Конечно, я всего этого не понимал в те времена, когда стал обладателем тайн. Я тогда об этом даже не особенно задумывался. Я хорошо помню очень многое из своего детства, но не доверяю своей памяти настолько, чтобы точно сказать, что именно я знал обо всем этом и когда я это узнал. Понимаю только, что лишь в результате борьбы с самим собой мне удалось добиться равновесия между тайнами, делающими внутренний мир богаче, и теми, что полны скрытых страхов и стыда. Я всегда избегал обсуждать с кем бы то ни было самые трудные моменты моей личной жизни, включая серьезный духовный кризис, который пережил в тринадцатилетнем возрасте, когда моя вера оказалась слишком слабой и я засомневался в Боге перед лицом того, что мне довелось увидеть и пережить. Теперь я знаю: эта борьба — по крайней мере частично — следствие того, что я рос в семье алкоголика, и тех механизмов, которые я в себе выработал, чтобы с этим справиться. У меня ушло много времени на то, чтобы это понять, а еще труднее было уяснить, какие тайны следует хранить и дальше, какие лучше выпустить на волю, а каких следует вообще избегать. Я до сих пор не уверен, до конца ли это понимаю. Похоже, размышлять над этим мне придется всю жизнь.
ГЛАВА 6
Я не знаю, как маме удавалось так замечательно управляться со всеми делами. Каждое утро, независимо от того, что произошло накануне вечером, она вставала и приводила в порядок свое лицо. И какое это было лицо! С тех самых пор как мама вернулась домой из Нового Орлеана, когда мне удавалось встать достаточно рано, я любил, сидя на полу в ванной, наблюдать за тем, как она наносит косметику на свое красивое лицо.
Времени на это уходило довольно много, отчасти потому, что у нее не было бровей. Мама нередко в шутку говорила о том, как бы ей хотелось иметь большие густые брови, которые нужно было бы выщипывать, — такие, как у Акима Тамироффа, известного характерного актера того времени. Вместо этого она рисовала себе брови косметическим карандашом, а затем наносила косметику и губную помаду, обычно ярко-красного цвета, в тон лаку для ногтей.
Пока мне не исполнилось лет одиннадцать-двенадцать, у мамы были длинные темные волнистые волосы, по-настоящему густые и красивые, и я любил смотреть, как она их расчесывает, чтобы они как следует улеглись. Никогда не забуду тот день, когда мама пришла домой из парикмахерской с новой прической: ее красивые волосы, обычно лежавшие волнами, были коротко пострижены. Это случилось вскоре после того, как пришлось усыпить мою первую собаку, Сузи, которой было девять лет, и на душе у меня стало почти так же тяжело. Мама сказала, что короткая прическа сейчас в моде и больше подходит женщине тридцати с лишним лет. Я вовсе так не считал, и мне потом всегда недоставало ее длинных волос, хотя и понравилось, когда несколько месяцев спустя она перестала закрашивать седую прядь, проходившую посредине ее головы и появившуюся еще тогда, когда ей было немногим больше двадцати.
Закончив накладывать косметику, мама успевала выкурить одну-две сигареты и выпить пару чашек кофе. Затем, после того как приезжала миссис Уолтерс, она отправлялась на работу и иногда, если нам обоим это было удобно, подвозила меня до школы. Придя домой, я занимался тем, что играл с друзьями или Роджером. Мне нравилось иметь младшего брата, и все мои приятели были совсем не против того, что он крутился среди нас, пока не вырос настолько, что стал предпочитать общество своих собственных друзей.
Мама обычно приезжала домой часа в четыре или пять, кроме тех дней, когда работал ипподром. Она обожала скачки. Мама редко ставила больше чем два доллара за раз, однако относилась к этому со всей серьезностью, внимательно изучала программу скачек и сведения о лошадях, слушала, что скажут жокеи, тренеры и владельцы, с которыми она успела познакомиться, и обсуждала свой выбор с приятелями по ипподрому. Люди, которых она там повстречала, стали ее лучшими друзьями на всю жизнь: Луиза Крейн и ее муж Джо, полицейский, который впоследствии дослужился до должности начальника полиции и возил папу в своем патрульном автомобиле, когда тот бывал пьян, до тех пор, пока он не успокаивался; Дикси Себа и ее муж Майк, тренер лошадей; Мардж Митчелл, медсестра, дежурившая в медпункте на ипподроме на случай, если кто-то из посетителей скачек почувствует недомогание, которая вместе с Дикси Себой, а потом и Нэнси Кроуфорд, второй женой Гейба, стала настолько близкой подругой мамы, что могла считаться ее наперсницей. Мардж и мама называли друг друга «сестричка».
Вскоре после того как я, окончив юридический факультет, вернулся домой, у меня появилась возможность отплатить Мардж добром за все то хорошее, что она сделала для нас с мамой. Когда ее уволили из нашего местного центра охраны психического здоровья, Мардж решила оспорить это решение и попросила, чтобы я представлял ее на слушании в суде. Даже элементарный опрос, проведенный мною, неопытным адвокатом, позволил установить, что в основе ее увольнения лежал всего лишь личный конфликт с начальством. Я вдребезги разбил доводы противоположной стороны и испытал настоящий восторг от нашей победы. Мардж заслуживала того, чтобы ее восстановили на работе.
До того как я вовлек маму в политику, большинство ее друзей — врачи, медсестры, больничный персонал — были ее коллегами по работе. Друзей у нее было множество. Казалось, не существовало таких людей, которых бы она не знала; мама делала все возможное, чтобы максимально успокоить своих пациентов перед операцией, и искренне наслаждалась обществом своих коллег. Конечно, ее любили далеко не все. Она могла быть резкой с теми, кто, по ее мнению, пытался помыкать ею или, пользуясь преимуществом своего положения, обращался с другими несправедливо. В отличие от меня, она с удовольствием доводила некоторых людей до белого каления. У меня враги появлялись сами собой, просто потому, что я это я, а после того как я пошел в политику, — из-за занимаемой мною позиции и перемен, которых пытался добиться. Когда маме кто-нибудь по-настоящему не нравился, она делала все, чтобы взбесить таких людей. Впоследствии из-за этой черты характера у нее были неприятности на работе, когда она несколько лет боролась за то, чтобы не работать под началом некоего врача-анестезиолога, и кое-какие проблемы, возникшие во время проведения пары операций с ее участием. Но большинство людей любили ее, потому что она любила их, обращалась с ними уважительно и отличалась большим жизнелюбием.
Не знаю, как ей удавалось сохранять энергию и силу духа, успевая и работать, и развлекаться, всегда быть рядом, когда я и мой брат Роджер нуждались в ее помощи, никогда не пропускать наши школьные мероприятия, находить время для наших друзей, а в случае неприятностей не подавать виду, что ей тяжело.
Я любил бывать у нее в больнице, встречаться с медсестрами и врачами и наблюдать за тем, как они ухаживают за пациентами. Однажды, будучи учеником младшей средней школы, я даже присутствовал на настоящей операции, но в памяти сохранилось только то, что хирурги много работали со скальпелем и было много крови, однако мне не стало плохо. Меня очень заинтересовала работа хирургов, и я думал о том, что и сам мог бы когда-нибудь стать врачом.
Мама относилась к пациентам с большим вниманием независимо от того, могли они заплатить за лечение или нет. В те времена, когда еще не существовало программ «Медикэр» и «Медикэйд»[5], многие были не в состоянии оплатить медицинские услуги. Я помню, как однажды к нам пришел один бедный, но гордый человек, который хотел рассчитаться за свое лечение. Он был сборщиком фруктов и в качестве платы привез маме шесть бушелей свежих персиков. Мы потом долго их ели, добавляя в кукурузные хлопья, пироги и домашнее мороженое. Я еще тогда подумал о том, как было бы хорошо, если бы побольше ее пациентов испытывали недостаток наличности!
Думаю, работа, друзья и посещение скачек приносили маме огромное облегчение, помогая ей переносить тяготы брака. Наверняка в ее жизни было много моментов, когда сердце у нее исходило слезами, когда она, может быть, даже испытывала физическую боль, но большинство людей понятия об этом не имели. Пример, который она мне этим подала, сослужил мне хорошую службу, когда я стал президентом. Мама почти никогда не обсуждала со мной свои неприятности. Думаю, она полагала, что я знаю обо всем, о чем мне нужно знать, достаточно сообразителен, чтобы додумать остальное, и заслуживаю нормального детства, насколько это было возможно в данных обстоятельствах.
Когда мне исполнилось пятнадцать лет, произошли события, вынудившие ее отказаться от этой стратегии. Папа снова начал пить и буйствовать, и мама увезла нас с Роджером из дома. Однажды, за пару лет до этого, мы уже так делали, на несколько недель переехав в меблированные комнаты «Кливленд-манор» на южном конце Сентрал-авеню, почти у самого ипподрома. На этот раз, в апреле 1962 года, нам пришлось провести около трех недель в мотеле, пока мама подыскивала подходящее жилье. Несколько домов мы посмотрели вместе, и все они были намного меньше, чем наш, а некоторые оказались для нее слишком дорогими. Наконец она остановила свой выбор на доме с тремя спальнями и двумя ванными комнатами на Скалли-стрит — улице длиной в один квартал в южной части Хот-Спрингс, примерно в полумиле к западу от Сентрал-авеню. Он входил в серию новомодных полностью электрифицированных домов «Золотой медальон» с центральным отоплением и кондиционированием воздуха (в доме на Парк-авеню у нас были кондиционеры, встроенные в окна) и стоил, мне думается, 30 тысяч долларов.
