Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лесков: Прозёванный гений - Майя Александровна Кучерская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Одних – тем, что искать правду Лесков предлагал в полиции, к тому же в традициях риторики проправительственных изданий упомянул о «политических демагогах». «Северная пчела» уже два года стояла на умеренных, но отчетливо либеральных позициях, рискуя критиковать правительство и законы. Неудивительно, что статья с призывом к властям найти виновных была воспринята как предательство.

Других – собственно, самих представителей власти – неприятно поразило, что им указывают, как поступать. Следственная комиссия была без подсказок назначена тотчас же после пожара. Император Александр II особенно обиделся на пассаж о том, что пожарные команды должны выезжать «для действительной помощи, а не для стояния», поскольку лично видел, как истово они трудились, и начертал на полях газеты напротив этого места: «Не следовало пропускать, тем более что это ложь»230.

Пожарные и в самом деле работали не за страх, а за совесть, тушили огонь всю ночь на 29 мая. Измученные лица пожарных, сутками не видавших ни пищи, ни сна, мелькают почти во всех репортажах. Они не стояли, но и возможности пробраться к огню сквозь паникующую толпу и сваленный скарб – с лошадью, тащившей бочку с водой и насосом – часто не имели. Да и оборудование не всегда было исправно. «Что касается пожарных команд, то они содержались ниже всякой критики. Бочки были вечно рассохшиеся и не довозили воды до места надобности; рукава, кругом продырявленные, поливали не столько пожар, сколько пожарных. Водопроводов еще не было. Воду возили водовозы, причем невская вода ценилась несравненно дороже канальной, и бедный люд принужден был пить гнилятину из Фонтанки и Мойки. Таким образом, если пожар был в местах, отдаленных от воды, то могли сгорать десятки домов, пока довозили до пожара хоть одну бочку, да и ту наполовину пустую»231, – писал А. М. Скабичевский о состоянии пожарного дела в 1860-е годы. Так что, вероятно, Лесков в этом вопросе не совсем удалялся от истины.

Колумнист «Северной пчелы» был не единственным, кто оживил на страницах газеты смутные страхи в режиме реального времени. И всё же изданий, повторивших всеобщие слухи сразу же после бедствия, 30 мая, было мало232. «Современная летопись» Каткова устами отца Иоанна Беллюстина[44] и немецкоязычная газета «Санкт-Петербургише цайтунг» устами анонима[45] также говорили о поджигателях, не скрывая подозрений, что ими могут быть студенты и революционеры. Но инквизиторская репутация первого издания сложилась уже давно, а со второго спрос был невелик. Даже официальные «Северная почта», «Санкт-Петербургские ведомости», «Русский инвалид» в первые дни после пожара ограничивались только горестным описанием бед, не повторяя чужих смелых предположений и не делая собственных.

Первого июня «Санкт-Петербургские ведомости» сообщили о создании комиссии «для раскрытия причин необыкновенных пожаров в Санкт-Петербурге». Обывателей просили доводить до ее сведения всё, что поможет расследованию. Обер-полицмейстер призывал домовладельцев усилить «денной и ночной караульный надзор», а дворников – доставлять подозрительных людей в полицию, впрочем, «не дозволяя себе какого-либо самоуправства»233. Всех пойманных с горючими веществами или подозреваемых в поджигательстве грозились предавать военному суду в 24 часа. По распоряжению государя пострадавшим предоставлялись здания казарм и выдавались палатки. Император пожертвовал лишенцам 25 тысяч рублей серебром, государыня с детьми – 29 тысяч234. Чиновникам по высочайшему повелению полагалось пособие размером до годового оклада235. Жертвовали средства и петербургские купцы, и мещане, и все другие сословия. Но о причинах или возможных виновниках происшествия почти все молчали.

Только 5 июня проправительственная газета «Наше время» сообщила, что «целый город» говорит о «правильно организованной, многочисленной шайке поджигателей, имеющей связь с последнею гнусною прокламациею», и на следующий день повторила: «…во всех сословиях обвиняют в поджогах политических деятелей – уверенность в том общая!»236

Восьмого июня «Санкт-Петербургские ведомости» тоже, наконец, сослались на мнения тех, кто видел «связь между пожарами и теми листками, прокламациями и воззваниями, которые с некоторого времени стали распространяться в Петербурге». Но в политический подтекст газета не верила: «Если действительно существуют поджигатели, то это разбойники, воры, так называемые в народе “мазурики”. Но не демагоги, потому что если бы так действовали последние, то они действовали бы без всякого знания человеческой природы, без всякого знания народного духа, без всякого смысла…»237 Бедствие, по мнению газеты, лишь соединяло народ с властью; помощь, оказываемая правительством и лично государем, вызывала в погорельцах благодарность.

В те же июньские дни «Санкт-Петербургские ведомости» опубликовали пространный текст И. П. Балабина «По поводу пожаров, материальных и нравственных», напрямую связавшего пожары с прокламацией и недоумевавшего, зачем «Молодая Россия» предлагает русскому народу французскую революцию: «Грустно, невыносимо тяжело становится, когда подумаешь, что есть у нас молодежь с пылкою, отважною кровью, исполненная самых жарких и доброжелательных чувств и стремлений к твердому установлению общественного благополучия, и между тем, молодежь эта, с каждым шагом, более и более сворачивает с пути истины, именно только от незнания края и народа, от непонимания той среды, в которой она действует»238.

