Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: На путях к Священному союзу: идеи войны и мира в России начала XIX века - Вадим Суренович Парсамов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Десница бессмертная» – это метонимическая замена Наполеона, с которым в это время ассоциируются идеи сильной власти и миротворчества. Особенно много об этом говорится на страницах карамзинского «Вестника Европы». Как справедливо заметил Ю.М. Лотман, «“Вестник Европы” Карамзина – журнал откровенно бонапартистский» [Лотман, 1997, с. 270]. Это отражало широкие настроения русского дворянства. Сергей Глинка, вспоминая юность, писал:

С отплытием Наполеона к берегам Египта мы следили за подвигами нового Кесаря; мы думали его славой; его славой расцветала для нас новая жизнь. Верх желаний наших было тогда чтобы в числе простых рядовых находиться под его знаменами. Но не одни мы так думали и не одни к этому стремились. Кто от юности знакомился с героями Греции и Рима, тот был тогда бонапартистом [Глинка, 1895, с. 194].

В России начало нового века было отмечено не только сменой монарха на престоле, но и началом нового тысячелетия русской истории. Фредерик Цезарь Лагарп писал Александру 19 августа 1804 г.: «Россия ждала вас десять столетий» [La Harpe, 1979, р. 167], или еще раньше (ноябрь 1803 г.): «Россия купила ваше правление десятью веками страдания» [Ibid, р. 86]. Лагарп рассчитывал, что новое тысячелетие откроется для России беспрецедентными реформами, которые не только превратят ее в цивилизованную страну, но и выведут в силу ряда как внешних, так и внутренних причин на первое место в мире. Он предлагал царю в первую очередь уничтожить злоупотребления, уважая священное право собственности, обеспечить гражданские свободы и заменить правительственный деспотизм сильным правлением, гарантирующим как права правительства, так и граждан. В этом, по мнению Лагарпа, должна состоять главная цель правления Александра. И хотя бывший наставник Александра считал, что «внешняя политика может быть только на втором месте и единственно как средство обеспечивающее достижение великой и благородной цели» [La Harpe, 1978, р. 452], тем не менее он стремился своими советами помочь молодому царю найти правильную линию и в международных отношениях.

Мир воспринимался в то время, не как отсутствие войны, а как особым образом организованный порядок. Этим, собственно говоря, вечный мир отличается от простого мира. Если последний есть всего лишь интервал между войнами, то первый исключает саму возможность войны. Для поддержания такого порядка необходимы сильная власть внутри страны, наличие некоторого международного органа для решения спорных вопросов между странами и поддержание баланса международных интересов.

В октябре 1801 г., находясь в Петербурге, Лагарп в личном письме Александру I изложил план обустройства России. Но приехал он в Россию в августе того же года с иной и вполне конкретной целью. Значительно позже, уже после смерти Александра, в письме к великому князю Константину Павловичу Лагарп раскрыл цель своего приезда:

Я предпринял поездку в Петербург для того чтобы поговорить с Императором об одном проекте, может быть романтическом, но, по крайней мере, филантропическом, состоящем в том, чтобы сблизить двух людей, поставленных тогда судьбой во главе России и Франции, в надежде, что результатом такого сближения будут: 10 поддержание мира в Европе; 20 преобладающее влияние на ход дел в пользу просвещения и либеральных учреждений [La Harpe, 1980, р. 1610].

По дороге в Петербург Лагарп остановился в Париже, где имел беседу с министром полиции Ж. Фуше. Отказавшись от личной встречи с Наполеоном, Лагарп изложил суть своего проекта Фуше: «Франция и Россия оказались в положении, в котором они могут без взаимного вреда помогать друг другу. Они располагают такими возможностями, что, объединившись, установили бы мир в Европе. Во главе обеих стран стоят люди молодые, энергичные, активные. Если они договорятся друг с другом, и согласятся между собой в том, что нужно делать, и заложат основания для совместных действий, то могут получиться великие и спасительные результаты». Подобный план вызвал недоумение у наполеоновского министра, решившего, что за этим скрывается какая-то политическая игра, на что Лагарп в свойственной ему открытой манере заявил: «Вы дипломатничаете со мной. Я же дипломатию ненавижу и говорю то, что пришло мне в голову. Вы, может быть, будете смеяться над этим, как смеялись над проектами аббата Сен-Пьера, но для меня это не имеет значения» [Ibid., р. 665–666].

Таким образом, Лагарп хотя прямо и не говорит о возможности вечного мира, отсылка к Шарлю Ирене Кастелю аббату де Сен-Пьеру показывает, что эти идеи так или иначе присутствовали на периферии его политической программы 1801 г. или, во всяком случае, в то время не казались ему невозможными.

Александр I, скорее всего, разделял в то время взгляды своего бывшего наставника и друга. Адам Чарторыйский в своих мемуарах недвусмысленно свидетельствует о симпатиях юного Александра к «принципам 89 года, которые ему были внушены Лагарпом». Александр и Лагарп неоднократно беседовали на эту тему, и незадолго до отъезда Лагарпа из России царь поручил ему передать личное письмо Наполеону, свидетельствующее о его готовности сделать первый шаг к сближению.

Но еще до приезда Лагарпа с его проектом в Петербург 7 (19) мая 1801 г. прибыл адъютант Наполеона Жерар Кристоф Мишель Дюрок для установления отношений с новым царем [Шильдер, 1897–1898, т. 2, с. 56] и встретил там радушный прием. Как свидетельствует Чарторыйский, «Александр был очарован при виде французов пресловутой революции, которых он считал еще республиканцами. Он смотрел на них с любопытством и интересом: он столько слышал о них и столько думал! Он имел огромное удовольствие вместе с великим князем Константином, разговаривая с ними, называть их титулом гражданин, которым, как полагал Александр, они гордились. Но это было совсем не во вкусе двух посланцев Бонапарта, и они вынуждены были несколько раз протестовать, ссылаясь на то, что во Франции больше не принято называть друг друга гражданами, прежде чем Александр и его брат перестали это делать» [Czartoryski, 1887, р. 284].

Любопытно, как быстро менялись эпохи и настроения! Абсолютный монарх и его брат с удовольствием называют вчерашних революционеров гражданами, а последние уже стыдятся этого обращения.

В беседе с Дюроком, расточая комплимент первому консулу и в то же время желая избежать каких бы то ни было конкретных обязательств по отношению к Франции, Александр I сформулировал принцип невмешательства во внутренние дела государств как средство избежать войны. Летом 1801 г. русские представители в Лондоне, Вене и Берлине получили рескрипт от высочайшего имени, в котором, между прочим, говорилось:

Я не вмешиваюсь во внутренние несогласия, волнующие другие государства; мне нет нужды, какую бы форму правления ни установили у себя народы, пусть только и в отношении к моей империи руководствуются тем же духом терпимости, каким руководствуюсь и я, и мы останемся в самых дружественных отношениях [Шильдер, 1897–1898, т. 2, с. 59].

Этой фразой Александр как бы узаконивал те изменения, которые произошли в Европе после Французской революции. Пожизненный консулат, уставленный 2 августа 1802 г., рассеял бонапартистские иллюзии и у царя, и у его наставника. В письме к Лагарпу от 7 июля 1803 г. Александр писал:

Начиная с момента установления пожизненного консульства, завеса пала, и с тех пор дела идут от плохого к худшему. Он сам лишил себя самой прекрасной славы, на которую только может рассчитывать человек и плоды которой ему только оставалось собрать, славы продемонстрировать то, что он трудился без всякой личной выгоды единственно для счастья и славы отечества, и будучи верным конституции, на которой он клялся, сложить после десяти лет власть, которая была в его руках. Вместо этого он предпочел обезьянничанье придворных, полностью нарушив конституцию своей страны. Теперь это один из самых знаменитых тиранов, каких производила история [Николай Михайлович, 1912, т. 2, с. 358; La Harpe, 1979, р. 44–45].