В доме были симпатичная гостиная и столовая, располагавшаяся сразу налево от главного входа. За столовой находилась большая рабочая комната, которая соединялась с обеденной зоной и кухней, а дальше, сразу за гаражом, имелось помещение для стирки белья. За рабочей комнатой проходила просторная веранда, которую мы впоследствии застеклили и поставили туда бильярдный стол. Две спальни были расположены справа от холла; налево от него находилась большая ванная, а позади нее — спальня с отдельной ванной комнатой с душем. Мама выделила мне большую спальню с душем, скорее всего потому, что ей хотелось иметь в своем распоряжении просторную ванную комнату с зеркалом, где было удобнее заниматься макияжем. Себе она выбрала вторую по величине спальню в задней части дома, а Роджер получил маленькую.
Хотя я любил наш дом на Парк-авеню и двор, за которым старательно ухаживал, моих соседей, друзей и знакомые места, мне было радостно сознавать, что я живу в нормальном доме, где мама и Роджер могли чувствовать себя в безопасности. К тому времени, хотя я ничего еще не знал о детской психологии, меня начало беспокоить то, что папины пьянство и буйное поведение могут навредить психике Роджера даже больше, чем моей собственной, потому что брат жил с ним всю жизнь и потому что Роджер Клинтон — его родной отец. Сознание того, что моим отцом был кто-то другой, кто-то, кого я считал сильным, достойным и надежным человеком, давало мне эмоциональную защиту и позволяло относиться к происходящему с некоторой отстраненностью и даже сочувствием. Я никогда не переставал любить Роджера Клинтона, всегда надеялся, что он изменится, и всегда получал удовольствие от общения с ним, когда он бывал трезв и занят делом. И уже тогда я боялся, что Роджер-младший возненавидит своего отца. Что он и сделал, заплатив за это страшную цену.
Рассказывая об этих давних событиях, я понимаю, как легко попасть в ловушку, о которой говорил шекспировский Марк Антоний в своей хвалебной речи о Юлии Цезаре: «Ведь зло переживает людей, добро же погребают с ними». Как и большинство алкоголиков и наркоманов, которых я знал, Роджер Клинтон был в основе своей хорошим человеком. Он любил нас с мамой и маленького Роджера; помогал маме видеться со мной, когда она заканчивала обучение в Новом Орлеане; проявлял щедрость по отношению к семье и друзьям; был умным и забавным. Но в нем скопилась та горючая смесь страхов, опасений и психологической уязвимости, которая разрушает жизнь огромного числа алкоголиков и наркоманов. И, насколько я знаю, он никогда не обращался за помощью к тем, кто умел ее оказывать.
Жизнь с алкоголиком — вещь неоднозначная: не все и не всегда в ней бывает плохо. Порой проходили недели, а иногда даже целые месяцы семейного существования, наполненные тихими радостями обычной жизни. Слава Богу, я не забыл такие времена, а если и забуду, мне напомнят о них несколько сохранившихся у меня открыток и писем, которые я получил от папы или сам послал ему.
Забываются и плохие времена. Недавно, перечитывая свои показания по делу о мамином разводе, я обнаружил, что рассказывал о случае, произошедшем за три года до этого, когда я через ее адвоката вызвал полицию, чтобы папу увезли после очередной вспышки буйства. Я также заявил, что в последний раз, когда не дал ему ударить маму, он угрожал избить меня. Конечно, это звучало смешно, потому что к тому времени я уже перерос папу и был сильнее его трезвого и тем более пьяного. Я забыл оба этих случая, возможно из-за отрицания причастности — защитной реакции, которая, по мнению специалистов, характерна для родственников алкоголиков, продолжающих жить вместе с ними. Так или иначе, в течение сорока лет эти конкретные случаи оставались прочно забытыми.
Мама подала на развод 14 апреля 1962 года, через пять дней после того как мы уехали. В Арканзасе можно развестись быстро, а у нее, разумеется, было для этого достаточно оснований. Но этим дело не закончилось. Папа отчаянно пытался вернуть ее и нас. Он совершенно потерял голову, сильно похудел, часами сидел в автомобиле возле нашего дома и даже пару раз спал на бетонном полу передней веранды. Однажды папа попросил, чтобы я прокатился с ним. Мы подъехали с тыльной стороны к нашему старому дому на Серкл-драйв. Он остановил машину в самом начале нашей задней подъездной аллеи. Вид у него был ужасный: лицо покрывала трех-четырехдневная щетина, хотя я не думаю, что он все это время пил. Папа сказал мне, что не может жить без нас и ему больше не для чего жить. Он плакал, умолял меня поговорить с матерью и попросить ее снова принять его. Сказал, что исправится, больше никогда не ударит ее и не повысит на нее голос. Папа и в самом деле был убежден, что так и будет, но я ему не верил. Он так и не понял и не признал причину своих проблем, так и не осознал, что бессилен перед спиртным и сам бросить пить уже не сможет.
Тем временем его мольбы начали доходить до мамы. Я думаю, она испытывала некоторую неуверенность в своей способности обеспечить нас материально: до тех пор, пока двумя годами позже не были приняты государственные программы «Медикэр» и «Медикэйд», ей платили совсем немного. Но гораздо важнее было то, что мама придерживалась старомодных представлений о том, что развод, особенно когда есть дети, — это плохо, как, собственно, нередко и бывает, если в семье нет насилия. По-моему, она считала, что отчасти сама виновата в их проблемах. И, вероятно, мама вызывала в Роджере ощущение неуверенности: в конце концов, она была красивой, интересной женщиной, неравнодушной к мужчинам, и на работе ее окружало немало привлекательных сослуживцев, добившихся в жизни большего успеха, чем ее муж. Насколько я знаю, мама ни с кем из них не позволяла себе ничего лишнего, хотя я не стал бы ее винить, если бы это было не так, а когда они с папой разошлись, она встречалась с красивым темноволосым мужчиной, который подарил мне несколько клюшек для гольфа, сохранившихся у меня до сих пор.
Не прошло и нескольких месяцев после нашего переезда на Скалли-стрит и оформления развода, как мама сказала нам с Роджером, что нужно провести семейный совет по поводу папы. Она объяснила, что он хочет вернуться и переехать в наш новый дом и что, по ее мнению, на этот раз все будет по-другому, а затем спросила, каково наше мнение на этот счет. Не помню, что ответил Роджер: ему было всего пять лет, и он, вероятно, совершенно растерялся. Я же сказал ей, что против этого, потому что вряд ли папа сможет измениться, но поддержу любое решение, которое она примет. Мама сказала, что нам нужен мужчина в доме и что она всегда будет чувствовать себя виноватой, если не даст ему еще один шанс. Они снова поженились, что, учитывая, как завершилась папина жизнь, пошло ему на пользу, но не слишком хорошо отразилось на судьбе Роджера и мамы. Не могу сказать точно, как это повлияло на меня, но знаю, что потом, когда он заболел, я был очень рад возможности находиться рядом с ним в последние месяцы его жизни.
Я не был согласен с маминым решением, однако понимал ее чувства. Незадолго до того, как она приняла папу назад, я сходил в суд и официально поменял фамилию Блайт на Клинтон, которой фактически пользовался уже не один год. Я до сих пор до конца не уверен в причинах своего поступка, но тогда считал своим долгом так поступить, отчасти потому, что Роджеру предстояло пойти в школу и у него могли возникнуть проблемы из-за различия в нашем происхождении, и отчасти потому, что мне просто хотелось носить фамилию всех остальных членов моей семьи. Возможно, я даже испытывал желание сделать что-то хорошее для папы, хотя и был рад, когда мама с ним развелась. Я не предупредил ее об этом заранее, но потребовалось ее разрешение, и, когда ей позвонили из суда, она подтвердила свое согласие, хотя, вероятно, подумала, что я с этим поторопился. Это был далеко не последний случай в моей жизни, когда мои решения и выбор времени оказывались небесспорными.
Крах брака моих родителей, их развод и примирение отняли у меня много душевных сил в период между окончанием младшей средней школы и вторым годом обучения в старой средней школе, что стояла на холме.
Подобно тому, как мама с головой ушла в работу, я целиком погрузился в занятия в средней школе и знакомство с новыми для меня окрестностями Скалли-стрит. Это был квартал, застроенный главным образом новыми скромного вида домами. На противоположной стороне улицы находился квадратный пустырь — все, что осталось от фермы Уитли, которая еще недавно занимала намного большую площадь. Каждый год мистер Уитли засаживал весь пустырь пионами. Весной они пышно цвели и привлекали со всей округи людей, которые терпеливо ждали, когда он начнет срезать цветы и раздавать их всем желающим.
Наш дом был на улице вторым. В первом, на углу Скалли-стрит и Уитли-стрит, жили преподобный Уолтер Йелделл, его жена Кей и их дети Кэролайн, Уолтер и Линда. Уолтер был пастором Второй баптистской церкви, а впоследствии стал президентом Арканзасской конвенции баптистов. Он и Кей с самого первого дня замечательно к нам относились. Я не знаю, как брат Йелделл, как мы его называли, скончавшийся в 1987 году, смог бы существовать в условиях, когда после выхода в 90-х годах Конвенции южных баптистов, семинарии были очищены от инакомыслящих «либералов» и церковь «поправела» в отношении всех социальных вопросов, кроме расового (тем самым она замаливала грехи прошлого). Брат Йелделл был крупным и плотным мужчиной, он весил намного больше 250 фунтов. За его внешней застенчивостью скрывались потрясающее чувство юмора и поразительная смешливость. Такими же качествами обладала и его жена. В них не было ни капли напыщенности. Брат Йелделл вел людей к Христу через наставления и собственный пример, а не через осуждение и насмешки. Он не был бы в чести у некоторых из нынешних баптистских лидеров или сегодняшних консервативных ведущих ток-шоу, но я любил с ним поговорить.
