Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) - Дмитрий Николаевич Голубков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он вдруг вспомнил, что дядя Богдан обещал нынче показать Пажеский корпус. Ему захотелось самому найти здание, давно созданное его воображением. Он учтиво остановил гвардейского франта в надвинутой на лоб фуражке с кисточкой и спросил дорогу. Франт пристально воззрился на покрасневшего отрока:

— Ступайте прямо до Аничкова моста; пройдя его, возьмите налево, по Фонтанке. Далее идите по Кирочной. Засим будет Таврический сад. Там спросите Таврический дворец… — Франт глубокомысленно поднял писаные дуги бровей. — Засим… э-з… Засим увидите Смольный. А там уж и рукой подать.

Евгений растроганно поблагодарил любезного незнакомца и пустился в путь.

Он успел приустать; кичливое великолепие города начинало подавлять его. Обилие пышного камня и скудность редких деревьев обратили его мысли к покинутой Маре.

— Какая здесь холодная весна, — вслух говорил он, стараясь шагать поскорей. — В овраге орешник уже цветет об эту пору.

И вспомнилось, ясно, четко — даже в ноздрях защекотало! — пыльное золотце орешникового цветенья, почти не пахнущее, дразнящее обещаньем близкого лета…

— Смольный, — сказал он. — Маменька воспитывалась в Смольном. Это славно, что Пажеский рядом!

Ему опять стало весело: скоро он будет пажом! Хлопотами дяди он уже зачислен в корпус. Останется подучиться в пансионе, дабы в совершенстве овладеть противным немецким, — и он кадет! А вон, кажется, и Таврический теперь близко…

Но аккуратный старичок, к которому он обратился у ворот незнакомого дворца, посмотрел на него, как на сумасшедшего:

— Господь с вами, юноша! Пажеский корпус в противной стороне! Над вами подшутили!

Выслушав сбивчивый рассказ мальчика, он расхохотался самым добродушным образом:

— Да вы были подле корпуса — боком, так сказать, потерлись! Ступайте-ка назад. Вот, постойте, я вам объясню досконально…

Но Евгений, еле удерживая слезы, кинулся прочь.

Во всех встречных лицах читалось ему выражение насмешки и лжи. Простолюдины казались наглыми дураками; чисто одетые прохожие и военные смотрели прямыми обманщиками. Роскошь зданий вызывала страх и отвращенье.

V

"…Наш пансион, дражайшая маменька, расположен по царскосельской дороге, в семи верстах от города. Это красивое зданье о двух этажах, с бельведером и превосходной библиотекой. Учители весьма порядочно образованны.

Когда я покидал Мару, я еще не чувствовал всей тягости вашей разлуки…"

Письмо задрожало в пальцах Александры Федоровны,

…Как ужасна эта разлука! И в такое время, в такое страшное время! Сбылось пророчество нелепого отца Василия: новый Апомон преступил рубежи державы и подвигается к Москве. Из соседних имений доходят самые фантастические слухи. Слава творцу — Тамбовская губерния осталась в тылу у противника. Напрасно, боже, как напрасно поторопились отправить Бубушу в Петербург! Но нет: французов не допустят до столицы, не может этого статься… Но кто бы мог вообразить, что этот прелестный маленький консул окажется таким, обманщиком, таким наглым нарушителем клятв и обетовании вечного дружества!

"Как жалею я, милая маменька, что не остался дома! Но еще несноснее помышлять о том, что я так мал, что я опоздал явиться в сей мир хотя бы четырьмя годами ране! Сказывают — нынче в корпусе будет ускоренный выпуск в офицеры, — и пажи, кои по летам и телесному сложению окажутся способны вступить в военную службу, будут экзаменованы в присутствии самого государя! Ах, маменька, если б я был несколькими годами старе! Увы! Дядя Богдан сообщил мне, что в корпус меня определят не ранее декабря! Целых четыре месяца должно мне оставаться в пансионе!"

Она обиженно покачала головой: "Ты меня упрекаешь, Бубуша?"

VI

Впервые увидев такое множество мальчиков своего возраста, он и растерялся, и обрадовался. Все казались ему ласковыми и приветливыми, и с каждым хотелось разговориться задушевно. Сначала он молчал, кидая пытливые косвенные взгляды на своих соседей по строю и столу. Но вечером, в дортуаре, перезнакомился со многими из однокашников и поспешил раздать им весь свой запас книг и сладостей.

Почти все мальчики были петербуржцы, умели учтиво кланяться, все важничали и представлялись старше своих лет. И почти все сносно болтали и читали по-немецки — он сразу же выделился своим варварским произношением и незнанием грамматики. Его прозвали французом.