Александр ждал почти год, прежде чем возмутиться пожизненным консульством гражданина Бонапарта. Решающую роль здесь сыграла оккупация французами Ганновера, наследственного владения английского короля Георга III, с перспективой захвата всей Северной Германии и установления контроля над русской торговлей. При этом и Наполеон, и Сен-Джемский кабинет надеялись привлечь царя каждый на свою сторону. Предчувствуя, что Александр готов вмешаться в войну Франции и Англии на стороне последней, Лагарп пытается представить дело так, что обе стороны несут равную ответственность за эту войну, и России нет оснований в нее вмешиваться: «Современная война, подготовленная непрочным Амьенским миром, является результатом беспутства французского правительства и злонамеренности англичан и французов в настоящее время». Далее Лагарп продолжает: «Английское и французское правительства равно амбициозны, равно коварны, равно погрязли в интригах и отличаются друг от друга только тем, что одно разбойничает на континенте, а другое на море. Поэтому было бы кстати использовать их друг против друга, если бы при этом не страдали посторонние» [La Harpe, 1979, р. 68].

Любой исход этой войны, по мнению Лагарпа, будет гибелен для Европы, так как установится единственная гегемония победителя. Впрочем, если выбирать между Францией и Англией, то теперь Лагарп явно склоняется в сторону Англии. В его представлении Наполеон – ббольшая угроза миру, чем эгоизм внешней политики Англии. Но и это обстоятельство, по его мнению, не должно побуждать Россию вступать в эту войну.

Особенно сильно Лагарп убеждал царя сохранять нейтралитет после убийства герцога Энгиенского, ставшего удобным поводом для разрыва отношений России и Франции. История похищения и расстрела герцога многократно описана в мемуарной, научной и популярной литературе, опубликованы также материалы его допросов [Marguerit-Montmeslin, 1814; Saint-Hilaire, 1844; Boulay de Meurthe, 1886; Bertaud, 1972; Fragioli, 2008]. Это событие потрясло Европу. Но не расстрел невиновного человека, и даже не сам факт грубого попрания международного права французскими жандармами возбудили протестные настроения европейских политических кругов. Бурбонам в то время мало кто сочувствовал. В эмиграции они жили обособлено и вызывали у европейских правителей скорее раздражение, чем сочувствие. С их именем связывались главным образом войны и расходы на их содержание. Поэтому сам факт убийства одного из Бурбонов вряд ли привлек бы чье-либо продолжительное внимание, если бы за этим не увидели поворот в политике Бонапарта. То, что уже вызвало серьезные опасения (занятие французами неаполитанских и ганноверских портов, открытое вмешательство в дела Пьемонта и Швейцарии и т. д.), теперь обрело отчетливые признаки того, что Наполеон поставил себя выше международного права и стремится стать единственным господином Европы. Английские эмиссары старательно подогревали ненависть к Наполеону немецких князей, но вряд ли могли бы в этом успеть из‑за сильных противоречий между германскими политиками, предпочитавшими ссориться между собой, не ссорясь при этом с Наполеоном.

В этих условиях сама идея мира скорее ассоциировалась с неволей, чем благом. Либерализм, исповедуемый Александром I, отнюдь не исключал военные средства в борьбе против наполеоновской тирании. Новые принципы своей внешней политики царь изложил в секретной ноте Н.Н. Новосильцеву от 11 (23) сентября 1804 г. В ней речь шла не только о возможности военного союза России и Англии против наполеоновской Франции, но и о новых принципах построения мира в послереволюционной Европе. Прежде всего бросается в глаза густая либеральная риторика, которой насыщен этот документ. Александр понимает, что пропаганда свободолюбивых идей действует сильнее, чем оружие. И этим в первую очередь он объясняет успех наполеоновской политики:

Самое могучее оружие французов, которым они до сих пор пользовались и которое все еще представляет в их руках угрозу для всех стран, заключается в убеждении, которое они сумели распространить повсеместно, что они действуют во имя свободы и благоденствия народов. Было бы постыдно для человечества, если бы столь благородное дело считалось целью правительства, не достойного ни в каком отношении выступать ее поборником; для всех государств было бы опасно оставлять за французами и на будущее время важное преимущество обладания подобной репутацией. Для блага человечества, действительных интересов законных правительств и успеха предприятия, намечаемого обеими нашими державами, необходимо, чтобы это грозное оружие было вырвано из рук французов и обращено против них самих [ВПР, 1961, с. 146].

Вся нота строится, с одной стороны, на разоблачении «недостойного правительства» Франции, «прибегающего поочередно то к деспотизму, то к анархии»; а с другой – на пропаганде «либеральных принципов», позволяющих «завоевать уважение и внушить к себе всеобщее и заслуженное доверие» [Там же, с. 143].

Всеобщая война (la guerre généralе) мыслится как война за установление вечного мира (la paix perpetuelle), который для Александра возможен только между обновленными государствами. Поэтому первое выдвигаемое им условие заключается в стремлении «не только не восстанавливать в странах, подлежащих освобождению от ига Бонапарта, прежний порядок вещей со всеми его злоупотреблениями, с которыми умы, познавшие независимость, не будут уже более в состоянии примириться, но, напротив, постараться обеспечить им свободу на ее истинных основах» [Там же, с. 146]. Правительства должны действовать в интересах народов внутри своих государств и во взаимных интересах между собой. Их отношения должны строиться на основе международного права (droit de gens).

Видимо, для наблюдения за действием этого права будет создан специальный орган, наподобие «Европейского сейма» Ш.И. Сен-Пьера, известного автора одного из многочисленных в XVIII в. проектов вечного мира. И хотя прямо этот орган никак не обозначается, Александр упоминает «объединенные вооруженные силы нового союза [курсив мой. – В. П.]». Союз, разумеется, будет добровольным и в первую очередь рассчитан на защиту интересов малых государств от посягательств со стороны больших. Характерно, что Александр, сам находясь во главе огромной империи, считает существование европейских империй угрозой для мира. Поэтому «необходимо… чтобы в состав каждого государства входили однородные национальности (peuples homogènes), которые могли бы жить согласно между собою и со своим правительством». Правда, сам царь при этом признается, что «трудно еще сказать, в какой степени можно будет достичь этой цели» [Там же, с. 148].

В качестве исторического прецедента всеобщего договора Александр приводит Вестфальский мир и объясняет причину его несоблюдения недостаточным уровнем просвещения. Е.Л. Рудницкая обратила внимание на «совпадение идей» этой инструкции с рядом положений книги Василия Федоровича Малиновского «Рассуждение о мире и войне» [Рудницкая, 2003, с. 121]. Эта книга писалась на протяжении многих лет, точнее в три этапа. Первая часть была написана в 1790 г. в Ричмонде, в загородной резиденции русского посла в Лондоне Семена Романовича Воронцова. Вторая часть писалась в 1798 г. уже в России, в имении В.Ф. Малиновского недалеко от Павловска. В 1803 г. обе эти части были изданы отдельной книгой, и тогда же была написана третья часть, оставшаяся неопубликованной.