Кэролайн, старшая из детей Йелделлов, была моей ровесницей. Она любила музыку, замечательно пела и была превосходным аккомпаниатором. Мы провели бессчетное множество часов за пением у ее пианино. Время от времени Кэролайн подыгрывала мне, когда я играл на саксофоне; вероятно, это был не первый случай, когда аккомпаниатор превосходил солиста. Вскоре Кэролайн стала одним из моих самых близких друзей и членом нашей постоянной компании вместе с Дэвидом Леопулосом, Джо Ньюманом и Ронни Сесилом. Мы вместе ходили в кино и на школьные мероприятия и проводили много времени, играя в карты и другие игры или просто валяя дурака — обычно у нас дома.
В 1963 году, когда я стал делегатом национального съезда юношеской секции Американского легиона от мальчиков и снялся на ставшей теперь знаменитой фотографии с президентом Кеннеди, Кэролайн была избрана делегаткой от девочек. С жителями одного и того же города такое произошло только однажды. Кэролайн поступила в Университет штата Индиана, где изучала вокал. Она хотела стать оперной певицей, но ей не нравился образ жизни артистов. Вместо этого она вышла замуж за прекрасного фотографа Джерри Стейли, родила троих детей и стала ведущим специалистом в области грамотности взрослых. Став губернатором, я назначил ее ответственной за программу обеспечения грамотности взрослых в нашем штате, и их семья жила в большом старом доме примерно в трех кварталах от моей резиденции. Я часто бывал у них на вечеринках либо приходил к ним, чтобы поиграть и попеть, как в прежние времена. Когда я стал президентом, Кэролайн с семьей переехала в Вашингтон, где начала работать в Национальном институте грамотности, который позже возглавила. Она проработала там какое-то время после того, как я покинул Белый дом, а затем последовала по стопам своего отца, посвятив себя церковному служению. Семейство Стейли до сих пор занимает большое место в моей жизни. А началось все это на Скалли-стрит.
Дом на противоположной стороне улицы принадлежал Джиму и Эдит Кларк — бездетной паре, которая относилась ко мне как к собственному ребенку. Среди прочих наших соседей были Фрейзеры, супруги постарше, которые постоянно меня поддерживали, когда я пошел в политику. Но самый большой подарок я получил от них случайно. В 1974 году, после того как я провалился на выборах в Конгресс от штата Арканзас и все еще чувствовал себя довольно паршиво, я увидел во время какого-то праздника маленькую внучку Фрейзеров, которой было тогда лет пять или шесть. Она страдала серьезным заболеванием, из-за которого ее кости были слабыми и ей приходилось носить гипсовый корсет по самую грудь и ходить, выворачивая носки наружу, чтобы снять давление с позвоночника. Она выглядела очень неуклюже, передвигаясь на костылях, но была стойкой девочкой, совершенно лишенной застенчивости, что отличает уверенных в себе маленьких детей. Увидев ее, я спросил, знает ли она, кто я такой. Девочка сказала: «Конечно, ты же Билл Клинтон». Как же мне было нужно, чтобы об этом мне напомнили именно тогда!
Хассины, сирийско-итальянское семейство, о котором я уже упоминал, вшестером теснились в крошечном домике в конце улицы. Они, должно быть, тратили все деньги на еду. Каждый год на Рождество и во время нескольких других праздников эта семья угощала целый квартал огромными порциями итальянских блюд. Я до сих пор слышу, как мама Джина говорит: «Билл, Билл, ну съешь еще!»
А еще были Джон и Тони Карбер, книгочеи и самые большие интеллектуалы из всех, кого я знал, и их сын Майк, который учился в моем классе. И Чарли Хаусли — настоящий мужчина, который знал все об охоте и рыбной ловле и мог починить что угодно, то есть разбирался в вещах, которые очень важны для маленьких мальчиков; он взял Роджера под свое покровительство. Хотя наши новые жилище и двор были меньше прежних, а места вокруг — не такими красивыми, я полюбил свой новый дом и его окрестности. Здесь мне было хорошо в те годы, когда я учился в средней школе.
ГЛАВА 7
Годы учебы в старших классах были для меня чудесным временем. Мне нравились школьные занятия, мои друзья, оркестр, работа в ордене де Моле и многое другое, но меня беспокоило то, что в школах Хот-Спрингс все еще существовало раздельное обучение: чернокожие дети посещали Лэнгстонскую среднюю школу, самым знаменитым выпускником которой был легендарный защитник футбольной команды «Вашингтон редскинз» Бобби Митчелл. Я следил за развитием движения за гражданские права, а также за событиями холодной войны, такими как вторжение в заливе Кочинос и инцидент с самолетом U-2 и Фрэнсисом Гэри Пауэрсом, по вечерним выпускам новостей и публикациям в нашей ежедневной газете
Именно учась в старших классах, я по-настоящему полюбил музыку. К рок-н-роллу, свингу и религиозной музыке госпел, которая в моем сознании ассоциировалась с чистой радостью, добавилась классическая, джазовая и оркестровая музыка. Так получилось, что к музыкальным стилям кантри и вестерн я пришел только после двадцати, когда дорос до творчества Хэнка Уильямса и Пэтси Клайн.
Помимо участия в «марширующем» и концертном оркестрах я играл и в нашем танцевальном оркестре — «Стардастерс». Целый год длилось мое соперничество за место первого тенор-саксофона с Ларри Макдугалом, который выглядел так, словно выступал вместе с Бадди Холли — рок-музыкантом, трагически погибшим в авиакатастрофе в 1959 году с двумя другими «звездами» — «Большим Боппером» и семнадцатилетним Ричи Валенсом. Став президентом, я выступил с речью перед студентами в Мейсон-Сити, штат Айова, неподалеку от того места, где состоялось последнее выступление Холли и его друзей, — им стал танцзал «Серф» в соседнем городке Клиар-Лейк,— после чего отправился туда на автомобиле. Этот зал сохранился до сих пор, и его следовало бы превратить в место поклонения для тех из нас, кто вырос на творчестве этих музыкантов.
Так вот, Макдугал выглядел и играл так, словно был одним из них. Он носил прическу «утиный хвост» — коротко остриженные волосы на макушке и набриолиненные длинные пряди по бокам, — а его манера исполнения был характерна скорее для рок-н-ролла, чем для джаза или свинга. В 1961 году я играл несколько хуже, чем он, но был полон решимости повысить свое мастерство. В том году мы вступили в соревнование с другими джазовыми оркестрами в Камдене на юге Арканзаса. Я должен был играть небольшое соло в медленной красивой пьесе. За его исполнение я, к своему удивлению, получил приз как «лучший лирический солист». В следующем году моя игра улучшилась настолько, что я получил место первого саксофона в сводном оркестре штата. Я занял его еще раз, уже учась в выпускном классе, когда Джо Ньюман стал лучшим ударником.
На протяжении двух последних лет учебы в средней школе я играл в джазовом трио «Три короля» с Рэнди Гудрамом, пианистом, который был на год младше меня и играл несравнимо лучше. Нашим первым ударником был Майк Хардгрейвз. У Майка не было отца, его воспитывала мать, которая часто приглашала меня и еще пару его друзей поиграть в карты. Когда я учился в выпускном классе, нашим ударником стал Джо Ньюман. Мы зарабатывали кое-какие деньги, играя на танцах, выступали на школьных мероприятиях, в том числе на ежегодном концерте эстрадных оркестров. Пьесой, которая служила нам своего рода визитной карточкой, была тема из кинофильма «Сид». У меня до сих пор хранится ее магнитофонная запись, которая и сегодня звучит неплохо, если не считать «петуха», которого я выдал в своем заключительном риффе. У меня всегда были проблемы с нижними нотами.
Руководителем нашего оркестра был Верджил Сперлин, высокий, крупный мужчина с темными волнистыми волосами и мягкими манерами. Он был неплохим руководителем оркестра и превосходным человеком. Сперлин занимался также организацией фестиваля оркестров штата, который ежегодно проводился в Хот-Спрингс и длился по нескольку дней. Он должен был разрабатывать программу выступлений оркестров, ансамблей и сольных исполнителей, которые обычно проходили в зданиях младшей и старшей средней школы. Сперлин планировал дни, время и место проведения всех мероприятий и вывешивал расписание на больших досках для объявлений. Те из нас, у кого было такое желание, могли остаться после уроков, чтобы помочь ему выполнить эту работу. Для меня это был первый значительный организаторский опыт, который впоследствии мне очень пригодился.
На фестивалях штата я завоевал несколько медалей за сольное исполнение и игру в ансамбле, а также пару медалей за дирижирование, которыми я особенно гордился. Мне нравилось читать партитуру и добиваться, чтобы оркестр играл пьесу именно так, как, по-моему, она должна была звучать. Во время моего второго президентского срока Леонард Слаткин, главный дирижер Национального симфонического оркестра в Вашингтоне, однажды предложил мне дирижировать исполнением марша Сузы «Звездно-полосатый навсегда» в Центре Кеннеди. Слаткин сказал мне, что от меня требуется лишь помахивать дирижерской палочкой более или менее в такт, а остальное сделают музыканты. Он даже предложил принести мне палочку и показать, как ее нужно держать. Когда я сказал ему, что с удовольствием это сделаю, но хотел бы сначала ознакомиться с партитурой марша, он чуть не уронил телефон. Однако палочку и партитуру все же принес. Встав перед оркестром, я очень волновался, но вот мы начали — и... пошло-поехало. Надеюсь, мистер Суза был бы доволен.
