Упоминание несчастий Пруссии позволяет более точно датировать стихотворение. Судя по этому отрывку, оно не могло быть написано раньше середины октября 1806 г., когда прусская армия была полностью уничтожена французами: «Сокрылись Германа последние сыны». В 1806 г. патриотизм Жуковского имел ярко выраженную либеральную окраску. Так, указ о созыве милиции Жуковский увязывал с необходимостью «дарования многих прав крестьянству, которые приблизили бы его к свободному состоянию» [Жуковский, 1895, с. 26][21]. Освобождение немцев от ига Наполеона и русских крестьян от произвола помещиков для Жуковского – явления одного порядка. В этом плане он как бы пропагандирует намерение Александра I строить внешнюю и внутреннюю политику на одних и тех же принципах.
Поэтому не случайно «Песне барда» он придавал большое значение именно пропагандистского толка. За ее публикацией на страницах «Вестника Европы» должно было последовать сценическое воплощение. Этими планами поэт поделился в письме к А.И. Тургеневу от 24 декабря 1806 г.: «Кашин почти положил эту пиесу на музыку. Она должна быть представлена мелодрамою на театре, и думаю, что произведет великое действие, и, конечно, больше, нежели при чтении» [Жуковский, 1960, с. 558]. Эта пьеса должна была снять противоречие, обозначившееся в 1806 г. между патриотическим воодушевлением русского общества и прусскими симпатиями Александра I.
В то время как Россия стремилась к войне, Франция искала мира. По мнению А. Вандаля, уже на другой день после сражения при Прёйсиш-Эйлау в уме Наполеона зародилась идея франко-русского союза [Вандаль, 1995, с. 59]. И с этого момента французская пропаганда начинает работать над осуществлением этой идеи. Так появился на свет знаменитый 51‑й бюллетень Великой армии, в котором перечислялись все ужасы войны: «Пусть представят себе на пространстве квадратной мили от девяти до десяти тысяч трупов, четыре или пять тысяч убитых лошадей, линии русских мешков, обломки ружей и сабель, землю, усеянную ядрами, гранатами, боевыми припасами, восемьдесят пушек, около которых виделись трупы наводчиков, убитых в ту минуту, когда они старались увезти свои орудия. Все это особенно выделялось на белом снеге». И заканчивался этот бюллетень следующим призывом: «Такое зрелище создано для того, чтобы внушать государям любовь к миру и отвращение к войне» [Там же, с. 62–63]. Но война продолжалась до тех пор, пока русские были в состоянии воевать, и только после разгрома под Фридландом, когда вопрос встал либо о перенесении войны на территорию России, либо о ее прекращении, Александр I вынужден был пойти на заключение мира.
Поражение России резко изменило внешнеполитический курс русского царя. «Он отказался от политической системы, придерживаться которой до сих пор считал делом чести, и круто перешел из одной крайности в другую. Примирившись последним с мыслью о заключении мира, он сильнее других стал его желать. С этого времени он начал проявлять удивительное нетерпение войти в непосредственные сношения с Наполеоном» [Там же, с. 75]. Это мнение Вандаля очень существенно. Оно позволяет лучше понять причины почти всеобщего недовольства Тильзитским миром в России.
«Тильзитский мир» как дипломатическое понятие включает три части. Во‑первых, договор о мире, прекратившем войну; во‑вторых, секретные статьи о разделе сфер влияния; и в‑третьих, тайный договор о союзе России и Франции, о котором давно мечтал Наполеон. Из этих трех частей только первая была обнародована. А две другие составляли предмет всевозможных догадок и слухов. Мир сам по себе не мог не вызвать понимания в России, так как армия просто не в состоянии была дальше воевать. На другой день после Фридландского поражения главнокомандующий Л.Л. Беннигсен просил великого князя Константина Павловича поехать к царю и спросить, «не хочет ли он остановить кровопролитие; это не война, а настоящая бойня» и добавил: «Скажите ему все, что хотите, лишь бы я мог остановить резню» [Вандаль, 1995, т. 2, с. 74].
Александр в это время находился в Тильзите, и, как свидетельствует князь Александр Борисович Куракин, «внезапный приезд его высочества произвел сильное впечатление. Предположили и не ошиблись, что он прибыл для того, чтоб энергически и верно представить государю настоящее положение нашей армии и ее оставшихся резервов. Мысли всех соединились в одно общее желание успехов великому князю, когда узнали, как он жалеет о бесполезной потери стольких храбрых генералов, офицеров и солдат, и когда услышали высказанное им желание мира» [Карнович, 1899, с. 90]. Убеждая царя подписать мир, Константин Павлович сказал: «Государь, если вы не желаете заключить мира с Францией, то дайте каждому Вашему солдату хорошо заряженный пистолет и прикажите им выстрелить в себя. В таком случае Вы получите тот же результат, какой Вам дало бы новое и последнее сражение» [Мартенс, 1905, с. 296].
Беннигсен и Константин Павлович выражали почти всеобщее желание высшего командования русской армии прекратить войну. И, пожалуй, только М.Б. Барклай де Толли считал, что войну следует продолжить на территории России, заманивая неприятеля вглубь страны. Александр долго не знал, на что решиться. Барон Густав Андреевич Розенкампф оставил исключительно важное с психологической точки зрения свидетельство того, как царь принял окончательное решение:
Император за день перед тем, как решиться на последнюю перемену своей политики, сидел несколько часов один, запершись в комнате, то терзаемый мыслию отступить в пределы своего государства для продолжения войны, то мыслию заключить сейчас же мирные условия с Наполеоном. Граф Толстой, обер-гофмаршал, был единственный, с которым он в то время говорил. Конечно, этот ловкий царедворец посоветовал государю то, что, по мнению его, являлось наиболее приятным Александру. Толстой хорошо видел, что император подобно тому, как и при Аустерлице, находился под сильным впечатлением видимой опасности; великий князь Константин Павлович был также не из храбрых; Беннигсен не вселял к себе большого доверия… Барклай единственный не советовал заключить мира и утверждал, что возможно продолжать войну. Но этот дальновидный муж не обладал даром сильно высказывать свои мнения и доказать их; однако император не забыл некоторых высказанных им мыслей. Все это было делом нескольких часов, и государь в сильно возбужденном состоянии переходил от одного решения к другому [Майков, 1904, с. 389–390].
В итоге вопрос – война или мир – был решен в пользу мира, что потребовало кардинального изменения внешнеполитического курса. На протяжении почти трех лет международная политика Александра I была ориентирована на ведение освободительной войны в Европе и установление прочного мира на тех принципах, о которых речь шла в предыдущей главе. Теперь в роли объединителя Европы выступал Наполеон, а Александр утрачивал свои позиции в европейской политике. Он становился актером без роли, и Наполеон, понимая это, предложил царю новую роль освободителя Востока. Речь шла о том, чтобы вернуться к планам Екатерины II [Вандаль, 1995, т. 2, с. 98–102]: расчленить Турцию и восстановить Грецию. Однако если Екатерина вынашивала этот проект в противовес европейским странам, не желавшим усиления России на Востоке, то Александр получал возможность его реализации взамен уступок своих позиций в Европе. В первом случае «греческий проект» означал усиление европейских позиций России, во втором – их полную утрату.
Представление о том, что тильзитские условия были навязаны Александру, не совсем соответствует действительности. А. Вандаль, проанализировав ход переговоров в Тильзите, пришел к выводу, что Александр был искренне увлечен политическими перспективами, открываемыми перед ним Наполеоном. Из Тильзита вся ситуация выглядела несколько по-иному, чем из России, и Александр, возможно, сначала недооценивал остроту той реакции, которую вызовет его союз с Наполеоном. Общественное мнение было будировано не столько миром с Францией, сколько союзом царя с Наполеоном, вследствие чего Тильзитский мир был воспринят как национальный позор [Пугачев, 1953, с. 215–224]. Ориентация на наполеоновскую Францию теперь становится частью официальной идеологии[22], а критическое отношение к внешней и внутренней политике царя – признаком патриотизма. Однако было бы неверным полагать, что патриотическая оппозиция вынашивала мысль о реванше в новой войне против Франции. Если эти идеи и звучали, то они занимали явно периферийное положение. Патриотическая оппозиция была занята в основном поисками внутреннего врага, олицетворением которого в это время становится М.М. Сперанский с его реформами. Мир воспринимался как позор, но о войне практически не говорили.