Первая часть начинается гневным проклятием в адрес войн и человеческого равнодушия, их допускающего:

Привычка делает нас ко всему равнодушными. Ослепленные оною, мы не чувствуем всей лютости войны. Если же бы можно было, освободившись от сего ослепления и равнодушия, рассмотреть войну в настоящем ее виде, мы бы поражены были ужасом и прискорбием о нещастиях, ею причиняемых. Война заключает в себе все бедствия, коим человек по природе может подвергнуться, соединяя всю свирепость зверей с искусством человеческого разума, устремленного на пагубу людей. Она есть адское чудовище, которого следы повсюду означаются кровию, которому везде последует отчаяние, ужас, скорбь, болезни, бедность и смерть [Малиновский, 1958, с. 41].

Исследователи неоднократно подчеркивали связь миротворческих идей Малиновского с просветительскими идеями вечного мира [Алексеев, 1984, с. 206–211; Рудницкая, 2003, с. 115–128]. Отмечался также общий характер этих идей, затрудняющий возведение книги Малиновского к каким‑то конкретным источникам [Кросс, 1996, с. 47]. Малиновский действительно смешивает в своем труде различные просветительские традиции, в частности, относительно проблемы происхождения войн. Так, в первой части он, как и большинство французских просветителей, считает, что человеческой природе как таковой войны не свойственны:

Люди не были в войнах с самого начала света; говорят, было время, когда они не знали оных. Войны начались в те несчастные времена, когда человеческий род стал развращен, когда люди оставили природную невинность, когда они пришли в то несчастнейшее природы человеческой состояние, в коем, не довольствуясь малым, захотели иметь всего более и не знали другого права, кроме права сильнейшего, права, лишающего человека всех прав, права разбойников и завоевателей [Малиновский, 1958, с. 43].

Речь идет о переходе человека от естественного свободного состояния к гражданскому со всеми присущими цивилизации пороками. Здесь Малиновский, пожалуй, ближе всего к Ж.‑Ж. Руссо. Однако во второй части книги говорится: «Война предшествовала учреждению обществ и составила их случайно, как мороз холодных стран внезапно, останавливая быструю воду, превращает ее в безобразные кучи разных кусков неподвижного льда» [Малиновский, 1958, с. 84]. Это противоречие, видимо, следует объяснить эволюцией взглядов. Напомним, что первую и вторую части «Рассуждения о мире и войне» разделяют восемь лет, насыщенных трагическими событиями в европейской истории. Когда писалась первая часть, Малиновский лишь предчувствовал «приближение новой эпохи, эпохи “больших войн”, большой крови» [Лотман, 1997, с. 182]. При этом он, сохраняя, как и большинство просветителей, оптимистическую веру в добрую природу человека, видимо, еще продолжал надеяться, что большую кровь удастся предотвратить и что разум в конечном счете восторжествует над предрассудками. Спустя восемь лет самые мрачные прогнозы уже превратились в историческую реальность, и сама вера в добрую природу человека оказалась подорванной. Поэтому происхождение войн Малиновский теперь уже связывает с тем естественным состоянием человека, которое, по выражению Гоббса, «есть война всех против всех». И если первая часть представляла собой предостережение, в котором акцент ставился на бедствиях, приносимых войной, то во второй части речь идет главным образом о мерах, способных остановить льющуюся кровь и в дальнейшем сделать войны невозможными.

Как просветитель Малиновский исходил из идеи тождества человека и человечества: «Весь человеческий род может быть уподоблен одному человеку» [Малиновский, 1958, с. 43]. Общественный договор, соединяющий отдельных людей в государство, ограничивающий их естественные права, должен действовать и в межгосударственных отношениях. Война, по Малиновскому, «есть не что иное, как продолжение в большем тех насилий, от которых люди думали укрыться в гражданском сожительстве», т. е. война одного государства против другого есть осуществление естественного права «сохранять и защищать себя». Но поскольку это право основано лишь на силе, то более слабое государство лишено постоянной и гарантированной защиты. Поэтому если люди поняли необходимость ценой частичного отказа от своих естественных прав купить надежную безопасность, гарантированную общественным договором, то и правительства, выражающие волю своих народов, должны заключить между собой такой же договор: «Как всякой сочлен покорил свою волю в поступках с другими управлению своей верховной власти, так сия, сохраняя всю силу свою внутри общества, должна оную покорить законам правосудия в отношении себе подобных» [Малиновский, 1958, с. 83–84]. Осуществлять общую международную волю будет общий совет, «составленный из полномочных союзных народов» [Там же, с. 76].

Итак, в основе любого мира, будь то мир в отдельной семье, государстве или в Европе в целом, лежит идея договора, с одной стороны, учитывающего интересы всех народов Европы, а с другой – ограничивающего их притязания. Это довольно старая идея (намного старше эпохи Просвещения) была важна не своей оригинальностью, а возможностью ее реализации в современных В.Ф. Малиновскому условиях.

Периодически в истории Европы возникали моменты, когда казалось, что вечный мир возможен. К моменту выхода отдельного издания «Рассуждений о мире и войне» Малиновский закончил третью часть, рукопись которой послал вместе с уже опубликованной книгой министру иностранных Александру Романовичу Воронцову, а чуть позже его заместителю А. Чарторыйскому [Достян, 1979, с. 33]. Если первые две части посвящены теоретическим проблемам войны и мира, то в третьей части говорится о практических мерах, призванных создать коллективную безопасность в Европе. Основной пафос этой части антиимперский. Автор считает, что «война составила из народов политические неестественные смешения и разделения, которые делают насилие природе, в свое время воспринимающей свои права» [Малиновский, 1991, с. 101]. Для того чтобы установить естественные границы между государствами, следует руководствоваться не «местоположением или владениями», а языками[13]. Эпоха империй должна уйти в прошлое, и на их месте должны возникнуть мононациональные европейские государства: «каждый язык да будет одна держава» [Там же, с. 105]. Такой проект предполагал расчленение Австрии, Пруссии, Франции и объединение Италии и Германии. После того, как это произойдет, образовавшиеся народы-государства, подобно гражданам одной страны, откажутся от части своих естественных прав и заключат между собой что-то вроде общественного договора – «условное право народов»[14]. Подобно тому, как граждане одного государства заинтересованы во всеобщем благоденствии, и ответственность за соблюдение общего порядка лежит на всех вместе и на каждом в отдельности, так и народы заинтересованы в равной степени в сохранении всеобщего мира. Отсюда войны не должны и не могут иметь частный характер. Если одно государство нападает на другое, то оно, как преступник в государстве, наносит ущерб всему европейскому сообществу, и не одна из стран не может при этом остаться в стороне. Помимо сдерживающего агрессию внешнего фактора имеется и внутреннее единство, препятствующее разжиганию вражды. «Христианская вера, – пишет Малиновский, – при верном последовании ее учению без всяких иных средств, сама собою может соединить все народы и привести их к мирному между собой сожитию. Она должна быть основанием общего мира и узел всех языков Европы, поелику они все, кроме немногих турок, суть христиане» [Там же, с. 107].

Появление христианства как объединяющей и умиротворяющей силы позволяет говорить о единой европейской семье народов, внутри которой действует не только договор, но и любовь. Однако у Малиновского эта тема намечена лишь пунктиром. Эта новая, по сравнению со второй частью «Рассуждения», мысль пока не получает дальнейшего развития. Но довольно скоро она составит основу миротворческих идей Александра I.

