то сказал. Ну кто это придумал, что надо жить молчуном? Но это уже другой разговор. Так вот: была жена — и нету. Улетела, улетела… Видно, и семейное счастье надо строить с точной технической документацией. — Он засмеялся так, как смеялись актеры в фильме, который я не досмотрел. — Был тут один. На вашем месте лежал. Мудре-ец! Ты, говорил он, радуйся — стал вольным казаком. Пой, говорит, как Карась: сам пью, сам гуляю, сам стелюсь, сам засыпаю… Море по колено. Философ!

— Убогая философия. Есть и такая: ни о ком не думай.

— Плевать я хотел на эту философию, но иногда что-то внутри и пискнет: а может, и правда — лучше? Потом снова плюю.

— А вы не пытались производить психологические наблюдения над самим собой? Может, это что-то пищит, когда выпьете?

На этот раз Москалюк засмеялся уже от души, голос его стал мягче, потеплел.

— А знаете, когда вы тут появились, я, честно говоря, подумал: на кой ляд нам эта фигура?.. Простите за откровенность. Ну, думал, настанет скука. Того сего не скажи, а то еще и на карандаш возьмет. А вы что обо мне подумали? Какой-то пьянчужка?

— Подумал: у этого человека камень на сердце.

Москалюк, видно, хотел что-то сказать, но только махнул рукой:

— Пора, верно?..

— Пора.

Мы отправились в палату. И тут на него коршуном налетела Вера Ивановна:

— Я вас, товарищ Москалюк, в последний раз предупреждаю! Если еще раз выпьете — скажу не только врачу, но и профессору!

Москалюк, пятясь, разводил руками:

— Что вы? Когда? Да ни грамма…

— Помните! — и вышла, плотно прикрыв дверь.

— Что вы на это скажете? Сквозь землю видит… Ну и житуха!

Егор Петрович, сочувственно улыбаясь, запивал кефиром хлеб. Я угостил его колбасой и, сам заразившись его аппетитом, немного поел.

Володя мерил температуру. Алексей Павлович читал.

В одиннадцать Вера Ивановна, шевеля губами (должно быть, считала подопечных), прошла мимо наших коек, заглянула на веранду и хмыкнула:

— Что это с Егорушкой?.. Мужчина переходного возраста. Бурные смены эмоций.

И выключила свет.

— Поспим после дня праведного, — сказал Алексей Павлович. — Коллектив у нас складывается дай бог каждому. Да здоровый ли он, друзья-пневмоники, вот в чем вопрос.

Володя буркнул:

— Мне в этом нездоровом коллективе лучше, чем в том, здоровом.

9

Ночью я проснулся от духоты. Одеяло камнем давило грудь, я откинул его, но не стало легче. Легкие жаждали кислорода, прохлады. Чувствовал, еще немного — и меня затрясет кашель. Нащупал термос, глотнул горячей воды. Не становилось легче.

Я осторожно поднялся и медленно, избегая резких движений, надел спортивный костюм. Пять шагов на цыпочках — до двери. Так же на носках, придерживаясь стены, прошел полутемный коридор. Еще шаг — и ночная свежесть спасительной волной омыла меня. Распался железный обруч, сжимавший ребра, грудь расширилась вдвое.

Я обошел вокруг заснувший корпус. Лишь из одного окна падала полоска света на спящие кипарисы. «Хорошо, — подумал я, — что Вера Ивановна не услышала, не перехватила меня в коридоре». Но когда я во второй раз обошел дом, у входных дверей меня уже поджидала фигура в белом халате.

— Так, так, ночные прогулочки. — Впервые в ее голосе я слышал не командирские интонации, а мягкий укор. И смотрела она на меня не как на подчиненного-больного. Даже улыбалась.

— Заходите. Садитесь у окна.

В комнате все сияло белоснежной чистотой.

— Вижу, что прогулочка не очень веселая.

Вера Ивановна дала мне какую-то таблетку, я запил ее неприятно теплой водой. Зато открытое окно щедро одаряло кислородом. Дышалось все легче и легче. Я радовался, что удалось избежать астматического приступа, который раздирает грудь и надолго оставляет горькое ощущение унизительного бессилия.

— Ночью всегда тяжелее, — сказала Вера Ивановна. — Не только больным. Тогда и впрямь лучше вырваться из четырех стен. Потому что больного хватает за горло кашель, а здорового — воспоминания.

