Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Краткая история Лондона - Саймон Дженкинс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Англия воевала с Голландией в 1650-х и 1660-х годах, но та война была прежде всего торговой и велась на море. Большинство англичан испытывали симпатию к голландцам, на протяжении большей части уходившего века сражавшимся против воинствующего католицизма. В конце эпохи Реставрации в Лондоне была мода уже на все голландское, а не французское. Дворец Кью был известен как Голландский дом. Среди лондонских портретистов царили выходцы из Голландии Питер Лели и Годфри Кнеллер, а Ян Кип и Леонард Кнейф поставляли аристократам эффектные панорамные виды их сельских усадеб. Англия естественным образом искала помощи в политических треволнениях за Северным морем, а не за Ла-Маншем.

Вторжение, переворот и новый режим

Вильгельм Оранский не заставил себя просить дважды. Группа заговорщиков-вигов[51], подстрекаемая его лондонским агентом Хансом-Виллемом ван Бентинком, «пригласила» его вторгнуться в Англию и отнять престол у Якова. В ноябре 1688 года Вильгельм так и сделал. Во главе флота, вдвое превышавшего Непобедимую армаду, собранную Филиппом II Испанским веком ранее, он высадился на западе, в Бриксаме, в графстве Девон, и оттуда выступил на Лондон, ожидая начала обещанного народного восстания против Якова. Восстания не произошло, но и королевская армия оказала Вильгельму лишь номинальное сопротивление, особенно после того, как один из ее командиров Джон Черчилль (позднее герцог Мальборо) перешел на его сторону.

Вильгельм прибыл в Лондон; впервые со времен нормандского завоевания город столкнулся лицом к лицу с иностранным захватчиком. Обе стороны проявили крайнюю осторожность. Якову, который все еще находился в Уайтхолле, но без армии, дали спокойно бежать во Францию. Вильгельм издал манифест, в котором вновь утверждал Петицию о праве и Великую ремонстрацию, составленные парламентом еще до гражданской войны. Это должно было говорить о «величайших сомнениях и скромности» Вильгельма, принужденного спасти Англию от «дурных советников» Якова. Для юридического оправдания ситуации был призван Джон Локк, написавший в 1689 году «Два трактата о правлении» и посвятивший их «нашему великому избавителю». Вильгельм, по его словам, «спас нацию, находившуюся на грани рабства и гибели», и Локк мастерской юридической эквилибристикой оправдал вооруженное свержение законного короля.

В отличие от Карла II после Реставрации, Вильгельм не осмелился подойти близко к Сити, зная, что у Якова там были сторонники. Торжественное приветствие нового короля было со всеми предосторожностями организовано в Сент-Джеймс-парке; было роздано немало апельсинов и оранжевых ленточек. Голландские солдаты выстроились вдоль улицы Уайтхолл; им было приказано говорить об «освобождении», а не о завоевании. Тем не менее английские солдаты были отосланы из столицы и заменены голландским гарнизоном. Ивлин, вспоминая гражданскую войну, удивлялся: «Каким же странным образом настолько неслыханно утратила дух наша несчастная страна, чему и мне пришлось быть свидетелем!»

Вторжение Вильгельма его пропагандисты назвали «Славной революцией». Ее результат был, несомненно, благим и позволил избежать назревавшего прямого столкновения между парламентом и монархией Стюартов. Многие тори[52] и католики считали Вильгельма узурпатором, а некоторые активно строили заговоры, направленные на возвращение Якова, однако парламент, прочно находившийся в руках вигов, провел ряд мер, нацеленных на то, чтобы престол впредь могло унаследовать только лицо протестантского вероисповедания, и притом под верховной властью парламента. Новый король, получивший тронное имя Вильгельм III (1689–1702), согласился на это при условии, что он и его жена Мария будут править совместно, как равные король и королева; до смерти Марии в 1694 году так и было. В 1690 году были проведены билли, восстановившие различные хартии, дарованные Сити; при этом было постановлено, что «отныне хартия Сити никогда и ни по какой причине не будет отменена». Этот выразительный шаг в сторону демократии был сделан без того, чтобы на улицах Лондона пролилась хоть одна капля крови – хотя в последующие годы в Шотландии и Ирландии ее пролилось немало.

Пригород пригорода

Со времен Эдуарда Исповедника место, откуда монархи правили Англией, располагалось выше столицы по течению – в приходе Вестминстер, относившемся к графству Мидлсекс. Сначала короли жили в старом Вестминстерском дворце Эдуарда, где сегодня располагаются парламент и королевские суды. Затем, при Тюдорах и Стюартах, правители (на время своего пребывания в Лондоне) переместились в близлежащий дворец Уайтхолл, густое скопище старых и новых зданий, вмещающее огромную стаю королевских слуг и чиновников.

Вильгельм и Мария не любили Уайтхолл; малая резиденция в Сент-Джеймсском дворце нравилась им ничуть не больше. Вильгельм страдал от астмы, а Мария жаловалась на Уайтхолл: «Ничего, кроме стен и воды». Супруги решили совсем покинуть город и приобрели Ноттингем-хаус возле деревни Кенсингтон; по заказу августейшей четы Кристофер Рен устроил здесь роскошные апартаменты. Подчеркивая двуединый характер своей монархии, король и королева потребовали, чтобы во дворце для супругов были предусмотрены раздельные половины и каждый имел свой зал для аудиенций. В Хэмптон-корте у них были даже отдельные парадные входы.

После переезда монархия фактически отделилась от столицы. Ни Вильгельм и Мария, ни сменившая их на троне королева Анна не использовали Сент-Джеймсский дворец. Политическая география Лондона шла в ногу с политическим устройством: воплощением принципов Билля о правах, принятого в 1689 году, стал Вестминстерский дворец, ныне резиденция официально облеченного верховной властью парламента. По мере увеличения полномочий парламента независимость монарха словно бы отступала на запад, незаметно растворяясь в зелени Кенсингтонских садов.

Королева Анна (1702–1714) унаследовала любовь сестры к загородным резиденциям. Поэт Александр Поуп с любовью описывал Хэмптон-корт, где «королева Анна невзначай / Советам внемлет и вкушает чай»[53]. Привычка королевы давать министрам аудиенцию в своем личном кабинете привела к тому, что слово «кабинет» стало собирательным названием правительства. В 1707 году по Акту об унии Лондон стал столицей не только Англии (и Уэльса), но и Шотландии. Обрадованная Анна щеголяла в одеждах кавалера ордена Чертополоха и объявила себя правительницей единой страны, чьи подданные «сердечно желают стать одним народом», – заветная, но несбыточная надежда! После Акта парламент пополнили сорок пять депутатов от Шотландии, усилив гегемонию вигов, которой предстояло продлиться с перерывами полвека.