Еще одной моей попыткой проявить себя в художественном творчестве в период учебы в средней школе стало участие в спектакле «Мышьяк и старинные кружева» — фарсе о двух старых девах, которые отравляли людей и прятали их в доме, в котором жили вместе со своим ни о чем не подозревающим племянником. Я получил роль племянника, которого в снятом по этой пьесе фильме играл Кэри Грант. Роль моей подруги исполнила Синди Арнольд, высокая, очень привлекательная девушка. Спектакль имел большой успех, в значительной степени благодаря двум эпизодам, которые не были предусмотрены сценарием. В одной из сцен я должен был приподнять сиденье дивана, стоящего у окна, обнаружить под ним одну из жертв моих теток и изобразить на своем лице ужас. Я старательно репетировал эту сцену и выучил ее назубок. Однако во время премьеры, когда я приподнял сиденье, под ним оказался мой друг Ронни Сесил, который посмотрел на меня и произнес загробным голосом: «Добрый вечер!» Я начал безудержно смеяться. К счастью, моему примеру последовали и остальные. Нечто еще более забавное произошло в зрительном зале. Когда я поцеловал Синди во время нашей единственной любовной сцены, ее бойфренд, ученик выпускного класса и отличный футболист по имени Аллен Бройлз, сидевший в первом ряду, издал громкий комичный стон, и публика грохнула. Тем не менее я все же получил удовольствие от поцелуя.
В нашей средней школе преподавали элементы дифференциального и интегрального исчисления и тригонометрию, химию и физику, испанский и французский языки, мы четыре года изучали латынь, чего не было в программе многих других школ Арканзаса. Нам повезло и в том смысле, что у нас было много умных и высокопрофессиональных учителей и замечательная директриса, Джонни Мей Маки, высокая, импозантная женщина с густыми черными волосами, всегда готовая улыбнуться или нахмуриться — в зависимости от обстоятельств. Джонни Мей поддерживала на нашем «корабле» железный порядок и при этом ухитрялась разжигать в нас боевой дух, что было довольно тяжелой задачей, поскольку наша футбольная команда занимала первое место по проигрышам в Арканзасе, и это в то время, когда футбол был своего рода религией и от каждого тренера ждали, чтобы он был Кнутом Рокне[6]. Каждый, кто учился в то время в нашей школе, наверняка помнит, как Джонни Мей завершала школьные собрания речевкой нашей команды, которая называлась «Троянцы»: подняв сжатую в кулак руку, забыв о своем руководящем положении, она оглушительно вопила: «Трамтарарам, трамтарарам, им — разгром, победу — нам! Пусть наша команда победит или умрет! Троянцы! Троянцы! Вперед, вперед, вперед!» К счастью, это была только речевка. Учитывая, что сам я за три года сумел накопить всего лишь шесть тачдаунов, двадцать девять результативных пасов и один гол, можно представить, какого уровня достигла бы смертность среди наших игроков, если бы мы строго следовали нашей речевке.
Четырехлетний курс латыни у нас вела Элизабет Бак, прекрасная, высокообразованная женщина из Филадельфии, которая заставляла нас заучивать множество отрывков из «Записок о Галльской войне» Цезаря. После того как русские обогнали нас в космосе, запустив спутник, президент Эйзенхауэр, а вслед за ним и президент Кеннеди решили, что американцам необходимо лучше знать естественные науки и математику, так что я прошел все курсы, которые только мог пройти. Я не блистал на занятиях по химии у Дика Дункана, но добился некоторых успехов в биологии, хотя на самом деле помню только один примечательный урок, на котором наш учитель Натан Макколи сказал нам, что мы умираем раньше, чем предусмотрено природой, потому что с возрастом сокращается способность человеческого организма превращать пищу в энергию и перерабатывать отходы. В 2002 году результаты широкомасштабных медицинских исследований показали, что продолжительность жизни людей старшего возраста может быть значительно увеличена, если изменить рацион их питания. Наш учитель Макколи знал об этом еще сорок лет назад. Теперь, когда я сам принадлежу к числу людей старшего возраста, я пытаюсь следовать его совету.
Наш учитель всемирной истории Пол Рут был невысоким коренастым мужчиной из сельского района Арканзаса, сочетавшим в себе тонкий ум с грубоватыми манерами и оригинальным, язвительным чувством юмора. Когда меня выбрали губернатором, он оставил преподавательскую работу в Университете Уошито и стал работать у меня. Как-то раз в 1987 году я встретил Пола в Капитолии штата. Он и еще трое членов Законодательного собрания обсуждали недавний крах Гэри Харта, постигший его после того, как получила огласку история о его встречах с Донной Райс на яхте «Манки бизнес»[7]. Законодатели ханжески осуждали Гэри, а Пол, очень набожный человек, баптист, руководитель церковного хора и настоящий образец добропорядочности, терпеливо слушал их излияния. Когда они замолчали, чтобы перевести дыхание, он вполне серьезно заявил: «Вы абсолютно правы. То, что он сделал, ужасно. Но знаете, что я вам скажу? Просто удивительно, как способствовало укреплению моего морального облика то обстоятельство, что я — толстый уродливый коротышка». Законодатели заткнулись, а Пол ушел вместе со мной. Я был восхищен этим человеком!
Я с удовольствием занимался английским языком и литературой. Джон Уилсон «оживил» для нас, пятнадцатилетних арканзасских школьников, «Юлия Цезаря» Шекспира, предложив нам пересказать пьесу своими словами, а потом задав вопросы о том, насколько верными кажутся нам представления Шекспира о человеческой натуре и мотивах поведения людей. Мистер Уилсон считал, что старина Уилл был, в общем-то, прав: жизнь — это одновременно и комедия, и трагедия.
На дополнительных занятиях по английскому языку в предпоследнем классе мы должны были написать автобиографическое сочинение. Мое сочинение было полно сомнений в себе, которых я еще не осознавал и в которых тогда сам себе не признавался. Вот некоторые выдержки из него:
Я — человек, которым движет и на которого влияет такое множество разнообразных сил, что иногда я начинаю сомневаться в разумности своего существования. Я — живой парадокс: глубоко религиозный и, тем не менее, не настолько твердый в своих убеждениях, насколько должен бы быть; стремящийся к ответственности и, тем не менее, уклоняющийся от нее; любящий правду, однако нередко уступающий лжи... Я не выношу себялюбия, однако каждый день вижу его в зеркале... Я вижу людей, многие из которых мне очень дороги, и понимаю, что они так и не научились жить. Я хочу быть другим и борюсь, чтобы стать не таким, как они, однако зачастую оказываюсь почти точной их копией... Какое надоедливое слово — я! Я, мне, мое, мои... единственные вещи, которые позволяют достойным образом использовать эти слова, — это всеобщие добродетели: вера, доверие, любовь, ответственность, сожаление, знание, однако нам не слишком часто удается поставить эти слова рядом. Неизбежна и встреча с акронимами[8] этих символов того, что делает жизнь стоящей усилий. Я в моих попытках быть честным не буду лицемерить, чего я терпеть не могу, и признаю их зловещее присутствие в себе — мальчике, изо всех сил старающемся стать мужчиной...
Моя учительница Лонни Варнеке поставила мне высшую оценку — 100 баллов, сказав, что мое сочинение— прекрасная и честная попытка «углубиться в себя», чтобы выполнить классическое требование «познать самого себя». Я был доволен, но тем не менее не знал, как разобраться в том, что открыл в себе. Я не делал ничего дурного: не пил, не курил и не заходил слишком далеко в отношениях с девушками, хотя целовался со многими. Большую часть времени я чувствовал себя вполне счастливым, но все-таки не был до конца уверен, действительно ли я таков, каким мне хотелось быть.
Мисс Варнеке устроила для нашего класса экскурсию в округ Ньютон. Это была моя первая поездка в глубь плато Озарк на севере Арканзаса — в наши Аппалачи. В то время это было место, где удивительная красота природы сочеталась с крайней бедностью и где много внимания уделялось политике. В округе проживало около шести тысяч человек, расселившихся на покрытой холмами и лощинами территории площадью более двухсот квадратных миль. Джаспер, центр округа, имел население чуть более трехсот человек. В нем имелись здание суда, построенное Управлением развития общественных работ, два кафе, магазинчик, где продавалась всякая всячина, и крошечный кинотеатр, куда наш класс пошел однажды вечером посмотреть вестерн с участием Оди Мерфи. Занявшись политикой, я хорошо узнал каждый городок в округе Ньютон, но влюбился в него еще в шестнадцать лет, когда мы бродили по горным дорогам, знакомясь с историей, геологическим строением, флорой и фауной плато Озарк.
Однажды мы посетили хижину одного из жителей этих гор, сохранившего коллекцию винтовок и пистолетов времен Гражданской войны, а затем исследовали пещеру, которую армия южан использовала как склад боеприпасов. В ней были обнаружены остатки арсенала вполне исправного оружия, и это явило собой наглядное свидетельство реальности конфликта столетней давности в местах, где время течет медленно, старые обиды живут долго, а воспоминания продолжают передаваться из поколения в поколение. В середине 70-х годов, когда я был генеральным прокурором штата Арканзас, меня пригласили выступить с речью на церемонии вручения аттестатов в средней школе Джаспера. В своей речи я призвал учащихся идти вперед невзирая ни на что и сослался при этом на пример Авраама Линкольна — на все те трудности и неудачи, которые ему пришлось преодолеть. После этого лидеры местных демократов, выйдя вместе со мной на улицу, под усыпанное яркими звездами небо Озарка, сказали: «Билл, это была превосходная речь. Вы можете выступить с ней в Литл-Роке в любое время. Но больше не расхваливайте здесь этого президента-республиканца. Будь он настолько хорош, у нас не было бы Гражданской войны!» Яне знал, что на это ответить.