Для ситуации 1803–1805 гг. одной из центральных проблем общеевропейского мира был польский вопрос. Его главным инициатором стал А. Чарторыйский, о чем В.Ф. Малиновский был прекрасно осведомлен. Но именно этот вопрос ставил под сомнение бескорыстность намерений России в деле мирного преобразования Европы. Малиновский довольно осторожно ставит этот вопрос исходя из своей доктрины народности государства: «Две отдельные части Польши[15] должны соединиться с третьею, принадлежащею России и составить один славяно-российский язык, управляющийся главными отделениями по местоположению и различию» [Малиновский, 1991, с. 103]. Расчленяя европейские империи, Малиновский явно планирует создание новой славянской империи на востоке Европы под видом того, что славяне представляют собой один народ. Воссоединение Польши в составе России было лишь первым этапом во внешнеполитических планах А. Чарторыйского. Следующим шагом должна была стать независимость Польши, возможно под протекторатом России.

Представление о том, что Россия может стать восстановителем государственности у народов, утративших ее в ходе имперских завоеваний, так как сама не претендует на европейские территории, было распространено не только в политических кругах самой России. На рубеже столетий эта идея имела международный резонанс. В конце 1804 г. в Россию прибыл флорентийский аббат Сципионe Пьяттоли [Берти, 1959, с. 219]. Видный масон и политический деятель довольно радикальных взглядов, он шесть лет провел в австрийской тюрьме по подозрению в якобинстве. В свое время Пьяттоли был воспитателем А. Чарторыйского, которого настраивал в духе польского патриотизма [D’Ancona, 1915]. Видимо, по приглашению Чарторыйского он появился в России и был допущен в ближайшее окружение Александра I.

На имя Александра I Пьяттоли подал докладную записку «О политической системе, которой должна следовать Россия» (Sur le système politique que devrait suivre la Russie). Эта записка представляет собой очередной миротворческий проект, главная роль в котором отводится России. Отечественные историки практически не уделяли внимания этому документу. И если о нем и упоминалось, то, как правило, в связи с эпопей Л.Н. Толстого «Война и мир». В черновиках первой части Пьяттоли присутствует среди гостей салона Анны Павловны Шеррер:

…Скромный, чистенький старичок иностранец был еще более замечательное лицо. Это был l’abbé Piattoli, которого тогда все знали в Петербурге. Это был изгнанник, философ и политик, привезший в Петербург проект совершенно нового политического устройства Европы, которое, как сказывали, он уже имел счастие через кн. Адама Чарторыжского представить молодому императору [Толстой, 1949, с. 186][16].

Для Толстого Пьяттоли – одна из примет начала Александровского царствования с его поиском новых путей в международной политике. Сведения о нем и его проекте писатель почерпнул в пятом томе «Истории консульства и империи» Адольфа Тьера. Для Тьера Пьяттоли был «один тех искателей приключений (aventuriers), наделенных выдающимися способностями, который принес на Север дух и ученость Юга» [Thiers, 1845, s. 349].

План Пьяттоли очень напоминал инструкцию, данную Н.Н. Новосильцеву 11 сентября 1804 г., и даже одно время считалось, что он и послужил ее источником [D’Ancona, 1915, р. 119]. Однако установленная Дж. Берти точная дата прибытия Пьяттоли в Петербург (29 ноября 1804 г.) [Берти, 1959, с. 219], говорит о том, что инструкции были даны Новосильцеву раньше, чем этот план мог быть представлен Александру I. Идейная близость этих документов объясняется тем, что за обоими текстами стоял Чарторыйский, который был учеником Пьяттоли в политике, и который привлек своего учителя к разработке внешнеполитического курса России. И инструкции, данные Новосильцеву, и план Пьяттоли объединены единой концепцией умиротворения Европы. Флорентийский аббат не столько формировал, сколько формулировал идеи Александра I по глобальной организации Европы. Своим планом он поддерживал и раздувал царские амбиции выступить в роли великого преобразователя Европейского континента.

Суть плана Пьяттоли состояла в том, что бессмысленно создавать третью коалицию против Франции, так как очередная война в Европе ни к чему не приведет. Вместо этого Россия как страна, наименее заинтересованная в территориальных приобретениях в Европе, должна предложить основать посреднический союз для умиротворения Европы (une alliance de médiation pour la pacification de l’Europe). Этот союз должен будет создать европейское равновесие за счет восстановления и усиления раздробленных государств. Три великие европейские державы: Франция, Пруссия и Австрия – не должны иметь общей границы и должны быть отделены друг от друга тремя конфедерациями: германской, швейцарской и итальянской. Этот план также предусматривал нейтралитет Швейцарии и поэтапное объединение Италии.

Особое место занимал польский вопрос, в котором Пьяттоли был особенно компетентен и полностью солидарен с Чарторыйским. Члены Негласного комитета, как и сам Александр I, считали, что разделы Польши – историческая несправедливость, нуждающаяся в исправлении. Был только один путь восстановления Польши: сначала соединить все ее части в составе России, после чего русский царь должен даровать ей независимость. К этой мысли, как отмечалось выше, подводил в своем «Рассуждении о мире и войне» Малиновский. Пьяттоли уже прямо говорит о том, что Польша должна получить независимость из рук России.

Именно этот пункт вызвал скептическое замечание А. Тьера относительно бескорыстия нового политического курса Александра I: «Это благородное негодование против посягательства прошлого века, это благородное бескорыстие, вмененное всем дворам для того, чтобы сдержать амбиции Франции, должны были привести в конечном счете к восстановлению Польши, чтобы отдать ее России! Не в первый раз под пышными добродетелями, выставляющими себя напоказ всему миру, скрываются огромное тщеславие и огромная амбиция. Русский двор, громче всех высказывавшийся за равновесие и бескорыстие, претендовавший свысока давать уроки Англии и Франции, мечтал таким образом завладеть всей Польшей!» [Thiers, 1845, р. 352].

К довершению этого проекта планировалось обращение Александра I к ученым Европы с тем, чтобы они выработали новое международное право, согласно которому одно государство не могло объявить войну другому без предварительного обращения в международный арбитраж.

Мысль вступить в единоборство с Наполеоном за европейское господство с 1804 г. все сильнее укореняется в голове Александра. Но речь пока идет не о военном противостоянии, а о моральном преобладании. Политике международного эгоизма и захвата территорий, неизбежно ведущей к войне, Александр пытается противопоставить старую, по сути, идею вечного мира в ее новом обличье. На языке просветительской философии это означало переход от естественного права в международных отношениях к общественному договору, или, как выражался Малиновский, к «условному праву». Иными словами, речь шла о поиске политического равновесия, предполагающего расчленение европейских империй и образование на их обломках мононациональных государств.

Эти новые представления не имеют четкой хронологической фиксации. Они уже присутствуют в XVIII в., но располагаются на периферии общественного сознания. Позже, после пересечения вековой границы и смены идейной парадигмы, людей, высказывавших в прошлом веке подобные взгляды, будут называть предшественниками, основоположниками и т. д. В то же время центральные для XVIII в. идеи также благополучно пересекут ту же границу. Представление о том, что они остались в прошлом, умерли или устарели, иллюзорно. Они будут постоянно продуцироваться хотя бы как объект полемики, как некий фон, на котором новое смотрится, как новое. В этом плане граница, отделяющая один век от другого, всегда имеет подвижный и конструируемый характер. Она заметна по мере приближения к ней и по мере отдаления от нее, но никогда не заметна в момент ее пересечения.