Официальное издание решилось огласить ходившие в народе слухи лишь неделю спустя после событий. Эта неделя стоила Лескову репутации.

Катастрофа?

Андрей Николаевич Лесков в книге об отце главу о «пожарной» статье назвал «Катастрофа»239. Мотив «катастрофы» подхватили и многие другие исследователи, утверждая, что после публикации в «Северной пчеле» от Лескова окончательно отвернулись радикалы, началась его травля240. Если это соответствует действительности, то история гонений на журналиста (а не на редакцию «Северной пчелы») довольно плохо задокументирована. Свидетельств восстания либеральных масс против Лескова практически нет, что и понятно: он ведь не подписал «пожарную» статью; пусть даже все знали, кто ее автор, но в публичном пространстве периодической печати его имя не называли.

Возникает естественное предположение: не преувеличены ли Андреем Николаевичем последствия публикации статьи, не позднее ли это смешение двух историй – «пожарной» и случившейся два года спустя, уже с романом «Некуда»? Очень на то похоже. Впрочем, есть очевидные свидетельства того, что и в июне 1862 года Лесков чрезвычайно нервничал.

Вскоре после публикации статьи «Настоящие бедствия столицы» он еще четыре (!) раза, также анонимно, возвращался к «пожарной» теме на страницах «Северной пчелы»: заверял читателей, что редакция газеты и не думала нападать на студентов, призывал восхищаться их самоотверженным поведением при тушении пожара – словом, всеми силами старался дезавуировать свое первое высказывание по этому поводу. 7 июня Лесков писал в «Северной пчеле»:

«Мы сами видели многих студентов во время бедствий 28-го мая и качающими пожарные трубы, и спасающими имущество погорельцев, и таскающими воду из Фонтанки, и спасающими дела министерства. Мы видели, как студенты, взяв несколько дрожек из загоревшегося экипажного ряда, подвозили их к дому Министерства внутренних дел, нагружали их делами и книгами и отвозили на себе к Александровскому скверу. Мы видели, наконец, студентов в лагере погорельцев; видели, как они подавали несчастным, быть может, последнюю копейку; мы слышали искренний, горячий ропот против поджигателей; мы были свидетелями отчаяния многих молодых людей по поводу недоброй молвы, до них касающейся… Это ли поджигатели? Нет, грешно, безбожно думать на студентов!»241[46]

Что это, как не жаркая и, разумеется, покаянная речь? Но было поздно. Хотя, повторим, ругали не Лескова – ругали издание, его статью опубликовавшее.

«Искра» – еженедельный сатирический журнал – в ответ на новоявленные панегирики студентам только шипела: «Ну, прекрасно, зачем же вы прежнюю-то гнусную статейку напечатали? Зачем бросили искру в порох, – счастие только, что пороху не оказалось»242. Анонимный автор пояснял, что было гнусного в той самой лесковской статейке, и аргументы его предсказуемы: не следовало повторять на страницах столичной газеты неясные уличные слухи, связывать пожары с авторами прокламаций и ставить под удар «корпорацию», из которой якобы явились поджигатели. Заметим, однако, что автор «гнусной статейки» не назван по имени, все стрелы летят в «Северную пчелу».

В другом номере «Искра» опубликовала стихотворение Виктора Петровича Буренина, подписанное псевдонимом «Владимир Монументов», по-настоящему обидное:

Люблю «Пчелы» я лист большущийИ сикофантов в ней люблю,Люблю порой на сон грядущийПрочесть Юркевича[47] статью243.

Греческое слово «сикофант» означало «доносчик». Это было очень серьезное обвинение, однако с весьма расплывчатым адресатом. Интересно, что 40 лет спустя Буренин, который при жизни Лескова пустил в него еще немало ядовитых стрел, после кончины оппонента отзывался о нем как о «свободном, самом дерзком писателе», а в направленных против него «послепожарных» слухах видел жандармский след[48].

Сатирический еженедельник «Гудок» 15 июня тоже откликнулся на «пожарную» статью, но и он издевался не лично над Лесковым – опубликовал карикатуру «Волонтеры, сформированные редакцией “Северной пчелы”». Сотрудники газеты предстают на ней в виде пожарной команды: в центре на ослике в шутовском колпаке – легко узнаваемый Лесков, рядом в костюме Арлекина с багром «для ловли поджигателей» – Мельников-Печерский[49]. Остальные тоже легко идентифицируются, особенно благодаря групповой фотографии редакции: в верхнем ряду – А. Г. Ротчев, И. Н. Шилль (с ножницами), А. И. Бенни; в центре – П. С. Усов (с поводьями), П. И. Небольсин, К. С. Веселовский, Н. П. Перозио, С. Н. Палаузов, В. В. Толбин244. Карикатура сопровождалась подписью: «Пожарный. A-а! вы… (следует трехэтажное крепкое слово) вот подождите, попадетесь ко мне под команду, – поставлю там, где чёрту жарко! (Волонтеры продолжают ехать, молча исполняя свое призвание)».