Деньги решают всё

После Великого пожара многие жители покинули Сити, и вместе с ними Сити покинули многие традиционные ремесла. Мануфактуры закрывались, ремесленники уезжали. Основным занятием оставшихся стали финансы, с которыми так или иначе торговцам Сити приходилось иметь дело и прежде. Теперь же им пришлось довести до совершенства работу непосредственно с деньгами, короче говоря – банковское дело. Термин «банк» происходит от итальянского слова, означающего скамью, на которой выкладывались на всеобщее обозрение выдаваемые займы. Эта практика вытеснила традиционную дачу взаймы денег, обеспеченных серебром и золотом менял. В 1694 году был основан Банк Англии – первоначально как частное предприятие, предназначенное для урегулирования долгов правительства. Два года спустя это привело к появлению «бумажных денег» – на первых порах в форме векселей, обеспеченных золотым запасом Банка Англии. Росту правительственных займов способствовало учреждение Ост-Индской компании и Компании южных морей – по существу, государственных предприятий, в которых банкиры, министры и просто подданные могли приобрести спекулятивные обязательства на большие суммы.

Как и в средневековой Венеции, дальние морские экспедиции были делом рискованным, и их успех в немалой степени зависел от событий за океаном, что придавало большую ценность контактам и информации. Сити оказался идеальным местом для завязывания подобных контактов. Новые банковские учреждения пришли на смену старым ливрейным компаниям. Банкиры уже не были ни золотых дел мастерами, ни торговцами шелком и бархатом; некоторые из них не стремились даже получить права свободного горожанина и тем самым влиять на политическую жизнь Сити. Из первоначальных двадцати шести директоров Банка Англии шестеро были гугенотами, а половина – диссентерами, то есть членами религиозных групп, отколовшихся от официальной англиканской церкви. Движущей силой их бизнеса были не гильдейские связи, а информация, по крупицам собранная в кофейнях Корнхилла и Треднидл-стрит. Отныне лондонские гильдии стали скорее клубами, чем торговыми картелями.

К 1700 году в Лондоне было более 500 кофеен; многие из них специализировались на конкретных товарах и услугах и брали плату за вход. Так, кофейня Ллойда стала центром страхового бизнеса, а кофейня Джонатана – торговли скотом. Английский термин stock market – «фондовый рынок» – происходит, как считается, от того, что вблизи упомянутой кофейни Джонатана располагались старинные колодки (stocks) для наказания преступников. Первый рыночный прейскурант, озаглавленный «Биржевой курс» (Course of the Exchange), был издан в кофейне Джонатана в 1698 году, в то время как первая британская ежедневная газета – Daily Courant – вышла на Флит-стрит лишь в 1702 году.

Таким образом, корни лондонской журналистики лежат в финансовом деле. Газеты стали смазкой, движущей олигополистический рынок денег. Богачи могли сбежать из Сити в пригороды за комфортом и свежим воздухом, но ничто не могло заменить немногословной беседы в кофейне. Прежде чем стать письменной, информация была устной, а ее актуальность зависела от того, где жили ее носители. Близость к докам и рынкам была уникальным преимуществом Сити, во всяком случае до появления телеграфа.

В Сити все больше развивался собственный взгляд на мир, совершенно отличный от вестминстерского. По вопросу об участии Англии (теперь уже Великобритании) в Войне за испанское наследство (1701–1713[54]) мнения разошлись. Сити радовался победам герцога Мальборо, но был согласен с тори в том, что необходимо как можно скорее заключить мир. Это нашло свое отражение во время мирных переговоров в Утрехте (1713), когда британским дипломатам было поручено игнорировать перекройку карты Европы и сосредоточиться на вопросах торговли. По итогам Утрехтского мира Британия получила Гибралтар, Менорку и Ньюфаундленд, закрепила за собой Ямайку, Бермудские острова и американские колонии. Кроме того, Британия завоевала монополию на прибыльное, хотя и все более сомнительное занятие – ввоз рабов-африканцев в испанские колонии в Америке.

Дрейф к западу

По сравнению с послепожарным строительным бумом (когда Сити получил избыток жилплощади) наступило временное затишье, однако острое желание регулировать рост пригородов не уменьшилось. В 1703 году приезжий шотландец Эндрю Флетчер из Салтуна, вторя жившему при Тюдорах Джону Стоу, сетовал, что Лондон подобен «голове рахитичного ребенка: она оттягивает себе питательные вещества, которые должны были бы быть распределены в должной пропорции оставшимся частям хилого тела, и в итоге так раздувается, что неминуемо наступают безумие и смерть». Однако новые парламентские акты регулировали только проектирование самих домов. По статутам 1707 и 1709 годов из-за риска пожара категорически запрещались выступающие деревянные балки, а окна должны быть утопленными, чтобы пламя не распространялось по наружной стене. Дома, построенные до 1707 года, можно опознать по изящным козырькам над дверями; они сохранились на Лоуренс-Паунтни-хилл в Сити, на Куин-Эннс-гейт и на Смит-сквер в Вестминстере. Великолепный свидетель тех времен – Шомберг-хаус (ок. 1695) на Пэлл-Мэлл; этот, по всей вероятности, единственный вестминстерский особняк XVII века, сохранивший свой роскошный экстерьер, был построен для гугенота из Голландии, а сегодня разделен на три части.

В новых пригородах беспокойство вызывал недостаток благочестия или, во всяком случае, нехватка церквей. Застройщики не сооружали их, нередко из-за того, что существующие приходы боялись потерять паству. Многие районы, например Мэрилебон и Мэйфэр, вынужденно обходились «часовней шаговой доступности», чтобы жителям близлежащих домов не приходилось шагать к главной церкви прихода. В восточных и северных пригородах вообще было мало церквей какой бы то ни было конфессии. В 1710 году была учреждена комиссия по постройке пятидесяти новых церквей за счет налога на уголь, впервые введенного для финансирования строительства после Великого пожара.

Первоначально было построено только двенадцать так называемых «церквей королевы Анны». Они строились не только в Вестминстере, но и в бедных приходах, таких как Спиталфилдс, Степни, Лаймхаус, Бермондси, Гринвич и Дептфорд. Проектирование было поручено лучшим архитекторам того времени – мастерам английского барокко, последователям Кристофера Рена. Николас Хоксмур построил церковь Христа в Спиталфилдсе, церковь Святого Георгия-на-востоке и церковь Святой Марии Вулнотской в Сити; каждая из этих церквей представляет собой эксцентричную вариацию на барочную тему. Церковь Святого Иоанна с четырьмя башнями, построенная Томасом Арчером на Смит-сквер, получила прозвище «скамеечки королевы Анны»: по преданию, в ответ на вопрос, как должна выглядеть церковь, королева перевернула скамеечку для ног. Жемчужиной в этом наборе остается церковь Святой Марии на Стрэнде – Сент-Мэри-ле-Стрэнд, построенная Джеймсом Гиббсом; она украсила бы даже берниниевский и борроминиевский Рим. Эти церкви стали самыми изящными образцами общественной архитектуры между эпохами Кристофера Рена и Джона Нэша.

