Он только вступал в жизнь и уже мечтал о покое.
IX.
ТРИНИТИ-КОЛЛЕДЖ. КЕМБРИДЖ
Юность — это время, когда условности мало понятны, и так это и должно быть; им или слепо сопротивляются, или слепо повинуются.
В октябре 1805 года Байрон поступил в Кембридж, Тринити-колледж. Впервые в своей жизни он чувствовал себя богатым: канцлер разрешил ему пользоваться из его доходов ежегодно суммой в пятьсот фунтов. У него теперь будет слуга, лошадь, и он чувствовал себя независимым, «как немецкий принц, который чеканит собственные деньги, или как индейский вождь, который не чеканит никаких денег, но пользуется самым драгоценным благом — Свободой. Я с восторгом упоминаю об этой богине, потому что моя симпатичная мамаша такой деспот… Я теперь совершенно освобожусь от нее, а так как она уже давно растоптала и разрушила последние чувства, которые меня привязывали к ней, я серьезно решил никогда к ней не возвращаться и не поддерживать с ней дружеских отношений. Я должен поступить так ради собственного счастья, ради самого себя и ради памяти своих самых близких родных, которые были гнусно опозорены этой Тизифоной». Жестокое письмо, но детство Байрона было сплошной трагедией, в которой неистовая мать бурно проявляла самые яростные чувства. Ему не у кого было учиться ни стыдливости, ни мягкости.
Тринити-колледж. Укрепленные ворота с башнями открываются на огромный прямоугольник, окруженный готическими зданиями. Посредине фонтан — безостановочно падающая струя воды подчеркивает окружающую тишину. За крытым сводом — второй двор, Нэвилс Корт, более уединенный, более мрачный, строгих очертаний и замкнутый со всех сторон глухой монастырской стеной. Здесь находились комнаты Байрона, маленькое помещение, которое ему сразу понравилось и которое он обставил по своему вкусу.
В университете, как и в школе, он мечтал сделаться центральной фигурой, главарем. Он страдал беспокойным честолюбием слабых людей, но оно смягчалось мечтательной ленью. В Тринити все студенты были приблизительно его возраста; ему не к кому было проявлять здесь чувство нежного покровительства. С первых же дней он понял, что, за исключением нескольких приверженцев презренной науки, которые портят себе глаза, скандируя греческие стихи при свете свечи, все здесь признают хорошим тоном ничего не делать. Это было время, когда в Англии господствовала мода пить и вести азартные игры. «Изучая историю Англии XVIII века, нельзя не удивляться тому, какую громадную роль в жизни молодежи играл алкоголь, и тем печальным последствиям, к которым приводило это пристрастие в зрелом возрасте». Гость, выпивавший за обедом только две бутылки, считался плохим собутыльником. На хорошем счету были те, что способны были выпить четыре-пять бутылок… Лорд Пэнмур и лорд Дуфферин славились тем, что выпивали по шесть бутылок. В не меньшей чести была игра. Лорд Холленд давал своему шестнадцатилетнему сыну Чарльзу Джону Фоксу большие суммы денег, чтобы тот имел возможность «с честью завоевать звание игрока». Какой-то молодой дворянин проиграл в одно утро семь тысяч фунтов в игорном доме рядом с Пел-Мел.
Кембридж следовал примеру Лондона. Чтение, наука, к которым у Байрона было искреннее влечение, не интересовали студентов. Байрон обедал в Холле. Под портретом короля Генриха VIII за высоким столом обедали стипендиаты, оставленные при университете, и иногда ректор. Байрон скоро проникся к ним презрением. Эрудиты без талантов, без душевного благородства — чем наслаждались они в жизни? Банальным острословием, ловкими шутками, сплетнями, церковными доходами. После обеда группами собирались по комнатам, пили и до поздней ночи сидели за карточной игрой. Байрон терпеть не мог вина, но ему хотелось нравиться. Он заказал Хэнсону прислать ему четыре дюжины порто, шерри, бургундского, мадеры. К картам испытывал не меньшее отвращение, чем к вину. «Я не обладал ни хладнокровием, ни умением рассчитывать и обсуждать ходы». Тем не менее он подражал товарищам. Он был рабом условностей, как все те, кто, поздно получая доступ в замкнутое общество, следуют законам этого общества с беспокойной привязанностью. Из всех условностей самой деспотической для юношей является поза пренебрежения условностями: «Наш закон — презирать законы». Узаконенное беспутство становилось в сознании лорда Байрона сущностью англиканского уклада.
Он просыпался угром с тяжелой головой. Колокольный звон разносился в утреннем воздухе. Если это был праздник какого-нибудь святого, нужно было, облачившись в белый стихарь, идти в часовню колледжа. Мягкие и величественные звуки органа окутывали сонных студентов. День начинался. Наставник Байрона быстро убедился, что с этим студентом ему мало придется иметь дело. Байрон купил себе прекрасную серую лошадь, назвал её Oat Eater — Овсоед. Каждое утро он отправлялся верхом на прогулку в белой шляпе, светло-сером плаще. Костюм несколько экстравагантный, но денди властвовали в то время. Вернувшись с прогулки, шел купаться.
Недалеко от Кембриджа он облюбовал себе укрытое развесистыми ветвями место, где река делала поворот. Его товарищем по спорту и единственным другом был одноклассник по Харроу Эдвард Ноэл Лонг — «слева от меня Том Уильдмэн, справа Лонг» — честный, простой и великодушный юноша; как Байрон, большой любитель чтения и плавания. Байрону доставляло истинное наслаждение нырять с Лонгом на глубину четырнадцати футов и доставать со дна тарелку, яйцо или шиллинг. В реке торчал старый ствол, за который Байрон любил цепляться, с удивлением спрашивая себя, какой черт занес это дерево сюда, в это подводное царство. По вечерам Лонг приходил в комнату Байрона и играл ему на флейте или на виолончели. Байрон слушал, попивая содовую воду — свой любимый напиток. Музыкальные мелодии навевали ему мелодии стиха и погружали в грустные и сладостные мечты; перед ним вставало Ньюстедское аббатство, летучие мыши, порхающие среди развалин часовни, терраса эннслейской усадьбы, песенки Мэри Энн, шепот ветра в листьях вяза над могилой Пичея, закрывшиеся навеки глаза Маргарет.
Иногда они читали друг другу вслух. «Дружба с Лонгом и страстное, но вполне невинное чувство, овладевшее мною в это время, были самым романтическим эпизодом в моей жизни».
К кому же это страстное невинное чувство? В Кембридже для церкви держали хоры певчих. Байрон случайно познакомился с одним мальчиком из хора Тринити. Ему было пятнадцать лет, звали Эдльстон. Байрон спас его, когда тот тонул. В церкви он обратил внимание на его прекрасный голос и заинтересовался им. Такая дружба с существом не только моложе его, но ниже по социальному и имущественному положению была больше всего по душе. Он чувствовал свое влияние на Эдльстона сильнее, чем на Клэра или Делавэра, и всячески покровительствовал ему. Юный певчий сначала держал себя очень робко, потом впал в сентиментальность. Он подарил Байрону сердоликовое сердечко, и Байрон написал по этому поводу стихи, не очень блестящие, но трогательно-нежные:
Писать стихи доставляло ему истинное наслаждение. Он теперь уже не читал запоем, как в детстве, а больше мечтал, увлекался плаванием и особенно любил минуты, когда им овладевала ленивая задумчивость, в которой рождались рифмы, ритмы и строфы.