Он помнил слова матери о том, что все дворяне суть члены одного великого семейства, и еще издали, заочно питал к будущим своим пансионским товарищам чувство братской любви. С веселой открытостью спешил он сблизиться с ними. В первый же вечер он рассказал о Маре, о своей закадычной дружбе с чудаковатым Боргезе, о фантастических уроках отца Василия. Однокашники дружно сочли его недорослем и провинциалом. Его доверчивость и щедрость были истолкованы как глупость, а боязнь холода и пристрастие к лежанью в постели послужили поводом для самых обидных предположений. Он не умел справляться с множеством пуговиц, крючков и пряжек нового платья и по рассеянности насажал на камзол чернильных пятен — его задразнили неряхой.

Многолюдье и шум, сначала так радостно возбуждавшие его, теперь раздражали. Ровесники, в каждом из которых он желал видеть верного друга, оказались насмешниками и драчунами. Он постепенно замыкался в себе, стал задумчив и молчалив, и Соймонов, жеманный и задиристый отрок, окрестил его маркизом.

Педагоги, в которых он мечтал найти чуть ли не мудрецов Платоновой академии, были зауряд-педантами. Хорошие баллы ставились воспитанникам, назубок затвердившим заданные страницы и параграфы. Но зубрежка внушала ему отвращенье, он привык изъясняться своими словами; Боргезе приучил его дорожить собственными мыслями. Это сердило здешних наставников.

Охота к чтенью, превратившаяся в неодолимую страсть, совершенно вытеснила рвение к наукам. В классах, вместо того чтобы писать в тетради по диктовке учителей, он втихомолку глотал книги, вовсе не относящиеся к делу.

Лишь уроки истории высокомерного карлы Гавриила Васильича Геракова были ему по сердцу. Маленький чудак, кичащийся тем, что в жилах его бурлит эллинская кровь, витийствуя с кафедры о подвигах древнегреческих героев, распалялся нешуточною страстью и сам начинал казаться едва ли не великаном. К тому же он был сочинитель — пусть не из удалых, но — сочинитель, автор! Над Гераковым смеялись решительно все. Евгений взирал на него благоговейно.

Он трудно засыпал здесь и спал смутно, прерывисто. Снов не было, но непрестанно плыло перед глазами что-то зеленое, бледно-голубое, розовое… Он догадывался: Мара! — нежные купы едва опушенных весенних лип; колыхание пруда, полного вечерними облаками; дрожанье степного воздуха… Он раскидывал руки, стремясь взлететь, окунуться, обнять… Мягкий, теплый шепот звучал над ухом, дышал внятно — надо было напрячься, расслышать… Но бил маленький неприятно звонкий колокол, — надлежало незамедлительно встать, бежать в полную толкающимися, крикливыми подростками умывальную, молиться гуртом и гуртом завтракать — и, четко маршируя, расходиться по классам.

Пансион отапливался скаредно. Чтоб не мерзнуть, Евгений спал в теплом белье. Это строжайше воспрещалось, но он исхитрился выворачивать штанины светлой подкладкой наружу, что обманывало подслепого старого педеля. Он задремывал, с головою забившись под одеяло, согреваясь своим дыханьем, воспоминаниями о щедром вяжлинском лете, о родительском доме. Все там представлялось нынче прекрасным: и ласковость дворовых, и шумная бестолковость братьев, и даже важная глупость камердинера Прохора… Но с особенною, с исступленною нежностью воображалось печальное, горделиво вскинутое лицо матери, ее рассеянная улыбка и голос, мелодически льющийся, всегда ровный, тихий.

О тишине, о пристальной женской нежности мечталось ему в ночном дортуаре, полном сонного бормотанья, грубого мальчишеского сопенья и скрипа кроватей. Мать, далекая и тоскующая, представлялась воплощеньем доброты и поэзии.

Однажды ночью, уже под утро, сочинились стихи. Крепко сомкнутые веки загорелись, как это бывало перед слезами; он сжал их еще крепче и прошептал беззвучно:

Je voudrais bien, ma mere, Celebrer tes vertus Que de la main divine En naissant tu recus; Pourrais-je m'en defendre, Voyant ta bonte, Ton ame douce et tendre, Ton esprit, ta beaute! Je pense au nom de Flore, De Venus, de Psyche, De Pallad et d'Aurore, Mais, helas, quel peche…

Он взял карандаш, тетрадку — и вдруг запнулся: хотелось продолжать по-русски, но какая-то робость, стыд какой-то мешали. На языке чужом получалось словно бы не от себя и потому не так страшно.