Глава 2

От войны к миру

До 1805 г. Россия практически не занималась военными приготовлениями, несмотря на то что с 1804 г. во внешней политике царя все более отчетливо проявлялись военные намерения. Член Негласного комитета П.А. Строганов отмечал: «Что касается военных дел, то они незначительны и ограничиваются повышениями и слушанием докладов военного совета» [Шильдер, 1987, т. 2, с. 331]. Жозеф де Местр летом 1803 г., сокрушаясь, что Россия не проводит активной внешней политики, писал: «У русского императора только две мысли: мир и бережливость» [Maistre, 1858, s. 97]. Для большинства современников первые годы александровского царствования прочно ассоциировались с миром. «Россия пользовалась миром и благоденствием под кротким скипетром государя Александра I до 1805 г.», – вспоминал Л.Н. Энгельгардт [Энгельгардт, 1997, с. 168].

Между тем нота Н.Н. Новосильцеву уже довольно ясно обозначила переход от принципа невмешательства во внутренние дела других государств, провозглашенного русским царем в 1801 г., к общеевропейским освободительным идеям. 1 сентября 1805 г. был объявлен рекрутский набор, который фактически стал объявлением войны Франции. В обращении к Сенату по этому поводу говорилось: «Среди происшествий, покой Европы сильно возмутивших, не могли мы взирать равнодушно на опасности, ей угрожающие. Безопасность империи нашей, достоинство ее, святость союзов и желание, единственную и непременную цель нашу составляющее, водворить в Европе на прочных основаниях мир, решили нас двинуть ныне часть войск наших за границу и сделать к достижению намерения сего новые усилия» [Шильдер, 1897–1898, т. 2, с. 125].

Вступление России в войну в 1805 г. не было подготовлено ни материально, ни идеологически. В глазах самого Александра это выглядело как защита принципов свободы и реализация просветительской идеи вечного мира. Но общество, прожившее в мире первые четыре года его правления, к войне явно готово не было. Поэтому тем неожиданнее стало поражение русских войск под Аустерлицем. Это произошло 20 ноября 1805 г., а 8 декабря «Санктпетербургские ведомости» писали нечто невразумительное:

Истощенные силы Венского Двора, нещастия постигшия оный, также недостаток в продовольствии, не взирая на сильное и храброе подкрепление Российских войск, заставили Римского императора на сих днях заключить с Франциею конвенцию, за которою вскоре должен последовать и мир. ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО пришед на помощь своего союзника, не имел иной цели, как собственную оного защиту и отвращение опасности, угрожающей Державе Его, видя в настоящих обстоятельствах присутствие войск своих в Австрийских пределах более уже ненужным, Высочайше указать им изволил, оставив оные, возвратиться в Россию. В непродолжительном времени публикованы будут реляции военных действий, до самого пресечения оных [Голич, 1805].

Но еще до их публикации журнал «Вестник Европы» в январе 1806 г. сообщал своим читателям: «Нетерпеливо ожидаем подробного описания о славной битве при Аустерлице между Российско-Австрийскими и Французскими войсками. На первый случай для нас довольно и того, что победа осталась на стороне русских. Опровергать же газетные статьи, сочиняемые во Франции – почитаем за излишнее. Каждому известно, что французы сражаются хорошо, но сочиняют еще лучше» [Каченовский, 1806, с. 77–80].

Впрочем, русские тоже умели сочинять. Александр I дал распоряжение М.И. Кутузову «прислать две реляции: одну, в коей по чистой совести и совершенной справедливости были бы изложены действия… а другую – для публикования» [Богданович, 1869, с. 105]. Реляция «для публикования» появилась в газетах 16 февраля 1806 г. Из нее довольно трудно было понять, кто вышел победителем из сражения. Читателю внушалась мысль если не о победе русских, то во всяком случае о ничейном исходе сражения с некоторыми преимуществами, оставшимися на стороне российских войск: «Почти до самой полночи стояли они в виду неприятеля, который не дерзал уже более возобновлять своих нападений». При этом потери русских назывались в полтора раза меньше, чем французов: «По самым вернейшим изчислениям весь урон наш, как в убитых, так и в плен попавших, не доходит до двенадцати тысяч, напротив того по всем имеющимся сведениям урон неприятеля в убитых и раненных простирается до восемнадцати тысяч» [Кутузов, 1806, с. 138][17].

Итак, официальная точка зрения хоть и отличалась некоторой неопределенностью, в целом же была позитивной и сводилась к тому, что поражение потерпели австрийцы, а русские, пришедшие исключительно для их защиты, ушли обратно после того, как защищать уже стало некого. Бессовестность подобной фальсификации возмутила Наполеона, ревниво относящегося к одной из самых ярких своих побед. Император французов вынужден был выпустить по этому поводу специальный бюллетень. В нем говорилось: «Здравомыслящие люди с негодованием слышат, как император Александр и его Правительствующий Сенат утверждают, что поражение потерпели их союзники. Вся Европа хорошо знает, что в России нет семьи, не носящей траур. И это не союзников они оплакивают. Сто девяносто пять орудий захваченных у русских и находящихся в Страсбурге, это не пушки союзников. 50 знамен, вывешенных в Соборе Парижской Богоматери, это не знамена союзников. Толпы русских, умерших в наших госпиталях или находящихся в тюрьмах наших городов, это не солдаты союзников» и т. д. [Pascal, 1844, p. 427].

Русское общество судило об Аустерлицком сражении, конечно, не только по официальным публикациям. Московский современник тех событий Степан Петрович Жихарев писал в дневнике 30 ноября 1805 г.: «Получено известие, что 20 числа мы претерпели жестокое поражение под Аустерлицем…Эта роковая весть вдруг огласила всю Москву, как звук первого удара в большой ивановский колокол…Мы не привыкли не только к большим поражениям, но даже и к неудачным стычкам, и вот от чего потеря сражения для нас должна быть чувствительнее, чем для других государств, которые не так избалованы, как мы, непрерывным рядом побед в продолжении полувека» [Жихарев, 1955, с. 134].

Психологический шок усиливался еще и от того, что не было культурного языка для передачи пораженческих настроений. Война и связанные с ней победы для русского культурного сознания прочно ассоциировались с одической традицией прославления героев. Парадоксальным образом Аустерлиц в первое время даже поднял авторитет царя. Александр I с момента восшествия на престол не пользовался особой популярностью среди дворянства. Как вспоминал А.C. Стурдза, «в течение первых десяти лет правления Александра в салонах обеих столиц все почти в один голос более или менее громко говорили о крайней посредственности императора, о скромности его умственных способностей, о его обманчивой мягкости, скрывающей полное отсутствие энергии и таланта» [Stourdza, 1859, s. 96].

Даже приезд Александра к армии накануне Аустерлицкого сражения (событие само по себе неординарное, хотя бы уже в силу того, что со времен Петра I русские монархи появлялись перед войсками только на парадах) встретил холодный прием. Очевидец этого события граф А.Ф. Ланжерон вспоминал: «Я был удивлен так же, как и другие генералы, холодностью и угрюмым молчанием, с которыми войска встретили Императора» [Шильдер, 1897–1898, т. 2, с. 283]. Но совершенно иначе Александр был принят после своего бесславного возвращения из‑за границы в 1805 г. 9 декабря в 4 часа утра царь въехал в столицу и остановился у Казанского собора. Один из очевидцев описал то, что за этим последовало: «Все устремилось туда со всех ног. Он был так сжат со всех сторон, что не мог двинуться с места. Все пали на колени и целовали ему ноги и руки. Радость напоминала иступленный восторг. Этот государь, столь заслуженно обожаемый, плакал от умиления и заверял, что это мгновение восполняет ему все огорчения, которые он испытал, и что он всей душой согласен страдать еще больше, чтобы только снова видеть столь приятные его сердцу свидетельства» [Там же, с. 285].