В выпускном классе на занятиях по английскому языку и литературе у Рут Суини мы читали «Макбета», и она предложила нам выучить наизусть отрывки из этой пьесы. Я выучил примерно сотню строк, включая знаменитый монолог, который начинается словами: «Бесчисленные “завтра”, “завтра”, “завтра” крадутся мелким шагом, день за днем, к последней букве вписанного срока» и заканчивается так: «Жизнь — ускользающая тень, фигляр, который час кривляется на сцене и навсегда смолкает; это — повесть, рассказанная дураком, где много и шума и страстей, но смысла нет»[9]. Почти тридцать лет спустя, когда я уже был губернатором, мне довелось побывать на занятиях в одной из школ Вилонии, штат Арканзас, где ученики обсуждали «Макбета», и я прочитал им наизусть эти строки, все еще полные для меня силы и ужасного смысла, который, как я твердо решил, никогда не будет применим к моей жизни.
Летом перед выпускным классом я провел неделю в лагере «Робинсон» в качестве участника ежегодного съезда юношеской секции Американского легиона штата. Это был старый армейский лагерь с плохо обустроенными деревянными казармами, в которых разместилась тысяча шестнадцатилетних мальчишек. Нас объединили в группы по городам и округам, разделили поровну на две политические партии и познакомили, в качестве кандидатов и избирателей, с политикой, проводимой на местном уровне, на уровне округа и штата. Кроме того, мы занимались разработкой политических платформ и проводили голосование по различным вопросам, слушали выступления представителей администрации Арканзаса, включая губернатора, и даже провели один день в Капитолии штата в качестве «губернатора», членов его «аппарата» и «законодателей», заняв их кабинеты и помещения Законодательного собрания.
В конце недели обе партии выдвинули по два кандидата для участия в общенациональном съезде юношеской секции Американского легиона, который должен был пройти в конце июля неподалеку от американской столицы, в Университете штата Мэриленд в Колледж-парке. Были проведены выборы, и два человека, получивших наибольшее число голосов, поехали туда в качестве сенаторов от штата Арканзас. Я был одним из них.
Отправляясь в лагерь «Робинсон», я намеревался баллотироваться именно на пост сенатора. Самым престижным был пост губернатора, однако в то время он не представлял для меня никакого интереса, как, впрочем, и в последующие годы, когда я уже стал взрослым. Я считал, что только в Вашингтоне можно заниматься важной работой в области гражданских прав, борьбы с бедностью, образования и внешней политики. К тому же я в любом случае не смог бы победить на выборах губернатора, потому что там, как говорят в Арканзасе, уже «налили в блюдечко и подули» — то есть все было решено заранее. У Мака Макларти, моего давнего друга из Хоупа, шансы были выше. Будучи президентом ученического совета своей школы, звездой футбола и круглым отличником, он за несколько недель до этого начал работу по обеспечению поддержки своей кандидатуры по всему штату.
Наша партия выдвинула Ларри Тонтона, диктора радио с прекрасным бархатным голосом, внушавшим доверие своей искренностью, однако избиратели предпочли Макларти, и на общенациональный съезд юношеской секции Американского легиона поехал он. Мы были уверены, что он первым из наших ровесников будет избран губернатором, и эта уверенность еще более усилилась, когда четыре года спустя его избрали президентом студенческой организации Университета штата Арканзас, а еще через год, в двадцать два года, он стал самым молодым членом Законодательного собрания штата. Вскоре после этого Мак, вместе с отцом работавший в компании Ford, придумал новую схему аренды грузовиков «Форд», которая в итоге принесла состояние и ему, и Ford Motor Company. Он сосредоточился на деловой карьере и вскоре занял пост президента Arkansas-Louisiana Gas Company, крупнейшей в штате компании газоснабжения.
Однако Мак продолжал активно заниматься политикой, и благодаря своему опыту руководителя и организатора сбора средств оказал помощь многим демократам Арканзаса, в частности мне и Дэвиду Прайору. Он работал вместе со мной в Белом доме вначале в качестве главы аппарата, а затем — специального представителя президента в американских государствах. В настоящее время Макларти является партнером Генри Киссинджера в консалтинговой компании и владельцем двенадцати фирм по продаже автомобилей в Сан-Паулу (Бразилия).
Хотя Ларри Тонтон потерпел поражение на губернаторских выборах, он получил большой утешительный приз: будучи единственным помимо Макларти юношей, чье имя было известно всем, он стал бесспорным кандидатом на одно из двух мест на общенациональном съезде — ему следовало лишь подать заявление о регистрации. Однако неожиданно возникла проблема. Другой «звездой» в делегации был Билл Рейнер, чрезвычайно умный и красивый молодой человек, отличный спортсмен. Отправляясь на съезд юношеской секции штата, они договорились, что Тонтон будет баллотироваться в губернаторы, а Рейнер — в делегаты общенационального съезда. Теперь же они оба намеревались выдвигать свои кандидатуры на общенациональный съезд, а правила запрещали направлять на него двух представителей от одного города. Кроме того, оба они были членами моей партии, а я уже неделю активно вел собственную кампанию. В письме, написанном тогда маме, я сообщил, что уже одержал победу на выборах сборщика налогов, секретаря партии и муниципального судьи и теперь баллотировался на должность окружного судьи — важный пост в реальной политической жизни Арканзаса.
В последнюю минуту, незадолго до собрания, на котором мы должны были выступить с предвыборными речами, Тонтон подал заявление о регистрации. Билл Рейнер был настолько ошеломлен, что с трудом произнес свою речь. У меня сохранился экземпляр моей собственной речи, в которой нет ничего примечательного, не считая упоминания о расовых беспорядках в Центральной средней школе Литл-Рока: «Мы выросли в штате, на котором лежит позорное пятно из-за кризиса, который был совершенно не нужен его жителям». Я не одобрял того, что сделал губернатор Фобус, и хотел, чтобы в других штатах люди были лучшего мнения об Арканзасе. После подсчета голосов выяснилось, что Ларри Тонтон победил с большим преимуществом. Я, с приличным отставанием, стал вторым. Рейнер же оказался далеко позади. Высоко оценив достоинство, с которым Билл перенес свое поражение, я стал относиться к нему с большой симпатией.
В 1992 году Билл, который тогда жил в Коннектикуте, связался со штабом моей предвыборной кампании, предложив свою помощь. Так возобновилась наша дружба, выкованная в горниле испытаний, через которые мы прошли в юности.
Через день мы с Ларри Тонтоном одержали победу над своими противниками из другой партии, и 19 июля 1963 года я прибыл в Колледж-парк. Мне не терпелось поскорее познакомиться с другими делегатами, принять участие в голосовании по различным важным вопросам, услышать выступления членов кабинета и других правительственных чиновников и посетить Белый дом, где мы надеялись увидеть президента.
Дни нашего пребывания там были до отказа заполнены различными мероприятиями, поэтому неделя пролетела быстро. Я помню, что особое впечатление на меня произвели выступление министра труда Уилларда Уирца и дебаты по законопроектам в области гражданских прав. Многие из делегатов съезда были республиканцами, поддерживавшими Барри Голдуотера, и надеялись, что он одержит победу над президентом Кеннеди на выборах 1964 года, однако среди них оказалось достаточно людей, придерживавшихся прогрессивных взглядов на вопрос о гражданских правах, включая и нас, четверых южан, и наши законодательные инициативы получили одобрение.
Всю неделю, пока продолжался общенациональный съезд юношеской секции Американского легиона, у меня сохранялись напряженные отношения с Ларри Тонтоном — из-за моей дружбы с Биллом Рейнером и из-за того, что я придерживался более либеральных взглядов на гражданские права. Я рад, что, уже будучи президентом, встретился с Ларри Тонтоном и его детьми. Он производил впечатление порядочного человека, чья жизнь сложилась вполне удачно.
В понедельник 22 июля мы посетили Капитолий, сфотографировались на его ступенях и встретились с сенаторами от нашего штата. Мы с Ларри завтракали с Джеймсом Уильямом Фулбрайтом, председателем сенатского Комитета по международным отношениям, и Джоном Макклелланом, председателем Комитета по ассигнованиям. Правило старшинства тогда еще действовало в полную силу, и благодаря ему ни один другой штат не мог в то время сравниться по влиятельности с Арканзасом. Кроме того, все четыре наших конгрессмена занимали важные посты: Уилбур Миллз был председателем бюджетного комитета, Орен Харрис — председателем комитета по торговле, «Тук» Гатингс — старейшим членом комитета по сельскому хозяйству, а Джим Тримбл, который был конгрессменом «всего лишь» с 1945 года, — членом влиятельного комитета по правилам, контролирующего поток законопроектов, стекающихся в Конгресс. Я и представить себе не мог, что не пройдет и трех лет, как я буду работать у Фулбрайта в Комитете по международным отношениям. Через несколько дней после этого завтрака мама получила от сенатора Фулбрайта письмо, в котором он писал, что наше общение доставило ему удовольствие и что она должна мною гордиться. У меня до сих пор хранится это письмо — свидетельство моего первого успеха в административной сфере.
В среду 24 июля мы отправились в Белый дом на встречу с президентом, которая должна была состояться в Розовом саду. Президент Кеннеди, вышедший из Овального кабинета в залитый ярким солнечным светом сад, высказал ряд кратких замечаний, похвалил нас за нашу работу и в особенности за наше выступление в поддержку гражданских прав. Он дал нам более высокую оценку, чем губернаторы, собравшиеся на свой ежегодный летний съезд. После того как ему была вручена футболка с эмблемой юношеской секции Американского легиона, Кеннеди спустился вниз по ступеням, и начался обмен рукопожатиями. Я стоял в первом ряду и был выше других юношей, а кроме того, считал себя наиболее последовательным сторонником президента из присутствующих, поэтому мне удалось бы пожать ему руку даже в том случае, если бы он подал ее лишь двум-трем из нас. Это был незабываемый для меня момент — встреча с президентом, в чью поддержку я выступал на наших школьных дебатах в девятом классе и к которому, после того как он пробыл в должности два с половиной года, испытывал еще большую симпатию. Один мой друг сфотографировал меня в этот момент, а впоследствии в Библиотеке имени Кеннеди мы нашли кинопленку, на которой было запечатлено это рукопожатие.