Вне стен Сити Лондон по-прежнему управлялся только приходскими управлениями графств Мидлсекс и Эссекс, причем границы приходов нередко совпадали с границами старинных поместий. Приходские управления, возглавляемые обычно викарием, предположительно отвечали за соблюдение закона и порядка, социальную помощь и работу, которая в те времена считалась коммунальным хозяйством. Теперь под управлением этих властей оказались тысячи новоприбывших, многие из которых были провинциалами – строителями и рабочими, выплеснувшимися за стены старого Сити. Вскоре приходские управления уже совершенно не справлялись с собственно управлением.

Новый Лондон не имел какой-либо продуманной структуры наподобие округов и гильдий Сити. Вне установленных «по инициативе снизу» границ новых застраиваемых блоков недвижимости лондонцы жили фактически в условиях анархии. Регулярно имели место уличные волнения, в том числе битвы между жившими в трущобах ирландцами и толпами горожан, настроенными против католиков. В 1709 году после проповеди в соборе Святого Павла, в которой сторонник Высокой церкви[55] Генри Сашеверелл нападал на диссентеров и гугенотов, толпа из 5000 человек бушевала несколько дней. Подобные инциденты были сочтены достаточно серьезными, чтобы провести драконовский Акт о бунтах 1714 года. Достаточно было публичного «провозглашения» акта, чтобы уполномочить власти (в Мидлсексе это были магистраты графства) запрещать собрания более чем из 12 человек и освобождать от ответственности любые «народные дружины», созданные для разгона таких собраний.

Население Лондона при Стюартах выросло от 200 000 до 600 000 человек, но с начала XVIII века рост прекратился. Иммиграция из провинции уже не компенсировала падающую рождаемость. Что еще хуже, выросла смертность. Главной причиной, судя по всему, был крепкий алкоголь. Вильгельм Оранский отменил пошлины на джин, чтобы поднять его потребление как альтернативу бренди и тем наказать ненавистных французов. Кроме того, он отменил монополию винокуров: отныне джин можно было изготовлять без лицензии, в то время как варка пива по-прежнему подлежала контролю. Продажи бренди действительно упали; Дефо сообщал: «Винокуры нашли новый способ удовлетворить вкусы бедняков, изготавливая новый составной напиток под названием “Женева”». Но воздействие джина на Лондон начала XVIII века было опустошительным. К нему пристрастилась даже королева Анна.

9. Заря Ганноверской династии. 1714–1763

Доминирование вигов

Прибытие Георга I (1714–1727) лондонцы встретили скорее с облегчением, чем с восторгом. Пятидесятичетырехлетний король был отпрыском мелкой немецкой династии, обскакавший в гонке за британский престол пятьдесят пять католиков только потому, что ему посчастливилось исповедовать протестантизм. Он плохо говорил по-английски, до того посещал Лондон лишь единожды и вспоминал, что город ему не понравился. Георг привез с собой двух любовниц: одну он называл «слонихой», а другую – «майским шестом»; поговаривали, что ночью он играет с ними в карты – с каждой по очереди. Смена династии в европейских странах редко происходила так банально.

Георг поселился в Сент-Джеймсском дворце, однако вскоре предпочел более чистый воздух Западного Лондона, как прежде Мария и Анна. Кенсингтонский дворец, уже перестроенный Кристофером Реном, был вновь преобразован под руководством Колена Кэмпбелла[56] и Уильяма Кента[57]. Он оставался главной резиденцией Ганноверской династии, пока Георг III в 1760 году не переехал в Букингемский дворец. Поначалу новый король пытался проводить заседания кабинета на французском языке, но в конце концов сдался и предоставил решать государственные дела группе пэров-вигов, которых возглавлял в палате общин первый лорд Казначейства – добродушный, но проницательный вельможа из Норфолка сэр Роберт Уолпол. Самый упорный конфликт у короля был с сыном, тоже Георгом, принцем Уэльским, выгнанным им из Сент-Джеймсского дворца. Наследник устроил себе альтернативный двор на Лестер-сквер, ставший прибежищем для политических оппозиционеров – Ислингтоном своего времени[58].

Георг оказался вовсе не глупцом и строго соблюдал договоренности 1688 года. Но, подобно тому как Вильгельм Оранский нуждался в английских налогах для финансирования голландских войн, Георгу те же налоги нужны были для войн в Германии, и обходились они так дорого, что Уолпол в конце концов подал в отставку. Однако он вернулся на пост во время финансового кризиса 1720 года, вызванного обрушением акций Компании южных морей. Скандал, в который оказались вовлечены многие министры, был настолько громким, что Акт о бунтах пришлось зачитать в парламенте. Одна из газет Сити потребовала, чтобы банкиров «завязали в мешки со змеями и бросили в мутные воды Темзы». Подобный накал страстей, не угасший с течением времени, говорил о том, насколько важной стала профессия банкира.

С тех пор Уолпол двадцать лет в качестве первого «премьер-министра» Британии (1721–1742) оставался крупнейшей политической фигурой страны, чему в значительной мере способствовало невмешательство королей в политику, возведенное ганноверцами в принцип. С выходом парламента на первый план у лондонцев развился вкус к критической журналистике. Уолпола высмеивала целая плеяда сатириков: Джон Гей в «Опере нищих», Джонатан Свифт, Даниель Дефо, Генри Филдинг и Сэмюэл Джонсон, называвший премьер-министра «малиновкой» из детской песенки, которую скорее бы уже кто-нибудь «убил»[59]. Такая традиция политического скепсиса оживляла лондонскую общественную жизнь и наполняла ее осмысленностью, вдобавок делая немыслимой идею государственной цензуры, привычной на континенте.

Лондону предстояло увидеть еще немало схваток между сторонниками свободы слова и блюстителями закона, но само понятие допустимой критики, как и «лояльной оппозиции», уже укоренилось.

По вопросу о том, где премьер-министру жить, когда он находится в Лондоне, Уолпол все же не смог обойтись без помощи короля. В 1732 году Георг II (1727–1760) подарил Уолполу дом террасной застройки – № 5 в одном из тупичков Уайтхолла, построенный в видах спекуляции придворным эпохи Реставрации сэром Джорджем Даунингом. Уолпол перестроил дом; интерьер комнат был переделан вездесущим Кентом, окна выходили на конногвардейский плац. Сегодняшний фасад с № 10 на табличке был перестроен позже, а в то время служил черным ходом. Хотя дом был частным подарком короля, Уолпол объявил его официальной резиденцией премьер-министра. До наступления XX века большинство его преемников использовали этот дом только для работы.