Так встречал побежденного императора простой народ, но и дворянство не осталось в стороне. Буквально через несколько дней, по случаю дня рождения Александра (12 декабря), Дума кавалеров ордена Святого Георгия в лице своих депутатов, князей А.А. Прозоровского и А.Б. Куракина, обратилась к царю с прошением «о возложении на Себя I степени ордена Св. Георгия». Несуразность этого прошения заключалась в том, что, согласно статуту этого ордена, его мог получить только тот, кто «лично предводительствуя войском, одержит над неприятелем, в значительных силах состоящим, полную победу, последствием которой будет совершенное его уничтожение» [Дуров, 1993, с. 37]. Свой отказ от столь мало заслуженной им награды Александр мотивировал тем, «что знаки первого класса сего ордена должны быть наградою за распоряжения начальственные, что он не командовал, а храброе войско свое привел на помощь своего союзника, который всеми оного действиями распоряжал по собственным своим соображениям, и что потому не думает он, чтобы все то, что он в сем случае сделал, могло доставить ему сие отличие; что во всех подвигах своих разделял он токмо неустрашимость своих войск и ни в какой опасности себя от них не отделял, и что сколько ни лестно для него изъявленное кавалерскою Думою желание, но, имев еще единственный случай, оказал личную свою храбрость, и в доказательство, сколь он военный орден уважает, находит теперь приличным принять только знак четвертого класса оного» [ПСЗРИ, т. 28, с. 1300–1301; Шильдер, 1897–1898, т. 2, с. 145].

Не менее благосклонна к побежденному царю была настроена и Москва. 2 декабря 1805 г. C.П. Жихарев заносит в дневник:

Известия из армии становятся мало-помалу определительнее, и пасмурные физиономии именитых москвичей проясняются. Старички, которые руководствуют общим мнением, пораздумали, что нельзя же, чтоб мы всегда имели одни только удачи. Недаром есть поговорка: «лепя, лепя и облепишься», а мы лепим больше сорока лет и, кажется, столько налепили, что Россия почти вдвое больше стала. Конечно, потеря немалая в людях, но народу хватит у нас не на одного Бонапарте, как говорят некоторые бородачи-купцы. И не сегодня, так завтра подавится, окаянный. Впрочем, слышно, что потеряли не столько мы, сколько немцы, которые будто бы яшася бегу тогда, как мы грудью их отстаивали [Жихарев, 1955, с. 135].

Настроение москвичей быстро менялось от растерянности до полного восторга: «Удивительное дело! – продолжает свой дневник Жихарев, – Три дня назад мы все ходили как полумертвые и вдруг перешли в такой кураж, что боже упаси! Сами не свои, и чорт нам не брат. В Английском клубе выпито вчера вечером больше ста бутылок шампанского, несмотря на то что из трех рублей оно сделалось 3 р. 50 к. и вообще все вина стали дороже» [Там же][18].

Одним словом, Москва вступала в новый 1806 год в приподнятом боевом настроении. «Московские ведомости» от 3 января 1806 г. поместили «Стихи на Новый 1806 год» с соответствующими настроению строками:

Герои лаврами твои везде венчаны,Господь Сил шествует пред ними во громах:Где ступят лишь, враги там стерты и попраны,В твоих же празднуют воинственных стенах.Росс…имя ужасаетПерс, Галл равно пред ним дрожит,Весь Свет его победы знаетИ славою его шумит[Стихи, 1806, с. 1].

Если еще о персах и можно было говорить в победоносном тоне, с учетом некоторых успехов, достигнутых русской армией под командованием П.Д. Цицианова в Закавказье в 1804–1805 гг., то упоминания «галла» в этой связи звучит почти как насмешка. Тем не менее поражению под Аустерлицем радовались как победе.

Радовались, конечно, не поражению, а возвращению России к активной внешней политике. Четыре с половиной года мирного царствования, реформаторской деятельности Негласного комитета большинством дворянства были встречены как проявление государственной слабости и отсутствие политических перспектив. От царя ждали решительных шагов прежде всего в международной политике. При этом идеи либеральной войны тоже были мало понятны. Нужна была патриотически ориентированная внешняя политика, сродни той, которую проводила Екатерина II. Поэтому возросшую популярность царя после Аустерлицкого разгрома, следовало воспринимать как аванс со стороны общественного мнения, стремящегося вернуть России былое влияние в международных отношениях[19].

Александр I чутко уловил эти настроения. Он понял, что в глазах дворянства его погубит не поражение, а мир с Наполеоном. Поэтому, несмотря на все разумные доводы своего министра иностранных дел А. Чарторыйского начать с Наполеоном переговоры о мире, Александр твердо решил продолжать войну. Но теперь антураж этой войны становился иным. Александр переходит от либеральной военной фразеологии к патриотической. Идя навстречу общественному мнению, царь манифестом от 16 ноября 1806 г. объявил войну Франции. Основная идея этой войны – защита отечества от возможного вторжения французов. «Россиянам, – говорится в манифесте, – обыкшим любить славу своего отечества и всем ему жертвовать, нет нужды изъяснять сколь происшествия сии делают настоящую войну необходимою» [Шильдер, 1897–1898, т. 2, с. 155].

Призывая народ готовиться к обороне отечества, Александр I апеллировал не только к патриотическим, но и к религиозным чувствам. Эффективным инструментом в антинаполеоновской пропаганде и пробуждении национально-патриотических чувств стала Церковь. 30 ноября появился манифест, учреждающий Губернское Земское войско, или Милицию. За этим сразу последовал указ Святейшему Синоду, определивший ведущую роль Церкви в наборе милиции. В самой этой милиции была заложена идея народного единства перед лицом общей опасности: «Сие чрезвычайное ополчение, подъемлемое на защиту православной нашей Церкви и в оборону Отечества, требует усилий и содействия от всех состояний, Государство составляющих». Церковь должна была практически осуществить эту идеи патриотического единения сословий. Далее в указе говорилось: «Мы призываем Святейший Синод предписать всем местам и чинам, ему подвластным, дабы градские и сельские священники в настоящих обстоятельствах, при образовании земского ополчения усугубили ревность свою ко внушению своим прихожанам, колико ополчение сие для спасения Отечества необходимо» [Там же, с. 353].

Церковь откликнулась. Не только в храмах во время богослужения звучало проклятие антихристу Наполеону с исчислением всех «богопротивных его замыслов и деяний, коими он попрал закон и правду» [Там же, с. 354], но и, как вспоминал Ф.В. Булгарин, было «пущено в свет род объявления, без подписи, для воспламенения народа противу нарушителя общего спокойствия, Наполеона Бонапарте, которого не щадили, разбирая всю его жизнь с того времени, как он защищал в Париже Директорию противу разъяренной черни. Объявление было напечатано славянскими буквами, и прибито к стене церквей и повсюду, где собирается народ. Этот современный акт чрезвычайно любопытен и редок. Я удержал в памяти несколько выражений. Начинался он словами: “Неистовый враг Наполеон Бонапарте, уподобишася сатане!” Упрекали Наполеона в том, что он в Париже “совершал беззакония с непотребницами, а потом поклонялся им, как божеству”. Намек на праздники богини Разума, которые, впрочем, как теперь известно, были не по душе Наполеону Бонапарте! Упрекали его в том, якобы он в Египте поклонялся Магомету, и, наконец, представив его каким-то Картушем, объявляли, что он идет на Россию, и приглашали ополчиться за Дом Пресвятыя Богородицы и за царя Православного. Это объявление было написано искусно, в духе простого народа – и было предшественницей знаменитых прокламаций и бесед графа Ростопчина с московским народонаселением, в 1812 году» [Булгарин, 2001, с. 222–223].