Глава 3
От мира к войне
Поражение под Аустерлицем поставило Александра перед выбором: война или мир с Францией. Каждый из возможных путей имел свои плюсы и минусы. Безусловно, Александр еще не терял надежды выступить спасителем Европы и готов был продолжать борьбу в надежде на создание новых антинаполеоновских коалиций, но в то же время вопрос о возможности этих коалиций оказывался под сомнением, и в случае новых поражений русской армии война могла быть перенесена на русскую территорию.
В двух номерах «Московских ведомостей» за 1806 г. были опубликованы два стихотворения с одинаковым заглавием «Стихи на Новый 1806 год». Стихотворение первого номера было построено на противопоставлении бедствий, обрушившихся на Европу, и «блаженства» внутреннего состояния России:
При этом само «райское блаженство», царящее в русских «землях», является результатом военных побед Александра I:
Стихотворение в следующем номере выдержано в более мирной риторике. О войне говорится как о чем‑то уже завершенном и оставленном в прошлом году:
Новый 1806 год несет с собой мир и покой не только России, но вселенной:
При этом мир во «вселенной» будет достигнут не в результате новой войны, а в результате примирения со вчерашними врагами:
Таким образом, мы видим два возможных сценария: Россия продолжает войну и освобождает Европу, и Россия замиряется с врагом и воцаряется мир. За этими поэтическими формулами стояли вполне конкретные политические программы.
В русской печати стали появляться тексты, оправдывающие войну против Франции. Среди них было немало политических брошюр, переведенных с французского и немецкого языков. Их авторы, с одной стороны, осуждали мир, навязанный Европе Наполеоном, а с другой – писали об унизительном положении европейских держав [Иелин, 1807]. Автор одной из таких брошюр полагал, что мир, восстановленный в Европе в начале XIX в., серией дипломатических договоров: Люневильским (9 февраля 1801 г.), Флорентийским (18 марта 1801 г.) и Амьенским (25 марта 1802 г.) – породил, прежде всего во Франции, надежды на то, что Наполеон, сменив «окровавленные лавры войны» на «гражданскую корону», обеспечит внутреннее процветание Франции и справедливое отношение к сопредельным государствам. Однако скоро выяснилось, что «это были только приятные мечты». Положение Франции унизительно прежде всего для самих французов. Эмигрантам позволено вернуться, но они «вынуждены испрашивать себе хлеб у дверей прежних домов своих». Формально восстановленная религия превратилась «в простую политическую пружину». Поддержание общественного порядка оплачивается высокими налогами и полицейским режимом. Двор Наполеона превзошел по роскоши двор Бубонов, печать наполнена подлой лестью и т. д. [Взор на политическое… с. 8–9].
Во внешней политике Наполеона преобладают «такая же бесчестность притеснения и насильства». Здесь также все держится на страхе и на уверенности европейских правительств в «совершенной невозможности сделать хотя бы малейшее сопротивление» [Там же, с. 30, 39]. Таким образом, мир ассоциируется с насилием и страхом. Его внешними проявлениями являются полицейский режим внутри страны и нарушение договоренностей в международных отношениях.
Все надежды на изменение ситуации автор брошюры связывает с Россией, которая «одна только на твердой земле чувствительна была к своему достоинству, и присоединяла к решительному желанию противоположить оплот угрожающему повсюду наводнением источнику, все средства способные к достижению сей великой и благородной цели» [Там же, с. 40]. Наполеон и Александр соотносятся как гении зла и добра [Там же, с. 42]. Война, начатая Россией, мыслится в категориях добра и справедливости, благородства и самопожертвования. И если она оборачивается поражением, то ответственность за это ложится не на Россию, которая сильна внутренними ресурсами, создаваемыми обширностью ее территории и преданностью народа своему монарху, а на европейские державы, стремящиеся сохранить с Наполеоном позорный мир. Их «система робкой медлительности, гнусного самохвальства и завистного совместничества» пока еще превосходит «сильные и великодушные» намерения царя [Там же, с. 108]. И как бы предвосхищая эпоху заграничных походов, автор предвидит «то время, когда Европейские державы горестно пожалеют о том, что отклонились от истины, и чрез то учинили себя удобною жертвою ненасытимой алчности Французского начальства». Иными словами, мирному и унизительному объединению Европы под властью Наполеона, противопоставляется ее военное объединение вокруг Александра I. Мир с Наполеоном не может быть ни длительным, ни прочным. Поэтому только военным путем можно покончить с его господством в Европе. Это была антинаполеоновская европейская точка зрения. Из России ситуация выглядела иначе.
Буквально накануне нового 1806 г. 31 декабря канцлер Александр Борисович Куракин, возглавлявший внешнюю политику России в 1801–1802 гг., еще до образования министерств, и с тех пор фактически находящийся не у дел, подал на имя царя записку с изложением своего видения внешней политики России после Аустерлица. В ней Куракин однозначно высказывался за мир с Францией, мотивируя это тем, что в ближайших планах Наполеона – «восстановление прежней польской республики, чрез отторжение от России, Пруссии и Австрии ее частей, по разделам им установленных» [Куракин, 1869, с. 1128]. «Восстановлением Польши в прежнее ее состояние, – продолжает Куракин, – возродится в Европе новое государство, паче других для России вредное и оную от Европы, от влиятельного в ее делах участия, устранить долженствующее» [Там же].
Восстановление Польши на границах России создаст не только барьер, отделяющей последнюю от Европы, но и вызовет мятеж в западных губерниях России, населенных поляками, «и тогда, вместо одной войны, наружной, присовокупится другая война с нашими собственными новыми подданными для укрощения их мятежного волнения» [Там же, с. 1129]. Противостоять одновременно двум врагам, извне и изнутри, Россия не сможет, тем более что она практически лишена союзников. Австрия полностью повержена и находится в подчинении у Наполеона, а союз с Пруссией может носить только оборонительный характер, так как сама она не решится воевать против Франции. Нет надежд на прочный союз и с Англией. Во‑первых, она не способна оказать военную помощь России на «твердой земле»; а во‑вторых, политика Англии столь же эгоистична и властолюбива, как и политика Франции. Однако в отличие от Франции, Англия не способна причинить России значительного вреда, как по заинтересованности в торговых отношениях с Россией, так и по ее «местному положению». Поэтому единственным способом сохранить мир в Европе и избежать внутренних мятежей для России является мирный договор с Францией. В качестве дополнительного аргумента Куракин приводит позицию Пруссии, с которой Александра I связывают не только союзные отношения, но и личная дружба с прусской королевской семьей. К тому же Пруссия, сама заинтересованная в мире с Францией, могла бы выступить удобным посредником для начала мирных переговоров.
Пропагандистская модель, связывающая идею мира с национальным унижением, а войну с чувством национального достоинства, позволяла не акцентировать внимания на результатах Аустерлица. Если Россия с этой точки зрения выступала как рыцарственно благородная защитница порабощенных народов, то идея унижения связывалась в первую очередь с Пруссией.
Период между Тильзитом и Отечественной войной 1812 г. для России был отнюдь не мирным. В это время велись войны с Турцией, Ираном, Швецией. Почти все это время Россия находилась в состоянии войны с Англией. Во всех этих войнах видели реализацию плана Наполеона, навязанного в Тильзите Александру. Даже победоносная война со Швецией была встречена русским общественным мнением едва ли не враждебно. Ф.Ф. Вигель вспоминал: «В первый раз, может быть, с тех пор как Россия существует, наступательная война против старинных ее врагов была всеми русскими громко осуждаема, и успехи наших войск почитаемы бесславием» [Вигель, 2003, кн. 1, с. 450].