Активные нападки на «Северную пчелу», намеки на ее продажность продолжались в сатирических журналах весь 1862 год[50][51]. Лесков даже посвятил ругательствам в адрес газеты отдельную язвительную статью, чем только подлил масла в огонь245. Критики «Северной пчелы» то и дело переходили на личности, упоминали и Усова, и Мельникова-Печерского[50]; имя Лескова тоже изредка мелькало. Например, в 35-м номере «Гудка» в рубрике «Погудки» указывалось: «Когда г. Лесков писал “о врачах” в России, то ему следовало сказать: “врачу исцелись сам!”»246.

Но кто же всё-таки запалил петербургские дома и склады?

Выяснить это так и не удалось. Арестованных на пожарах «поджигателей» отпускали за отсутствием вины. Народная молва обвиняла не только студентов, но и поляков.

В. Ф. Одоевский предположил, что поджоги устраивали купцы, желавшие обнулить все расчеты247. Советский историк С. А. Рейсер винил во всём правительство, считая, что оно устроило сознательную провокацию для последующего закручивания гаек248. Если принять эту версию, придется признать, что цена вопроса была слишком высока – в пламени погибло и здание Министерства внутренних дел, а средства, выделенные казной для помощи пострадавшим, были огромны249.

Лесков будет возвращаться к «пожарной» статье на протяжении всей жизни (в очерках «Русское общество в Париже», «Загадочный человек»; «Обнищеванцы»), снова и снова объяснять, что написал совершенно не то, что ему инкриминировали, – и полюбит нет-нет да и поджечь что-нибудь в своих сочинениях. Загорится от молнии сосна в «Овцебыке». Страшным пожаром завершится драма «Расточитель» – обезумевший Молчанов решит отомстить «городскому авторитету», купцу Фирсу Князеву, убийце его отца, сломавшему ему жизнь; запалит и свое, и чужое: сгорят его фабрика, дом Князева, церковь. Герой романа «Некуда» корректор Арапов, глядя на московскую ночь, будет мечтать: «…что, если бы всё это осветить другим светом? Если бы всё это в темную ночь залить огнем? Набат, кровь, зарево!..»250 Целых два пожара полыхают в романе «На ножах», один из них – тоже следствие поджога. Молния ударяет в дом вора Кромсая в повести «Юдоль»; в рассказе «Пустоплясы» очистительный огонь уничтожает дома грешников.

Как известно, и пожар, разгоревшийся в романе Достоевского «Бесы», также списан с петербургских событий 1862 года, свидетелем которых писатель был и которые позволили ему сформулировать мысль о темных желаниях, порождаемых зрелищем ночного пожара: «Большой огонь по ночам всегда производит впечатление раздражающее и веселящее; на этом основаны фейерверки; но там огни располагаются по изящным, правильным очертаниям и, при полной своей безопасности, производят впечатление игривое и легкое, как после бокала шампанского. Другое дело настоящий пожар: тут ужас и всё же как бы некоторое чувство личной опасности, при известном веселящем впечатлении ночного огня, производят в зрителе (разумеется, не в самом погоревшем обывателе) некоторое сотрясение мозга и как бы вызов к его собственным разрушительным инстинктам, которые, увы! таятся во всякой душе, даже в душе самого смиренного и семейного титулярного советника… Это мрачное ощущение почти всегда упоительно»251.

Не секрет, что в знаменитом булгаковском романе Бегемот с Коровьевым недаром назвались Скабичевским и Панаевым: именно воспоминания А. М. Скабичевского и А. Я. Панаевой о петербургских пожарах послужили источником описания пожара, охватившего проклятый литературный дом Грибоедова по вине инфернальной свиты Воланда252.

«– Ни с места! – и тотчас все трое открыли стрельбу на веранде, целясь в голову Коровьеву и Бегемоту. Оба обстреливаемые сейчас же растаяли в воздухе, а из примуса ударил столб огня прямо в тент. Как бы зияющая пасть с черными краями появилась в тенте и стала расползаться во все стороны. Огонь, проскочив сквозь нее, поднялся до самой крыши грибоедовского дома. Лежащие на окне второго этажа папки с бумагами в комнате редакции вдруг вспыхнули, а за ними схватило штору, и тут огонь, гудя, как будто кто-то его раздувал, столбами пошел внутрь теткиного дома»253.

В пожаре 1862 года сгорели не только Толкучий, Апраксин, Щукин. Сгорели жилые дома на улицах вокруг.

Сгорели дома и на другом берегу Фонтанки, между Чернышевым и Щербаковым переулками.

Сгорело Министерство внутренних дел.

«Сгорели» журналы «Современник», «Русское слово», газета «День».

Воскресные школы, едва открытые.

Публичные лектории, которые только начали потчевать слушателей циклами лекций.

Читальные залы[52].

Их закрыли, остановили, запретили. Иван Кельсиев, Андрей Ничипоренко, Николай Чернышевский угодили под арест.

Сгорел и Лесков.

Открытой травли пока не было, сатирические журналы язвили по его поводу примерно столько же, сколько и по поводу других сотрудников «Северной пчелы». Но дурной слух был пущен. Подающий надежды литератор, «постепеновец», талантливый автор в одночасье превратился в доносчика и – шептали – тайного агента Третьего отделения254. Оправдывайся теперь. Кричи.