Из этого можно было бы сделать вывод, что политика Александра I после неудачи под Аустерлицем повернула от европейского либерализма в сторону патриотического консерватизма. Именно такой политики от царя ждало общество в 1806 г., и Александр не просто подыгрывал в этом общественному мнению, он явно стремился его возглавить и опередить.

Но вместе с тем во внешней политике царя была одна нота, звучащая некоторым диссонансом в этом национально патриотическом хоре. Речь идет о трудно объяснимой с точки зрения политической прагматики приверженности царя к Пруссии. Начиная с Мемельского свидания 1802 г., между Александром и прусской королевской четой – Фридрихом Вильгельмом III и Луизой – установились теплые личные отношения. В октябре 1805 г. по дороге к своей армии, находящейся за границей, Александр вместе с Фридрихом Вильгельмом в Потсдаме над гробом Фридриха Великого поклялись «в вечной дружбе, залогом которой будет освобождение Германии» [Шильдер, 1897–1898, т. 2, с. 132].

Союз с Пруссией был бесполезен в 1805 г., когда Александру так и не удалось присоединить ее к антифранцузской коалиции, и вреден для России в 1806 г., когда Пруссия, получив из рук Наполеона, принадлежащий Англии Ганновер, фактически оказалась на стороне Франции против России. Министр иностранных дел А. Чарторыйский напрасно пытался использовать весь свой дипломатический опыт и личные отношения с царем, чтобы отвратить его от Пруссии и заставить заключить союз с Наполеоном. Александр упорно стоял на своем, и Чарторыйскому это в итоге стоило его поста. Новым министром иностранных дел в июне 1806 г. был назначен Андрей Яковлевич Будберг, а уже в июле Александру удалось обменяться с Фридрихом Вильгельмом секретными декларациями, направленными против Франции. По замечанию Н.К. Шильдера, «обмен этих деклараций создал для Пруссии положение, которому нет примера в истории дипломатических сношений государств. В одно и то же время Пруссия состояла в союзе с Францией против России и с Россией против Франции. Спрашивается, которую их этих двух держав Пруссия готовилась обмануть» [Шильдер, 1897–1898, т. 2, с. 150].

Несмотря на то что дипломатический просчет Александра сказался очень скоро (14 октября 1806 г. прусская армия была уничтожена французской сразу в двух генеральных сражениях при Иене и при Ауэрштедте), царь остался верен своему союзническому долгу и начал войну против Франции практически в одиночку. Такая рыцарская приверженность данному слову, пусть даже неверному союзнику, вызывала иронию в дипломатических кругах Европы и серьезную обеспокоенность в ближайшем окружении царя. Императрица Мария Федоровна с тревогой писала сыну 14 марта 1807 г.:

Вы догадываетесь, что я хочу говорить с вами о Пруссии. Я не перестану повторять, что привязанность вашего деда к Берлинскому двору стала причиной его гибели, привязанность вашего отца к тому же двору стала для него столь же роковой, и ваша привязанность к нему, дорогой Александр, была достаточной до настоящего момента… Я ограничусь тем, что заклинаю вас обратить все ваше внимание на то, чтобы вас не могли упрекнуть в том, что вы жертвуете интересами и славой вашего отечества. Это правда, что вы снова взяли оружие для того, чтобы помочь и окончательно спасти Пруссию, но не менее верно и то, что из‑за этих обстоятельств наши границы оказались под угрозой и вы оказались вынужденным просить значительной и неизвестной до сего момента в истории России помощи нации… Необходимо, чтобы своей политикой вы убедили бы нацию, что вы действуете только ради ее славы и покоя, и что прусского влияния не существует, и вы предоставляете Пруссии только защиту и поддержку и заключите мир не тогда, когда этого захочет Пруссия, но когда этого захотите вы и когда сочтете это славным и необходимым для вашего государства.

Великий князь Николай Михайлович, опубликовавший этот отрывок, затруднился с объяснением такого упорного пристрастия царя к Пруссии, и в итоге вынужден был признать это «результатом какого-то рыцарского чувства его королеве Луизе» [Николай Михайлович, 1912, т. 1, с. 48]. Думается, что историк прав лишь отчасти. Рыцарственное отношение к прусской королеве было лишь одним из элементов новых принципов внешней политики, которые Александр I пытался утверждать с самых первых своих шагов на международной арене. Для него война с Наполеоном – это война из‑за принципов, поэтому она должна быть справедлива и бескорыстна. К тому же это война в защиту слабых от сильного, ставящая своей целью новые основания общеевропейского мира, о которых речь шла в ноте Новосильцеву. Возможно также и то, что здесь уже наметились контуры того сентиментального мистицизма, которым будет окрашена внешняя политика Александра после войны 1812 г.

Как бы то ни было, столь преданное отношение Александра к Пруссии вызывало недоумение у его подданных и нуждалось в объяснении. Возможно, с этой целью в 1807 г. появилась брошюра «Рассуждение об участии, приемлемом Россиею в нынешней войне, сочиненное другом политической свободы и взаимной независимости всех народов». Создание этого документа следует датировать последними днями декабря 1806 г. – первыми днями января 1807 г.: в нем упоминается Пултуское сражение, произошедшее 14 (26) декабря 1806 г. и ничего не говорится о сражении при Прёйсиш-Эйлау, произошедшим 26–27 января (7–8 февраля) 1807 г. Для автора «Рассуждения» характерен либеральный взгляд на международную политику в духе идей самого Александра I. Определяя революционные войны Франции как изначально освободительные, он отмечает, что они постепенно выродились в завоевательные. «Война, предпринятая Франциею для защищения национальной ее свободы от притязания других держав, но вскоре потерявшая сию благородную цель, распространилась от запада к востоку даже до пределов пространственнейшей в свете Российской Империи» [Рассуждение… 1807, с. 1], – так начинает автор свое «Рассуждение». Отличительная черта завоевательной войны, по его мнению, заключается в том, что она «бесконечна; ибо она в самой себе находит вечную пищу» [Там же, с. 40]. Следовательно, говорить о том, что Наполеон сможет когда-либо остановиться и что сколь бы то ни было прочный мир с ним возможен, нельзя. «Завоевательная система Рима продолжалась при всех образах правления… пока по истечении многих столетий, Империя сия, истощаясь внутри себя постепенно, наконец, упала и разрушилась!» [Там же, с. 47].

Союз Пруссии и Франции автор объясняет как несогласием мнений внутри Берлинского кабинета, так и хитростью и коварством французской дипломатии, которая сумела добиться неучастия Пруссии в третьей коалиции. Но Александр проницательно понял, что в действительности Франция – такой же враг Пруссии, как и России, и что по завоевании Пруссии Наполеон окажется на российских границах, и тогда неизбежно наступит очередь России. Поэтому «Император АЛЕКСАНДР… подавляя всякое неприятное ощущение, не переменил дружественных расположений своих к Пруссии» [Там же, с. 20].

Таким образом, союз с Пруссией даже после ее поражения является необходимой мерой для обороны отечества. Автор настойчиво пытается донести эту мысль до патриотически настроенного русского дворянства, считающего, что война за Пруссию не отвечает интересам России: «Но скажите, Князья и вельможи сего неизмеримого государства, скажите полководцы и начальники над победоносным Российским воинством, скажите, не все ли вы чувствуете, что война сия есть дело вашего отечества. Главною причиною участия России в сей войне вы почитаете союз ее с другими Державами и личные дружественные расположения великодушного Государя к другим Владетелям» [Там же, с. 43–44]. Люди, так думающие, по мнению автора «Рассуждения», не понимают характера войны и той реальной угрозы, которая нависла над их отечеством.