В обществе накапливалась усталость от войн. Но вместе с тем росло разочарование и в мирной политике царя, и в нем самом. Эти настроения выражались как в публицистических текстах, таких как, например, «Проект обращения к императору» неизвестного автора [Парсамов, 2001, с. 24–46] или «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» Н.М. Карамзина, так и в поэзии, где начинает преобладать камерная тематика, осуждающая не только войну, но и политическую активность вообще и противопоставляющая всему этому мир частной жизни.
В 1810 г. Жуковский написал стихотворное послание «К Блудову». Адресат послания Дмитрий Николаевич Блудов, близкий друг Жуковского, в 1810 г. женился на родственнице главнокомандующего русской армией на Дунае Н.М. Каменского Анне Андреевне Щербатовой и получил назначение в армию, которая в это время вела боевые действия против Турции. Сама ситуация как бы подсказывала прославить русское оружие и пожелать мужества и подвигов молодому герою. Однако в стихотворении развертываются совершенно иные мотивы. Вместо геройских дел автор желает адресату не забывать «сердцу милый край»:
Военное пространство со всеми его традиционными атрибутами: славой, громом оружия, победными кличами и т. д., которые должны сопутствовать герою, в стихотворении отсутствует. Адресату вместо подвигов предлагается быть сопричастным душевным переживаниям его любимой:
Единственное пожелание адресату – поскорее вернуться невредимым домой.
В послании «К Блудову» нет осуждения войны как таковой, в нем вообще нет политики. Война изображается как что‑то далекое и потенциально опасное. Из двух событий реальной биографии Блудова – женитьбы и отбытия в армию – поэтически воспроизводится лишь первое как самое обыкновенное и в силу этого наиболее ценное. Нетрудно заметить, что здесь дается ценностная система «Песни барда» в перевернутом виде. Там нормой является гибель на войне в молодом возрасте и плач возлюбленной на могиле героя. Здесь смерть на войне представляется как вообще малореальная вещь. Автору страшно даже подумать, что с его адресатом может что-то случиться. Мирная жизнь, третируемая в «Песне» как темное низкое существование, как вообще не жизнь, в послании присутствует как единственно возможная норма, а тема смерти подвергается романтической иронии. Если кому и суждено умереть молодым, так это самому автору. При этом его смерть, никак не связанная с войной, означает лишь переселение в иной мир – в
Подобного рода послания в период между Тильзитом и войной 1812 г. становятся ведущим жанром русской поэзии. В общественно-политическом плане они дистанцируются как от военных действий, которые ведет Россия на севере и на юге, так и от национально-патриотической критики официального политического курса. Утверждаемая в них идея мирной жизни лежит вне политических ценностей, это не мир в его политическом понимании, а мир отдельной семьи, небольшого дружеского кружка, творчества и внутренней свободы.
Поэтический уход в личную жизнь составлял лишь один из полюсов русской культуры после Тильзитского мира. На другом полюсе, где располагалась общественная жизнь, наблюдался рост националистических настроений. Наиболее ярким его выразителем стал издаваемый С.Н. Глинкой журнал «Русский вестник». Само появление этого журнала в 1808 г. было прямым следствием общественного недовольства Тильзитским миром[23]. Ставший результатом тяжелых поражений России в Наполеоновских войнах 1805–1807 гг. Тильзитский мирный договор (27 июня 1807 г.), по которому Россия присоединялась к континентальной блокаде Англии и признавала за Наполеоном титул императора и все завоевания, Тильзитский мир был воспринят как национальный позор [Пугачев, 1953; Троицкий, 1994, с. 129–151; Martin, 1997, р. 48–50]. Ф.Ф. Вигель вспоминал, что образованное общество восприняло Тильзитский мир с Наполеоном как «порабощение ему, как признание его над собою власти» [Вигель, 2003, кн. 1, с. 428]. Поэт и участник Наполеоновских войн Денис Давыдов, вспоминая Тильзит, писал: «1812 год стоял уже посреди нас, русских, с своим штыком в крови по дуло, с своим ножом в крови по локоть» [Давыдов, 1982, с. 97]. Настроения, порожденные Тильзитским миром, отчасти были подготовлены еще в ходе предшествующих войн с Францией. Так, еще в мае 1807 г. в Москве вышла брошюра графа Ф.В. Ростопчина «Мысли вслух на Красном крыльце российского дворянина Силы Андреевича Богатырева». Этот ярко выраженный националистический памфлет, исполненный ксенофобии и национального чванства, произвел сильное впечатление на С.Н. Глинку. Позже он вспоминал: «Мыслями вслух…» граф «первый… вступил… в родственное сношение с мыслями всех людей русских» [Глинка, 2004, с. 262–263]. В этом памфлете французы назывались «дьявольским наваждением», «дрянью заморской», «висельниками» и т. д. Зато русскую нацию составляют «государь милосердный, дворянство великодушное, купечество богатое, народ трудолюбивый» [Ростопчин, 1992, с. 151]. Особым бахвальством на фоне побед французов над русскими в 1805–1807 гг. отличалась ростопчинская характеристика Наполеона: «Мужичишка в рекруты не годится: ни кожи, ни рожи, ни виденья; раз ударить, так след простынет и дух вон; а он-таки лезет вперед на русских. Ну, милости просим!» [Ростопчин, 1992, с. 151].
Поражение русской армии под Фридландом 14 июня 1807 г., сделавшее невозможным продолжение войны и приведшее к подписанию Тильзитского мирного договора, нисколько не умерило спесивое настроение Ростопчина. Более того антифранцузские выпады графа становятся все более и более популярными в обществе, в котором на Тильзит смотрели не как на мир, а как на вынужденное перемирие. Поэтому вопрос о новой войне был лишь вопросом времени[24]. В этих условиях С.Н. Глинка приступил к изданию «Русского вестника». Главной целью журнала, по словам редактора, было «возбуждение народного духа и вызов к новой и неизбежной борьбе» [Глинка, 2004, с. 259]. Само название полемически отсылало к журналу Н.М. Карамзина «Вестнику Европы». Карамзин начал в 1801 г. выпускать свой «Вестник», для того чтобы «знакомить читателей с Европой и сообщать им сведения о том, что там происходит замечательного и любопытного» [Бочкарев, 1911, с. 197]. С.Н. Глинка, анонсируя в № 102 «Московских ведомостей» (21 декабря 1807 г.) свой «Вестник», писал: «Содержанием сего журнала будет все то, что непосредственно относится к отечественному… В сем журнале будут помещаемы политические известия касательно токмо до России» [Глинка, 1807; Предтеченский, 1999, с. 121].
Не имея собственных средств на издание журнала, Глинка обратился за финансовой поддержкой к П.П. Бекетову, владельцу типографии в Москве. Бекетов взялся профинансировать два первых выпуска, оговорив, что в случае неудачи издержки останутся на нем. Но уже первые выпуски позволили Глинке «сполна уплатить» долг Бекетову [Глинка, 2004, с. 268]. «Русский вестник» стал самоокупаемым изданием. Бекетов и в дальнейшем помогал Глинке в издании журнала. В его граверной мастерской было изготовлено более 300 гравированных портретов исторических деятелей для «Русского вестника» [Божерянов, 1895, с. 163–164].
Программу журнала Глинка изложил во вступлении к первому номеру, вышедшему в 1812 г.: «Издавая Руской вестник, намерен я предлагать читателям все то, что непосредственно относится к Руским. Все наши упражнения, деяния, чувства и мысли должны иметь целью Отечество; на сем единодушном стремлении основано общее благо…Все то, что относится к родной стране и согражданам нашим драгоценно сердцу, любящему Отечество. Воображение обтекает весь шар земной, мечтает, будто бы может объять весь род человеческий; сердце по убеждению чувств своих, приближается особенно к единоземцам, и любит их более всех других народов. Руской вестник посвящается Руским».