Две его последние «пожарные» статьи, от 13 и 23 июня, напоминали рев раненого зверя. «К чему доходить до смешного в своих обвинениях? К чему видеть гнусные и адские умыслы там, где их нет?»255 – взывал Лесков к разуму противников, обидевшегося на него государя, читателей. Но никто его, конечно, не слушал.

Тогда он поехал из столицы прочь. Редакция «Северной пчелы» отправила его в командировку. Нашелся и предлог: выяснить, каковы преимущества строительства новой Литовской, или Белостокско-Пинской, железной дороги, которая должна была соединить юг и север западных окраин России.

Можно вообразить, как счастлив он был вырваться из Петербурга. Перестать оправдываться, хоть на время. Прийти на вокзал, вдохнуть запах угля и свежей осенней прохлады, пойти по первому звонку к вагону, втиснуться в купе, пристроить чемодан, сесть. Погрузившись в dolce farniente[53], прикрыть глаза, наблюдать сквозь ресницы за пассажирами, вступать в нетребовательную дорожную беседу, без труда переходя с русского на польский.

Ехать в Вильну, потом в Гродну. В холодном гродненском заязде забежать в полусне в чужую семейную драму, тянущуюся за стеной, и вдруг припомнить свою. Получить от гостиничного метрдотеля неожиданный презент – «молодую полненькую евреечку» – и с негодованием его отвергнуть. В Белостоке покинуть поезд, нанять тройку за десять рублей, пробираться по вязкой песчаной дороге сквозь лес, мимо редких деревень и высоких деревянных крестов, поставленных, чтобы Господь заметил и послал урожай. Тянуться по ступицу в песке и наконец добраться до Беловежской Пущи.

Запись от 16 сентября – одна из самых длинных в «дорожном дневнике», который он составил потом для «Северной пчелы». 30 убористых страниц посвящены… зубрам: месту их обитания, особенностям размножения и питания, внешнему виду.

Вместе с дорожным товарищем Лесков отправился в зверинец, чтобы дождаться встречи с диковинными зверями, на которых обещали устроить облаву, чтобы выгнать их из леса. В воздухе дрожала мглистая сырость, начинался дождь, длинная трава стала скользкой. Зубров не было – только уходящие ввысь сосны. Толстая шинель на вате разбухла от влаги. Вдруг послышались долгожданные звуки облавы. Проводник бросился в сторону, Лесков с товарищем – за ним, бегом, скользя на мокром валежнике, всё явственнее различая треск, топот и, наконец, увидев среди деревьев темные тени.

«Он был весь мокр и казался темно-карим или как будто осмоленным. Осторожно выдвинув на поляну переднюю часть своего исполинского тела, он повел глазами направо, налево и, постояв несколько секунд, вышел из леса и пошел через поляну к другой стороне. За ним разом вышло всё стадо, состоящее из одиннадцати больших животных и двух сосунков»256.

С жадностью мальчика, впервые попавшего в зоопарк, Лесков всматривается в диковинных зверей: тупая морда, шерсть, космы под челюстью, огромные, страшные рога, высокий горб. Но самые интересные, конечно, детеныши:

«Два зубренка, бежавшие за матками, очевидно, родились только нынешним летом. Теперь они не более обыкновенного 3-х, 4-месячного теленка. Черные, с комолыми, тупыми мордочками, почти без шей, с толстым чурбановатым тельцем, они прыгали на своих толстых, довольно неуклюжих ножках. <…> Вообще зубрята необыкновенно смешны и милы оригинальностью своего вида. Смотря на их маленькое, толстенькое, обрубоватое тельце, невольно вспоминаешь и карликов, и Собакевича, и его стулья <…> Они, как стулья Собакевича, как бы говорят: “А посмотри-ка на нас! Мы маленькие, и тоже Собакевичи. Под нами тоже будет хрустеть вереск, и другой тебе подобный ‘зверь, в штанах ходящий’, будет смотреть на нас, спрятавшись за дерево”. В этих двух маленьких фигурках есть какое-то неуловимо милое, смешное и наивное важничанье собою, какая-то забавная смесь неуклюжества и… своего рода грации»257.

Умилён, сокрушен, очарован. Где «Северная пчела», «Современник», едкая «Искра» с хриплым «Гудком», где плоские шутки, нелепые карикатуры, где литературные враги? Дети природы, почти нетронутой, затмевают всё. Не здесь ли, вглядываясь на этих угрюмых косматых великанов, он задумал «Овцебыка»? Составляя потом путевые заметки, Лесков, вероятно, сделал и другое открытие: путешествие – чрезвычайно удобная форма для соединения разрозненных событий и лиц. Как связать историю размножения зубров и обстоятельства пересечения границы, сопровождавшегося многочисленными поборами, рассказ о трудолюбивых евреях, живущих в Пинске, с суконной гарибальдийской шляпой, купленной во Львове вместо цилиндра, на который косились поляки?258

Всех соединит и примирит дорога.