Об этой краткой встрече и о том, как она повлияла на мою жизнь, было сказано и написано очень много. По словам моей матери, когда я приехал домой, она уже знала, что я твердо намерен заняться политикой, а после того, как в 1992 году я стал кандидатом в президенты от демократической партии, эту встречу стали называть отправной точкой моих президентских устремлений. Однако сам я в этом не уверен. У меня сохранился экземпляр речи, с которой я по возвращении домой выступил перед членами Американского легиона в Хот-Спрингс, и я не слишком подробно рассказал в ней об этом рукопожатии. В то время я, как мне казалось, хотел стать сенатором, но в глубине души, вероятно, чувствовал то же самое, что и Авраам Линкольн, когда, еще будучи молодым человеком, писал: «Я буду учиться и готовиться, и, возможно, удача мне улыбнется».
Я достиг определенных успехов в политической жизни школы, где в предпоследний год обучения был избран президентом класса, и хотел баллотироваться на пост президента школьного совета, однако сертификационная группа, осуществлявшая надзор за нашей школой, решила, что школьникам Хот-Спрингс не следует заниматься слишком разнообразной деятельностью, и ввела ограничения. Будучи руководителем оркестра, я по новым правилам не мог баллотироваться в школьный совет или на должность президента класса, как и Фил Джеймисон, капитан футбольной команды и наиболее вероятный претендент на победу.
Невозможность баллотироваться на пост президента школьного совета не слишком огорчила ни меня, ни Фила Джеймисона. Фил поступил в военно-морскую академию, а по окончании флотской карьеры занял в Пентагоне важный пост, связанный с контролем над вооружениями. В годы моего президентства он участвовал во всех важнейших совместных российско-американских мероприятиях, и благодаря нашей дружбе я мог получать подробные оперативные сведения о нашей деятельности в этом направлении, что было бы невозможно, если бы я не был знаком с ним лично.
Один из наиболее глупых политических шагов в своей жизни я совершил, когда позволил одному из моих друзей, разгневанному новыми ограничениями на нашу деятельность, выдвинуть меня на должность секретаря выпускного класса. Моя соседка Кэролайн Йелделл запросто меня обошла, что и должно было случиться. Это был дурацкий, эгоистичный поступок, который лишь подтвердил одно из правил, которых я придерживаюсь в политике: никогда не баллотируйся на должность, которая тебе в действительности не нужна, если у тебя нет веских причин ее занять.
Несмотря на все эти неудачи, в какой-то момент, когда мне не было еще и шестнадцати, я решил, что хочу участвовать в общественной жизни, работая на выборной должности. Я любил музыку и считал, что из меня мог бы получиться очень хороший музыкант, но знал, что никогда не стану Джоном Колтрейном или Стэном Гетцем. Я интересовался медициной и считал, что мог бы стать хорошим врачом, но знал, что никогда не стану Майклом Дебейки. И в то же время я понимал, что смогу многого достичь на государственной службе. Меня увлекала перспектива работать с людьми и участвовать в политической жизни, и я был уверен, что смогу сделать карьеру без фамильного состояния, или связей, или господствовавшей на Юге позиции по расовым и другим вопросам. Конечно, это было маловероятно, но разве не именно так бывает в Америке?
ГЛАВА 8
Еще одно незабываемое для меня событие произошло летом 1963 года. 28 августа, через девять дней после того, как мне исполнилось семнадцать лет, я сидел дома в большом белом шезлонге и смотрел по телевизору выступление Мартина Лютера Кинга у Мемориала Линкольна, в котором он говорил о том, какой мечтает увидеть Америку в будущем. Эта речь была самой замечательной из всех, которые мне довелось услышать в моей жизни. Его голос был одновременно рокочущим и дрожащим, а ритмичные фразы напоминали старинные негритянские спиричуэлс. Мартин Лютер Кинг рассказывал стоявшей перед ним огромной толпе и миллионам людей, застывших, как и я, перед экранами своих телевизоров, о своей мечте: «У меня есть мечта о том, что однажды на красных холмах Джорджии сыновья бывших рабов и сыновья бывших рабовладельцев смогут сесть за общий стол братства... что придет день, когда четверо моих маленьких детей будут жить в стране, где о них будут судить не по цвету их кожи, а по личным качествам».
Сегодня, через сорок с лишним лет, трудно передать те чувства и ту надежду, которыми наполнила меня речь Кинга; трудно объяснить, что она значила для страны, в которой еще не было ни закона «О гражданских правах», ни закона «Об избирательных правах», когда еще не проводилась жилищная политика равных возможностей, а в Верховном суде еще не было Тергуда Маршалла[10]; для американского Юга, где в большинстве школ все еще практиковалось раздельное обучение, где подушный избирательный налог затруднял чернокожим доступ к избирательным урнам и заставлял их объединяться в блоки, чтобы голосовать за сохранение статус-кво, и где все еще широко использовалось слово «черномазый».
Во время этой речи я заплакал и не мог остановиться еще долго после ее завершения. Кинг словно высказал все мои мысли, причем сделал это гораздо лучше, чем мог бы сделать я. Эта речь наряду с силой примера моего деда стала главным, что укрепило меня в стремлении всю оставшуюся жизнь делать все от меня зависящее, чтобы воплотить в жизнь мечту Мартина Лютера Кинга.
Через две недели начался последний учебный год в средней школе. Я все еще ощущал подъем после общенационального съезда юношеской секции Американского легиона и твердо намеревался как следует провести последние дни детства.
Самым трудным для меня предметом в средней школе были основы дифференциального и интегрального исчисления. В нашем классе было семь учеников, и этот предмет у нас раньше не преподавался. Я хорошо помню два события. Наш преподаватель, мистер Коу, раздал нам контрольные работы. В моей работе все ответы были правильными, однако оценка свидетельствовала о том, что один из них неверный. Мистер Коу пояснил, что я недостаточно поработал над решением задачи и правильный ответ, вероятно, получил случайно. Действительно, согласно учебнику, для решения этой задачи требовалось на несколько действий больше. Однако в нашем классе был один настоящий гений, Джим Макдугал (нет, не из компании Whitewater[11]), который, посмотрев мою работу, сказал мистеру Коу, что тот должен засчитать мне решение этой задачи, потому что оно абсолютно верно, а кроме того, мой вариант даже лучше, чем в учебнике, потому что короче. После этого он предложил доказать обоснованность своего мнения. Поскольку способности Джима внушали мистеру Коу не меньшее благоговение, чем всем нам, тот сразу же согласился. И Джим исписал математическими формулами всю доску, чтобы доказать, насколько мое решение лучше приведенного в учебнике. Я чувствовал себя полным идиотом. Мне всегда нравилось и до сих пор нравится решать головоломки, но в данном случае я словно пробирался по лабиринту на ощупь. Я совершенно не понимал пояснений Джима и не был уверен, понимал ли их мистер Коу, однако по окончании его великолепного выступления моя оценка была исправлена. В результате я понял две вещи: во-первых, при решении задач хорошее чутье иногда может возместить недостаток интеллекта, и, во-вторых, мне совершенно ни к чему продолжать заниматься высшей математикой.
Двадцать второго ноября, когда наш класс после большой перемены собрался на четвертый урок, мистера Коу вызвали к директору. Он вернулся бледный как полотно и едва мог говорить. Он сказал нам, что в президента Кеннеди стреляли в Далласе и что он, вероятно, убит. Я был просто раздавлен этим известием. Всего четыре месяца назад я видел его, полного жизни и сил, в Розовом саду Белого дома. Столь многое из того, что он сделал и сказал, было воплощением моих надежд и моих политических убеждений: и его речь при вступлении в должность, и проводимая им в Латинской Америке политика «Союз ради прогресса», и проявленное им хладнокровие при разрешении карибского ракетного кризиса, и создание Корпуса мира, и потрясающая фраза из речи «Ich bin ein Berliner» («Я — берлинец»): «Свобода предполагает немало трудностей, и демократия не совершенна, но у нас никогда не было нужды возводить стену, чтобы удерживать наш народ».
После уроков все ученики из корпуса, где проходили занятия нашего класса, пришли в главное здание. Все мы были очень подавлены — все, кроме одного, точнее одной. Я случайно услышал, как одна привлекательная девушка, игравшая вместе со мной в оркестре, сказала, что для страны, может быть, и хорошо, что он погиб. Я знал, что ее семья была более консервативной, чем моя, но тем не менее был потрясен и разгневан тем, что кто-то, кого я считал своим другом, мог сказать такое. Если не принимать в расчет откровенного расизма, это было моим первым столкновением с той ненавистью, с которой мне предстояло еще не раз встретиться за годы моей политической карьеры и которая в последней четверти XX века вылилась в мощное политическое движение. Я рад, что моя приятельница преодолела в себе это чувство. Когда в 1992 году я проводил предвыборную кампанию в Лас-Вегасе, она приехала на одно из моих мероприятий. К тому времени она стала социальным работником и демократом. Я несказанно обрадовался нашему примирению и той возможности залечить старую рану, которую оно мне предоставило.
Я смотрел похороны президента Кеннеди по телевизору и почувствовал некоторое утешение, увидев, с какой сдержанностью Линдон Джонсон принял на себя президентские обязанности, и услышав трогательные слова, которые он при этом произнес: «Я бы с радостью отдал все, что у меня есть, чтобы не стоять здесь сегодня». Постепенно моя жизнь вернулась в привычную колею. Остаток учебного года пролетел незаметно: я работал в ордене де Моле и играл в оркестре, участвовал в поездках оркестра старшеклассников в Пенсаколу, штат Флорида, и на фестиваль оркестров штата, а также замечательно проводил время в компании моих друзей: обедал в кафе «Клаб», где подавали самый лучший голландский яблочный пирог, который я когда-либо пробовал, ходил в кино, на танцы в Ассоциацию молодых христиан, ел мороженое в кафе Кука и барбекю в кафе Маккларда — семейном предприятии с семидесятипятилетней историей, где можно было попробовать пожалуй лучшее в Америке барбекю и, без всякого сомнения, самую вкусную жареную фасоль.