Еще до выхода первого номера, сразу же после публикации объявления в «Московских ведомостях», Ф.В. Ростопчин, уже на следующий день, 22 декабря, в личном письме к редактору нового журнала писал:
Хвалю столь же благородное намерение, сколь дивлюсь смелости духа вашего. Вы имеете в виду единственно пользу общую и хотите издавать одну русскую старину, ожидая от нее исцеление слепых, глухих и сумасшедших; но забыли, что неизменное действие истины есть колоть глаза и приводить в исступление. Конечно, вас читать будут многие – все благомыслящие и любящие законы, отечество, государя, (следственно и честь) отдадут справедливость подвигу вашему. Но для них прошедшее не нужно, ибо они сами настоящим служат примером. А как заставить любить по‑русски отечество тех, кто его презирает, не знает своего языка и только по необходимости русские? Как привлечь внимание вольноопределяющихся в иностранные? Как сделаться терпимым у раздетых по моде барынь и барышень? – упрашивайте, убеждайте, стыдите – ничего не подействует. Для сих отпадших от своих и впавших в чужие, вы будете проповедником, как посреди дикого народа в Африке [Ростопчин, 1808].
При личной встрече с Глинкой Ф.В. Ростопчин предложил себя в сотрудники «только с условием: запальчивое перо мое часто бывает заносчиво; удерживайте, останавливайте меня. Готовьтесь навострить слух к слушанию вестей о пресловутой Европе, которую теперь нянчит и водит на помочах наш друг Наполеон… Пора духу русскому проясниться. – Шепот – дело сплетниц» [Глинка, 2004, с. 260–261; Дубровин, 2007, с. 257].
По воспоминаниям Ф.Ф. Вигеля, «Русский вестник» появился, когда «москвичам уже начинало тошниться от подслащенного рвотного, приготовляемого другими журналистами и их сотрудниками, и любовь к отечеству приметно возрастала с видимо умножающимися для него опасностями. Глинка был истинный патриот, без исключения превозносил все отечественное, без исключения поносил все иностранное. В обстоятельствах, в которых мы тогда находились, журнал его при всем несовершенстве своем, был полезен, даже благодетелен для провинции» [Вигель 2003, кн. 1, с. 562]. Между тем сам Глинка позже вспоминал, что опубликованное им уведомление возбудило «и недоумение, и удивление в общественности» [Глинка 2004, с. 261–262].
Предложение Ростопчина о сотрудничестве было принято и уже в первом номере «Русского вестника» появилось вышеприведенное письмо, подписанное: «почтенный житель с. Зипунова Устин Веников». Письмо сопровождалось заметкой редактора, в которой тот просил «почтеннаго жителя с. Зипунова, и соседа его Силу Андреевича Богатырева, обогащать Руской Вестник замечаниями и письмами своими» [Ростопчин, 1808, с. 72]. Однако Ростопчин не стал постоянным автором «Русского Вестника». Кроме данного письма к издателю в журнале были опубликованы воспоминания Ростопчина о А.В. Суворове [Ростопчин, 1808
Причиной того, что сотрудничество Ростопчина с «Русским вестником» не получило продолжения, стало как раз то, о чем потенциальный автор предупреждал редактора – его «желчное письмо». В январе 1808 г. в Москве была поставлена комедия Ростопчина «Живой мертвец»[25], в которой в духе язвительной сатиры XVIII в. высмеивались пороки светского общества, причем под вымышленными именами были выведены легко узнаваемые реальные лица. Уязвленная публика в штыки приняла пьесу, что, в свою очередь, вызвало гневную реакцию Ростопчина. В журнал «Русский вестник» он направил «Письмо Устина Ульяновича Веникова к Силе Андреевичу Богатыреву и ответ Силы Андреевича Богатырева Устину Ульяновичу Веникову». Письма были написаны в еще более резком тоне, чем сама пьеса. Глинка, ссылаясь на предварительное условие, поставленное самим Ростопчиным, отказался их публиковать [Глинка, 2004, с. 276]. На этом их сотрудничество прекратилось.
То, что Ростопчин пытался сотрудничать с «Русским вестником», и то, что это сотрудничество оказалось довольно эфемерным, не удивительно. Ростопчин был единомышленником Глинки в плане антифранцузских настроений и любви к отечественным нравам, и это открывало перед ним возможность публикаций на страницах «Русского вестника». Однако его неуживчивый нрав и резкие выпады против московской публики, т. е. потенциальных подписчиков, делало его присутствие в журнале не очень удобным в плане распространения подписки.
Более неожиданным было появление среди авторов журнала графа А.А. Аракчеева, весьма далекого как от литературы, так и от журналистики. Этот факт сам по себе любопытен, и его правильное понимание может многое прояснить в стратегии журнала.
В конце 1807 г. А.А. Аракчеев возвращается в большую политику. Внешним поводом для усиления Аракчеева стало то, что Александр I, критически анализируя состояние русской армии, потерпевшей поражение от Наполеона, остался доволен состоянием одной лишь артиллерии, находящейся как раз в компетенции Аракчеева. В июне 1807 г. он производится в генералы от артиллерии [Шильдер, 1897–1898, т. 2, с. 214]. Но это было лишь начало, за которым последовал ряд рескриптов, с выражением монаршей признательности за оправданное доверие. Аракчеев был назначен состоять при особе императора, а завершением всего этого стал беспрецедентный указ от 14 декабря 1807 г.: «Объявляемые генералом от артиллерии графом Аракчеевым Высочайшие повеления считать именными нашими указами» [Шильдер, 1897–1898, т. 2, с. 215]. Тем самым Аракчеев фактически становился вторым человеком в государстве. Это было неожиданным и поначалу не очень понятным.
Для тогдашних современников имя этого человека прочно ассоциировалось с худшими сторонами павловского царствования и никак не вязалось с либерализмом нового политического курса. И хотя либерализм Александра I, особенно после Тильзита, не пользовался популярностью среди патриотически настроенного дворянства, тем не менее возвращаться к павловскому режиму никто не собирался. И тому и другому противопоставлялись времена Екатерины II, сочетавшие в себе успехи во внешней политике и расширение дворянских привилегий.
Сардинский посланник в Петербурге Жозеф де Местр писал в своих донесениях:
Среди военной олигархии любимцев вдруг вырос из земли, без всяких предварительных знамений, генерал Аракчеев. Он жесток, строг, непоколебим; но, как говорят, нельзя назвать его злым. Я считаю его очень злым, впрочем, это не значит, чтобы я осуждал его назначение, ибо в настоящую минуту порядок может быть восстановлен лишь человеком подобного закала. Остается объяснить, как решился его императорское величество завести себе визиря: ничто не может быть противнее его характеру и его системе. Основное его правило состояло в том, чтобы каждому из своих помощников уделять лишь ограниченную долю доверия. Полагаю, что он захотел поставить рядом с собою пугало пострашнее, по причине внутреннего брожения, здесь господствующего [Дубровин, 2007, с. 223; Местр, 1995, с. 98–99].
О неожиданности такого назначения вспоминал и Ф.Ф. Вигель: «Еще в ребячестве слышал я, как с омерзением и ужасом говорили о людоедстве Аракчеева. С конца 1796 года по 1801 был у нас свой терроризм, и Аракчеев почитался нашим русским Маратом. В кроткое царствование такие люди казались невозможны; этот умел сделаться необходим и всемогущ. Сначала он был употреблен им как исправительная мера для артиллерии, потом как наказание всей армии, и под конец, как мщение всему русскому народу» [Вигель, 2003, кн. 1, с. 444].
Назначение Аракчеева связано не с изменением политического курса, а с обеспечением личной безопасности царя. После Тильзитского мира в ближайшем окружении царя возникло что-то вроде заговора [Пугачев, 1953, с. 223–224], напоминающего недавний дворцовый переворот, прекративший жизнь отца царствующего императора. Возможность повторения такого сценария сам Александр явно учитывал. В личном разговоре с французским посланником Савари царь говорил:
Если эти… собираются отправить меня на тот свет, тот пусть поторопятся, но пусть они не думают, что смогут смягчить меня или обесславить. Я буду толкать Россию навстречу Франции столько, сколько смогу. Не придавайте значения мнению нескольких мерзавцев, в чьих услугах я не нуждаюсь и которые слишком трусливы, чтобы что-то предпринять. Для этого здесь не хватает ни ума, ни решимости. Горе тому, кто не идет прямым путем. Я знаю, что Англия плетет интриги, и то, что вы заметили, есть результат этих происков. Но я их не боюсь, несмотря ни на что я буду идти к своей цели. За это не беспокойтесь. В итоге они покорятся. Я работаю над переменами, но я могу их осуществлять только постепенно. Мое намерение заключается в том, чтобы все изменить. Я очень люблю своих родных, но я царствую и хочу, чтобы мне оказывали должное уважение. Видите, генерал, насколько я вам доверяю, что посвящаю вас в свои семейные дела [Савари, 1807, с. 87–88; Шильдер, 1897, т. 2, с. 299].