Эта жизнь была не лишена приятности, и Байрон, раб привычки, применился бы к ней, как и ко всякой другой, если бы она не требовала так много денег. С ноября для него стало очевидно, что пятьсот фунтов, которые до первой пробы независимой жизни казались ему царским богатством, — небольшой капитал для студента, живущего на широкую ногу. В конце каждого месяца из кухни колледжа ему предъявляли счет на очень большую сумму, так как вместо того, чтобы обедать в Холле, Байрон обедал со своими друзьями у себя в комнате. В Харроу у него осталась долги, которые теперь нужно было платить. В Кембридже нужно было обставить свое помещение. Он написал Хэнсону, чтобы тот потребовал от канцлера увеличения содержания.
Поверенный ответил ему, что, если бы лорд Байрон вел более скромный образ жизни, ему бы хватило назначенного содержания. Байрон пришел в негодование: если ему не дадут возможности заплатить долги, он достанет деньги у ростовщиков. Для молодого человека, готового вступить в совершеннолетие, владельца Ньюстеда и Рочдэла, нетрудно было добыть денег под проценты сто на сто.
Единственным возражением ростовщиков было то, что Байрон может умереть, не достигнув совершеннолетия, на этот случай им требовалась гарантирующая подпись кого-нибудь из совершеннолетних родственников. Байрон остановился на Августе. Он уверил ее, что она ничем не рискует, так как, если он умрет, она будет его наследницей, а если он останется жив, то уплатит долги сам. «Если вы хоть сколько-нибудь сомневаетесь в моей честности, не делайте этого». Августа дала ему свою подпись, и он занял несколько сот фунтов.
Миссис Байрон, узнав, что у него завелись деньги, пришла в ужас: «Этот мальчишка сведет меня в могилу, я из-за него с ума сойду! Где он достал сотни фунтов? Уж не связался ли он с ростовщиками?» Спустя несколько дней она писала: «Лорд Байрон заплатил тридцать один фунт стерлингов и десять шиллингов за статую Питта. Кроме того, он купил карету, сказав, что приобрел её для меня, но я отказалась от этого подарка… боюсь, он попал в дурные руки, и тут не только денежные дела. Полагаю, что он связался с какой-нибудь женщиной».
На самом деле, с тех пор, как у Байрона завелись деньги, он не только бросил учиться, но вообще покинул университет. Он поселился на Пиккадилли, 16, в квартире, которую миссис Байрон сняла для своих наездов в Лондон. Он завел себе любовницу довольно низкого разбора из Бромптон Роу. Одевал её по-мужски, выдавал за своего брата и по воскресеньям возил в Брайтон. Там снял маленький домик против павильона. На пляже прохожие любовались, с какой ловкостью этот калека прыгал в лодку. В Лондоне большую часть времени он проводил у Джэксона и Анжело на Бонд-стрит. Анжело учил его фехтованию; джентльмен Джэксон, великолепный мужчина, чемпион Англии, несмотря на то, что только три раза появлялся на ринге, мог написать свое имя, положив на руку восьмидесятифунтовую гирю; он учил Байрона боксерскому искусству, насколько это было возможно при его хромоте. Байрон называл его «мой друг и телесный пастырь», относилен к нему с почтением, восхищался его ярко-красной курткой с кружевными манжетами и шелковыми чулками. Суровые упражнения, которым подвергали его Джэксон и Анжело, заставляли худеть, а это было его заветным желанием. Да если бы у него не было этого убежища, где бы он проводил время? Он буквально не знал ни души. Он не без огорчения слушал разговоры о людях, с которыми хотел бы познакомиться, — принц Уэльский, Чарльз Джон Фокс; он видел, как женщины, проходя по Сен-Джемс, улыбались Брюммелю, вечно сидящему у своего знаменитого окна на Уайт. Лорд Байрон, провинциальный дворянин, был одинок, без семьи и без друзей. Так прожил он в Лондоне целый триместр.
Весной он вернулся в Кембридж со всем своим окружением. С ним приехали его любовница из Бромптон Роу и боксер Джэксон. Когда приехал Анжело, он встретил его с большим почтением, пригласил обедать, послал в Сен-Джонс-колледж за пивом, которым этот колледж славился, и дошел в своем усердии до того, что предложил своему гостю выпить последний стакан пива, когда тот садился в почтовую карету, к немалому удивлению всех пассажиров. Его наставник отозвался неодобрительно об этом обществе. Байрон ответил на это, что у его учителя фехтования манеры, несомненно, лучше, чем у стипендиатов колледжа. Его презрительное отношение к университетской жизни не изменилось. «Никто здесь не прочтет ни одной строки ни древнего, ни современного поэта, если этого можно избежать. Бедняжки музы в полном пренебрежении. Я сам (при всей своей жажде знаний) подхвачен течением и за все время ужинал дома только два раза». Он вел нелепую жизнь, которая его тяготила, разоряла, но из каких-то странных понятий о чести не мог изменить ее.
X.
ЧАСЫ ДОСУГА
Чтобы сделаться поэтом, нужно быть влюбленным или несчастным. Я был и тем и другим, когда писал «Часы досуга».
В конце 1806 года Байрон приехал в Саутуэлл, где миссис Байрон встретила его бурной сценой. В присутствии ошеломленных детей Пигот она швырнула в Байрона каминные щипцы и совок, он тотчас же скрылся, попросил приюта у своих друзей и, не повидавшись с ней, уехал в Лондон. Из Лондона он написал Пигот: «Спасибо за занимательный рассказ о последних похождениях моей любезной Алекто, которая сейчас уже начинает ощущать последствия своего безумия. Я только что получил покаянное послание, на которое, опасаясь её преследований, ответил весьма сдержанно… Её нежное щебетание, наверно, восхитило слушателей… Особенно мелодичны были высокие ноты, их приятно было бы послушать при ясном лунном свете… Право же, ваша мать оказала мне большую услугу, и я приношу вам и всей вашей семье горячую благодарность за то участие, которое вы проявили ко мне, когда я пытался скрыться от миссис Байрон Furiosa[18]. О, если бы я владел пером Ариосто, я бы изобразил в эпической поэме грозу этой незабвенной ночи, или пусть тень Данте вдохновила бы меня, потому что только творец «Ада» может вдохновить на подобную сцену».
Мужественный, но горький юмор. Регентша последовала за ним в Лондон и после свидания, которое продолжалось несколько часов, «отступила в беспорядке, оставив позади себя свою артиллерию и несколько пленных». Байрон, подобрав трофеи войны, отправился на несколько недель на пляж в Суссекс, затем в небольшое путешествие в Харрогит с Джоном Пиготом. Брат Элизабет, студент-медик, был приятный и культурный молодой человек. Экипаж Байрона удивил его. На дверцах кареты изображен был герб Байронов и девиз: Crede Byron; карету сопровождал грум, который вел двух верховых лошадей; в карете, кроме Пигота и Байрона, помещался камердинер Франк и две собаки: ньюфаундленд Ботсвайн и бульдог Нельсон.