…Comparerais-je un etre Si vrai, si beau, si bon, Aux beautes… [20]

Он писал, прилежно склонив набок ушастую голову, не замечая иронически блестящих глаз проснувшегося Соймонова. С первым ударом колокола он сунул листок в тумбочку и поспешил в пустую умывальную.

На немецком он, по своему обыкновению, погрузился во французский роман. Усыпительно лопотал что-то добряк Лампе, старенький остзеец, обожавший каламбурить по-русски; прилежно шелестели переворачиваемые учениками страницы.

Вдруг он вздрогнул: смех и шепот слышались вокруг; он явственно расслышал свою фамилию; его толкнули сзади и передали какие-то бумаги, сколотые вместе. Он выхватил свои стихи с пришпиленной к ним карикатурой, изображающей отрока-переростка в девических панталончиках, держащегося за подол томной барыни с развернутым парасолем. "Баратынский с дражайшею маменькой", — прочел он слова, выведенные стрельчатым почерком Соймонова.

Он быстро обернулся: Соймонов пялился на него, широко осклабляя щербатый рот.

Жаркая краска ударила ему в лицо; он схватил обидчика за горло.

— Господин Баратыский! — громко возгласил учитель. — Пошаласта к кафедре!

Глядя под ноги, но не видя ничего, он пошел по ступенькам.

— Французу нипочем не взойти, — внятно сказал голос Соймонова.

Евгений споткнулся и рухнул на вытянутые вперед руки. Ладони больно корябнуло и обожгло. Дружный хохот грянул за его спиной.

— У тебя глаза не плоски. Аль не видишь: тут доски? — заметил немец. Новый взрыв смеха сопровождал эту неуклюжую эпиграмму.

Старичок крикнул рассерженно:

— Я не позфоль! Здесь не феатр! Коли ты не имеешь твердые ноги, то, пошалуй, стань на колени! Шиво!

Униженье длилось недолго: прозвенел звонок на рекреацию, и юный инсургент был прощен.

Но мгновения, проведенные на коленях, ошеломили его.

VII

Гул неурочной осенней грозы сливался с глухим, ухабистым шумом проходящего по недальнему шоссе войска.

Гром двинулся широким угловатым изломом — как бы очертив путь медленно проблиставшей за окном молнии. Стекло томительно прозвенело. Огарок свечи, тайно зажженный под кроватью, погас — и сразу же усиленно зашевелились звуки, обрадованные воцарившейся тьмой. Внятно зашуршали жалюзи; деликатно заскреблась в половицу мышь; заскрипела кровать в дальнем углу дортуара.

Но гром откатился, и постепенно стихнул шум, производимый удаляющимся ополчением. Тревожная ночная жуть стиснула сердца мальчиков.

— Спишь, Баратынский?

— Нет.

— Тогда слушай…

И Павлуша Галаган, сын орловского дворянина, принятый в пансион сверх предусмотренного комплекта благодаря хлопотам знатной петербургской родни, начал рассказывать бесконечную одиссею своего путешествия в столицу:

— И вот папенька отправился со священником в свой кабинет. Папенька показал написанную мною молитву, где я выразил всю мою скорбь и где молил бога допустить меня в ряды защитников отечества.

— Ты уже говорил об этом, Поль.

Павел, не смущаясь перебивкой, продолжал как по писаному:

— Папенька исповедался и приобщился святых тайн. Повестили крестьян, и в нашей церкви собралось великое множество народу. Отец вышел после обедни во двор и прочел воззвание. Он приглашал каждого по возможности пособить государю в общем бедствии деньгами и вызывал охотников идти против врага. Он еще сказал так: "Сам я, семидесятилетний старец, пойду перед вами и возьму с собой на битву сего отрока, единственного моего сына…" Тут голос его пресекся.

"…Боже, какая обида! — думал Евгений, переворачиваясь на живот. — Как жаль, что я очутился в этом Петербурге, в этом мерзком немецком пансионе!"

— Всего было собрано до пятисот рублей. Управляющий вместе с конторщиком записали имена жертвователей. Но охотников, кроме старого Варфоломеича, никого не сыскалось…

"Я бы отправился охотником. Ираклий чрезмерно флегматичен. Серж понял бы меня, — даром, что мал. Он брат мне истинный…"

Разыгравшееся воображение приблизило к его глазам Сержа, волшебно выросшего и преданно взирающего на старшего брата.

— Длинный хвост дворовых и крестьян провожал нашу карету… В нашем именье отца ждала бумага. Все дворяне уезда вызывались в Москву ко дню приезда государя. Московские дворяне обещались поставить одного ратника с каждых десяти ревизских душ. Батюшка сказал, что государь остался очень доволен. Засим он воротился в деревню…

— Кто воротился? — спросил Соймонов. — Государь или твой отец?