Царь, конечно, не случайно упомянул о своей семье. Тильзит расколол и императорскую фамилию. Вдовствующая императрица Мария Федоровна была ярой противницей Наполеона и союза с Францией. Она открыто осуждала своего сына, что делало ее центром оппозиции. Об этом писала императрица Елизавета Алексеевна своей матери: «Императрица, которая как мать должна была поддерживать и защищать интересы своего сына, по непоследовательности, вследствие самолюбия… дошла до того, что стала походить на главу оппозиции; все недовольные, число которых велико, сплачиваются вокруг нее, прославляют ее до небес, и никогда еще она не привлекала столько народу в Павловск, как в этом году. Не могу вам выразить, до какой степени это возмущает меня» [Шильдер, 1897, т. 2, с. 211].
Аракчеев был непопулярен как среди оппозиционеров, не желающих возвращения павловских времен, так и среди либералов, поддерживающих новую политику, направленную на сближение с Францией. В этих условиях новый временщик явно нуждался в издании, пропагандирующем его политику. Таким изданием стал «Русский вестник». Разумеется, речь не идет о том, что Глинка выполнял прямой заказ Аракчеева, создавая свой журнал. Сама идея такого издания давно назрела и давно была им обдумана. Но Аракчеев уже одним своим появлением на страницах журнала придавал ему необходимую правительственную поддержку. Кроме того, в назначении Аракчеева был еще один смысл, может быть не сразу бросающийся в глаза, но который, несомненно, привлек внимание Глинки. Основной его обязанностью по-прежнему оставалась артиллерия, что в условиях того времени могло быть истолковано как подготовка к новой войне. Именно этот момент Глинка сделал основным на страницах своего журнала. Уже в третьем номере «Русского вестника» он писал: «Гений Аракчеева доведя до совершенства во всех частях нашу артиллерию, конечно, воспользуется открытиями республиканцев и сообразя их с характером русских и с их холодным мужеством, составит новое превосходное военное искусство» [Глинка, 1808
Посылая этот номер Аракчееву 30 марта 1808 г. Глинка в сопроводительном письме писал: «Украсив именем вашим третью книжку “Русского вестника” в сочинении, сообщенном из Петербурга, долгом поставляю препроводить оную к вашему сиятельству. И сколь счастливым почитаю себя, что при сем случае могу изъявить благоговение к вашим деяниям, которые услаждают слух и сердца всех русских, истинно любящих свое отечество» [Дубровин, 1883, с. 6].
В письме от 31 апреля 1808 г. Глинка просил Аракчеева «украсить» его именем «список особ, удостоивших подпискою своею “Русский вестник”» [Там же, с. 7–8]. Ответное (личное) письмо Аракчеева от 4 мая 1808 г. было опубликовано в пятом номере «Русского вестника» [Аракчеев, 1808]. Публике сообщалось, что якобы это делается без ведома графа, «по долгу издателя», который не может скрыть «сих слов, драгоценных сердцу каждого Россиянина» [Там же, с. 244]. Слова эти заключались в благодарности А.А. Аракчеева издателю «за приглашение подписаться» на журнал, а также в признании, что «Русский вестник» ему «близкой родня как старому русскому дворянину» [Там же, с. 244–245]. О себе Аракчеев писал, что «как бедный дворянин воспитан был совершенно по-русски: учился грамоте по часослову, а не по рисованным картам. Потом выучен будучи читать Псалтырь за упокой по своим родителям, послан на службу Государя и препоручен в C. Петербурге Чудотворной Казанской иконе, с таким родительским приказанием, дабы я все мои дела начинал с Ея соизволения: чему следую и по сие время» [Там же, с. 245]. Эти слова Глинке «чрезвычайно понравились» [Глинка, 2004, с. 280]. В читательском сознании они должны были формировать образ бесхитростного политика, русского не только по происхождению, но по образованию и вкусам.
Аракчеев, видимо, сочтя похвалу себе недостаточной и решив поправить ситуацию, прислал Глинке письмо с приложенными к нему 12 письмами от жителей разных губерний, которые якобы «так увлеклись глубочайшею к нему преданностию, что возвеличили его наименованиями избавителя и спасителя отечества» [Там же, с. 281], и предложил опубликовать эти письма. Глинка в своем искреннем простодушии, решив, что это уже перебор, который лишь повредит репутации Аракчеева, ответил временщику отказом: «Не берусь возражать на восторженные изречения лиц, приветствовавших вас, и искренно желаю, чтобы вы долго проходили поприще свое; но теперь не могу напечатать присланных вами писем. Все то, что относится к случайным [т. е. находящимся в фаворе. –
Русская идентичность, поисками которой занимался «Русский вестник», понималась его редактором, в частности, как то, что противостоит французскому влиянию и вообще французской культуре. Глинка выступал в первую очередь как убежденный противник Французской революции. Как и многие люди в Европе того времени он считал, что революция во Франции все еще продолжается, и Наполеон, даже ставши императором, является лишь ее новым этапом. Сама же революция, разумеется, произошла не на пустом месте, а была подготовлена французской философией XVIII в. «Философы осьмагонадесять столетия, – писал он, – никогда не заботились о доказательствах; они писали политические, исторические, нравоучительные, метафизические, физические романы; порицали все, все опровергали, обещивали беспредельное просвещение, неограниченную свободу, не говоря, что такое то и другое, не показывая к ним никакого следа, – словом, они желали преобразить все по-своему. Мы видели, к чему привели сии романы, сии мечты воспаленного и тщеславного воображения! И так, замечая нынешние нравы, воспитание, обычаи, моды и проч., мы будем противополагать им не вымыслы романические, но нравы и добродетели праотцов наших» [Глинка, 1808
Противопоставление европейским идеям «добродетелей праотцов наших», разумеется, не было отличительной чертой мировоззрения самого Глинки или даже его «Русского вестника». Об этом в начале XIX в. в России много писали А.С. Шишков и его последователи. Но и само обличение просветительских идей, породивших Французскую революцию, не было специфической чертой русской культуры начала XIX в. Это стало общим местом европейских мыслителей, ищущих пути преодоления революционного наследия и восстановления во Франции старого режима. Особую роль здесь играли основатели европейского консерватизма, в первую очередь Э. Берк и Жозеф де Местр, а также Шатобриан, Бональд и др. [Шебунин, 1925]. Различие было в том, что если данные авторы выход из революционной смуты видели в возвращении к христианским (католическим) ценностям, в объединении народов и государей вокруг папского престола, то Глинка, как и его консервативно настроенные соотечественники, решение проблемы видел на путях возрождения национальной самобытности. Для Глинки может быть в большей степени, чем для его единомышленников, характерно соединение вопросов современной политики с национальной историей. Поэтому по верному замечанию П.А. Вяземского «Русский вестник» имел «историческое и политическое значение» [Вяземский, 2004, с. 437].
Наполеоновские войны как современное Глинке продолжение Французской революции, таким образом, становятся в центре его журнала. Он явно не согласен с Тильзитским миром и считает, что даже после тяжелого поражения под Фридландом русские еще могли продолжать борьбу. В статье «Некоторые замечания на некоторые статьи политического сочинения г. Шлецера под названием: взор на прошедшее, настоящее и будущее» Глинка писал, что несмотря на свою победу под Фридландом, Наполеон, вряд ли захотел бы «вновь попытать военного счастья своего против Русских, ибо в продолжении прошедшего похода он всегда был близок к погибели» [Глинка, 1808
Здесь Глинка как нельзя более откровенно для того времени высказался за новую войну с Францией. Понятно, что в условиях франко-русского союза такой призыв не мог остаться незамеченным. Русские патриоты из Английского клуба передавали этот номер из рук в руки. На него же обратил внимание и французский посланник А. Коленкур. По его распоряжению для Наполеона был сделан перевод, после чего Коленкур заявил протест Александру I. Царь, сославшись на собственное незнание о существовании данного журнала, ответил Коленкуру: «Я не мешаюсь в печатные мнения моих подданных; это дело цензуры» [Глинка, 2004, с. 280]. Трудно сказать, в какой степени Александр I был осведомлен об идейной позиции журнала, в котором печатался один из самых близких к нему чиновников А.А. Аракчеев. Во всяком случае, верить безоговорочно дипломатическому ответу императора не приходится.