Она внимательно посмотрела на меня — может быть оценивая, стою ли я откровенного разговора.

— Вот вы догадались, что я была лейтенантом медицинской службы. Иной раз кажется, что все это не со мной было… Война! Начинала санинструктором, выносила из боя раненых. И в окружении была. Выходили мы втроем — пешочком четыреста километров. Уже осень пришла, мерзли, голодали. Откуда только силы брались? Отошла немного — опять фронт. Ползешь на чей-нибудь крик или стон, перевязываешь, тащишь. А какие они тяжелые, раненые! Иногда казалось: еще немножко — и сердце разорвется. И самой попадало: раз — осколок, второй раз — осколок. Отлежалась в своем же медсанбате. В третий раз пришла в сознание уже в санитарном поезде. Везут куда-то, а эти гады еще и бомбят… Эвакогоспиталь. Здесь в отношении бомб спокойнее, но глянешь вокруг — темнеет в глазах. Режут хирурги и днем и ночью. Ранена была я не так тяжело, как сперва показалось. Подштопали. Потом курсы медсестер, и оставили меня в том же госпитале. Поверите, до сих пор слышу эти стоны. Вижу безруких, безногих, гнойные раны. Кровавый туман. И вот один. Ногу отняли выше колена. Осколок в легком. Еле с того света вытащили. Много их было, а возле этого — нет-нет да и остановлюсь. Опять и опять. Руки у меня шершавые, потрескавшиеся, йодом сожженные, а он схватит — целует.

Что-то, видно, Вере Ивановне почудилось. Подошла к двери. Послушала тишину и снова села.

— Как ваш Москалюк? Скулит? И что теперь с мужчинами стало! — Пренебрежительно скривила губы. — Большое дело — баба бросила. Да этого добра теперь… Это на мужчин, хотя они и обабились, дефицит. И обабились-таки. Возьмите Володю. Молодой. Только и жить. А он руки опустил.

— У каждого свое, — сказал я.

— У каждого свое, — повторила она. — Только один молчит, другой кричит. А чего кричать? Легче не станет. — Помолчала, смерила меня недоверчивым взглядом и, кажется, преодолела колебания: — Я ведь про госпиталь не договорила. Так вот — приехала к нему жена. К безногому. Да и половины легкого нет. Подошла к нему — глаза мокрые, голос добрый. А побелела! На ногах еле стоит. Потом вижу — держится. Пробыла два дня. Не знаю почему, сама вызвала меня на улицу и говорит: «Я уезжаю. Но сейчас он в таком состоянии, что язык не поворачивается. А вы потом объясните ему, пожалуйста, что я не могу, не буду с ним… Вы женщина, вы меня поймете». И ушла. Не успела ей ничего сказать — онемела. Ждал-ждал он писем… И я жду, молчу. Когда уже начал ходить на костылях — сказала. А он мне на это: «Я еще тогда догадался». Через полгода поженились мы с ним, живем, работаем. Болеет — ухаживаю за ним, если что тяжелое, не на его — на мои плечи. Проходит десять лет, и вот слышу: «Такое дело, Вера… Мы с тобой сошлись по дружбе. А есть любовь. Не сердись и прости. Я встретил большую любовь. Впервые в жизни и на всю жизнь». Спрашиваю: «Она тоже так думает?» — «А как же!» Ну что ж, любовь так любовь. Может, и вправду это такой самовар, что только раз в жизни закипает. Благословила — иди. Минует три месяца, приходит эта его большая любовь. Глаза мокрые, голос добрый. «Знаете, говорит, он себя плохо чувствует, и я не могу ему объяснить. Одним словом, я ошиблась. Вы должны меня понять — как женщина женщину».

Забрала я своего. Живем. Дружба! Если приглядеться, то и это недурная штука. Болеет — ухаживаю. Все тяжелое на мои плечи. А тут еще одна беда: язва желудка. Опять госпиталь, операция… Живем. Прошло еще лет пять-шесть. Везу своего на курорт в Ессентуки. Домой возвращается без моей помощи, спутники нашлись. Вижу — он сам не свой. Молчит. И я молчу. Но вот является этакая, не старая, не молодая. Лет под сорок. Глаза мокрые, голос добрый: «Ах, одна-одинешенька, если бы вы знали, как это страшно. Поверьте — без него умру! Поверьте и поймите, как женщина женщину». Горюшко мое: что ж это делается? Всех женщин я — одна — должна понимать! Ладно. Поняла. Счастливого пути. Не прошло и года, стук-грюк — он. Хлопает глазами. «Это, говорит, не любовь была, а только жалость». — «Кто же кого пожалел, спрашиваю, она тебя или ты ее?» — «Оба…» — «А дальше что? — спрашиваю. — Развеялась жалость?» — «Развеялась». Смотрю на него и раздумываю вслух: «Как же теперь? Я должна тебя пожалеть, или, может, ты меня пожалел бы?» Бормочет: «Оба…» Хоть плачь, хоть смейся. Оба…