Почему, не имея средств, Байрон возил за собой всю эту свиту? Он отличался удивительной неспособностью удалять из своей жизни все, что входило в неё хотя бы случайно. Когда-то, по какому-то капризу, он завел этого камердинера, этих лошадей и собак, так это и осталось. Он был фетишистом. Его неизлечимая сентиментальность заставляла привязываться ко всему, что окружало. Джон Пигот, довольно проницательный юноша, часто наблюдал в Харрогите проявления байроновской робости. Когда им случалось обедать в общей зале в гостинице, Байрон всегда старался как можно скорее скрыться в номер. Пшют был немало удивлен, обнаружив, что его друг, слывший кутилой, питает отвращение к вину и соблюдает строгую диету. Казалось, ему доставляет удовольствие только писать стихи, ездить верхом и издали смотреть на женщин. Несмотря на несчастный эпизод с Мэри Чаворт, он по-прежнему был чувствителен к женскому обаянию. Перед Пиготом он изображал из себя человека, который сознает опасность любви, знает женщин и презирает их.
— Способ победить их, дорогой Пигот, это не любить, а игнорировать:
Почему не последовал он сам этому наивному и осторожному совету во времена своей любви к М. Э. Ч.?
Наконец двое друзей вернулись в Саутуэлл, и Байрон поселился у временно присмиревшей регентши. Несчастная женщина пришла в ужас от появления Байрона с двумя слугами, целой конюшней и псарней. Она не посмела ничего сказать, но с недоумением спрашивала себя, как вся эта орда будет жить? Байрон, прямой по натуре, не пытался скрыть причин этого семейного сближения. Он истратил все, что достал под проценты у ростовщиков. У него не осталось денег ни для путешествия, ни для того, чтобы вернуться в Кембридж. Единственной приманкой Саутуэлла было то, что там можно было жить, ничего не тратя. Впрочем, через несколько дней, со свойственной ему удивительной пассивностью, он примирился с Саутуэллом, окунулся в привычную обыденную рутину и чувствовал себя не хуже, чем у себя в комнате в Тринити.
В жизни его появилась новая цель — сделаться поэтом. Эту идею внушила ему Элизабет Пигот. Как-то раз она прочла ему стихи, и он сказал: «Я ведь тоже пишу» — и прочел ей посвящение Делавэру. Элизабет от всей души выразила свое восхищение. В другой раз, когда она читала Бернса, ему понравился ритм стиха, и он тотчас же написал в том же размере «Холмы Эннсли».
Элизабет пришла в восторг от этого стихотворения, и воспоминание Байрона о его несчастной любви растрогало ее. Она была настоящим другом, подшучивала над его робостью. (Кембриджскому денди еще случалось иногда в трудную минуту шептать про себя: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь…») Элизабет своим восхищением ободряла его. Она предложила ему переписать стихи и подготовить рукопись к печати.
С этого дня и создалась любимая Байроном рутина. Он работал по ночам, ложился поздно, вставал еще позднее. Днем выходил из дому и, перейдя улицу, заходил к Элизабет, чтобы передать ей работу. Если при нем появлялись гости, робкий поэт спасался бегством через окно. Он отправлялся тогда к другому своему приятелю, преподобному отцу Бэкеру, молодому саутуэллскому священнику, рассудительному собеседнику, с которым Байрон вел длинные разговоры о вселенной и о предопределении. Бэкер старался внушить, что провидение, на которое он постоянно жаловался, щедро наделило его всяческими благами: рождение, ум, будущее богатство, а главное — талант, который возносит его над другими людьми. «Ах, дорогой Бэкер, — грустно отвечал Байрон, — если это, — он подносил палец ко лбу, — возносит меня над людьми, то это (показывая на свою ногу) ставит меня ниже всех других». Часто он приходил к Бэкеру со стихами в ответ на советы, высказанные накануне:
Он смотрел на себя в своем убежище в Саутуэлле, как на старого отшельника, в котором мудрость и несчастья посеяли мизантропию. За обедом он сидел напротив регентши и читал во время еды, чтобы принудить её к молчанию. Когда был в хорошем настроении, то открывал перед ней двери столовой и провозглашал: «Шествует достопочтенная Китти Гордон!» Послеобеденное время он посвящал спорту. Плавал, нырял, брал у своих друзей всякие предметы и бросал в реку ради удовольствия достать их; наводил страх на Саутуэлл, стреляя из пистолета у себя в саду, и довольно плохо ездил верхом. Главной целью всего этого было похудеть. Суровые упражнения и игры входили в его режим. Он играл в крикет в семи жилетах и в пальто, ел раз в день, не разрешал себе ни мяса, ни пива и ценой этих лишений достигал того, что у него видны были ребра и черты лица сохраняли прелестную тонкость.
Страница «Песен изгнанника» с правкой Байрона.
Вечерами он обычно отправлялся к кому-нибудь из друзей, к Пиготу или к Ликрофту. В Саутуэлле было множество молодых девиц. Он успел достаточно познакомиться с ними, и они не внушали ему страха. Следуя правилам, которые внушал своему другу, Джону Пиготу, он ухаживал за всеми, посылал стихи, добивался поцелуев, участвовал в любительских спектаклях. У него были более интимные отношения с одной девушкой из довольно низкого круга, некой золотоволосой Мэри; она подарила ему локон, и он с гордостью показывал его своим более скромным приятельницам, Энн Хаусон и Джулии Ликрофт. Он гордился своим непостоянством. У одной из саутуэллских дам был большой агат, найденный при каких-то раскопках. Она держала его в своей корзинке для рукоделия и как-то сказала Байрону, что это талисман, что он предохраняет от любви человека, который владеет им.
— Дайте мне его, — горячо вскричал Байрон, — этот талисман — то, что мне нужно!..
В Саутуэлле однообразие жизни давало возможность Байрону усидчиво работать. Легкие любовные развлечения не давали скучать и служили в то же время сюжетом для стихов. Он работал успешно. Подбирал и поправлял старые стихи, посвященные Делавэру, Клэру, Дорсету, переводы из Катулла, Вергилия, ньюстедские элегии, любовные стихи. Сборник становился солидным. Автор с приятным удивлением перечитывал свои творения. Может быть, эта маленькая книжка создаст ему славу! Элизабет Пигот верила в это.
Печатать свои стихи он отдал издателю Риджу в Ньюарк. Когда два первых экземпляра сборника под названием «Песни изгнанника» были готовы, он послал их Пиготу и Бэкеру. Но эффект получился далеко не тот, на который рассчитывал. Священник, прочтя стихи, был так шокирован стихотворением, посвященным Мэри, что счел совершенно недопустимым печатание книги. Бедный Байрон, ожидавший похвал, получил от Бэкера строгое наставление с просьбой уничтожить эти стихи. Байрон пообещал уничтожить все издание и сдержал слово в тот же вечер. Все экземпляры были сожжены, за исключением того, который он послал Джону Пиготу, учившемуся в это время в университете в Эдинбурге, и (как это ни смешно) подаренного Бэкеру. Это было жестокое испытание для молодого автора — отказаться от своей первой книги. Байрон героически принес эту жертву.
Потом, не теряя ни дня, снова взялся за работу; уничтожил злосчастные стихи, посвященные бедной Мэри, и через несколько недель подготовил новый сборник «Стихи на разные случаи жизни», который был напечатан в январе 1807 года. «Сборник отличался необыкновенным целомудрием и строгостью».