Глинку и цензора, конечно наказали, но не сильно. Цензору А.Ф. Мерзлякову дали выговор, а Глинку уволили от московского театра. Любопытна даже не незначительность наказания самого по себе, а то, что оно никак вообще не отразилось на судьбе журнала. И это позволяет предположить, что он явно курировался Аракчеевым, а царь, который, видимо, сам смотрел на Тильзит как на временное перемирие, вполне допускал среди своих подданных неофициальные выпады против Франции. Если и можно говорить об оппозиционном характере «Русского вестника», то он был оппозиционен тому политическому курсу, который не очень устраивал самого царя, в тайне поощрявшего такую оппозицию. Впоследствии Глинка вполне мог гордиться тем, что «после Тильзитского мира на него первого пал гнев Наполеона» [Там же, с. 279–280].
Однако было бы неверно считать, что в новом вооруженном столкновении с французами Глинка видел решение всех проблем отечественной культуры. И хотя своей целью он ставил «возбуждение народного духа и вызов к новой и неизбежной борьбе», само понимание борьбы у него было более сложным, чем простое военное столкновение. На страницах «Русского вестника» он противопоставляет «два рода войны: одна
Для создания более полного портрета врага Глинка в 1809 г. выпустил книгу «Зеркало нового Парижа» [Глинка, 1809], имевшую «одинакую цель с Русским вестником». Книжный формат позволял более подробно остановиться на вопросах французской культуры, чем это мог позволить журнал, специально посвященный России. Таким образом, «Зеркало нового Парижа» стало своего рода развернутым комментарием к статьям «Русского вестника». Работая над ним, Глинка старался представить Францию так, чтобы его соотечественники радовались тому, «что они родились Русскими и в России» [Там же, ч. 1, 2].
Историю французских нравов XVIII в. Глинка изображает как прямой путь к революции, ставшей логическим завершением этого столетия: «При Людовике XIV еще строго соблюдали внешнюю пристойность двора, и не смели явно порицать веры и благонравия. В правление Регента самоволие и разврат сделались
Провозглашение «мнимого равенства» привело к тому, что «скопища разбойников, изверженных адом, наполнили Францию ужасами, каких никогда не было под солнцем. В зверском неистовстве вооружились они на сограждан, на ближних; расстреливали, топили, казнили, мучили лютыми пытками и тысячами отправляли в ссылку» [Глинка, 1812
Характерно, что все беды Франции Глинка объясняет английским влиянием на французскую культуру:
Не Английское ли правительство всегда и повсюду подкупало журналистов, чтобы они во всевозможных видах водворяли везде дух английского учения, соответственный выгодам Англичан? Герцог Дорсет… находившийся до революции во Франции посланником, был главным орудием кабинета Сен-Жамского. Несколько Английских платий дорогой цены предложены были от него придворным госпожам: они приняли их, стали носить и вскоре все преобразилось на Английскую стать, сады, кафтаны, сапоги, завтраки. Все наперерыв друг перед другом превозносили Английское правительство, Английские магазейны, Английские конторы, английскую словесность, Английские очки, в которые смотрели в театре на мрачные зрелища во вкусе английском, и проч. [Глинка, 1808
Франция, погибшая из‑за подражания англичанам, типологически, таким образом, сближается с Россией, гибнущей от французского влияния. Поэтому вполне возможно, что, если Россия не вернется к истокам собственной культуры, ее ждет не менее ужасная революция, чем Францию.
Не только между народом и дворянством прервалась естественная патриархальная связь в ходе петровских преобразований, но и внутри самого дворянства, делящегося Глинкой на галломанов и англоманов, может начаться война, так как «всем известно, что Французы и Англичане исстари во вражде между собою. Учители сии, так сказать, прививают питомцам свой образ мыслей, нравы, склонности; что же из этого воспоследует? Двое Русских, напитанных сими правилами, поневоле будут чувствовать один к другому какую‑то
Выпады против англомании у Глинки не случайны и объясняются не только борьбой с иноземным влиянием. 7 ноября 1807 г. Россия была вынуждена Наполеоном объявить войну Англии. Таким образом, англичане официально становились врагами и получали «статус агрессора». В бумагах Г.Р. Державина сохранился любопытный документ – «Политический катехизис первенствующей на море Державы». Приведем текст:
Вопрос: Что мы разумеем под названием Политики?
Ответ: Практическую науку несправедливых и подлых поступков.
В: Имеем ли мы потребные для сей науки расположения?
О: В превосходной степени.
В: В чем именно заключается наука сия?
О: В нарушении мира и войны.
В: Что такое мир?
О: То, что заставляет нас желать войны.
В: Что такое война?
О: Лучшее средство для распространения нашей торговли.
В: Чем занимаемся мы в мирное время?
О: Обманом наших соседей.
В: А во время войны?
О: Обманом самих себя.
В: Чем война бывает для нас выгодна?
О: Захвачением торговли всех наций.
В: Что значит право естественное?
О: Древний устав человеческого сердца, который мы исправили по экземплярам, хранящимся у Тунисцев и их соседей.
В: Что значит право народное?
О: Познание вовсе не нужное для того, кто все себе позволяет.
В: Что такое трактат?
О: Обязательство, усыпляющее противную сторону.
В: К чему служат границы?
О: Для удержания слабых и нерешимых.
В: Что значит дружественный двор?
О: Кабинет, жертвующий благочестием своих народов для наших выгод.
В: Много ли у нас таковых дворов?
О: Увы, исключая Швеции, ни одного.
В: Для чего содержали мы союзников?
О: Чтобы показать свету, что мы богаты и можем всеми располагать.
В: Где более всего страждут неприятели наши?
О: В журналах наших, в карикатурах и на Театре.
В: Какие призы почитаем мы выигрышными?
О: Взятые во время мира.
В: Почему?
О: Потому что в военное время и сами много теряем.
В: Какое доставляем удовлетворение судам дружественных держав за неправедное на них нападение?
О: Их заставляем платить за все выстрелы по них сделанные.
В: Повстречавшись в опасных для мореходцев местах с нейтральным кораблем, провождаемым неприятельским лоцманом, что мы делаем?
О: Корабль отпускаем, а лоцмана берем к себе.
В: Для чего?
О: Дабы разорить отваживающихся соперничать с нами по торговле.
В: Когда неприятельское судно платит за себя выкуп кому-нибудь из наших каперов, что ему остается делать для своей безопасности?
О: Заготовить другой для первовстретившегося.
В: Каким образом способствуем мы купеческому нашему флоту содержать себя в цветущем состоянии?
О: Забирая лучших матросов и не препятствуя заменить их охотниками.
В: Чем страшны морские наши силы?
О: Опытными матросами, с целого света набранными.
В: Которые из них лучше?
О: Взятые насильно.
В: Где наши владения?
О: По всем морям.
В: Что оставили бы мы там другим державам, если бы это от нас зависело?
О: Ничего.
В: Для чего начинам мы неприятельские действия задолго до объявления войны?
О: Дабы не удивились, буде станем продолжать военные действия и по заключении мира.
В: Чем отличается наше правительство?
О: Веротерпением и филантропиею.
В: Где наиболее действует веротерпение?
О: В Ирландии.
В: А филантропия?
О: На сей раз в Копенгагене [Катехизис, л. 98–99].
