— Нервы, — вздохнул Алексей Павлович. — Ох и нервный сейчас народ пошел…
С веранды появились трое. Я уже знал — строители, диагноз — осложнения после тяжелого воспаления легких. Минута — и уже одеты, уже галстуки, уже причесываются перед зеркалом.
— Мушкетеры, куда? — спрашивает Алексей Павлович.
— На бульварчик, папаша!
— Глядите, чтоб с этого бульварчика вы не попали в другую клинику — на планете Венера…
Мушкетеры смеются и исчезают. Бегом умчался куда-то и Егорушка.
— Между прочим, сколько ему лет? — спрашиваю.
— Сорок семь.
— Что?
— Вот вам и что, — смеется Алексей Павлович. — Он только на три года моложе меня. Воевал, дважды ранен.
— А я думал…
— Эге, все думают.
— А сколько вы мне дадите? — спросил Москалюк.
И скупо улыбнулся редкозубым ртом. От этой вымученной улыбки еще резче выступили морщины на лице; круглую лысину на макушке окружали пряди бесцветных волос. Егорушка по сравнению с ним совсем молодой. Я осторожно сказал:
— Примерно столько же?
Москалюк с каким-то странно горьким торжеством воскликнул:
— Тридцать восемь! Ну, если хотите, так еще три месяца.
В эту минуту я понял, что его больше всего старило: ввалившиеся, погасшие глаза.
— И я, и я через пять лет буду такой! — с болезненным надрывом сказал Володя. — Что это за жизнь? Кашлять, температурить… Да еще — почки…
— А ну молчать! Распустили сопли-слезоньки! — прикрикнул Алексей Павлович. — Да я в ваши годы юношей был. Хотя за спиной уже война стояла, да еще и автобиография. Заскулили-захныкали… Хребет слаб — вот ваша первая болезнь. — И, сердитый, вышел из палаты. За ним выскочил Володя. Москалюк, отвернувшись, рылся в тумбочке.
Я отправился в свою аллею.
Как всегда, когда случай сводил с незнакомыми людьми, меня охватывала непреодолимая жажда: узнать чужую жизнь — нет, не чужую, другую, тебе неизвестную жизнь. Хотелось проникнуть в мысли и боли Володи, чем-то привлекавшего к себе, хотелось знать причины грусти и тревоги Москалюка и понять, почему стал так далек Алексею Павловичу его фронтовой товарищ Микола.
Стрелка-указатель привела меня в библиотеку. За несколько минут я убедился, что книжные полки очень бедны. Библиотекарь беспомощно разводила руками: «Средств мало… Может быть, я достану нужные вам в городской библиотеке?..»
Все же я нашел два томика, не читанные из-за вечного недосуга. А главное, с наслаждением порылся в книжках. Спохватился только через час. А где же воздух? Где климатотерапия?
Вспомнил о шеренге придорожных часовых-кипарисов и решил взглянуть при дневном свете, что там, за ними. Спустился по лестнице к воротам, пересек шоссе, наглядел в шеренге промежуток пошире и, наклонив голову, чтоб не коснуться запыленных ветвей, сделал два шага и остановился, по традиционному выражению, как вкопанный.
Солнце клонилось к горизонту меж двумя морями — внизу голубовато-зеленым, вверху голубовато-синим. Простор хлынул мне в душу, поднял ввысь. Я глянул направо — каменной дугой изогнулся далекий берег с белым кружевом прибоя. Среди зелени розовели дома; город террасами поднимался вверх и вверх. Над ним высились горы с выжженными лысыми плешинами. Из-под ног падал вниз крутой откос, на дне его краснели крыши. Дальше виднелся порт, у причала стоял пароход — видно, тот, что ночью сиял гирляндами огней. Плыли во все стороны белые гусята-катера, огибая длинную руку, что протянул в море порт, бетонный мол с поднятым вверх большим пальцем — маяком.
Но мимо всего этого — второстепенного — взгляд лишь скользнул и снова впился в то, что являло собой суть окружающего мира, — безграничность двух морей.
— И вы, верно, сейчас говорите: «Чому мені, боже, ти крилець не дав?..»
Я вздрогнул. В нескольких шагах от меня стоял Москалюк. Он только что подошел? Или уже давно здесь?
— Вечный вопрос без ответа, — покачал он головой. — Можно летать на сверхзвуковых, космических, каких угодно машинах. Но крылья — это совсем другое.
Он шагнул ближе, и я почувствовал запах водки. «Значит, и так бывает у пневмоников», — удивленно подумал я. Но сразу же и забыл об этом; поразила тоска в голосе, тоска во взгляде, который унес его куда-то далеко.