За границей

Как турист и путешественник Лесков обращает внимание на архитектуру зданий, содержание уличных разговоров, настроения местных жителей, цены, погоду, качество гостиниц. Но еще среди достопримечательностей, которые он никогда не упускает из виду, всегда оказываются женщины, не давая читателю забыть: заметки эти составляет не просто наблюдательный журналист, даровитый писатель, но и молодой мужчина.

Положение женщины в обществе и ее поведение, манера одеваться, внешний облик – ничто не ускользает от его взгляда. То и дело попинывая эмансипацию по-французски, восхищаясь славянками правильной породы259 и огорчаясь при виде других – изморенных, с потухшим взором, – он внимательно глядит им в глаза, и не только:

«Девушка пристально стояла у огня, сложив руки на молодой, очень красиво очерченной складками белой рубашки груди, и ни слова не сказала. Только по тонким устам ее милого, свежего и немножко хитрого личика снова промелькнула ироническая улыбка»260.

Сквозь рассуждения о свободных, развитых, но не фамильярных женщинах города Львова сквозит тоска об умной и ласковой подруге. На коленях ее сможет отдохнуть «голова сколько-нибудь развитого мужа», а сама она непременно поддержит «словом и делом в минуту душевной невзгоды». Воспитание польских женщин Лескову настолько по душе, что даже прелестницы известного сорта его чаруют:

«Львовская камелия не бросает по сторонам наглых взглядов, не толкает нарочно локтем, не заговаривает с прохожим, как наша невская камелия, а гуляет себе пристойно, таким же шагом, как и прочие, и нужно обладать польскою ловкостью, чтобы, сохраняя всё наружное приличие, всё-таки дать заметить, что если вы пойдете за нею в десяти шагах, то, войдя в одни ворота, она вам тихонько шепнет: “proszQ”[54] и… расстояние совсем исчезнет»261.

Но и краковские дамы оказались не хуже.

В Кракове он тоже нашел себе паненку – точнее, это она выдернула его из толпы зевак. И впервые в жизни Николай Семенович Лесков посреди города, на центральной рыночной площади, танцевал мазурку.

Сначала он мирно наблюдал за шумным, но не крикливым торжищем, как вдруг из-за угла послышалась мелодия, показался шарманщик.

«Он играл на своем инструменте “мазура”, а около него пар двадцать отхватывали отчаянную мазурку. Кованые каблуки кракусов (краковчан. – М. К.) звонко отбивали такт по каменной мостовой, а маленькие ножки полек в белых чулочках и краковских сапожках подлетали на воздух, едва прикасаясь к земле. Восхитительно танцуют! В несшихся за шарманщиком парах было несколько пар, составленных необыкновенно оригинально: так, я помню маленького мальчика лет 14-ти, который неистово несся с стройной, высокой девушкой в красной юбке и черном спензере[55]. Одна ее рука была в руке мальчика, а в другой она держала корзину, из которой выглядывали красные хвостики моркови, помидоры и кочан капусты; другая пара – старая дворничиха с метлой на плече, в огромном белом чепце».

Мазурка, как волна, захлестывала всех.

Торговки бросали свой товар, покупательницы ставили на мостовую корзины и, схватив первого встречного, пускались с ним в пляс. И вот уже одна задорная черноглазая кракуска, в зеленой юбке и белом переднике, кинулась к одному из зевак – Лескову.

«Она схватила меня за руку и, крикнув: “Tanez chtopeze!”[56] – вышвырнула меня в свою бешеную мазурку – меня, человека, привыкшего к самым чинным движениям на Невском проспекте! Господи! что я только вынес, проклиная мою бесцеремонную даму. Атта-Тролль[57] стал бы тут в тупик, не только я, русский человек, которого вертит краковская полька, да еще и не хочет выпустить; не хочет верить, что есть на свете люди, не умеющие танцевать мазурки. Сначала я было попробовал упираться, но задний кракус так ловко поддал меня сзади своим коленом, что я налетел на переднего танцора и уж решился прыгать. В мазурке я ничего не понимал, но русская сметка спасла меня. Мне показалось, что если я стану подражать русской пристяжной лошади, то я еще могу быть спасен и выйду целым из моего плачевного положения. Я взглянул на мою мучительницу, дернул ее за руку, загнул голову в сторону и понесся московским пристяжным скакуном, так, что задний кракус уж не догонял меня и не дал мне более ни одного стречка. Сколько кругов я прогалопировал уж – не помню, но помню, какой радостию исполнилось мое сердце, когда скачка моя прекратилась. Все пошли выпить по кружке пива в погреб между улицами Floryanskiej i Szpitalnej. У всех лбы были мокрые, и всякий вел свою даму на кружку пива. Я тоже пригласил мою даму и предложил ей две кружки; но она, однако, более одной пить не стала. “Надо, – сказала она, – днем дело делать”»262.

С видимым удовольствием и смехом рассказывает об этом Лесков.

Бурный танец на краковской площади стал апогеем его долгих дорожных приключений. Всё в нем слилось: свобода, музыка, молодость, сладкая женская власть над паном, беспечность и озорство.

После этого можно было заняться делом.