В том году я в течение нескольких месяцев встречался с Сюзан Смитерс, девушкой из городка Бентон, штат Арканзас, расположенного в тридцати милях к востоку от Хот-Спрингс, на шоссе, ведущем к Литл-Року. Часто по воскресеньям я ездил к ней в Бентон, где посещал церковь и обедал с ее семьей. После обеда мать Сюзан, Мэри, ставила на стол блюдо жареных пирожков с персиками или яблоками, и мы с ее отцом Ризом наедались так, что меня едва не приходилось выносить из-за стола. Однажды в воскресенье после обеда мы с Сюзан поехали в город Боксит, расположенный недалеко от Бентона и названный так потому, что в его окрестностях добывали руду для производства алюминия. Добравшись до города, мы решили посмотреть на карьеры и съехали с дороги на твердую, как мне показалось, глинистую почву на самом краю огромного карьера. Прогулявшись вокруг него, мы сели в машину, чтобы возвращаться домой, и тут наше настроение здорово испортилось. Колеса моего автомобиля увязли в мягкой влажной земле, и, несмотря на то что они крутились вовсю, мы не смогли отъехать ни на дюйм. Я нашел какие-то старые доски и подложил их под задние колеса, но и это не помогло. Прошло два часа, начинало темнеть, я сжег протекторы, а мы так и не тронулись с места. Наконец я оставил эту затею и пошел в город пешком, чтобы позвать на помощь и позвонить родителям Сюзан. В конце концов помощь прибыла, и нас на буксире вытащили из образовавшейся глубокой колеи, причем шины моей машины были гладкими, как попка младенца. Когда я привез Сюзан домой, уже давно было темно. Наверное, ее родные поверили нашему рассказу, однако ее отец на всякий случай пошел взглянуть на мой автомобиль. В те гораздо более невинные годы это обидело меня до глубины души.
По мере того как последний школьный год подходил к концу, я все больше задумывался о колледже. Так получилось, что я даже не думал о поступлении в какой-нибудь из университетов «Лиги плюща»[12]. Я знал, куда именно хотел пойти учиться, и подал заявление только туда — в Школу дипломатической службы Джорджтаунского университета. Я не собирался стать дипломатом и даже не видел университетский городок Джорджтауна, когда приезжал на съезд юношеской секции Американского легиона, но я хотел вернуться в Вашингтон, а кроме того, Джорджтаунский университет имел лучшую академическую репутацию в городе и меня привлекала легендарная интеллектуальная строгость иезуитов[13]. Я считал, что должен как можно больше узнать о международных делах, а во внутренней политике смогу разобраться, просто находясь в Вашингтоне в середине 60-х годов. Я думал, что сумею поступить в университет, потому что в школе был четвертым из 327 учеников, получил неплохие оценки на вступительных экзаменах, а в Джорджтаунском университете обычно старались заполучить по меньшей мере по одному студенту из каждого штата (первый опыт политики позитивных действий!). И все же я волновался.
Я решил, что, если меня не примут в Джорджтаунский университет, буду поступать в Университет штата Арканзас, который придерживался политики свободного зачисления выпускников арканзасских средних школ и куда, как говорили сведущие люди, как раз и должны идти честолюбивые юноши, мечтающие о политике. Во вторую неделю апреля пришло уведомление о моем зачислении в Джорджтаунский университет. Я был счастлив, но к тому времени уже начал сомневаться в том, стоит ли мне туда ехать. Стипендии я не получил, а учеба там стоила очень дорого: 1200 долларов нужно было платить за обучение, 700 долларов составляла плата за общежитие и различные студенческие взносы, плюс книги, питание и прочие расходы. Хотя по арканзасским меркам мы были вполне обеспеченной семьей, я не был уверен в том, что мои родные смогут себе позволить такие расходы. А еще я переживал из-за того, что мне придется уехать так далеко и оставить маму и Роджера наедине с папой, хотя он и стал гораздо спокойнее: сказывался возраст. Эдит Айронз, мой советник по профориентации, была убеждена, что я должен ехать и что это — инвестиция в мое будущее, которую должны сделать мои родители. Мама с папой признавали ее правоту. Мама, кроме того, была уверена, что если я проявлю себя в университете, то смогу получить финансовую помощь. И я решил попытаться.
Церемония окончания средней школы состоялась вечером 29 мая 1964 года на стадионе «Рикс», где обычно проходили футбольные матчи. Мне как четвертому по результатам ученику школы было поручено произнести благодарственную молитву. Если бы к тому времени уже были приняты законы о запрете на совершение молитв в школах, те, кто, как и я, произносил их на выпускных церемониях, остались бы без дела. Я согласен, что деньги налогоплательщиков не следует использовать исключительно в религиозных целях, но я был весьма польщен возможностью сказать свое последнее слово на празднике, которым завершались годы учебы в средней школе.
В этой благодарственной молитве я отразил свои глубокие религиозные убеждения и слегка коснулся политики, моля Господа, чтобы Он оставил в нас «юношеский идеализм и нравственность, которые придали сил нашему народу»: «Внуши нам отвращение к апатии, невежеству и отрицанию, чтобы наше поколение избавило души свободных людей от самодовольства, нищеты и предрассудков... Помоги нам стать заботливыми, чтобы нам были неведомы муки и смятение жизни без цели и чтобы, когда мы умрем, у остальных по-прежнему была возможность жить в свободной стране».
Я знаю, что некоторые неверующие люди могут счесть все это оскорбительным или наивным, но рад, что в то время был таким идеалистом, и я все еще верю в каждое слово той молитвы.
По окончании церемонии я пошел с Морией Джексон на выпускной вечер в старый клуб «Бельведер», располагавшийся недалеко от нашего дома на Парк-авеню. Поскольку в то время мы с Морией оба были свободны и знали друг друга еще с начальной школы св. Иоанна, это показалось нам неплохой идеей, и мы не ошиблись.
На следующий день началось мое последнее лето детства. Это было типичное для Арканзаса прекрасное жаркое лето, которое пролетело слишком быстро. Я совершил шестую и последнюю поездку в летний лагерь для участников школьных оркестров и принял участие в съезде юношеской секции Американского легиона штата в качестве советника. В то лето я две недели работал в компании Clinton Buick, помогая папе провести ежегодную инвентаризацию, что мне уже не раз приходилось делать и прежде. В наши дни, когда отчетность можно вести с помощью компьютерных программ, а запчасти заказывать на оптовых базах, где все прекрасно организовано, мало кто помнит, что в то время хранили запчасти для автомобилей десятилетнего и даже более старшего возраста и каждый год вручную их пересчитывали. Запчасти хранились в небольших гнездах на очень высоких стеллажах, стоящих вплотную друг к другу, из-за чего на складе было очень темно, в отличие от находившегося сразу за витриной ярко освещенного демонстрационного зала, в котором мог поместиться лишь один новый «Бьюик».
Работа эта была утомительной, но мне она нравилась, главным образом потому, что это было единственное, что я делал вместе с папой. Я вообще любил бывать в компании Buick и общаться с дядей Реймондом, с продавцами на автомобильной стоянке, заполненной новыми и подержанными автомобилями, и с механиками, работавшими в заднем помещении. Особенно мне нравились трое рабочих, двое из которых были чернокожими. У Эрли Арнольда, похожего на Рея Чарльза, был, наверное, самый заразительный смех, который я когда-либо слышал. Он всегда очень хорошо ко мне относился. Джеймс Уайт был более сдержанным, и это было вполне понятно: ведь него было восемь детей, которых он растил на те деньги, которые платил ему дядя Реймонд и которые зарабатывала его жена Эрлен, начавшая работать у нас в доме после того, как от нас ушла миссис Уолтерс. Я обожал доморощенную философию Джеймса. Однажды, когда я заметил, как быстро пролетели мои школьные годы, он сказал: «Да, время летит так быстро, что я едва успеваю за собственным возрастом». Тогда я думал, что это шутка. Теперь это не кажется мне таким забавным.
Белый парень, Эд Фоши, был автомобильным гением; впоследствии он открыл собственный магазин. Когда я уезжал учиться, мы продали ему «Генри-Джей», на котором я ездил, — один из шести жутко изношенных автомобилей, которые папа восстановил на фирме по продаже «бьюиков» в Хоупе. Мне очень не хотелось расставаться с этой машиной, несмотря на течь в тормозной системе и прочие мелочи, и сейчас я бы отдал что угодно, лишь бы ее вернуть. Благодаря ей мы с друзьями много раз замечательно проводили время, правда, один раз нам не повезло. Как-то вечером я выезжал из Хот-Спрингс по 7-му шоссе, которое было довольно скользким, и прямо передо мной ехал черный автомобиль.