Он роздал экземпляры этого сборника своим кембриджским друзьям и всем знакомым в Саутуэлле. Из Кембриджа получил лестные поздравления. В Саутуэлле его книга вызвала бурю. Семейство Ликрофт заволновалось. В одном стихотворении речь шла о Джульетте. Не их ли это Джулия? Другое стихотворение, озаглавленное «Лесбии», в любимом ироническом тоне юного Байрона (высокомерно-пренебрежительное отношение к любви), казалось, тоже посвящено ей. Так, по крайней мере, говорили в Саутуэлле. Это было недопустимо. Брат Джулии, капитан Ликрофт, потребовал объяснений у Байрона. Байрон обратился за советом к Бэкеру; они вместе составили весьма осмотрительный ответ, но весь этот пошлый стиль интерпретации, лицемерная стыдливость и ссоры — все это вконец оттолкнуло Байрона от Саутуэлла. Этот маленький городок приводил его в ужас — чувство, свойственное тем, кто еще не изведал больших городов, и вызывал в нем презрение к провинции, от которого излечить может только жизнь в столице. Он скучал в Саутуэлле, пока жизнь его текла без всяких событий, но скучал мирно и не без приятности; происшествия, разыгравшиеся после выпуска книги, нарушили и его скуку и счастье. Это было характерно для него — стремиться к волнениям бурной жизни и, едва соприкоснувшись с ними, ненавидеть их. Он поделился своими чувствами с мисс Пигот, матерински любящей его Элизабет, которую он называл «дорогая королева Бесс». «Я ненавижу ваш Саутуэлл, ваш омерзительный, гнусный, презренный городишко скандалов. Если исключить вас и Джона Бэкера, я бы нимало не огорчился, если бы он весь провалился в Ахерон». Ему хотелось уехать. Мать не удерживала. «Лорд Байрон прожил у меня семь месяцев со своими двумя слугами. Я никогда не получала от него ни одного су, потому что его пятьсот фунтов в год едва хватит ему на собственные расходы. У меня нет больше возможности содержать его со слугами на мой скромный пенсион».
Он задержался еще на несколько недель, чтобы закончить новое собрание своих стихов, дополненное и предназначенное на этот раз для «широкой публики». Заглавие было дано другое. Книга называлась «Часы досуга — автор Джордж Гордон лорд Байрон, несовершеннолетний». «Несовершеннолетний» звучало довольно забавно, но он написал предисловие, которое должно было, как ему казалось, настроить читателя снисходительно: «Эти стихи — плоды самых беззаботных часов юноши, едва перешагнувшего за девятнадцать лет… Это объяснение, может быть, излишне, так как они сами свидетельствуют о незрелости ума… Содержание книги может доставить некоторое удовольствие молодым людям моего возраста; надеюсь, во всяком случае, что его признают безобидным. В моем положении и с моими видами на будущее весьма мало вероятно, что я еще раз выступлю на суд читателя… Доктор Джонсон по поводу поэтических произведений одного из моих благородных предков говорил, что «когда человек высокого происхождения вступает на поприще литератора, он заслуживает благосклонности читателя»; разумеется, это мнение не будет иметь большого веса для критиков, но, будь это иначе, я бы не пожелал воспользоваться подобной привилегией…» Как только книга была напечатана, он в июне 1807 года выехал в Лондон, чтобы лично наблюдать за распределением её по книжным магазинам.
Приятно в двадцать лет очутиться в Лондоне, в прекрасный июньский день, с некоторым количеством денег и свеже-напечатанной книгой. Дама «с кротким нравом овечки» осталась одна в своих северных владениях, проклятый Саутуэлл был далеко, и «королева Элизабет» получала направленные против него откровенные и чистосердечные послания: «Саутуэлл — это проклятое место, я распростился с ним навсегда — во всяком случае, так думаю; исключая вас, я не уважаю там ни одного человека. Вы были моей единственной разумной приятельницей; и, сказать правду, я всегда питал к вам больше уважения, чем ко всему этому стаду, мелкими слабостями которого забавлялся… Вы в ущерб себе делали для меня и для моих рукописей больше, чем могли бы сделать миллионы этих кукол. Поверьте мне, в этом вертепе греха я никогда не забывал о вашем благородном характере, и надеюсь, что когда-нибудь смогу доказать вам свою благодарность!» Он был искренен; он не питал ничего, кроме презрения, ко всем этим Джулиям и Мэри, которые позволяли ему ласкать себя; его «животные инстинкты», его гордость заставляли домогаться их, но в сокровенном храме своей души маленький шотландский кальвинист втайне преклонялся перед чистотой.
Все его мысли теперь были заняты только одним: сделают ли его «Часы досуга» знаменитым поэтом. Он не мог пожаловаться на неуспех. Книжный магазин в Лондоне, который согласился взять несколько экземпляров условно, продал их и запросил еще. Ридж, ньюаркский издатель, продал в две недели пятьдесят экземпляров. Конечно, читателями были главным образом жители Саутуэлла, но, несмотря на свое презрение, молодой автор очень интересовался их мнением. «Кто же из дам купил книгу? — спрашивал он Элизабет. — Нравятся или нет мои стихи в Саутуэлле?»
Гораздо труднее было узнать что-нибудь о мнении этих ужасных и неведомых существ — лондонских читателей. Байрон послал экземпляр лорду Карлейлю, который ответил ему любезным письмом, какое обычно пишут, не открывая книги, заранее решив её не читать. Один из его двоюродных братьев, Александр Гордон, сказал ему, что его мать, герцогиня Гордон, «купила книгу ваших стихов, пришла от них в полный восторг, как, впрочем, и все люди общества, и выразила желание заявить о своем родстве с автором». Но его светлость не пошел навстречу её желанию и не послал приглашения своему юному родственнику. «Во всех книжных витринах я вижу свое имя, и я молчу и втайне наслаждаюсь своей славой». Один книжный магазин продал семь экземпляров.
— Семь — это превосходно, — сказал хозяин магазина, и Байрон ему от души верил.
Деятельный автор, он позаботился сам послать книгу на самые модные курорты. «Карпентер (издатель Мура) сказал мне, что вот уже несколько дней как они распродали все, что у них было, и что после этого было несколько требований, которые они не могли удовлетворить. Герцог Йоркский, маркиз Хэдфорт, герцогиня Гордон и пр. и пр. были в числе покупателей; и, говорят, зимой спрос будет еще больше, так как лето — плохой сезон, потому что все разъезжаются из Лондона». Несколько критиков отметили появление «Часов досуга». «Меня похвалили в одном журнале и обругали в другом. Говорят, это очень хорошо, помогает расходиться книге: вызывает споры и мешает отойти в забвение. К тому же это выпадало на долю всех великих людей во все времена, и этого не избежать и самым скромным; я ко всему отношусь философски».