Брачные перспективы

Вестминстер теперь и по площади, и по населению превышал Сити. Однако если лондонскому Сити не хватало зданий, достойных финансовых тузов, то Вестминстеру – зданий, достойных королей. Уайтхолл пришел в упадок, Сент-Джеймсский дворец стал муравейником, застрявшим во временах Тюдоров. Вдоль Темзы не было ни дворцов, ни проспектов, ни впечатляющих видов, ни парадных улиц, не говоря уже о Тюильри, Кремле или Эскориале.

Вместо парижских grandes places[60] были тихие площади-скверы, где богатые и не очень лондонцы жили в террасных домах плечом к плечу. Единственные и впрямь величественные здания Лондона – Вестминстерское аббатство и собор Святого Павла – принадлежали не государству, а церкви. Собор Святого Павла был центральной точкой почти всякой картины или гравюры с картой Лондона; он парил над городом, словно ангел-хранитель в окружении ангельского воинства колоколен. Знаменитым свидетелем той эпохи был венецианский художник Каналетто, на чьих картинах Темза предстает серебристым озером, сияющим в неправдоподобно ясном солнечном свете.

Вестминстер в основном прирастал жилыми кварталами, центром каждого из которых служил аристократический особняк (подобные усеяли Мэйфэр и Сент-Джеймс в XVII веке): дома возводились или вокруг особняка, или на месте, где он стоял, если особняк снесли. Это был уже не пригород Лондона, а «еще один город», чье благосостояние покоилось на правительственных учреждениях, свободных профессиях и индустрии досуга. Последний статут, ограничивавший его рост, был принят в 1709 году, но отменен под градом прошений о разрешении строительства в виде исключения. Отныне никакая Звездная палата или Тайный совет не издавали запретительных постановлений. Вместо этого перед правительством попросту выстроилась очередь богатых застройщиков, имевших друзей в парламенте и деньги на приобретение лицензии. Важным здесь было то, что решения принимало правительство страны, а не местное самоуправление. Столица принадлежала всей стране.

Этих застройщиков от их сегодняшних коллег отличало то, что немногие были хоть сколько-нибудь заинтересованы в продаже земли. У большинства аристократических семей недвижимость была частью майората[61] и не могла продаваться. Это означало, что владелец земли, пусть и весьма предприимчивый, редко мог округлить свою территорию за счет соседних участков, разве что в результате удачного (или тщательно спланированного) брака. Поэтому решающим фактором, управлявшим ростом Лондона в XVIII веке, был рынок наследниц на выданье, которых оказалось великое множество.

Первый такой брак был заключен в 1669 году между Уильямом Расселом, наследником графов (ныне герцогов) Бедфорд, хозяев Ковент-Гардена, и Рэйчел, наследницей графа Саутгемптона, владельца Блумсбери. В результате два землевладения объединились, Ковент-Гарден и Блумсбери-сквер стали единым владением; окрестности обеих площадей по-прежнему были в основном покрыты огородами и небольшими наемными домами.

За этим браком восемь лет спустя последовала «продажа Мэри Дэвис». Мэри была еще ребенком, наследницей Хью Одли, богатого юриста, сделавшего карьеру при Стюартах и купившего манор Эйя, бывшие владения Вестминстерского аббатства, у графа Мидлсекса. Обширные владения графа широкой полосой пересекали западную часть Лондона, простираясь от Темзы у Миллбанка на север, до площади Гайд-парк-корнер. Еще один их кусок располагался к северу от Мэйфэра и к югу от Тайбернской дороги (ныне Оксфорд-стрит) и был отделен от основной части старинной усадьбой Хей-хилл, принадлежавшей госпиталю Святого Иакова.

В 1672 году ничуть не щепетильная мать Мэри «продала» семилетнюю дочь за 8000 фунтов (ныне около миллиона фунтов) лорду Беркли как будущую жену его десятилетнего сына. У Беркли был особняк на Пикадилли; в результате сделки он становился хозяином обширной территории между современным Мэйфэром и Белгрейвией. Но Беркли не смог изыскать 3000 фунтов на последний взнос, и мать Мэри отказалась от сделки. Еще пять лет девочку выставляли напоказ на Роттен-роу в Гайд-парке[62], пока наконец ей не сделал предложение вельможа из Чешира сэр Томас Гровнер, которому исполнился 21 год. Мэри всего в двенадцать лет была обвенчана с Гровнером в церкви Святого Климента Датского на Стрэнде. Вся ее остальная жизнь была чередой нескончаемых судебных дел, итогом которых стало помешательство. Гровнеры ни о чем не жалели. В 1710 году сын Томаса сэр Ричард добыл акт на застройку полей Мэйфэра (правда, строительство началось лишь после 1720 года, а Белгрейвию застроили только в следующем веке). Гровнер-сквер остается одним из крупнейших и дорогостоящих частных объектов недвижимости в Англии.

Управление недвижимостью по-лондонски

Теперь рост Лондона обрел определенный ритм. Лендлорды рассматривали городскую недвижимость, подобно сельским усадьбам, как свою собственность на веки вечные. Управление ею они оставляли агентам, а улицы и площади называли в честь членов семьи и деревень, где располагались их сельские владения. Историк Лондона Дональд Олсен писал о Блумсбери: «В деятельности агентств по недвижимости невозможно разобраться, не приняв как аксиому: первый долг владельца земли состоял в том, чтобы передать недвижимость следующим поколениям не уменьшившейся в цене, а предпочтительно в возросшей».

Владельцы в большинстве своем не рисковали. Они сдавали недвижимость в пожизненную аренду на условии оплаты ремонтных расходов, с увеличением минимальной суммы таких расходов к концу срока аренды. В результате все участники были заинтересованы в том, чтобы стоимость недвижимости со временем не падала. Бедфорды были настолько внимательны к долгосрочной «репутации» своей застройки, что отказывали в разрешении всем, кто хотел открыть в Блумсбери лавку или паб. И сегодня между Юстон-сквер и Британским музеем вы не найдете ни того ни другого, если не считать книжного магазина.

После «слияний», осуществленных Бедфордами и Гровнерами, строительная лихорадка охватила весь остальной Вест-Энд. Один из вигов, граф Скарбро, после 1714 года отметил восшествие на престол Ганноверской династии, разбив на своей земле на Пикадилли, к северу от особняка лорда Берлингтона, необычную площадь воронкообразной формы[63]. Площадь он назвал, как подобает, Ганновер-сквер, выстроил на ней церковь Святого Георгия и даже украсил дома в немецком стиле «фартуками» под окнами. Этот архитектурный курьез виден в наши дни на террасных домах напротив церкви.