Лесков отправился в Прагу. Как в Львове и Кракове он полюбил поляков, так здесь полюбил чехов, чешскую литературу. Его перевод двух чешских сказок – «О двенадцати месяцах» Божены Немцовой и «От тебя не больно» Мартина Бродского (Й. В. Фрича) – опубликовала «Северная пчела». Пражские чехи снабдили его рекомендательными письмами друзьям в Париже, куда он и направился в конце ноября.

Глава четвертая

Посторонний

Я бежал оттоль, с того места, сам себя не понимая, а помню только, что за мною все будто кто-то гнался, ужасно какой большой и длинный, и бесстыжий, обнагощенный, а тело все черное и голова малая, как луковочка, а сам весь обростенъкий, в волосах, и я догадался, что это если не Каин, то сам губитель-бес, и всея от него убегал и звал к себе ангела-хранителя. Опомнился же я где-то на большой дороге, под ракиточкой. Итакой это день был осенний, сухой, солнце светит, а холодно, и ветер, и пыль несет, и желтый лист крутит; а я не знаю, какой час, и что это за место, и куда та дорога ведет, и ничего у меня на душе нет, ни чувства, ни определения, что мне делать…

Н. С. Лесков. Очарованный странник

Париж

Лесков поселился в студенческом Латинском квартале на углу улиц Медицинской школы (l’École de Medecine) и Отфёй (Hautefeuille), сняв квартиру у добродетельной и снисходительной к жильцам мадам Лакур.

Утром он отправлялся в находившееся на том же углу кафе «Ротонда»263[58]. Это было популярное студенческое кафе с некоторым иностранным акцентом и литературной славой. Само здание, в котором располагалось кафе, приобрел в конце XVIII века знаменитый издатель Шарль Жозеф Панкук. Выпить чашечку кофе, выкурить трубку сюда приходили не одни студенты, но и сорбоннские профессора, и журналисты газеты «Монд». Кафе часто посещали иностранцы; специально для них хозяин выписывал основные научные европейские журналы, среди которых внезапно оказалась и «Северная пчела», а также другие русские газеты. Лесков с удовольствием их листал. В кафе было тихо, приятно пахло хорошим кофе, выпечкой, журналисты часто писали тут статьи. Лесков тоже составлял здесь свои газетные корреспонденции, и черновик «Овцебыка», похоже, создавался именно в «Ротонде».

Неподалеку располагался винный погреб, где у Лескова был открыт кредит. Он наслаждался всем: кофейней, погребком, новыми ароматами, вкусом сладостей и устриц, уличной торговлей, пассажами, парижскими музеями, обществом двух соседок по лестничной клетке. Черноглазую мадемуазель Арно и бело-пепельную Режину, которую Лесков называл «замороженным шампанским», не смущал ни его французский (отвратительный), ни то, что, в отличие от большинства здешних обитателей, в Сорбонне он не учился. В том, что обе гризетки[59] обладают «самым добрым сердцем», Лесков убедился в «весьма непродолжительное время»264. Свобода парижских нравов его, похоже, и изумила, и очаровала. Ольга Васильевна была так восхитительно далеко, и все преимущества положения егг garqon[60] он вкусил в полной мере.

Неудивительно, что в цикле статей «Русское общество в Париже», написанных на основе парижских впечатлений, Лесков воспел гризеток Латинского квартала – «честных, веселых, работящих и вовсе собою не торгующих»: их простодушие, деликатность, умение жить на самые скромные средства, но главное – легкость, легкость.

«Жизнь с гризетой вообще очень легка. Нужно обладать только одним гризетам свойственной натурой, чтобы приручить к себе самого неуломного медведя, взять его на короткие поводья, привязать к себе донельзя более, наполнить собою всю его жизнь, изгоняя из его головы всякую мысль о возможности другой жизни, и в то же время никогда не поселить в человеке сколько-нибудь глубокого, серьезного чувства, какое способна вызывать у человека с натурою хорошая славянская женщина»265.

Но, кажется, именно за неспособность гризеток поселить в человеке глубокое чувство он был им особенно благодарен, пусть благодарность эта высказана не без высокомерия и завершается довольно загадочной сентенцией:

«Француженка не создает в человеке той любви, при которой любимая женщина становится для нас душой и силой, и сама для себя никогда не поймет той любви, которая слезой немощного покаяния выливается поздней ночью пред одинокой лампадой супружеской спальни и которой никто не видит, которую еще ставят в укор»266.

Занятно, что в том же цикле очерков он говорит и о русских дамах в Париже, но тут перо его наливается свинцом. Лесков делит их на три сорта: больные, приехавшие на лечение – раз; притворяющиеся таковыми – два; те, кто живет из расчета, будто за границей дешевле, – три. Особенно укоризненно отзывается он о дамах, страдающих выдуманными болезнями, и не сомневается, что на деле они беглянки с «попорченной жизнью». Конец таковых известен: ненадолго поддавшись желанию «пополнить пробелы жизни» и решившись на новые связи, они, разочаровавшись и к тому же ничего не умея, возвращаются в родные пенаты.

«Вообще заграничная жизнь таких женщин есть чаще всего процесс примирения их с прошлым, и чем практичнее и серьезнее женщина, попавшая в такое положение, тем быстрее совершается в ней этот процесс и тем покорнее она соглашается подложить голову под прежнее ярмо»267.