— Нет, разумеется, не государь, а батюшка! Но, к его прискорбию, обнаружилось, что возраст его слишком преклонен для военных действий.

— А ты? — спросил Соймонов с интересом.

Галаган смущенно хихикнул, но тотчас попал в прежний тон, спокойный и величавый:

— Мои лета тоже не удовлетворяли требованиям суровой ратной жизни. Но я обратился к предводителю…

— Поль, не надо, — тихо попросил Евгений, в потемках краснея за разболтавшегося товарища.- Ne piaffe pas! [21]

— А ты молчи, маркиз, — приказал Соймонов. — Французишка. Рассказывай, Галаган.

— В Москве батюшка мой поехал к графу Мамонову, — продолжал Галаган самоуверенным и словно бы потолстевшим голосом, — дабы выхлопотать для меня право поступления в его полк, поименованный бессмертным. К сожаленью, там оказалось множество смутьянов и самоуправцев. Они буянили, предавались кутежам, требовали себе денег и всяких привилегий. Губернатор велел раскассировать полк, а Мамонова заставили выйти в отставку и снять генеральские эполеты. Говорят, он предался самой мрачной ипохондрии, и рассудок его в опасности. Такова, увы, участь многих благородных мечтателей!

Евгений зарылся с головой в одеяло. Грустно, но и раздражительно интересно было слушать фанфаронские речи Поля, в которых правда мешалась с бессовестным враньем.

Но даже под одеялом внятен был голос Поля. И опять подмывало любопытство узнать подробности о событиях, столь близким свидетелем которых оказался этот счастливчик.

— В конце августа вечера стали темны. На северо-запад от нас, по направлению смоленской дороги, можно было видеть бивачные огни нашей армии.

— Ты их видел? — почтительно спросил Соймонов.

— Я даже нашел лядунку, оброненную кем-то из наших гусар! — торжествующе отвечал Галаган. — А поздно вечером, в день Бородинского сраженья, я, обманув маменьку, прокрался в поле. Лег на землю, припал к ней ухом и явственно разобрал протяжный стон, гул пушечных залпов и топот скачущей кавалерии. Потом мы уехали, потому что стало опасно. Когда мы подъезжали к мосту через Оку, нам стали встречаться самые разнообразные экипажи.

Галаган вдруг расхохотался.

— У, чего только мы не насмотрелись! Вообразите — катится тележка, запряженная коровою! А рядом — дрожки, и везут их лошадь и бык! А уж люди как одеты — прямо балаган! На женщине одной мужская шинель, на другой — байковый сюртук. Какой-то чиновник бежит в бабьей шали…

Галаган кашлянул и продолжал посерьезневшим тоном:

— Навстречу нам шли вновь набранные ратники каширского ополчения. Они были в новой форме русского покроя. На фуражках красовался медный крест с надписью: "За веру и царя"…

Галаган взволнованно хмыкнул и замолчал.

— Дальше, — сурово потребовал Соймонов.

— На мосту была ужасная теснота. Наш обоз едва продвигался. Один молодой ратник обозвал нас беглецами, другие к нему пристали, крича: "Изменники! Трусы!" Батюшка сидел в коляске с понуренною головой и не произносил ни слова…

Евгений стиснул кулаки. Воочью увиделся ему и длинный, запруженный ратниками и беженцами мост, и скорбная фигура старого дворянина.

— Ну, в Веневе мы кое-как сыскали постоялый двор. Спать, однако ж, было негде. Меня уложили в карете. Средь ночи я вдруг проснулся. Вышел из экипажа и увидел огромное зарево, прямо к северу…

— Что это было? — хрипло спросил Соймонов.

Галаган громко глотнул и ответил еле слышно:

— Москва. Это Москва горела.

Воцарилось молчание, нарушаемое лишь монотонным стуком дождя. Соймонов бесшумно поднялся с кровати. Он был неестественно тонок и призрачно светел в белом исподнем: никто из воспитанников не боялся нынче бдительного педеля. Энергично вскинув сжатый кулак, Соймонов глухо молвил:

— Господа! Поклянемтесь в виду общего российского бедствия… Поклянемтесь не изменить закону дружества! — Он порывисто вздохнул. — Поклянемтесь, ежели неприятель приблизится к Санкт-Петербургу, встретить его, как подобает мужчинам и воинам!

— Поклянемтесь! — согласным хором отвечали мальчики.

VIII


Поделиться книгой:

На главную
Назад