Он был по-прежнему очень одинок. Редкие гости появлялись в его лондонском особняке («Дорэнт-отель», Элбермель-стрит). Старый учитель, Генри Друри из Харроу, безуспешно пытался застать его. Однажды его навестил Даллас, отрекомендовавший себя дальним родственником: его сестра была замужем за дядей Байрона, Джорджем Ансоном. Даллас писал романы и переводил французские книги. Он был серьезный человек и считал, что призвание писателя быть «помощником богослова и моралиста». Услышал о «Часах досуга» от своих родных и приобрел себе этот сборник. Прочтя его, написал Байрону: «Милорд, несколько дней назад мне прислали ваши стихи. Я прочел их с удовольствием, которого не сумею вам выразить, и чувствую неудержимое желание изъявить вам мое восхищение по поводу излияний вашего благородного и столь истинно поэтического ума… Ваши стихи, милорд, не только прекрасны, но и свидетельствуют о сердце, пылающем возвышенными чувствами и чутко внимающем голосу добродетели». Письмо несколько чудаковатое, — так должен был подумать юный циник, но это был первый писатель, обративший внимание на его творение, и поэтому он написал ему весьма учтивый ответ:
«Хотя критики и проявили ко мне редкую снисходительность, должен признаться, что похвалы человека, считающегося гениальным, мне гораздо более лестны… К сожалению, мои притязания на добродетель столь слабы, что не могу принять ваших комплиментов. События моей короткой жизни были столь необычайны, что хотя гордость, которую люди именуют честью, и помешала мне запятнать мое имя какой-либо подлостью, тем не менее я уже прослыл другом распутства и поклонником неверности… Что касается морали, я предпочитаю Конфуция Десяти Заповедям и Сократа св. Павлу (хотя оба они одинаково смотрят на брак). В религии стою за эмансипацию католиков, но не признаю папы. В общем, считаю добродетель элементом характера, чувством, но не принципом. Считаю, что истина является главным атрибутом божества, что смерть — это вечный сон, по крайней мере для плоти. Вот вам краткое резюме чувств злого Джорджа лорда Байрона, и пока я не приобрел себе нового наряда, вы заметите, что я весьма плохо одет». Текст привел глубокомысленного Далласа в восторг и недоумение.
Что может быть увлекательней перспектив сделаться писателем? Байрон уже составлял планы будущих работ. Он мечтал переложить в стихи старые шотландские предания, перевести старинные баллады, которые можно было бы потом выпустить, озаглавив их «Шотландская арфа» или еще как-нибудь, не менее оригинально. Он подумывал еще об эпической поэме на тему о сражении при Босворсе, но на это уйдет не меньше трех-четырех лет… Еще можно было бы попробовать стансы о вулкане Гекла. В ожидании славы поэта он старался заслужить славу пловца. Под наблюдением Джэксона переплыл Темзу. Критик Ли Хент, одеваясь на берегу после купания, увидел вдалеке голову, которая, как поплавок, то исчезала, то появлялась над водой, а на берегу какой-то человек весьма внушительной наружности наблюдал за пловцом. Человек на берегу был мистер Джэксон, прославленный светский боксер; поплавок — Джордж Гордон лорд Байрон, несовершеннолетний.
XI
МУШКЕТЕРЫ ТРИНИТИ
Что делать в жизни? Нельзя же всю жизнь плавать и заниматься стихоплетством. В конце июня он приехал в университет, думая распроститься с ним совсем; снова увидел чудесный двор Тринити, поросшие травой берега Кэма. Он вернулся таким хрупким, таким ангелоподобным, что ни наставники, ни товарищи, ни швейцар не узнали в нем толстого юношу, которого знали год назад. Благодаря суровому режиму и спорту его лицо стало похоже на лицо юного аскета. Он был подобен «прекрасной алебастровой вазе, освещенной изнутри». Его словно прозрачное лицо оттенялось каштановыми, отливающими медью волосами (с возрастом он становился менее рыжим) и серо-голубыми глазами, тревожно смотревшими из-под длинных черных полуопущенных ресниц. Среди студентов, с любопытством разглядывавших его под сводами Нэвилс Корт, он заметил молодого человека, который показался ему знакомым и поглядывал на него нерешительно; это был его приятель из хора Эдльстон. Он собирался покинуть Кембридж, так как не было средств, и хотел поступить клерком в торговый дом в Лондоне. Байрон, очень растроганный встречей, предложил ему внести пай в этот торговый дом, чтобы Эдльстон мог сделаться компаньоном или уехать из Лондона, когда Байрон станет совершеннолетним, и поселиться с ним в Ньюстеде. «Королева Элизабет» из Саутуэлла была посвящена в это вновь вспыхнувшее увлечение: «Я, конечно, люблю его, как ни одно человеческое существо, и ни время, ни расстояние нимало не повлияли на мои чувства (которые, однако, так изменчивы)… Наконец-то мы нашим постоянством заставим покраснеть леди Элеонору Бутлер и мисс Понсонби, Пилада и Ореста, и нам недостает только какой-нибудь роскошной драмы, вроде «Низуса» и «Эвриала», чтобы затмить Ионатана и Давида. Он, кажется, привязан ко мне еще больше, чем я к нему. В прошлом году, когда я был в Кембридже, мы виделись
Когда Байрон уехал из Кембриджа, его роскошно отделанные комнаты отдали другому студенту, Мэтьюсу. Вернувшись, Байрон познакомился с ним, и тот показался ему приятным. Мэтьюс был эрудит, остроумный человек и неплохой писатель, причем писал на латинском и английском языках. Он слыл высокомерным, но с Байроном обошелся приветливо. Передавая Мэтьюсу комнаты Байрона, наставник сказал: «Мистер Мэтьюс, я вам советую обращаться бережно с мебелью, так как лорд Байрон, сэр, молодой человек с необузданными страстями». Мэтьюс пришел в восторг от этой фразы. Когда кто-нибудь из его друзей приходил к нему, он предупреждал, чтобы осторожнее брались за ручку двери, «так как лорд Байрон, сэр, это молодой человек с необузданными страстями». Он принял своего «хозяина» и весьма забавно и язвительно рассказал ему о его «необузданных страстях». Байрон познакомился у него с несколькими другими студентами такого же интеллектуального типа и обнаружил возможность жить в Кембридже в среде, значительно более приятной, чем в первый год своего пребывания в университете. Его наклонности влекли к интеллектуальной жизни, его условные понятия чести — к распутству. Но в новых товарищах он нашел пикантное сочетание легкомыслия и ума, которое позволяло быть умным и не ронять чести. Как же он не познакомился с ними раньше? В первый год его пребывания в Кембридже они просто презирали его. Что он представлял собой? Толстый юноша, калека, робкий и надменный, без единой заслуги, которая могла бы оправдать его высокомерие. Его избегали. Теперь он был автором книги стихов, которую прочли в Кембридже; он был красив; круг, некогда закрытый для него, теперь открылся. Его это обрадовало, он решил в октябре вернуться в Кембридж на год.
Вернувшись, он занял свои комнаты и сделался неотъемлемым членом тесного кружка. Здесь прежде всего был Мэтьюс, которым Байрон восхищался. Мэтьюс слыл большим любителем всяких затей. Несмотря на то, что он был эрудитом, любил и бокс, и плавание. Плавал с усилием, слишком высоко держа голову над водой. Байрон, эксперт по плаванию, сказал ему, что он когда-нибудь утонет, если не научится правильно держаться на воде. Мэтьюс, в свою очередь, с глубокой проницательностью критиковал взгляды Байрона и окончательно искоренил в нем то, что оставалось от Абердина. Он ни во что не верил, смеялся и над Богом, и над чертом. Байрон под влиянием Вольтера, которого много читал, давно уже перестал верить в Бога, но не мог победить в себе какое-то чувство тревоги. Смелость суждений Мэтьюса укрепляла его в скептицизме.