Это в лучшем случае. В худшем – беглянки окунаются в «бездну порока» и умирают в госпиталях. Не без сочувствия к этим поломанным, коим «отлилось житьецо желтенькое» от мужа или домашних, но и не без брезгливости пишет о них Лесков, предъявляя к соотечественницам совершенно иные требования, чем к своим соседкам. То ли дело милая Режина, которая шьет перед камином и греет ножки в вязаных чулках, подаренных молодым русским литератором, ее новым другом, жаль – пишущим на непонятном языке.

В круг общения Лескова в Париже, помимо Режины, ее невесомых подруг и русских, входили чехи. Для них, в отличие от поляков, Лесков нашел немало добрых слов. Чехи, по его мнению, «самый милый и самый грамотный во всём славянстве народ, эти честные и работящие чехи во всём стоят выше польской цивилизации»268. На поляков Лесков обиделся. Он знал польский язык еще с киевской поры, любил польскую литературу, поддерживал свободолюбивые настроения поляков и охотно общался с ними в том же Париже. Но когда в конце января 1863 года грянуло Польское восстание и его участники стали требовать возвращения отошедших к России территорий Речи Посполитой, не довольствуясь автономией, возвращенной Александром II Царству Польскому, а настаивая на полной независимости, отношение парижских поляков к русским резко ухудшилось. Они даже попросили вчерашних товарищей не ходить в ресторан, который привыкли посещать сами. Лескова оскорбляло, что поляки не разделяли народ и правительство, не верили в сочувствие своих русских друзей, которых в Париже было достаточно, и даже откровенно презирали их.

«Библиотека для чтения» опубликовала цикл парижских очерков Лескова в 1863-м, а спустя четыре года автор отредактировал и расширил их для сборника269, многое переделав – например, усилил нападки на нигилистов и поляков, добавил главу «Искандер и ходящие о нем толки» о Герцене, к которому, по версии 1867 года, он и стремился, покидая Петербург. И снова (в который раз!) вспомнил о «пожарной» истории и обвинениях в адрес «Северной пчелы»:

«Домашним ругательствам на “Пчелу” и “Московские ведомости”, которые в это время тоже чем-то обмолвились, повистовал[61] за границею Герцен, и повистовал так энергически, что как ни смачна была здешняя, домашняя брань, она выходила невинным лепетом в сравнении с любезными словами, которые находил для нас, “подкупных газетчиков”, в своем ядовитом лексиконе он, которого, по тогдашним условиям нашей печати, у нас принято было называть “далеким публицистом”. И он, как они, утверждал, что “Пчела” и москвичи обвиняли студентов в поджигательстве – да и баста! <…>

Безумие этой злобы – не ее сила, но именно ее безумие – становилось невыносимо. По крайней мере таким оно было для меня. Это меня разбило и нравственно, и физически, и я решился оставить публицистику и уехать из России, чтобы отдохнуть, не слушая всего этого дикого и безумного гвалта.

Оставляя отечество в таком состоянии духа, с намерением ехать до границы как можно неспешнее, чтобы еще раз поприсмотреться к знакомым местам России и взглянуть на места, до тех пор мне незнакомые, я выражал моим литературным друзьям и товарищам твердое намерение повидаться за границею с Герценом и, не обижаясь всем, что он исчерпал на мою долю и на долю моих товарищей из своего ругательного словаря, представить ему настоящее состояние солидных умов в России и взгляды общества на ничтожных людей, которые в последние годы его деятельности втерлись в его доверие»270.

Кое-что здесь мифологично. Из Петербурга Лесков, по собственному признанию, уехал, чтобы избавиться от «гвалта». Возможно, так оно и было, хотя, как уже говорилось, ругали не столько его, сколько издание, в котором он печатался. Дальше в той же главе Лесков ссылается на парижский разговор с солидным русским человеком, который и убедил его, что ехать к Герцену незачем. По словам Лескова, тот был лично знаком с Герценом и назвал его не революционером, а «революционным фельетонистом», который превыше России и даже русской революции любит лишь «направление свое» и свое умение «бойко фельетони-ровать». Кумир юности оказался повержен. Он не проницателен, не много понимает в людях, готов шутить на темы, не предполагающие шутливости, и искренне заинтересован только собой.

«Чего же мне было после этого ехать к Герцену и о чем говорить с ним? Я предпочел сохранить для себя автора, овладевшего некогда моею молодою душою, таким, каким его представляла моя фантазия. Зачем было видеть его, чтобы сказать ему:

Шутить и целый век шутить —Как вас на это станет?»271

Вместе с тем Лесков всегда оставался внимательным читателем не только публицистики Герцена, но и его художественных сочинений и, споря с «горластым русским умным, ни во что не верующим»272 Герценом-публицистом, сохранил для себя Герцена-автора. Одним из первых Лесков откликнулся на слухи о возможном возвращении Герцена на родину и неоднократно писал об этом273, признавая в нем искренность, ценя его за способность извиниться (Герцен действительно принес извинения редакции «Северной пчелы» за то, что назвал газету официозной), но упрекал его в высокомерии и не соглашался с его взглядами на будущее России. Герценовские революционные планы казались Лескову «химерическими» и несбыточными, совершенно не учитывающими реалий русской жизни. Но если их идейные противоречия хотя бы отчасти изучены274, то история художественного диалога – практически нет. Между тем, например, хрестоматийный рассказ «Тупейный художник» полон аллюзий на повесть Герцена о крепостном театре «Сорока-воровка»275.