К северу от Ганновер-сквер половина имения Мэрилебон была в 1710 году приобретена Джоном Холлсом, герцогом Ньюкаслом, мужем писательницы Маргарет Кавендиш. Когда он умер, не оставив наследника мужского пола, его дочь Генриетту быстро «прибрал к рукам» Эдвард, сын ведущего государственного деятеля того времени Роберта Харли, графа Оксфорда и Мортимера. Эдвард Харли приобрел тем самым не только половину Мэрилебона, но и владения Холлса в Уэлбеке (Ноттингемшир) и Уимполе (Кембриджшир). Мэрилебон, разумеется, сохранил в названиях улиц и улочек память о Харли, Кавендиш, Холлсе и их деревенских имениях в Болсовере, Карбертоне, Клипстоне, Мэнсфилде, Мортимере, Уэлбеке и Уигморе.

Харли, тори до мозга костей, не упустили случая поддеть вига Скарбро, чьи владения располагались от них к югу. В том же 1717 году, когда была заложена «вигская» Ганновер-сквер, они заложили у себя Кавендиш-сквер, ставшую вотчиной тори. Ее арендаторы – Карнарвон, Дармут, Чандос, Харкорт, Батерст – все как на подбор были политическими союзниками Харли. Застройщик территории Джон Принс и его архитектор Джеймс Гиббс (конечно, тори и католик) были самыми амбициозными строителями, виденными до той поры Лондоном. Герцог Чандос предложил построить на северной стороне площади особняк. К югу, на Вир-стрит, была построена «часовня шаговой доступности» во имя Святого Петра. Хотя дом Чандоса был заброшен после краха Компании южных морей, вскоре на запад, в направлении Мэрилебон-лейн, и на восток, к владениям лорда Бернерса севернее Сохо, побежала сетка террасной застройки. Стремясь подчеркнуть концепцию «деревни в городе», Принс даже привез овец, чтобы они паслись на Кавендиш-сквер.

Эдвард и Генриетта Харли снова не оставили мужского наследника, и их дочь Маргарет называли самой богатой девушкой Англии. В свой черед, в 1734 году, она вышла замуж за завидного жениха – 24-летнего Уильяма Бентинка, внука лондонского агента Вильгельма Оранского. После событий 1688 года новый король осыпал его семью почестями, даровав ей право на титулы герцога Портленда, маркиза Тичфилда и виконта Вудстока. Вдобавок Уильям был известен как «самый красивый мужчина в Англии». Он, разумеется, стал «милым Уиллом» для Маргарет, а она – герцогиней. Ее приданое составило половину района Мэрилебон, ныне известную как Портленд-эстейт.

Маргарет была интереснейшей личностью. Она пошла характером в деда – Роберта Харли, выдающегося собирателя книг и рукописей, и превратила свою усадьбу в Булстроде, за пределами Лондона, в зоологический и ботанический сад. Когда гостивший в Англии энциклопедист Жан-Жак Руссо заявил, что женщина не может быть ученой, она настолько энергично дала ему отпор, что он попросил ее взять его в помощники. Маргарет была одним из первых членов кружка «синих чулок» Элизабет Монтегю. После ряда делений и передач наследства по боковой линии основная часть землевладения перешла к семейству Говард де Уолден, в чьих руках пребывает и поныне.

Строительство на Ганновер-сквер и Кавендиш-сквер было едва начато, как подтянулись запоздавшие Гровнеры. Гровнер-сквер была заложена в 1721-м; ее площадь вдвое превышала размер Ганновер-сквер, и здесь должно было быть пятьдесят четырехэтажных домов. По плану каждая сторона площади должна была образовывать сбалансированную классическую композицию – задача, которую позднее смог решить Бедфорд на Бедфорд-сквер и Джон Нэш вокруг Риджентс-парка. Колен Кэмпбелл даже представил подходящий случаю проект. Но к 1720-м годам рыночный спрос ослабел, и строителям Гровнер-сквер пришлось возводить дома только тогда, когда появлялись покупатели подходящего социального статуса. В результате получилось лоскутное одеяло, которое критик-современник разгромил как «жалкую попытку соорудить что-то необыкновенное». Лишь в XX веке Гровнеры смогли придать всей площади холодный классический стиль. К югу лорд Беркли, отвергнутый матерью Мэри Дэвис, испытывал те же трудности, пытаясь дать старт проекту Беркли-сквер. Застройка площади проходила с 1739 года кусками, хотя до наших дней дошел великолепный таунхаусный дом работы Кента (№ 44).

В 1755 году ряд лендлордов и их агентов подали прошение о прокладке новой дороги через северную часть поместья Мэрилебон, чтобы уменьшить заторы на Тайбернской дороге. Еще одним аргументом было то, что рыночную стоимость их землевладений отнюдь не поднимали стада коров и овец, прогоняемые перед парадными воротами. Следствием этого стала прокладка одной из «запланированных» магистралей Внутреннего Лондона, шедшей от Паддингтона вдоль нынешних Мэрилебон-роуд и Юстон-роуд в направлении Пентонвилл-роуд и вниз к Сити, в сторону Мургейта. Эта дорога была платной, а впоследствии по той же траектории был проложена первая линия метрополитена. Это одна из немногих дорог столицы, которую сегодняшние управляющие транспортными потоками стараются оставить без пробок.

Фактически единственным землевладением XVIII века, действительно проданным, осталось имение Уильяма Чейна, чей отец приобрел отдаленное поместье Челси после гражданской войны. В 1709 году Уильям построил улицу Чейн-роу и уехал в Бекингемшир, а в 1712 году продал владение сэру Хэнсу Слоуну – врачу, антиквару и основателю Британского музея.

Слоун, в свою очередь, построил Чейн-уолк вдоль Темзы, а в 1753 году разделил землевладение между своими двумя дочерьми: западная половина досталась Саре, а восточная – Элизабет, которая вышла замуж за потомка средневекового валлийского вождя Кадугана ап Элистана. Ее муж, лорд Кадоган, позднее поручил архитектору Генри Холланду застроить на севере своих владений, у Найтсбриджа, район Хэнс-таун, названный в честь его щедрого тестя. Для себя Холланд построил павильон, о чем хранит память улица Павильон-роуд. В конце аренды, в 1880-х годах, Хэнс-таун подвергся самой беспощадной перестройке среди всех лондонских землевладений и был застроен домами из красного кирпича в неоголландском стиле Викторианской эпохи. Компания Cadogan estate, принадлежащая семье Кадоган, управляет недвижимостью и сегодня.