За окном стояла ночь. За окном — океан целительного воздуха с пьянящими запахами горных трав и моря.

Я не поворачивал головы. Понимал, что Вера Ивановна не хотела бы, чтоб я сейчас видел ее лицо.

— Наговорила тут… Вам о красивой любви писать надо, а я свою глупую историю изливаю.

Я посмотрел на нее. Сощуренные глаза глядели на меня в упор с откровенной насмешкой.

— Забудьте все и пишите как положено…

Не только усталость, но и печальное предчувствие близкой уже старости темной тенью легли на ее лицо.

— Есть тут одна, разливается… — Едкая злость в голосе Веры Ивановны неприятно удивила меня. — Разливается: «Ах, Вера Ивановна, все это вы из святой — ах-ах! — любви… Ваше великое любящее сердце…» И еще там всякие слова. А я ей: «Какого черта!..» Спросите тогда: зачем же? А затем, что и моя голова, верно, той же трухой набита, что и многие бабьи головы сейчас: «Хоть какие-нибудь штаны, а мои…» — И почти без паузы прикрикнула: — Что это за болтовня по ночам? А ну в постель!

Она резко встала.

— Простите, — пробормотал я и поплелся в палату.

10

Письма из Киева. Современный эпистолярный стиль. Либо телеграфно-сухая информация («некогда голову поднять, сам понимаешь…»), либо упражнения в юмористике.

«Как там море? Присматривай, чтоб держалось на соответствующем уровне. И сам будь!»

«Помни, что сердце взрослого человека весит всего лишь триста граммов. Итак, режим экономии!»

«Углубляйся в жизнь, но знай меру, — чтоб не оказаться на противоположной стороне».

«Новейшая наука говорит, что все-все у нас в головах, в том числе гениальные идеи и образы, это лишь игра электрических сигналов в мозгу. Ищи мощное магнитное поле».

«Какие там болезни?! Что ты выдумываешь? Штурмуй Ай-Петри, прыгай с Ласточкиного гнезда — и все будет в порядке».

На такие послания, по крайней мере, легко отвечать. Другое дело письма, где вновь встают нескончаемые наши тревоги. Друзья, не сердитесь. Имейте терпение. Когда-нибудь соберусь-таки написать. А сейчас у меня одна забота: письмо для Галины.

Я еще никогда так не волновался, сдавая редакторам работу, как в тот день, когда, что-то мямля себе в оправдание, отдал Галине черновик — или, иначе говоря, проект — ее письма к ее же мужу.

— Ой, спасибо! — вспыхнула она и, оглянувшись, приложила палец к губам: секрет…

Вот это была работа! Я чувствовал, что сдержанной Галине, каждое слово которой исполнено собственного достоинства, чужда любая сентиментальность. В ее семье, наверное, не любят конфетных нежностей. Там разговаривают просто и откровенно, без мещанских недомолвок и скрытности. Над пышными фразами там лишь посмеются: «Разве так люди говорят?»

Я словно на кручу карабкался. Малейшая неосторожность — и сорвешься. Одно неверное слово — и все в письме закричит: фальшь!

Хорошо было бы, подумал я, с каждым новым произведением обращаться именно так — непосредственно к читателю, но именно к такому, кровно заинтересованному читателю, который понимал бы, что в его жизни многое зависит от того, насколько правдиво написанное.

Может быть, это смешно, но я очень волновался. Временами представлял, как Галина, читая, презрительно морщит губы и рвет черновик на мелкие кусочки: «Разве так люди говорят?»

Даже после всех тридцати ингаляций мне не дышалось так легко, как в ту минуту, когда Галина заговорщицки шепнула мне возле столовой:

— Ой, спасибо! Я уже переписала. Хорошо! Только два-три слова изменила. И кое-что добавила.