Когда Герцен умер, Лесков стал автором одного из самых сочувственных некрологов, где писал об одиночестве и обреченности «лондонского завторника» и его огромном таланте:

«Он был человек больших дарований и громадной неопытности; человек страстных симпатий и самых упрямых антипатий; он был сыном мира, работавшим вражде; фантастический верователь, размеченный фальшивыми монетчиками на грошовое безверие…»276

Понятно, что в цикле «Русское общество в Париже» задача Лескова состояла в описании именно поселившихся во Франции соотечественников. Но он не раз пересекал эти рамки и обсуждал то парижских чехов, то парижских поляков, хотя никогда не покидал славянской резервации, за исключением разве что главы про гризеток, на которых тоже, впрочем, смотрел из своей русской медвежьей берлоги. На страницах его парижских заметок парадоксальным образом не нашлось места даже беглому взгляду в сторону коллекций Лувра или Версаля, премьер в Одеоне или Опере. Понятно, что очерки посвящались соотечественникам, но всё-таки живущим в Париже!

Очевидно, что и мир французских литераторов – в начале 1860-х как раз начали входить в силу «парнасцы», Бодлер, Готье, Верлен – оставался Лескову недоступен. В те же месяцы в Париже жил Тургенев, но он был уже известным писателем, общался и с Гюго, и с Жорж Санд, и с Мериме, а вскоре и с Флобером, а оказавшись в Лондоне, навестил Герцена, как и Лев Толстой, и Достоевский, и Чернышевский, и толпы русских поклонников вольного русского слова. Но что было Тургеневу до еще одного земляка, сотрудника «Северной пчелы», так нелепо проштрафившейся в глазах «правильных» либералов, к которым сам он, безусловно, принадлежал? Понятно, что Лесков довольно скоро насладился Парижем и через три месяца вернулся в Россию.

Вернулся не порожним. В Париже он написал небольшой очерк о любовной страсти барина и крестьянки Паши «Ум свое, а чёрт свое», который можно счесть за первый подход к «Житию одной бабы» и отчасти «Леди Макбет Мценского уезда». Здесь же он сочинил и первую свою повесть – «Овцебык», хотя по тогдашней литературной традиции назвал ее рассказом.

Ответный удар

Лесков возвратился из Парижа в марте 1863 года. Он поселился в доходном доме генерала Максимовича на Невском проспекте, но, поскольку многие квартиры его использовались как номера для свиданий, почти сразу переехал на Владимирскую улицу. В редакции «Северной пчелы» путешественника встретили радушно, и вскоре в газете снова стали выходить его бесподписные заметки и передовицы.

В четвертом номере «Отечественных записок» за 1863 год был напечатан «Овцебык» – первое большое высказывание Лескова в художественной прозе, история гибели одного разночинца. Символическим образом за его публикацией чуть не последовал скандал – характерное предвестие особенностей литературного пути будущего писателя.

Четыре раза сходив за гонораром, но так и не дождавшись выплаты, взбешенный молодой автор написал издателю и редактору «Отечественных записок» Краевскому чудовищное по резкости письмо, в котором даже угрожал адресату расправой:

«Милостивый государь, Андрей Александрович!

12-й день, как вышла книжка “Отечественных] зап[исок]”, в которой напечатан мой рассказ “Овцебык”. В течение этих 12 дней я был четыре раза у г. Кожанчикова и видел там очень невежливого господина Свириденко[62]. Невежа Свириденко не дает мне ответа, почему Вы до сих пор не платите денег нуждающимся в них сотрудникам, и денег мне не дает. К Вам я идти не хочу, потому что Вы имеете очень неприятную манеру держать по полчаса в Вашей зале, которая для меня не представляет никакого интереса, и я более люблю залы министра Головнина[63], где ожидают не более 5 минут и в том выслушивают извинения. Я пошел к Дудышкину[64] как к человеку, в котором скорее, чем в Вас, можно дощупаться до мягких сторон (я не говорю – до мягких частей). Дудышкина нет в городе, а то он, вероятно, избавил бы меня от неприятной необходимости писать к Вам.

Пришлите мне, Андрей Александрович, деньги сегодня или завтра, т. е. в четверг, по нижеписанному адресу. Я ни к Вам, ни к Кожанчикову не пойду, – это мне претит. Но если Вы мне не пришлете счета и денег, то я Вам не забуду завтра сообщить, как я разделываюсь с теми, которые меня донимают до зла горя.

Мы ведь с Вами встречаемся в различных местах, с Невского до Географического общества. Я Вас завтра заставлю провесть пренеприятную минуту в Вашей почтенной жизни.

Я через Вас не исполнил моего слова перед бедным человеком, но уж на Вас зато сдержу мое слово.

24 часа перед Вами.

Николай Лесков»277.



Поделиться книгой:

На главную
Назад