Антианглийская направленность этого «Катехизиса» определяется не только тем, что Англия находилась в войне с Россией. Во всяком случае из самого текста этого не следует. Поводом, как видно из концовки, послужила массированная бомбардировка английским флотом Копенгагена 2–5 сентября, за два месяца до официального объявления войны[27], о чем прямо говорится в «Катехизисе». Образ Англии как самобытной, ни на кого не похожей державы, отличающейся «постоянством во всем» [Предтеченский, 1999
Впрочем, позиция патриота Глинки вполне понятна, он не мог позволить себе хвалу в адрес державы, с которой Россия находится в войне, но и при этом осуждение союзников и их культурного влияния на Россию также вполне отвечало патриотическим настроениям издателя «Русского вестника».
Почти всеобщее недовольство Тильзитским миром – «Глас народа – глас Божий», как писал по этому поводу Карамзин, высказывая «народное» сомнение в том, чтобы «советники Трона в делах внешней политики следовали правилам истинной, мудрой любви к отечеству и к доброму государю» – передавалось царю и заставляло его думать о новой войне с Наполеоном, тем более что Тильзитский мир не только не принес мира России, но и заставил ее «следовать их хищной системе» [Карамзин, 2002, с. 401–402].
Этой же точки зрения придерживался и Сперанский, который в предвоенные годы занимался, помимо прочего, и внешней разведкой. По его инициативе в Париж был отправлен К.В. Нессельроде под предлогом внешнего займа. Но при этом в тайне от русского посла во Франции Александра Куракина и министра иностранных дел Николая Петровича Румянцева должен был собирать сведения «к раскрытию заранее истинных намерений Франции» [Корф, 1861, с. 267]. На основе донесений Нессельроде Сперанский незадолго до своей отставки составил, вероятно, для Александра I записку «О вероятностях войны с Францией после Тильзитского мира». По мнению Сперанского, «вероятность новой войны между Россией и Францией возникла вместе с Тильзитским миром». Французские послы, начиная с Савари, «всегда здесь твердили, что мир сделан с императором, но не с Россией» [Сперанский, 2010, с. 403]. Для Франции Тильзитский мир – «мир вооруженный». Миролюбивым заявлениям Наполеона верить нельзя. Он создал герцогство Варшавское, наращивает военное присутствие в Пруссии и Германии, и это при том, что испанская война требует больших средств. Все это делает войну неизбежной. Вопрос только в том, должна ли Россия входить в коалиции или же «строго держать себя в настоящем положении», т. е. продолжать делать вид, что соблюдает условия Тильзитского мира. Первый вариант ускорит войну и не принесет никакой пользы России. Второй – способен отсрочить войну и дать возможность России подготовиться к ней. Сперанский советует царю придерживаться второго варианта: не давая Наполеону повода для нападения, готовиться к войне «расширением арсенала, запасов, денег, крепостей и воинских образований» [Там же, с. 410].
Записка Сперанского, как и записка Карамзина, не предназначалась для широкого распространения. Обе они были написаны исключительно для Александра I или, как в случае с Карамзиным, для его ближайшего окружения. Но если Карамзин стремился донести до правительства общественное мнение («глас народа»), то Сперанский пытался определять реальную политику.
Подлинно общественным выражением настроений широких кругов, помимо «Русского вестника», которым зачитывалась Москва, стал адмирал А.С. Шишков, развернувший бурную деятельность в Петербурге.
Тильзитский мир, заключенный в июле 1807 г., был воспринят Шишковым как национальное унижение:
Тильзитский мир уничтожил чело могущественной России принятием самых постыднейших для ней условий, превративших презираемого доселе и страшившегося нас Бонапарте в грозного Наполеона. Он принудил нас, а за нами уже легко и другие державы как то Австрию, Пруссию и проч., не только признать себя французским императором, но даже сделался некоторым образом повелителем и господином над всеми. Коленкур, прибывший в Петербург, был первейшею в нем особой, едва не считавшею себя наравне с Александром Первым. Я не мог без сокрушения сердца видеть сию возносчивость его и радовался только тому, что, не будучи в кругу двора приметен, мог избегать от неприятного для меня с ним знакомства [Шишков, 2010, с. 433].
Таким было почти всеобщее настроение, царившее среди русского дворянства той поры [Пугачев, 1953]. Кредит доверия, отпущенный царю обществом после Аустерлица, оказался исчерпанным. Тем более важными Шишкову стали казаться вопросы языка.
В свое время Ю.М. Лотман и Б.А. Успенский убедительно показали, что обостренный интерес к языку в русском обществе начала XIX в. не был ни попыткой уйти от политики в филологические проблемы, ни стремлением скрыть за обсуждением вопросов языка общественно значимые темы, которые по цензурным соображениям не могли гласно обсуждаться [Лотман, Успенский, 2002, с. 446 и сл.]. Язык для Шишкова был непосредственным образом связан со смыслом. Он не считал язык условной системой, способной передавать любое содержание. Напротив, он видел прямую связь между средствами языка и передаваемым ими содержанием. По его мнению, на церковнославянском языке, языке русской церкви, невозможно выражать безбожные революционные идеи: «Никогда безбожник не может говорить языком Давида». Так же, как и в обратном случае: «Где учение основано на мраке лжеумствований, там в языке не воссияет истина; там в наглых и невежественных писаниях господствует один только разврат и ложь» [Шишков, 2010, с. 275]. Здесь явно подразумевается французский язык, и поэтому борьба с галлицизмами для Шишкова становится одним из проявлений недовольства внешней политикой царя, заключившего с Францией Тильзитский мир. Правда, бороться с галлицизмами Шишков начал еще в 1803 г., опубликовав «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка». Тогда главным его врагом были Карамзин и его последователи – проводники «французской заразы» в русской культуре. Теперь лингвистические изыскания адмирала приобрели политический смысл. В современном ему состоянии русского языка Шишков видел, как в зеркале, отражение всех бед современной России, и спасение страны ему представлялось как спасение ее языка. Многие современные Шишкову литераторы и государственные деятели также усматривали прямую связь между состоянием языка и состоянием общества и полагали, что язык несет в себе огромные преобразовательные возможности. В самом обществе назревала потребность обсуждения путей развития русского языка, русской культуры и русской политики. Поэтому идея Шишкова, подсказанная ему князем Б.В. Голицыным, придать литературно-языковым занятиям публичный и организованный характер, имела большой резонанс. Так, в 1811 г. появилась на свет «Беседа любителей русского слова».
«Беседу» особенно на первых порах ее существования нельзя рассматривать как выразительницу шишковских представлений о языке. Она включала многих литераторов и государственных деятелей, среди которых были не только сторонники, но противники Шишкова. Среди почетных членов «Беседы» встречаем М.М. Сперанского, занимавшего как в вопросах политики, так и языка, позицию диаметрально противоположную Шишкову; Н.М. Карамзина, в котором Шишков видел главу враждебной литературной партии; С.С. Уварова, в то время карамзиниста и западника, а в будущем основателя антишишковского литературного общества «Арзамас». Позже в «Беседу» войдут С.П. Жихарев, в будущем член «Арзамаса», и карамзинист Н.И. Греч. Среди попечителей «Беседы» – министр юстиции и поэт-карамзинист И.И. Дмитриев. В целом среди «беседчиков» преобладали авторы и деятели культуры, далекие в вопросах языка как от крайностей истых карамзинистов, так и Шишкова: Г.Р. Державин, И.А. Крылов, И.М. Муравьев-Апостол, А.Н. Оленин, Д.И. Хвостов, Ф.И. Львов и др. Все это свидетельствует о том, что «Беседа» претендовала не на выражение узко партийных литературных взглядов, а на объединение литературной и бюрократической элиты. Имена гениальных писателей Г.Р. Державина, Н.М. Карамзина и И.А. Крылова соседствовали с именами высокопоставленных чиновников: государственного секретаря М.М. Сперанского (кстати, в отличие от Шишкова, внесшего реальный вклад в развитие русского языка [Левин, 1964]), министра просвещения А.К. Разумовского, председателя департамента законов во вновь учрежденном Государственном совете П.В. Завадовского, председателя департамента государственной экономии Н.С. Мордвинова, обер-прокурора Синода А.Н. Голицына и др.