Поверьте, я обрадовался. «Хорошо» — это сколько? Четверка? Что ж, на пятерку я и не претендовал.

Одна забота с плеч долой. А разговор с Володей будет, верно, потяжелее.

Но что касается числа забот, я, видимо, ошибся.

Софья Андреевна во время ужина посмотрела на меня внимательнее, чем всегда, и, хотя она сразу отвела взгляд, уставившись в тарелку, я понял, что секретов на свете не существует.

Последствий не пришлось долго ждать. Назавтра я почему-то опоздал к обеду. Софья Андреевна уже пообедала, но компот, видно, был очень холодный, и она чайной ложечкой брала по нескольку капель. Нетрудно было догадаться: она поджидала меня.

И я выслушал целую житейскую историю. Муж погиб на фронте. Есть у нее сын, невестка и внук. Живут врозь. И вот проблема: сын одно твердит — давай меняться и будем жить вместе. Но ей, Софье Андреевне, у себя спокойнее. Имеет же право человек за сорок лет работы (два трудовых стажа!) на тишину и спокойствие? С внуком повозилась больше, чем его родители, то есть сын и невестка вместе. Такова уж доля нынешних бабушек. А как сложится в общей квартире? Тут она может, если хочет, побыть одна. Может выключить телевизор и — благодать. Однако может и заболеть. Тогда бегают к ней — сын, невестка, внук. А возраст, знаете, такой — здоровее не станешь.

— Что вы мне посоветуете? Как быть? — На меня смотрели глаза пожилой женщины, окруженные густой паутинкой морщин, с редкими ресницами, с несмываемой синевой век.

Я слушал ее рассказ, раздумывая над тем, как нелегко складывается старость этих женщин, чья молодость оборвалась в тот день, когда они получили похоронную.

Что, что ей посоветовать? Должно быть, у меня был такой растерянный, а может быть, и глупый вид, что Софья Андреевна торопливо промолвила:

— Это не горит. Вы подумайте, а потом… — И ушла.

Опять думать. Сколько я уже в жизни думал!

Друзья мои, я приехал сюда лечиться, а не думать. Я тоже пневмоник, к тому же — с тяжелыми осложнениями. Нетипичными, как определил профессор. И тут меня настигла эта проклятая нетипичность…

Чего это Софья Андреевна так долго ворожила над компотом? И не холодный он, и не вкусный…

Я шел из столовой и казнил себя, что до сих пор не выполнил обещания поговорить с Володей. А как начать этот разговор? Слово — не такой уж деликатный инструмент, чтоб ковыряться им в личном. Однако Ирина ждет и надеется. Может быть, и Егор Петрович, рассказав о себе, тоже ожидает доброго совета? А тут еще Вера Ивановна, не знаю почему, смерила меня ледяным взглядом и вышла. Этот взгляд ударил меня в грудь. Растерявшись, я готов был бежать за ней и просить прощения. Но виноват ли я, что, вопреки своему нелюдимому характеру, Вера Ивановна решилась на откровенность и теперь, должно быть, сердится на себя, а заодно и на меня? В самом деле, кому приятно чуть не каждый день видеть человека, который знает твое самое тайное?

Откровенность! Как трудно довериться кому-нибудь, а если уж сделаем этот отчаянный шаг, как часто потом укоряем себя, так и не поняв, что это не слабость наша, а сила.

Галина и Клавдия, увлекшись разговором, заметили меня, уже подойдя совсем близко. Клавдия посмотрела на меня чуть добрее, а Галина зарделась, как девчонка. Да, секретов не существует — во всяком случае, между женщинами. Странно: такие разные, как они находят общий язык?

Не люблю, когда перемывают косточки ближних, меня от этого тошнит. Но все же нет-нет, а какое-то словцо о Клавдии долетает. Ее манера вести себя вызывает не так осуждение, как удивление. Сегодня она — это уже я сам слышал — резко бросила красивому мужчине, которого два дня назад посадили за ее стол: «А кроме слюнявых комплиментов у вас есть что-нибудь за душой?»

Во время ужина я увидел ее уже за другим столом.

Какое уж тут лечение! Мне кажется, что она стала еще бледнее. Если раньше в ее глазах светились подчас пытливость, любопытство, то теперь она взяла себе за правило окидывать мужчин пренебрежительным взглядом.

Я невольно оглянулся, услышав шорох гравия позади.

Меня догоняла Галина.



Поделиться книгой:

На главную
Назад