Столица Просвещения

Именно в этих декорациях разыгрывался спектакль лондонского золотого века, который длился от середины Георгианской эпохи до Наполеоновских войн. Эти декорации, по всей вероятности, нередко должны были производить впечатление хаоса. Там, где еще недавно бродили пастухи и огородники, клубились облака пыли и раздавался грохот. Новые покупатели жаловались, что им обещали блаженство на лоне природы, а вместо этого вокруг «поднимаются, словно испарения» дома Мэрилебона. В комедии Ричарда Стила[64] «Любовник-лжец» (The Lying Lover) студент говорит, что мог бы и не возвращаться из Оксфорда: «Если бы я задержался еще на год, они бы уже и до Оксфорда всё застроили».

Однако в Лондоне как городе почти ничего типично городского не было. Историк социума Рэймонд Уильямс писал, что за ним следует «пристально наблюдать как за новым видом ландшафта, новым типом общества» – не городским и не сельским. Столкновение противоположностей вообще стало лейтмотивом Георгианской эпохи. В политике это было соперничество тори и вигов, старых «патриотов» – приверженцев Стюартов и свежих сторонников «европейского пути», то есть Ганноверской династии, а также отошедшего на второй план католицизма и главенствовавшего протестантизма. Недаром процветал рынок скептической прессы, лидером которой был Spectator Аддисона[65] и Стила, предшественник современной газеты, выходивший с 1711 года трижды в неделю.

В стилистике тоже была борьба – между английским барокко Рена, Хоксмура и Гиббса и сторонниками возрождения палладианства по образцу Иниго Джонса. Росту числа последних способствовало возобновление «гранд-туров»[66] после Утрехтского мира. Богатые молодые аристократы во главе с Берлингтоном и Лестером возвращались в Лондон, нагруженные картинами итальянских и французских мастеров, мебелью и «Десятью книгами об архитектуре» древнеримского архитектора Витрувия. В 1719 году Берлингтон вместе со своими друзьями – архитекторами Кэмпбеллом и Кентом – перестроил семейный особняк на Пикадилли (сейчас здесь находится Королевская академия художеств) и привел в порядок его сады, простиравшиеся вплоть до Ганновер-сквер. Память о личных именах членов семьи Берлингтона сохранилась в названиях улиц Корк-стрит, Клиффорд-стрит и Сэвил-роу. Кроме того, приятели построили безупречную виллу в палладианском стиле и разбили парк у реки в Чизике.

Берлингтонцы, считавшие себя носителями изысканного стиля, стали мишенью постоянных острот для старой гвардии тори. Когда они собирались в Чизике, то по соседству, за стеной собственного деревенского дома, кипел от негодования художник Уильям Хогарт, «британский бульдог», подвергший их насмешкам в сериях гравюр «Модный брак» и «Карьера мота». А вот поэт Александр Поуп восхвалял своего покровителя Берлингтона: «Ты доказал, что Рим практичен был, / А всяк изыск для пользы в нем служил». После подобных дифирамбов Хогарт, в свою очередь, высмеял обоих в гравюре «Человек вкуса», на которой поэт и лорд белят ворота особняка Берлингтона, брызгая краской на проезжающего мимо тори – герцога Чандоса.

В случае Хогарта критического таланта одного человека хватило на весь новый вигский Лондон, который, как казалось художнику, страдает от упадка, вызванного изнеженностью. Сам художник был типичным лондонцем из низов среднего класса, сыном учителя латыни. Отец угодил в долговую тюрьму, и Хогарт поступил в обучение к граверу, изготовлявшему визитные карточки. Художник, изобразивший себя на автопортрете с любимым мопсом, был тори и шовинистом до мозга костей. Французы у него подобострастные, худые как жердь, суеверные и всегда едят лягушек, особенно когда им угрожают Джон Буль и британский бифштекс. Но Хогарт не щадил и Лондон. Фоном его картин служат то публичные дома Сент-Джайлса, то салоны Сент-Джеймса, и ему предстояло стать одним из активных борцов против джина. В моем пантеоне великих бытописателей лондонской жизни Хогарт стоит рядом с Чосером и Пипсом. Мы и сегодня можем постоять в его чизикском саду, посмотреть через стену в направлении дворца Берлингтона (правда, нам будут мешать новопостроенные виллы) и вообразить, как он метал громы и молнии в адрес соседей.

Противоборство Лондона и Парижа было теперь чем-то большим, чем соперничество выскочки со старинным законодателем европейских вкусов. После смерти Людовика XIV в 1715 году Франция испытала необычайный интеллектуальный подъем. Вожди французского Просвещения – Дидро, Вольтер, Монтескье, Руссо – и их Энциклопедия стремились к торжеству разума и вывели европейскую мысль на новые высоты научного поиска. Единственной слабой стороной Просвещения, как признавали его зачинатели, была нетерпимость властей Франции к публичным дебатам. Просвещение было постоянным раздражителем для короны и Церкви. По сравнению с французами лондонское Королевское научное общество на время оказалось в тени, но эстафетная палочка перешла от науки к литературе, где блистали Поуп, Свифт, Драйден, Гиббон и прежде всего Сэмюэл Джонсон, чье перо не уступает кисти Хогарта по мастерству, с каким они запечатлели георгианский Лондон.

Джонсон, как и Хогарт, принадлежал к тори. Большого роста, неуклюжий, с нервным тиком, он был частично слеп и глух, страдал подагрой, депрессией и раком яичек. Он в огромных количествах поглощал чай и вино и вел со всеми подряд беседы, затягивавшиеся до глубокой ночи. К счастью, у него был восхищенный стенограф – Джеймс Босуэлл[67], всегда готовый записать его изречения. Джонсон был критиком, эссеистом, поэтом и лексикографом, автором первого словаря английского языка. Его преданность разуму доходила до страсти. Среди его многочисленных афоризмов есть и такой: «Любой человек имеет право высказать то, что он считает истиной, а любой другой человек имеет право его за это нокаутировать». Он был плоть от плоти Лондона. «Кто устал от Лондона, – говорил Джонсон, – тот устал от жизни, потому что в Лондоне есть все, что может предложить жизнь. Ни один сколько-нибудь умный человек не желает уехать из Лондона». Дом Джонсона и сегодня стоит близ Флит-стрит.

Гости с континента были того же мнения, что и Джонсон. Они поражались безжалостным сатирам, от которых приходили в восторг лондонские салоны и издательские дома (издательства в Лондоне навсегда остались «домами»). Когда Вольтер, изгнанный из Парижа, в 1726 году прибыл в Лондон, он восхвалял город, где «люди могут говорить то, что думают». В Париже Паскаль «мог шутить только над иезуитами, а в Лондоне Свифт развлекает и учит нас, смеясь над всем родом человеческим». Энциклопедист Дидро жаловался, что в Лондоне «философам поручают государственные дела и после смерти их хоронят рядом с королями, когда во Франции выписываются ордера на их арест». К 1750-м годам французские беженцы занимали в Сохо около 800 домов, вид и атмосферу которых легко можно прочувствовать на Фолгейт-стрит в Спиталфилдсе, в доме Денниса Северса: в этой «капсуле времени» бережно воссоздан дом гугенотского торговца шелком в 1720-е годы.