Сам Шишков смотрел на «Беседу» как на своего рода филиал Российской академии, занимающийся популяризацией отечественной словесности. При этом, как он писал, «Беседа не присвояла себе никогда прав Академии, и большей частью состояла из ее членов…Вся цель ее была только та, чтобы читать перед публикою (чего Академия делать не могла) избранные произведения писателей, доставляя им через то ободрение и приятность публике, в которой старалась она распространять вкус и охоту к отечественной словесности» [Шишков, 1870, с. 158–159]. Действительно, определить как-то иначе общую платформу для объединения столь различных по своим взглядам людей очень трудно. Всех их объединяла любовь к русскому языку, но разделяло представление о путях его развития. Последнее обстоятельство отходило на второй план, и споры о самом языке уступали место всеобщему осуждению галломании. По словам А.С. Стурдзы, «Беседа» «была выражением пламенной любви ко всему отечественному, родному – любви, пробужденной роковыми событиями того времени» [Стурдза, 1994, с. 44].
Если образование «Беседы» можно объяснить литературными причинами, то вхождение в нее высокопоставленных чиновников стало отражением изменений, наметившихся во внешнеполитическом курсе. Всю вторую половину 1811 г. шло наращивание российских войск вдоль западной границы, и к концу года там были сосредоточены две армии в полной боевой готовности. Закончив военные приготовления, Александр сделал следующий шаг, нанеся Франции удар «в области торговых интересов, к которым Наполеон относился особенно чутко и подозрительно». Царь поручил компетентным лицам разработать новый таможенный тариф. «По этому указу товары, ввозимые по суше, т. е. французские, были обложены суровыми, а некоторые даже запретительными пошлинами. В случае проникновения их в Россию путем контрабанды приказано было сжигать их. Это было равносильно, – заключает А. Вандаль, – объявлению Франции экономической войны, – самой жестокой и самой несправедливой из войн» [Вандаль, 1995, т. 3, с. 541].
И хотя официально Россия оставалась союзницей Франции, и Александр не переставал подтверждать свою приверженность этому союзу, верхи русского общества чутко улавливали изменения в настроении царя. Торжественные и многолюдные заседания «Беседы» в залитой светом гостиной державинского особняка были пышным выражением общественной поддержки тайных замыслов царя. По мнению А.Н. Шебунина, «“Беседа” была своего рода дворянским блоком, правой организацией дворянского мнения на почве недовольства союза с Францией и подготовки к назревшей войне» [Шебунин, 1936, с. 28].
14 марта 1811 г. состоялось первое публичное заседание «Беседы». На нем «в присутствии двухсот избраннейших особ» [Хвостов, 1938, с. 369] А.С. Шишков произнес вступительную речь. Он говорил о высоком предназначении слова как о даре, не только отличающем человека от животного, но связующем общество, побуждающем героев к подвигам и хранящем память о них. От общих рассуждений о языке Шишков перешел к русскому языку и в очередной раз подчеркнул его богатство и древность. Далее, продолжая двигаться от общего к частному, дошел он до русской словесности и выделил в ней три рода, противопоставив их между собой, как древние и новый и как книжный и народный. К древним Шишков отнес религиозную письменность и народные стихотворения (т. е. фольклор), к новым – светскую литературу, возникшую в послепетровскую эпоху. Если первые два рода представляют собой образцы, требующие «немалого в них упражнения, дабы напитаться духом их, и научиться чувствовать красоты оных» [Шишков, 1825, с. 140], то третий род словесности требует очищения от подражания иностранным образцам и преобразования на основе первых двух родов. В этой речи Шишков не только воздержался от полемики с карамзинистами, но сделал значительный реверанс в сторону женского вкуса, как языкового критерия: «Трудолюбивые умы вымышляют, пишут, составляют выражения, определяют слова; женщины, читая их, научаются чистоте и правильности языка; но сей язык, проходя через уста их, становится яснее, глаже, приятнее, слаще» [Там же, с. 144].
Апофеозом деятельности Шишкова в «Беседе» стала его речь о любви к Отечеству [Сандомирская, 2001, с. 169–188], произнесенная 16 декабря 1811 г. Свое выступление Шишков начал с обличения космополитизма: «Человек, почитающий себя гражданином света, то есть, не принадлежащим никакому народу, делает тоже, как бы он не признавал у себя ни отца, ни матери, ни роду, ни племени. Он, исторгаясь из рода людей, причисляет сам себя к роду животных». Отождествление космополита с животным подразумевает знак равенства между патриотом и человеком, а, следовательно, сама идея патриотизма для Шишкова не нуждается ни в каком дополнительном обосновании и априорно объявляется «священным долгом, который всякому благородному сердцу столь сладостен». Отечество, по его мнению, как женщина «требует любви пристрастной». Прозрение здесь может иметь печальные для патриотизма последствия. Поэтому желательно, чтобы «свое» и «чужое» нигде не соприкасались: «Две любви не бывают совместны между собою». Для этого Шишков предлагает целую систему воспитания слепого патриотизма. Такое воспитание предполагает взгляд на чужой мир как неизбежно враждебный и более опасный в состоянии мира, чем войны. «Отсюда явствует, – пишет Шишков (не поясняя, правда, откуда именно это явствует), – что не одно оружие и сила одного народа опасно бывает другому; тайное покушение прельстить умы, очаровать сердца, поколебать в них любовь к земле своей и гордость к имени своему, есть средство надежнейшее мечей и пушек» [Шишков, 2010, с. 269]. Психология патриота, в представлении Шишкова, это психология человека, живущего во враждебном окружении и всегда готового отдать свою жизнь, свое здоровье для защиты Отечества. Отсюда патриотическая идея ассоциируется со смертью, страданием, членовредительством и прочей ущербностью, а само отечество предстает как языческий идол, требующий человеческих жертвоприношений. Своего рода эмблемой патриотизма у Шишкова служит поле, усеянное трупами и ранеными: «Взглянем после сражения на ратное поле, посмотрим с ужасом на сии многие тысячи людей, лежащих без ног, без рук, обезглавленных, растерзанных, умирающих и мертвых» [Там же, с. 272].
Воспитание обязательно «должно быть отечественное, а не чужеземное». Шишков не отрицает, что «чужестранец может преподать нам, когда нужно, некоторые знания свои в науках». Но эти науки, в его глазах, изначально скомпрометированы, так как они не замешаны на вере и родном языке, а, следовательно, иностранное воспитание уже само по себе направлено на повреждение отечественных нравов. Знание чужого языка и чужой культуры, в представлении Шишкова, априорно предполагает незнание своего языка и своих традиций. Иностранный учитель «даже нехотя, вложит в меня все свое, истребит во мне все мое, и сближа меня с своими обычаями и нравами удалит от моих». Поэтому воспитание должно носить не столько познавательный, сколько охранительный характер: «Оно есть весьма важное дело, требующее великой прозорливости и предусмотрения» [Там же, с. 275]. Европейские знания, как и знания вообще, для патриота излишни, гораздо важнее чувство «народной гордости», заставляющее даже в собственных недостатках видеть достоинства и чуждаться всего иностранного. Итак, укрепление веры, отечественное воспитание и забота о языке составляют основу патриотизма. Речь Шишкова в преддверии наступающей войны пришлась весьма кстати и была хорошо принята не только «Беседой», но и Александром I, давно уже всерьез готовившимся к войне с Наполеоном[28].
Глава 4
Жозеф де Местр в планах Александра I накануне войны 1812 г
В 1812 г. Александру I предстояло принять два трудных для него решения: отправить в отставку государственного секретаря М.М. Сперанского и начать войну против Наполеона. Оба эти решения были следствием изменения как внутренней, так и внешней политики. Сложность отставки госсекретаря заключалось в том, что Александр I не видел ему замены. Царю нечего было противопоставить имеющемуся у Сперанского плану преобразования России. Сам же Сперанский вызывал у Александра двойственное отношение: с одной стороны, царя раздражало ощущение интеллектуального превосходства госсекретаря, которое тот скорее подчеркивал, чем скрывал; с другой – царь не был уверен, что сможет без него обойтись, во всяком случае до тех пор, пока в его распоряжении не будет альтернативной политической программы.