Когда мы проезжали мимо кинотеатра для автомобилистов «Джесси Хау», ехавший впереди автомобиль резко затормозил: очевидно, водитель хотел посмотреть, что показывали на большом экране. Одна из его тормозных фар не работала, и я не сразу заметил, что он остановился, а когда заметил, было слишком поздно. Невнимательность в сочетании с замедленной реакцией и ненадежными тормозами привела к тому, что я въехал черному автомобилю прямо в зад, ударившись челюстью о рулевое колесо, которое тут же разломилось пополам. К счастью, никто серьезно не пострадал, а у меня была страховка на покрытие ущерба, нанесенного второму автомобилю. Ребята из компании Clinton Buick так отремонтировали «Генри-Джей», что он стал как новенький, и, слава Богу, сломалось рулевое колесо, а не моя челюсть. Было ничуть не больнее, чем когда, за несколько лет до этого, мне врезал Генри Хилл, и уж точно никакого сравнения с тем, как меня чуть не забодал баран. К тому времени я относился к таким вещам философски, подобно мудрецу, который сказал: «Собаке полезно время от времени заводить блох. Это помогает ей меньше беспокоиться о том, что она собака».
ГЛАВА 9
Лето пролетело слишком быстро, как это всегда бывает в детстве, и 12 сентября мы с мамой вылетели в Вашингтон, чтобы оставшуюся до начала занятий в университете неделю посвятить знакомству с достопримечательностями. Я не знал, что меня ожидает, но с нетерпением ждал перемен в своей жизни.
Мама переживала гораздо больше, чем я. Мы всегда были близки, и я знал, что, когда она смотрит на меня, то часто видит во мне моего отца. Она наверняка задумывалась о том, как будет без моей помощи растить Роджера-младшего и справляться с Роджером-старшим. Мы оба знали, что будем очень скучать. Мы были очень похожими и в то же время достаточно разными, чтобы общение друг с другом доставляло нам радость. Мои друзья ее тоже любили, а она любила, когда они бывали у нас дома. Они, конечно, продолжали приходить к нам, но теперь это случалось только тогда, когда я приезжал домой на Рождество или летние каникулы.
Тогда я еще не знал то, что знаю теперь, — как сильно она беспокоилась за меня. Недавно мне попалось письмо, написанное ею в декабре 1963 года в поддержку моей заявки на стипендию Ордена лосей[14], которая ежегодно выделялась одному-двум ученикам выпускных классов в городах, где имелись клубы ордена. Она писала, что этим письмом надеется хотя бы немного уменьшить чувство своей вины передо мной: «Моя профессия — анестезия, и она всегда занимала то время, которое я должна была посвящать Биллу. Поэтому то, каким он стал и чего добился в жизни, — целиком его собственная заслуга. Когда я смотрю на него, я вижу человека, который всем обязан только самому себе». Как же она ошибалась! Ведь это она научила меня каждый день вставать и идти дальше; искать в людях лучшее, даже если сами они видели во мне только плохое; быть благодарным за каждый новый день и встречать его с улыбкой; верить, что я смогу осуществить задуманное и стать тем, кем хочу, если приложу к этому необходимые усилия, верить, что любовь и доброта в конце концов одержат верх над жестокостью и эгоизмом. Мама не была тогда религиозной в обычном смысле этого слова, хотя с возрастом стала глубоко верующей. Она видела столько смертей, что ей трудно было поверить в загробную жизнь. Однако если Бог есть любовь, ее можно было назвать очень религиозной женщиной. Жаль, что я недостаточно часто говорил ей, что обязан всем не только самому себе!
Несмотря на переживания, связанные с предстоящими переменами в нашей жизни, приехав в Джорджтаун, мы с мамой ощутили радостное возбуждение. Всего в паре кварталов от главного университетского городка располагался так называемый Восточный городок, в котором находились Школа дипломатической службы и факультеты, на которые принимали женщин. Состав студентов здесь отличался большим религиозным и расовым разнообразием. Колледж был основан в 1789 году, в первый год президентства Джорджа Вашингтона, архиепископом Джоном Кэрроллом, чья статуя замыкает большой круг при въезде в главный университетский городок. В 1815 году президент Джеймс Мэдисон подписал законопроект, которым Джорджтаунскому университету предоставлялось право присуждать ученые степени. Хотя наш университет с самого начала был открыт для представителей любой веры и одним из его самых известных президентов был отец Патрик Хили — первый чернокожий президент преимущественно белого университета, возглавлявший его с 1874 по 1882 год, — в городке жили исключительно мужчины, и почти все они были белыми католиками. Школа дипломатической службы была основана в 1919 году отцом Эдмундом Уолшем, убежденным антикоммунистом. В те годы среди университетской профессуры было еще много преподавателей, бежавших или пострадавших от коммунистических режимов в Европе и Китае и поддерживающих любые антикоммунистические действия американского правительства, включая войну во Вьетнаме.
Консервативный дух Школы дипломатической службы проявлялся не только в политике. Консервативным был и учебный план, отражавший принципы иезуитского образования — Ratio Studiorum, разработанные в конце XVI века. В первые два года обучения студенты должны были проходить по шесть курсов за семестр, что в общей сложности составляло восемнадцать-девятнадцать учебных часов в неделю, причем факультативных дисциплин не было вплоть до второго семестра предпоследнего курса. Кроме того, здесь существовал дресс-код. Когда я учился на первом курсе, юноши должны были ходить на занятия в пиджаке и белой рубашке с галстуком. В это время уже появились рубашки из быстросохнущей синтетической ткани, но чувствовал я себя в них ужасно, поэтому, отправляясь в Джорджтаун, решил выкраивать по пять долларов на стирку из тех двадцати пяти долларов, которые еженедельно выделялись мне на еду и прочие расходы.
Правила проживания в общежитии были довольно строгими: «По вечерам в будни первокурсники должны находиться в своих комнатах и заниматься; свет к полуночи должен быть выключен. По вечерам в пятницу и субботу первокурсники должны возвращаться в свои комнаты не позднее 0.30... Совершенно недопустимо присутствие в общежитиях университета гостей противоположного пола, содержание домашних животных, распитие алкогольных напитков и хранение огнестрельного оружия». Я знаю, что с тех пор многое изменилось, но, когда мы с Хиллари в 1997 году привезли Челси в Стэнфорд, мы все же ощутили некоторую тревогу, увидев молодых людей и девушек в одном общежитии. Что же касается огнестрельного оружия, то Национальной стрелковой ассоциации, видимо, пока еще не удалось добиться снятия ограничений.
Одним из первых, кого я встретил, когда мы с мамой вошли в главные ворота, был отец Диннин — священник, знакомивший новичков-первокурсников с университетом. Вместо приветствия он сообщил мне, что в Джорджтауне не совсем понимают, почему южный баптист, не знающий ни одного иностранного языка, кроме латыни, решил поступить в Школу дипломатической службы. Его тон говорил о том, что в университете не совсем понимают и почему меня туда приняли. Я лишь рассмеялся и сказал, что, возможно, мы вместе разберемся в этом через год-два. Я видел, что мама была расстроена, поэтому, когда отец Диннин занялся другими студентами, сказал ей, что скоро все они узнают, почему меня приняли. Конечно, я блефовал, но мои слова прозвучали вполне убедительно.
Покончив с формальностями, мы отправились в общежитие, чтобы осмотреть мою комнату и познакомиться с моим соседом. Лойола-холл располагается на углу Тридцать пятой улицы и Эн-стрит, позади Уолш-билдинг, в котором размещается Школа дипломатической службы, и соединен с ним переходом. Мне была выделена комната №225, находившаяся прямо над главным входом со стороны Тридцать пятой улицы. Ее окна выходили на дом и сад почтенного Клайборна Пелла, сенатора от штата Род-Айленд, который все еще сохранял свою должность, когда я уже стал президентом. Мы с Хиллари подружились с ним и его женой Нуалой, и через тридцать лет после того, как я разглядывал их величественный старинный дом снаружи, я наконец смог увидеть его изнутри.
Когда мы с мамой подошли к моей комнате, я был ошеломлен. Президентская кампания 1964 года была в самом разгаре, и на двери красовался плакат в поддержку Голдуотера. А я-то думал, что все это осталось в прошлом, в Арканзасе! Плакат принадлежал моему соседу по комнате Тому Кэмпбеллу, ирландцу-католику из Хантингтона, что на острове Лонг-Айленд, окончившему иезуитскую среднюю школу Ксавье в Нью-Йорке, где он считался хорошим футболистом. Его родители были убежденными республиканцами-консерваторами. Отец Тома, адвокат, представлявший консервативную часть республиканской партии, был избран судьей местного суда. Получив такого соседа, Том, вероятно, удивился даже больше меня. Прежде он никогда не встречался с баптистами из Арканзаса, а в довершение всего я был убежденным демократом и сторонником Линдона Джонсона.
Мама не могла допустить, чтобы такая мелочь, как политика, помешала нам стать добрыми соседями. Она заговорила с Томом так, словно знала его всю жизнь, как она говорила со всеми, — и вскоре завоевала его расположение. Мне он тоже понравился, и я подумал, что наше соседство может оказаться вполне приятным. Так оно и вышло: мы прекрасно ладили все четыре года учебы в Джорджтауне и дружим вот уже почти сорок лет.
Вскоре мама попрощалась со мной, стараясь сохранять бодрый и веселый вид, и я стал знакомиться со своим непосредственным окружением, начав с нашего этажа в общежитии. Я услышал музыку, доносившуюся с другого конца холла, — тему Тары из кинофильма «Унесенные ветром», — и пошел на звук, надеясь увидеть если не еще одного демократа, то хотя бы еще одного южанина. Вместо этого, подойдя к комнате, откуда доносилась музыка, я увидел человека, которого невозможно было отнести ни к одной категории, — Томми Каплана. Он сидел в единственном на нашем этаже кресле-качалке. Я узнал, что его родители живут в Балтиморе, он единственный ребенок в семье, его отец занимается ювелирным бизнесом и знаком с президентом Кеннеди. У него была необычайно правильная речь, которая показалась мне аристократической. Томми сообщил, что хочет стать писателем, и принялся потчевать меня рассказами о Кеннеди. Хотя он мне сразу понравился, тогда я еще не знал, что только что встретил человека, который станет одним из моих лучших друзей.