Развлечения процветали. Королевским театром на Друри-лейн руководил актер и антрепренер Колли Сиббер, хотя Поуп и критиковал то, как он «убого калечит замученного Мольера и беззащитного Шекспира». Ночные игроки стекались в сады Ранела и Воксхолл. Там были доступные для всех (за плату) танцы и маскарады; в Карлайл-хаусе на Сохо-сквер маскарады устраивала знаменитая венецианка, любовница Казановы Тереза Корнелис. Но лучшим подарком Георга I Лондону стал его придворный композитор Георг Фридрих Гендель.

В 1717 году во время исполнения «Музыки на воде», созданной Генделем по заказу короля, Темза была запружена флотилиями из барж, «двигавшихся без гребцов, по воле прилива, до самого Челси». Согласно Daily Courant, королю так понравилась музыка, что он повелел повторить ее трижды. Гендель привез в Лондон и иностранных певцов, что послужило причиной типично лондонских жалоб – не на низкое мастерство исполнителей, а на то, что в Англии певцов такого уровня не нашлось. Свидетельством его популярности может служить то, что он мог платить своим лучшим исполнителям 2000 фунтов стерлингов за сезон (сегодня это 250 000 фунтов). Лишь в 1740-х годах слава Генделя как оперного композитора несколько потускнела, после чего он с не меньшим успехом переключился на оратории.

Монархи Ганноверской династии с исключительной серьезностью относились к своей роли главы англиканской церкви. Георг I продолжил строительство незаконченных «церквей королевы Анны». В 1721 году католик Гиббс, архитектор церкви Сент-Мэри-ле-Стрэнд, был избран для постройки заново церкви Святого Мартина-в-полях. Его необычному шпилю, возвышавшемуся над классическим портиком, предстояло стать образцом для англиканских церквей во всем англоговорящем мире. Однако, несмотря на королевское покровительство, в церкви распространялись бездеятельность и коррупция. Богатые прихожане выкупали для себя места на скамьях со спинками в приходских церквях, а бедняки были вынуждены тесниться в проходах; типичный вид церковной службы заклеймил Хогарт в своей популярной сатирической гравюре «Спящие прихожане» (1736).

Это делало государственную церковь уязвимой для критики если не со стороны католицизма, официально поставленного вне закона, то со стороны «методистов» – нового направления, основанного проповедником Джоном Уэсли. Суть проповедей Уэсли была проста, подобно проповедям Уиклифа и Лютера: он «проповедовал внутреннее спасение в настоящем, достижимое одной лишь верой». Он всегда называл себя преданным сторонником англиканства: ему было запрещено проповедовать в церквях, и он стал читать проповеди под открытым небом, что только увеличило число его сторонников. В Лондоне он проповедовал на пустыре Мурфилдс в Финсбери, и послушать его собирались тысячи людей. Даже «доктор Джонсон», как называли Сэмюэла Джонсона, был впечатлен «простыми и свойскими манерами» Уэсли, а сам Георг III отправил несколько мачт с верфи в Дептфорде в качестве колонн для часовни, построенной проповедником на Сити-роуд.

Закон, порядок и джин

Впервые многие лондонцы начинали вслух признавать, что в немалой части их города не все гладко. Условия жизни в трущобах по берегам Темзы едва ли улучшились со времен Тюдоров. Доктор Джонсон с преувеличенным ужасом говорил, что живет в одном городе с «людьми, у которых нет не только щепетильности, но даже правительства, – ордой варваров или общиной готтентотов». Да, Джонсон в своих едких замечаниях не щадил низшие классы, хотя сам себя всегда относил к бедным людям. Беспутство уличной жизни ужасало и романиста Сэмюэла Ричардсона[68]. Он обнаружил, что подмастерья берут выходной, чтобы сходить на «тайбернскую ярмарку», то есть поглазеть на казни в Тайберне. Однажды он видел, как толпа из 80 000 человек (здесь писатель, возможно, дает несколько преувеличенную оценку) двигалась к виселице, а осужденные по дороге заходили в пабы и напивались с приятелями. А ведь речь шла о мероприятии, подобные которому, по словам Ричардсона, «в других странах… как говорят, посещаются немногими, за исключением должностных лиц при исполнении и скорбящих друзей». В Лондоне же на казни смотрели как на развлечение, а толпа потом еще и дралась за право продать труп хирургу для вскрытия. «Поведение соотечественников не укладывается у меня в голове», – говорил Ричардсон. В 1783 году казни были перенесены в Ньюгейт, чтобы уменьшить количество зрителей, но зеваки просто-напросто переместились на новое место.

Контраст между Сити и городом за его пределами был особенно хорошо заметен в деле охраны порядка. В Сити каждый округ обязан был в том или ином виде иметь свою полицейскую службу, а в случае чрезвычайных обстоятельств можно было призвать на помощь «обученные отряды» добровольцев. В Вестминстере же и остальных районах поддержание порядка ложилось на плечи особых комитетов приходского самоуправления, а функции констеблей выполняли в основном добровольцы весьма преклонного возраста. Как в пьесах Шекспира, они не хотели подвергаться опасности или брали взятки за то, что закрывали глаза на преступление. На прогулке в Сохо Казанове посоветовали всегда держать при себе два кошелька – «маленький для грабителей, а большой для себя». Когда в 1720 году несколько вестминстерских приходов попытались организовать постоянную стражу, против этого высказались и церковь, и парламент (видимо, просто из-за непривычности самой идеи). Однако в 1735 году приходские управления церквей Святого Якова на Пикадилли и Святого Георгия на Ганновер-сквер все-таки наняли платную ночную стражу; ее участники и стали первыми в лондонском списке «официально занятых» констеблей.

Этот список пополнился в 1748 году, когда романист Генри Филдинг был назначен первым оплачиваемым магистратом в суде на Боу-стрит. Он получал от короля жалованье 550 фунтов в год (сегодня 65 000 фунтов), причем тайно – из опасений, что приходские управления будут противиться какой бы то ни было назначенной сверху полицейской власти. В Филдинге литератор удивительным образом сочетался с бюрократом. Историк Дороти Джордж писала, что он смотрел «на ужасную жизнь бедняков и извращенность законов тем более сочувственно, что обладал воображением великого писателя и квалификацией юриста». После романа «История Тома Джонса, найденыша» Филдинг в 1751 году написал труд «Исследование причин недавнего роста числа грабежей». Его сердило, что «страдания бедняков замечаются меньше, чем их проступки». Они «голодают, мерзнут и гниют заживо среди своих, а попрошайничают и крадут у тех, кто выше по положению». Филдинг основал Моряцкое общество, которое пристраивало бродяг-мальчиков юнгами на суда, а также сиротский приют для брошенных девочек.