Спасение заключается не в политических комбинациях, которые европейские державы придумывают ради соблюдения своих эгоистических интересов, и даже не в тех коалициях, которые они заключают против Франции, но которые столь же не прочны, сколь и несовместимы интересы входящих в них стран, спасение – в осознании общей угрозы, исходящей от наполеоновской Франции, и в бескорыстном объединении против нее. Все это очень хорошо вписывается в стиль дипломатических документов, исходящих из Петербурга в 1803–1807 гг.

Итак, союз с Пруссией питался не только личными симпатиями Александра к королеве Луизе и ее государству, но и либерально-освободительными идеями и стремлением представить свою внешнюю политику как бескорыстную помощь побежденным народам.

Эти идеи находили отражение не только в публицистике, но и в поэзии, в частности, в известном стихотворении В.А. Жуковского «Песнь барда над гробом славян победителей», написанном в 1806 г. С Жуковского начинается новая эпоха в развитии русской военной лирики. На смену традиционной оде, прославляющей русское оружие, и из всей гаммы чувств, порождаемых войной, знающей только восторг («Восторг внезапный ум пленил» и т. д.), приходит военная элегия с ее способностью передавать не только различные чувства, но и малейшие нюансы душевных переживаний.

Вопреки устоявшемуся мнению, что в «Песне барда» речь идет о «недавно проигранном сражении» [Кашкина, 1988, с. 140], в стихотворении описывается ситуация победы, что видно, во-первых, из самого заглавия; во-вторых, уже в самом начале сказано враги утихли расточенны; и наконец, в-третьих, прямо сказано так пал с победой росс! Между тем исследовательская ошибка в данном случае показательна. Она обусловлена позднейшим признанием самого Жуковского, что стихотворение написано под впечатлением от Аустерлицкого сражения [Жуковский, 1959, с. 419], а также общей минорно-медитативной тональностью стихотворения.

В действительности Аустерлиц, как отмечалось выше, в общественном сознании трансформировался в победу, а минорно-медитативная тональность объясняется сопряженностью барда не только со славой русского оружия, но и с теми несчастьями, которые несет война даже победителям. При этом описание самого сражения выдержано в традиционном одическом стиле:

О битвы грозный вид! смотри! Перун сверкает!Се мчатся! грудь на грудь! Дружин сомкнутых сонм!Средь дымных вихрей бой и Гром;По шлемам звук мечей; коней пронзенных ржаньеИ труб созвучный треск. От топота копыт,От прения бойцов, от кликов и стенаньяСмятенный воет бор и дол, гремя, дрожит.О страшный вид попранных боем!

Далее автор переходит к изображению подвигов героев:

Тот зыблется в крови, с глухим кончаясь воем!Тот вихрем мчась погиб бесстрашных впереди;Тот, шуйцей рану сжав, десной изнеможеннойОторванну хоругвь скрывает на груди;Тот страшно восстенал, на копья восхищенной,И, сверженный во прах, дымясь, оцепенел…О мужество славян! О витязей предел!

Архаизированная лексика, общеславянский колорит оды, дополненные авторскими комментариями из современности [Там же, с. 418–419][20], усиливали патриотическую суггестивность образной системы.

Однако на первом плане стоят не сражение и героизм воинов, а бард, соединяющий в себе войну и мир. Это традиционная для всех культур фигура певца, вдохновляющего воинов на битвы и рассказывающего о подвигах героев мирным людям. В герое Жуковского пересекаются различные культурные традиции. Само имя «бард» отсылает к Оссиану [Левин, 1980, с. 88–90]. За некоторыми образами стихотворения просматривается «Слово о полку Игореве» с его Бояном [Прокофьев, 1988, с. 41–42]. Встречающийся в тексте образ убитого воина, положенного на щит, отсылает к спартанской традиции и соответственно Тертею, имя которого упоминалось в эпиграфе из Делиля, предпосланном первой журнальной публикации этого стихотворения: «Если иногда лесть унижала наши песни, зато чаще наши торжественные звуки заставляют уважать законы и любить отечество. Воинственный бард бегал из строя в строй, чтобы воодушевлять юношество, устремившееся к битвам. Тиртей пожирал Марса своим пламенем… Не будем же позорить пыл, нас воодушевляющий; оставим сладостные песни забав и их робкую лиру; прославим великодушного и добродетельного человека».

В рамках этих традиций Жуковский видит свое поэтическое место. Основным содержанием лирической медитации барда являются рассуждения о войне и мире. Эти две категории соотносятся в «Песне» как смерть и жизнь, как слава и бесславье. Прославляя воинов, павших на войне, бард с презрением отзывается о людях мирной жизни:

Пускай безвестный погибает,Сей житель праха – червь душой;Пусть в дольнем мраке жизнь годами исчисляет.

Мир ассоциируется не только с безвестным и темным существованием, но и с неволей (завидна ль часть веригой лет томимых), и в конечном счете смертью:

Бесславный ждет, томясь, кончины вялых дней,До времени во мгле могилы погребенный.

Совсем другое дело – смерть на войне. В ее характеристике доминирующей оказывается лексика со значением не только славы, но и наполненности бытия:

Блажен почивший на громахВ виду отчизны благодарнойИ гробе супротивным страх,И в гробе озарен денницей лучезарной;Блажен погибший в цвете лет…О юноша, о ты, бессмертью приобщенный!Коль быстро совершен твой выспренний полет.

Подлинного мира удостоены лишь те, кто отдал жизнь в бою:

Здесь, братья, вечно мирны вы!Почийте сладко, незабвенны!

В пространственном отношении война и мир противопоставлены как верх и низ. Все что относится к мирной жизни расположено внизу и в темноте, ее образом является «дольний мрак». Битва происходит наверху, и связанные с ней действия выражаются мотивами паренья и полета:

Пари, блистай, превознесенный;Погибнешь в высоте – весь мир твой мавзолей.

Пространственные характеристики усиливаются цветовыми. В описании смерти в бою многократно подчеркиваются световые тона: «И в гробе озарен денницей лучезарной» (курсив мой. – В. П.).

Итак, жизнь и смерть меняются местами. Жизнь в привычном значении получает характеристики смерти, а смерть в бою является наивысшем воплощением подлинной жизни. Мирная жизнь в ее нормальном течении строится вокруг могилы воинов как дань памяти об отдавших жизни за свое отечество. Девы рыдают на их могилах, потомки приходят, чтобы набраться мужества и в дальнейшем следовать примеру героических предков.

В этот поэтический мир вплетаются современные мотивы, служащие пропагандой политики Александра I в 1806 г. Лейтмотивом этой части «Песни» является отмщение, к которому бард призывает славян. Причем мстить следует не только за погибших братьев, но и всю Европу, обращенную в рабство Наполеоном – «ярым исполином»:

Прострите взор окрест: лишь дебри запустелы.Где пышный вид полей? Где радостные селы?И где тевтонов мощь, низринувшая Рим?Там матерь гладная иссякшими сосцами,Простертая на прах, в младенца кровь лиет;Недугом изнурен, кончины старец ждет;Там чада нищеты – убийство и хищенье;Там рабства первенец, неистовый разврат.О ясный мир семей! О нравов оскверненье!О доблесть прежних лет! Лишь цепи там звучат;Лишь хищников бичи подъяты над рабами;Сокрылись Германа последние сыны;Сокрылись сил вожди, парившие орлами;В пустынях, очеса к земле преклонены,Над прахом падшего отечества рыдают.


Поделиться книгой:

На главную
Назад