— Я монтажник-верхолаз, — сказал он погодя. — Представляете, занесет на верхотуру — скажем, на телевизионную башню, — глянешь вокруг — о-о! Летишь!.. Металл поет у тебя в руках. Смотрю вот… Не могу я без высоты. — И под конец сквозь зубы: — Проклятая болезнь!
Махнул рукой и ушел.
Меня охватила сосущая тоска от мысли, что я тоже должен потерять десятки дней в этой лечебнице, лишь издалека любуясь морем. И каждый день будет до краев полон ожидания. Самое тяжкое испытание для моих нервов.
«За что вас?..» — спросил меня Алексей Павлович. Именно так: за что?
Чего ждут у моря? Погоды?
Так с иронией говорят о неудачниках. Еще смешнее, должно быть, ждать здоровья. Не похож ли я на того чудака, который, втащив лодку на вершину горы, ждал, когда к нему подымется море?
Я постоял еще немного и пошел наугад.
Если тропка — то тропкой. Если асфальтовая дорожка — так по ней. Куда-нибудь должна она вывести. Одна вывела на улицу, где грузовик дохнул на меня смрадом. Я свернул на другую и оказался у крутой лестницы, вырубленной в скалистом склоне.
Держась за тонкие железные перильца, я двинулся вверх и оказался у большого трехэтажного корпуса. Обошел его вокруг. Мне понравились прелестные клумбы. И опять эти невысокие кривые деревья в розовых цветах, что густо облепили ветки, — коры не видно.
— А вы что тут делаете? — спросила на диво красивая женщина в белом халате, возникшая передо мной неведомо когда и откуда — уж не из гущи ли цветущих ветвей?
— Гуляю…
— Нашли место! Вы же пневмоник, а это туберкулезный корпус. Пожалуйста, гуляйте домой…
Я отправился назад по крутой лестнице, исполненный почти мистического страха: на лбу у меня, что ли, написано — «пневмоник»?
После ужина все пошли смотреть кинофильм. Вокруг затихло. О, наконец-то! Хоть немного — за целый день — побыть одному. Книжка — и тишина вокруг.
На кровати одетый лежал Москалюк и читал. Увидев меня, он взмахнул книжкой и, к моему удивлению, громко воскликнул:
— Вот пишет, холера! Здорово пишет…
И добавил заковыристую фразу, которая в зависимости от обстоятельств могла у иного означать и самую черную брань, и высочайшее восхищение. На этот раз вместе с искренним восхищением на меня еще сильнее повеяло водочным духом.
— Кто не знает своего прошлого, — торжественно провозгласил Москалюк, — тот недостоин своего будущего. О-о! Кто это сказал? — Не ожидая моего ответа, он, заговорщицки подмигнув, уже тихо проговорил: — Не думайте, что я пьяный. Так, всего три капли… Пьянство — это упражнение в безумии. Очень метко сказал старый грек Пифагор. Правда?
Я охотно согласился и взялся за книжку. Через некоторое время почувствовал, что тусклый свет — лампа под потолком — до боли утомил глаза. Впереди ночь, четыре стены. Я вышел из палаты. Холодный вечер, но дышится легко.
Вскоре двор наполнился голосами. На какой-то дорожке меня догнал Алексей Павлович.
— Интересно? — спросил я про фильм.
— Интересно лишь одно: зачем выпускают такие картины? — ответил он. — Пора на насест. Чтоб не торопиться.
Помаленьку собралась палатная компания. Готовились к ночи: чистили зубы, принимали лекарства, разбирали постели и раздевались (в который уже раз сегодня!). Дважды заглянула медсестра: «А Егорушки нет! Ох, попадет же ему…»
На стульях, на спинках кроватей — пирамиды одежды. Только один стул свободен. В последнюю минуту влетает Егорушка, уже полураздетый, бросает вещи на свой стул и поднимает руки вверх перед сердитой медсестрой:
— Сплю!
Гаснет свет, и опять фигура Егорушки возле меня:
— Браток, у тебя, кажется, колбаска есть? Одолжи…
Услышав недовольный голос Алексея Павловича, Егорушка забормотал:
— Пожалуйста, благодарю, извините, спасибо, спокойной ночи, сплю…
— Ох, научу я тебя!
— Потом, потом, — охотно согласился Егорушка. — А сейчас полакомлюсь колбасой и заодно объясню новому товарищу самое существенное в нашем здешнем положении. Где-то там, в загнивающем буржуазном обществе, больной может быть нытиком, хныкалой, плаксой и занудой. А наш советский больной должен быть веселый, жизнерадостный, а главное — здоровый!
И, беззаботно смеясь, Егорушка выбегает на веранду.
— Тот, кто постоянно весел, тот, по-моему, просто глуп, — слышу голос Москалюка. — Кто это сказал?
— Пожалуй, лучше уж так: хихикать и приплясывать, — вздохнул Володя.