Второй близкий друг Байрона из этого кружка в Кембридже был совсем иного типа. Джон Кэм Хобхауз, сын крупного коммерсанта в Бристоле, из семьи нонконформистов, придерживавшихся в политике передовых взглядов вигов, был, как и Мэтьюс, эрудит. Он работал над сочинением о происхождении и цели жертвоприношений (о котором Байрон говорил: «Ваше сочинение об утробах»). Хобхауз принимал участие в затеях кружка, но с некоторой дозой сдержанности и осторожности, которых не было у Мэтьюса. Они увлекались плаванием, а он охотой. Это до известной степени определяло различие между ними. Тон Мэтьюса был не совсем такой, какой бы мог нравиться Хобхаузу: сам он был неверующий, но относился к религии с большой серьезностью. Убежденный либерал, он организовал среди студентов либеральный клуб и «Дружеское общество», которое после нескольких месяцев существования распалось, потому что в нем слишком много ссорились. Он ненавидел Бурбонов и быстро сошелся с Байроном, разделяя его преклонение перед Наполеоном.
По склонностям своего характера Хобхауз предпочитал серьезный образ жизни. Он дорожил тем небольшим политическим влиянием, которое уже приобрел в университете. Он прямо говорил вам о ваших недостатках, но говорил только вам. Это было честно. Мэтьюс и Хобхауз обменивались комическими язвительными письмами: «Ваш желчный характер, Хобхауз…» В первый год пребывания Байрона в университете Хобхауз презирал этого хромого лорда, который так нелепо обращал на себя внимание своей белой шляпой и светло-серыми костюмами, но Хобхауз любил поэзию и открыл в «Часах досуга» признаки нарождающегося таланта. К женственным капризам Байрона он относился теперь с ласковой мужской снисходительностью. В маленьком кружке друзей Байрона он олицетворял собою здравый смысл, Мэтьюс — фантазию.
Последним из четырех мушкетеров, царивших в Тринити в 1808 году, был Скроп Дэвис. Своими замашками и манерой держать себя он напоминал Брюммеля, короля денди. В его костюме не было ничего кричащего. Спокойный, сдержанный, но полный остроумия, он разговаривал всегда сухим язвительным тоном, которому неподражаемое заикание придавало особенное очарование. Дэвис был большим соперником Байрона в плавании и нырянии. Большую часть своего времени он проводил за игорным столом, часто выигрывал, будучи спокойным и расчетливым игроком. Байрон тоже начал играть, чтобы понравиться Скропу Дэвису, за что получил нотацию от Хобхауза: «Нет, серьезно, вы должны это оставить. На виду у всех проводить ночи в самой низкой компании, что может быть более шокирующего и позорного?» Но в кружке Хобхауз представлял собою меньшинство, а жизнь в Тринити в тот год протекала бурно. Байрон завел еще одного приятеля — ручного медведя. Кто-то из начальства спросил его, что он собирается с ним делать. «Подготовить его в кандидаты на кафедру», — ответил он. Ответ не очень понравился. Из Лондона к Байрону приезжали ужинать жокеи, игроки, женщины. Тем не менее Хобхауз продолжал относиться к нему с нежностью и уважением. Действительно, в этом юноше, которого в детстве никто не воспитывал, было много благородства. Он обнаруживал храбрость, не имевшую границ, большую готовность рисковать собой ради других и превосходное качество — доброту к людям, стоящим ниже его. Каждый триместр из своего содержания в сто двадцать пять фунтов он выделял пять фунтов Меррею, старому слуге из Ньюстеда. Из своего тяжелого детства Байрон вынес сострадание к нищете. Он раздавал много денег и сам оставался без единого пенни. Продолжал занимать, и цифра его долгов чудовищно росла. «Не придется ли мне, — спрашивал он Хэнсона, — продать мой титул? Что стоит баронетство? Пятнадцать фунтов? Все-таки это деньги для человека, у которого не наберется даже столько пенсов». В январе 1809 года он был должен три тысячи фунтов ростовщикам, восемьдесят фунтов миссис Байрон и тысячу фунтов разным женщинам. В марте он писал: «Между нами говоря, я попал в премиленькое положение. Мои долги, если подсчитать все, достигнут к моему совершеннолетию девяти или десяти тысяч».
Он перемежал работу с легкомысленными развлечениями. Издание «Часов досуга» разошлось. Готовил другое, но поэт в нем подчинялся капризам молодого человека, и, следуя порывам своих увлечений или ненависти, он уничтожал одни стихи и добавлял другие. Кто-то сказал ему, что в журнале «Эдинбург ревью» (крупный орган шотландской прессы вигов) против него готовится злая, ругательная статья. Кто-то слышал выдержки из этой статьи у леди Холлэнд. Эго было очень тягостно для Байрона. Но он ждал выпада в бодром настроении. Он написал Бэкеру: «Скажите миссис Байрон, чтобы она не очень обижалась на них и приготовилась к самым злобным нападкам с их стороны».
Номер журнала вышел только в конце февраля 1808 года. Байрон лихорадочно открыл его и прочел:
«Поэзия этого юного лорда принадлежит к разряду той, существование которой не могут допустить ни боги, ни смертные. Чтобы смягчить свое преступление, благородный автор прежде всего заявляет о своем несовершеннолетии. Может быть, он хочет сказать: полюбуйтесь, как пишет несовершеннолетний! Вот стихи, написанные в восемнадцать лет, а эти так даже в шестнадцать! Но увы! Всем нам памятны стихи, которые писал Поп в двенадцать лет, и мы отнюдь не удивлялись тому, что такие стихи написаны молодым человеком, считаем это самым заурядным явлением, полагая, что из десяти мало-мальски образованных англичан девять занимаются тем же, и даже десятый напишет стихи получше лорда Байрона». Далее анонимный критик упрекал его в том, что он не преминул поставить впереди книги свой титул лорда; поучал его, что уметь рифмовать и отсчитывать стопы — не значит владеть искусством поэзии, и заканчивал свою статью язвительными комментариями по поводу предисловия:
«Каково бы ни было наше суждение о стихах этого высокородного юнца, мы, кажется, должны принять то, что нам дают, и почесть себя счастливыми, ибо это последнее, что услышим от него. Он заявляет, что не ждет никакой выгоды от издания своих стихов и, будут ли они иметь успех или нет, вряд ли снизойдет еще раз выступить в роли писателя. Примем же то, что нам дают, и будем благодарны. Какое право имеем мы, жалкие ничтожества, предъявлять какие-то требования? Мы и так слишком облагодетельствованы этим человеком, который носит титул лорда, не живет на чердаке, а владычествует в Ньюстедском аббатстве».
Статья была жестокая. В этой настойчивой манере попрекать юношу его происхождением проявился тот же снобизм, только наизнанку, но не менее нелепый, чем обычный. Сам тон статьи обнаруживал отсутствие меры и справедливости. Байрон был совершенно ошеломлен. Кто-то из знакомых, войдя к нему в комнату, когда он только что кончил читать эту статью, увидев его в таком состоянии, спросил:
— Уж не вызвали ли вас на дуэль, Байрон?
Хобхауз говорил, что он был недалек от самоубийства. Вечером, ужиная со Скропом Дэвисом, он выпил три бутылки вина, чтобы заглушить свою ярость, но успокоился только после того, как выразил свое негодование в стихах. После первых двадцати строф он почувствовал некоторое облегчение.