— Вот и все, что вы в Егорушке разглядели? — сердито спрашивает Алексей Павлович. — Что вы о нем знаете?
— А что о нем знать? — пренебрежительно обронил Володя. — Насквозь видно…
— Сразу и видно?.. Привыкли мы так — с бухты-барахты нацепить на человека ярлык.
— А кто же он, кто? — уже горячился Володя.
— Сам разглядишь, когда научишься видеть не только собственный пуп.
В дверь постучали. Наступила тишина.
Лишь теперь я с удивлением подумал: как быстро пролетел день! Меня закружило в больничной карусели — ни тихой прогулки, ни книжки. Я опасался нестерпимой тягучести длинных и скучных часов — оказалось, что и здесь, в клинике, не хватало времени написать письмо. А ведь я обещал немедленно сообщить, что и как.
Провожали меня, как будто я собрался в опасный рейс на полюс или, по крайней мере, в новое путешествие с Туром Хейердалом на самодельном корабле через океан: «Пиши!», «Телеграфируй!», «Нет, звони, что там письма и телеграммы», «Главное — режим», «Что режим! Гуляй, дыши, лови солнышко», «Далеко не заплывай», «Какое там купанье, ему и душ не разрешат», «Нет, серьезно…», «Серьезный человек дома сидит, а не шляется по больницам», «Сегодня же выпьем за твое здоровье», «А тебе — чур. Зато получишь уколы в соответствующее место», «Выше нос!», «Будь осторожен: там есть отделение юных пенсионерок».
Мамочки! Сколько неуклюжих острот сыпалось на меня!
Еще больше развеселятся мои друзья, когда узнают, что я надумал удрать в тихую рыбацкую хижину. Удеру. И никому ни слова, пускай ищут.
Неделю потерплю, а там… Босиком по мягкому песочку. Спасительная тишина вокруг. И никаких процедур…
Пока же, пока надо хорошо поспать. Как когда-то на пахучем сене.
И эту ночь я просыпался от кашля и чьего-то тревожного бормотания. Но засыпал не через час или два, а минут через десять. Сон был спокойнее. На десять, может быть, капель или граммов, не знаю, как меряют сон, — но спокойнее.
4
Я стал понемногу разбираться в том, что делается вокруг.
Та круглолицая молодая женщина, кровь с молоком, зовут ее Галина («просто Галина», — сказала она), оказывается, несравненно более тяжелая больная, чем сухонькая седая женщина с поблекшим лицом, на котором мудрым терпением и лаской светились смертельно усталые глаза.
Галина работает в лаборатории мартеновского цеха. Я хорошо знаю ее чудесный город, днепровские парки и зеленые острова. Но знаю и что такое лаборатория в горячем цеху.
— Некоторые думают — курорт! — хмурится она. — Сиди себе и делай анализы…
А когда близится выпуск плавки и все в напряжении, когда идут экспресс-анализы и раз десять за смену — днем ли, ночью ли — бегаешь к печам, а там Африка. А из Африки — на сквозняк под осенний дождик или на морозец. Ох какой свежий воздух после духоты! Жадно хватаешь холодную струю — наслаждение! Потом от этого глотка воздуха такая мелочишка — насморк. Велико дело! Течет немножко из носу… А там через год-два ангина. А дальше бронхит. И вот нате — воспаление легких. Да разве вылежишь сколько надо? Семья… Через год снова — сопливый нос, кха-кха. Все сначала — но уже с тяжелыми осложнениями.
— Я уже здесь месяц. Немножко лучше. А физиономия всегда такая — хоть на обложку журнала «Здоровье»… Весело? Дома муж, он сталевар, двое детей, не малыши, в старших классах. А все-таки присмотреть надо. — Румянец на ее лице погас — Знаем вашего брата: кому надобна больная жена?
— Вы и в самом деле так о своем муже думаете?
Галина покраснела:
— Нет.
— Ишь как легко мы бросаемся обвинениями.
— Неделю нет письма, — как бы оправдывается Галина.
— Выдумываете себе лишние тревоги. Выздоравливайте — и все будет хорошо.
— Скажите, пожалуйста, — глаза у нее блеснули, — есть на свете люди, на все сто счастливые?
Опять речь о жар-птице.
— Неужто и счастье на проценты мерить? Девяносто, сто, сто пять… А может быть, у каждого своя мера?
— Может быть… Есть у меня две подруги. Одна говорит: я счастливая, такая счастливая!.. Другая все сетует, жалуется. А я вижу, что жизнь у них, в общем, одинаковая. Все ж таки должна быть какая-то мера. Счастье, равное для всех.
— Это было б страшно.
— Но вот мы говорим: работа, любовь, семья.
— Три показателя? Спросите себя, могли бы вы быть счастливы, видя рядом несправедливость, даже если б вас она не касалась?
— Нет.