Кто же автор этого бессмысленного выпада? Байрон долгое время считал, что это Джеффри, главный редактор журнала; на самом же деле это был Генри Броугхем, человек энциклопедической злобы, который столь же несправедливо критиковал ученого-физика, как и поэта, и чья статья о теории волнообразных колебаний Юнга не уступала по своей невежественной жестокости статье о «Часах досуга». Эта статья, впрочем, мало повредила репутации Байрона. Знаменитый поэт Вордсворт явился к Чарлзу Лэму с журналом в руках:
— Я больше не в силах выносить этих людей, — сказал он. — Помилуйте, молодой человек, лорд, выпустил маленький томик стихов; и на него нападают так, словно никто не имеет права быть поэтом, ежели он не живет на чердаке. А я утверждаю, что из этого молодого человека будет прок, если он будет продолжать.
Первой мыслью Байрона было поскорей закончить и напечатать сатиру на своих врагов; к счастью, он понял, что разумнее повременить и что лучшим ответом будет, если он напишет превосходную поэму. «Я огорчен, что миссис Байрон так расстраивается. Что до меня, то эти бумажные снаряды только научили, что нужно быть готовым к обстрелу». Благодаря им он приобрел еще одного друга. Фрэнсис Ходжсон, молодой профессор из Кинг-колледжа, написал ему письмо, в котором выражал свои симпатии и сочувствие.
4 июля 1808 года Байрон получил из университета диплом на звание «Magister Artium» и покинул Кембридж. За этот последний год он сильно изменился. Харроу было временем сентиментальной и влюбленной дружбы, Кембридж посвятил его в дружбу интеллектуальную. В этой атмосфере цинизма, сухой, мужественной, ему дышалось легко. С Хобхаузом, Дэвисом, Мэтьюсом он мог проявить себя таким, каким, ему казалось, он был на самом деле: освободившимся от своего кальвинизма, легким в любви и наконец-то свободным. Но можно ли быть свободным после такого детства?
XII.
ОТПОЛИРОВАННЫЙ ЧЕРЕП
Мы наслаждаемся тем, что выходит за пределы обычного, хотя бы это было и несчастье.
Уже несколько месяцев, как миссис Байрон в своем шумном убежище в Саутуэлле с беспокойством ожидала возвращения и совершеннолетия своего сына. Она питала к нему такие же чувства, какие некогда внушал ей её чудовищный супруг. Она его боялась, обожала и проклинала. Как-то он себя покажет, сделавшись хозяином своих владений, этот новый «Биррон» с помесью Гордонов? Какой Злой Лорд, приправленный Безумным Джеком, воцарится теперь в Ньюстеде? Почему она, бережливая вдова, шотландка, которая умела жить, не одалживая ни единого су, на свои сто тридцать пять фунтов в год, почему она всегда должна нести ответственность за мужчин этой расточительной породы? В течение этих последних месяцев несовершеннолетия Байрона она осаждала Хэнсона тревожными письмами:
«Необходимо во что бы то ни стало уладить вопрос с Рочдэлом и добиться права пользования доходами для Байрона, иначе он выкинет какую-нибудь глупость. Хотя я очень высокого мения о моем сыне, что бы там ни говорили, тем не менее знаю, что умные люди не всегда бывают осмотрительны там, где вопрос касается денежной стороны».
Поверенные, которые были уполномочены вести тяжбу о Рочдэле, получали от неё яростные и оскорбительные письма. «Я вам скажу правду. Почему вы с Хэнсоном обираете моего сына?» Может быть, это была и правда, но такая грубость отталкивала поверенных, как когда-то навсегда оттолкнула лорда Карлейля. Им надоедали «дела Байронов». Хэнсон делал пометки на полях: «Какое бесстыдство!» Да, она была бесстыдна, несчастная вдова-регентша, но что же ей оставалось делать? Она не обладала ни мягкостью, ни гибкостью, в ней текла кровь Гордонов, само неистовство, и у неё было столько забот. Нужно было, например, заставить лорда Грэя Рэсина покинуть аббатство до приезда Байрона, «так как я ни за что на свете не хочу, чтобы они встретились; они друг друга ненавидят, и я уверена, что между ними может произойти ссора, которая может окончиться очень печально». И Бог знает, в каком виде останется Ньюстед после лорда Грэя. «Я сама еще не видела Ньюстед, но все кругом говорят, что это ужасно, и как это можно, чтобы человек, считающийся джентльменом, оставил после себя дом в таком виде».
Но больше всего её беспокоил вот какой вопрос: теперь, когда Байрон окончил свое учение, позовет ли он её жить с ним в Ньюстеде и вести хозяйство в его доме?
«Дорогая миледи, — писал он ей, — у меня нет кроватей ни для Хэнсона, ни для кого бы то ни было в настоящий момент… Я буду жить сообразно с моими привычками и в полном одиночестве, насколько это возможно. Когда комнаты будут отделаны, буду счастлив видеть вас у себя. В настоящий момент это непристойно и неприятно для нас обоих. Вы не можете обижаться на то, что я намереваюсь привести свой дом в обитаемый вид. В марте (или самое позднее в мае) уеду в Персию, и вы будете хозяйкой дома до моего возвращения».
Он действительно застал Ньюстед в невообразимо запущенном виде. Его дуб в парке, дерево, с которым была связана его судьба, погибал, заглохший от сорной травы. Он бережно высвободил, выходил и вернул его к жизни. Ремонтировать все аббатство было бы разорительно да и бесполезно. Он отделал себе спальню, посреди которой стояла огромная кровать с колоннами и балдахином, с раздвигающимися китайскими занавесями; повесил на стены несколько портретов боксера Джэксона в его роскошном голубом костюме, портрет старого Меррея, единственного существа, которое он любил «вместе с его собаками»; виды Харроу и кембриджских колледжей; там были Кинг, Тринити и иезуитский колледж. У него была странная потребность окружать себя привычными божками. Не потому ли, что ребенком жил с таким чувством одиночества и покинутости? Он начинал с того, что ненавидел новые места, новых людей. Но после того как осваивался с ними, начинал любить их, как элементы самого себя. Из окон видны были заросшее камышом озеро, лебеди, зубчатые укрепления Злого Лорда и прекрасные холмы с вырубленными деревьями. Дверь из спальни выходила в комнату с привидением, в пустую с каменным полом комнату, где время от времени ночью пугливая служанка встречала монаха в черном клобуке. Внутренняя лестница вела в другую комнату, служившую ему рабочим кабинетом и гостиной. Несколько комнат было обставлено для друзей. Все остальное — огромные сводчатые коридоры, бесчисленные кельи, расположенные кругом всего дома, — оставалось заброшенным и пустым.
Как он любил Ньюстед! Он не уставал мечтать, то лежа на софе, где проводил почти целые дни, сочиняя стихи, подыскивая рифмы, то в саду, где ему доставляло удовольствие писать, опершись на ствол дуба, срубленного Злым Лордом, ствол, который ему теперь служил естественным пюпитром, увитым плющом.
Он не хотел знакомиться с владельцами соседних замков; кое-кто явился к нему с визитом, но он не подумал ответить на эти визиты. Он принял приглашение на обед в Эннсли; Джек Мастерс, встретившись с ним как-то в поле, пригласил его с добродушной бесцеремонностью человека, преданного спорту, несмотря на то, что знал о его прошлом увлечении. Байрон хотел подвергнуть себя испытанию встречи со своей М. Э. Ч., превратившейся в миссис Чаворт-Мастерс.
«Я обедал недавно рядом с женщиной, которой ребенком был предан так, как только могут быть преданны дети, и гораздо больше, чем может позволить себе взрослый мужчина. Решил держаться мужественно и разговаривать хладнокровно; но как только её увидел, все мое мужество и беспечность пропали, и я ни разу не разомкнул губ, чтобы улыбнуться, не то что заговорить, а миледи держала себя почти так же нелепо, как я, отчего мы оба привлекли внимание общества гораздо больше, чем если бы вели себя с непринужденным равнодушием. Вам это все покажется очень наивным… Боже, как мы глупы! Плачем об игрушке; как дети, не можем успокоиться до тех пор, пока не сломаем ее, но мы, к несчастью, не можем, как они, отделаться от нее, бросив её в огонь».
Кормилица привела маленькую двухлетнюю девочку. Байрону было мучительно видеть в этом едва сложившемся личике строгие обаятельные черты отца и глаза, в которые он так часто глядел на холме Диадем. Он смотрел на этого супруга, энергичного человека, который рассказывал о только что убитой лисице и хвастался тем, что не открывал никогда ни одной книги, кроме Робинзона Крузо. Рядом на псарне лаяли собаки. Мэри Энн сидела молча. Взглядывая украдкой на Байрона, она замечала, что он стал тонким и красивым. Вернувшись в Ньюстед, он бросился на софу и написал стихи:
Единственные люди, с которыми ему хотелось увидеться, были его друзья из Кембриджа. Ему хотелось показать им свое аббатство. Первым приехал Хобхауз: они относились друг к другу с ворчливой и грубоватой нежностью. Оставаясь вдвоем, работали бок о бок, как старая супружеская чета; Байрон сочинял сатиру, которая день ото дня становилась все ядовитее, Хобхауз, заразившись от него, писал философские стихи. Когда надоедало работать, шли нырять на озеро или, если погода была прохладная, купались в подземном бассейне, который Байрон устроил, переделав монастырские погреба. Они развлекались, дрессируя ньюфаундленда Ботсвайна; Байрон прыгал в воду одетый и притворялся, что тонет, чтобы заставить собаку спасать себя. Старик Меррей прислуживал им за столом. Хобхауз часто видел, как Байрон, наполнив стакан мадерой, протягивал его через плечо Джо Меррею, стоявшему за его стулом, и с сердечной добротой, которая озаряла все его лицо, говорил: «За ваше здоровье, старый друг».
Это была приятная жизнь, но соседство с Эннсли тяготило. Лучшее средство — бежать, и Байрон мечтал уехать весной. Он говорил в Эннсли о своем намерении. Мэри невинно спросила, почему он стремится уехать, и получила ответ в стихах:
Он воздержался от того, чтобы показать эти стихи Хобхаузу, который приходил в ужас от сентиментальности и «бессмысленной породы женщин» и больше всех поэтов любил Попа, сдержанного и остроумного классика.
Ботсвайн взбесился. Байрон ухаживал за ним, как за больным товарищем, обтирал голой рукой пену, которая бежала из его открытой пасти. Ньюфаундленд оставался верным до самой смерти и не укусил никого. Когда пес околел, Байрон сказал: «Я теперь потерял все, кроме моего старого Меррея». Он уже давно говорил, что хотел бы быть похороненным рядом со своей собакой и теперь занялся устройством склепа. По странной и характерной для него склонности к браваде приказал построить этот склеп на месте алтаря в разрушенной церкви аббатства. Цоколь с большими круглыми ступенями подводил к красивому пьедесталу, на котором возвышалась античная урна; её прекрасные очертания выступали среди строгих огив. На одной из плит пьедестала была высечена надпись:
Байрон сказал Джо Меррею, что похоронит его в этом же склепе. Но Джо Меррей не обнаружил особенного восторга.
— Если бы хоть я был уверен, — сказал он, — что их светлость тоже опочиют здесь, это бы еще ничего, но мне совсем не хочется лежать здесь одному с собакой.
22 января 1809 года лорд Байрон Ньюстедский праздновал свое совершеннолетие. Во дворе аббатства зажарили целого быка для вассалов, а вечером для них был устроен бал, на котором танцевал сам почтенный Хэнсон, приехавший из Лондона представительствовать от имени своего высокородного клиента. Миссис Байрон суровым письмом выразила свое негодование по поводу этой чрезмерной расточительности. Что же касается юного лорда, он в этот день обедал в Лондоне, и его обед состоял из бутылки эля, одного яйца и ломтика бекона. Обед скудный, но и это было уже нарушением суровой диеты Байрона. Этот торжественный день настроил его меланхолически. Когда-то он жалел, что уже больше не ребенок, и вот он уже больше и не юноша. Накануне узнал о смерти своего близкого друга по Кембриджу Лонга, который погиб во время кораблекрушения по пути в Лиссабон. Байрон открыл свой старый учебник, на обложке которого он четыре года назад, в Харроу, написал: «Слева от меня Уильдмэн, справа — Лонг» — и прибавил: «Eheu fugaces, Posthume! Posthume! Labuntur anni…[19] Январь 1809 года. Из четырех человек, чьи имена записаны здесь, один умер, другой в дальних краях, все врозь, а ведь еще и пяти лет не прошло, как все они были вместе в школе и никому из них нет еще двадцати одного года».
Слишком рано могила наложила свою печать на жизнь этого юноши. Теперь он уже погружался в мечты не над могилой безвестного Пичея, а над могилой Ботсвайна, иначе говоря, над своей могилой, над могилами своих исчезнувших друзей и над незримой могилой своих детских привязанностей. Такова жизнь — Байроны обречены на несчастья. Значит, надо бросить вызов судьбе. Даллас, почтенный Даллас, явившийся в этот вечер поздравить с днем совершеннолетия, был потрясен блестящим красноречием и большей, чем когда-либо, вольностью суждений о религиозных вопросах.
Теперь оставалось только покинуть Англию. Хобхауз обещал сопровождать его в путешествии. Куда же поехать? Байрон еще не знал. На Восток, в Персию, в Индию или, может быть, к тропикам? Не все ли равно, только бы удалиться от Эннсли, от воспоминаний. Ничто не удерживало его. Вдова-регентша обратилась в какой-то мифический персонаж, да к тому же на время его отсутствия у неё будет Ньюстед. Оставалось только покончить с несколькими неотложными делами.
Прежде всего нужно было опубликовать сатиру; она была уже вполне закончена; это было блестящее произведение, полное яда и столь язвительное, что Далласу, которому поручено было подыскать издателя, пришлось побывать не у одного, прежде чем он нашел такого, который согласился выпустить ее. Не только шотландские критики, но и большинство английских поэтов подвергались в ней суровому суду; даже Томас Мур, столь любимый школьником Харроу, даже опекун лорд Карлейль, на которого у Байрона было немало причин обижаться. Мало того, что Карлейль ответил на его посвящение «Часов досуга» холодным, банальным письмом, но он, кроме того, уклонился от самой простой услуги, о которой попросил его питомец. Сделавшись совершеннолетним, Байрон должен был официально занять свое место в палате лордов; обычно на эту церемонию юного лорда сопровождал кто-нибудь из его родных или друзей. Байрон написал Карлейлю, на что тот ответил только письменными советами. 13 марта Байрон отправился один занять свое место в собрании.