К 1750-м годам лондонцы не могли отрицать, что всеобщее увлечение джином из-за обилия дешевого пойла привело к кризису. В Центральном Лондоне в одном из каждых десяти домов была пивная, в Вестминстере – в одном из восьми, а в трущобном приходе Сент-Джайлс – в одном из каждых четырех. Респектабельная публика ужасалась: среди продавцов джина четверть составляли женщины. Алкоголь стал новой чумой. Говорили, что «на пенни можно напиться, на два пенса – напиться до смерти». По оценке, 100 000 лондонцев пили только джин; ежегодно умирало 9000 детей, до нутра пропитанных джином.

Филдинг объявил, что, «если эта отрава будет распространяться так же быстро, как и сегодня, через двадцать лет простого народа, который ее пьет, почти не останется». Он без экивоков заявлял, что корень зла – в законах, снисходительных к поставщикам джина, которых он описывал как «главных полководцев короля ужасов, которые свели в могилу больше людей, чем меч и мор». В 1739 году ради решения этой проблемы было задумано одно из самых ярких благотворительных предприятий – «Госпиталь найденышей» (а вернее, приют для подкидышей). Он был заложен Томасом Корэмом на участке земли к востоку от Блумсбери отчасти в ответ на угрожающее засилье джина. «Госпиталь найденышей» стал модным среди знатных благотворителей: в его попечительский совет входили герцоги и графы, эскизы костюмов для воспитанников рисовал Хогарт, а гимн сочинил Гендель. Он открылся в 1741 году и был тут же переполнен младенцами, которых оставляли у ворот. Хотя приюта здесь больше нет, полка, на которую клали брошенных младенцев, сохранилась в старой стене здания.

Период с 1720 по 1750 год – единственный, когда рост населения Лондона фактически остановился из-за роста младенческой смертности и огромного количества смертей от алкоголизма. Гравюра Хогарта «Переулок джина», опубликованная в 1751 году, внушает ужас. На ней исхудалые пьяницы копошатся среди мусора, матери роняют младенцев с лестницы, а из вывесок виден только гроб над похоронной конторой да три шара – символ ломбарда. Вдали церковь Святого Георгия в Блумсбери возвышается над наемными домами Сент-Джайлса, за которыми скрываются самые фешенебельные районы города. «Переулку джина» Хогарт противопоставил благодатную «Пивную улицу», ведь пиво – это «общая потребность, право на удовлетворение которой, по мнению британцев, принадлежит им по рождению». Эти гравюры, выходившие огромными тиражами, были искусством, но поставленным на службу политике. Об их влиянии на общественное мнение Хогарт говорил: «Я больше горд их авторством, чем если бы написал картоны[69] Рафаэля».

Кампании Филдинга, Хогарта и других имели успех. Благодаря им в 1751 году был принят акт, установивший сокрушительные налоги на джин и дорогие лицензии для заведений, где допускалась его продажа. В течение семи лет, как сообщалось, потребители джина с пользой для здоровья переключились на пиво (которое было, пожалуй, безопаснее лондонской воды). Если в 1751 году выпивалось 11 миллионов галлонов джина, то в 1767 году – всего 3,6 миллиона. Смертность среди детей до пяти лет упала с 75 % в 1740-х годах до 31 % в 1770-х. Резко упало и количество детей, которых подкидывали в приют Корэма. В результате население Лондона вновь начало расти и к концу века достигло миллиона. Это один из ярчайших примеров того, как вредную привычку удалось обуздать не запретами, а разумным регулированием.

Генри Филдинг умер в 1754 году, но в следующие четверть века его работу продолжил его столь же целеустремленный брат, слепой судья сэр Джон. Еще Генри создал подразделение следователей, известное как «люди мистера Филдинга», а позднее как «ищейки с Боу-стрит». Джон Филдинг оповестил общественность о «срочной отправке на улицы отряда бравых ребят на верных конях… всегда готовых по вызову в течение четверти часа выехать в любую часть этого города или королевства». Хотя в отряде было всего восемь человек, их репутация, дисциплина и честность были всем известны. Они вели записи о происшествиях на дорогах близ Лондона; так, в одну из недель были отмечены грабежи путников возле Финчли, Паддингтона, Ганнерсбери, Сайона, Тернем-Грина, Хаунслоу-Хита, Хэмпстеда и Ислингтона. Филдинги вошли в список великих реформаторов в истории Лондона.

На ту сторону реки

Платой за рост Лондона была не только преступность, но и скученность. Многовековое всевластие Сити в ряде аспектов управления Лондоном становилось абсурдным. Заторы на Лондонском мосту вызывали всеобщее возмущение, а лоббисты Сити в парламенте блокировали предложения о строительстве любых новых мостов через Темзу ниже Кингстона. Свои интересы преследовали и владельцы паромов, в том числе самый высокопоставленный – архиепископ Кентерберийский, которому принадлежал коноводный паром, перевозивший пассажиров между Ламбетом на южном берегу и Миллбанком на северном. В результате южный берег реки оставался незастроенным: тихие открытые поля располагались всего в сотне ярдов через реку от многолюдных причалов и кишащих людьми наемных домов на северной стороне.

В 1722 году Сити заблокировал очередной законопроект о строительстве моста в Вестминстере: корпорация объявила его неблаговидным «в отношении прав по рождению и привилегий свободных граждан Лондона». Осуществить его значило бы «отнять кусок хлеба [у Сити]… в скором времени он превратит Вестминстер в процветающий город, а Лондон – в пустыню». Но власть уже ускользала из рук Сити, и это усилие стало последним. Не прошло и четырех лет, как парламент принял Билль о строительстве моста в Патни, а в 1736 году наконец и в Вестминстере.

Сити был вынужден так или иначе идти в ногу со временем. В 1733 году река Флит, давно прозванная «сточной канавой Флит», была заключена в закрытую трубу, и над ней разместился рынок. Должность инспектора корпорации в 1735–1767 годах занимал архитектор-палладианец Джордж Данс, чьими сподвижниками стали его сын Джордж и архитектор-олдермен сэр Роберт Тэйлор. В 1739 году Данс спроектировал новую резиденцию лорд-мэра – Мэншн-хаус, и Сити наконец получил здание, достойное его статуса.

Но это было еще не все. В 1754 году экономист Джозеф Мэсси упрекал Сити в «вялости и бездействии», отчего его могут обогнать и затмить «другие города, как наши, так и заграничные». Он советовал разобрать все еще стоявшие средневековые стены и ворота, расширить улицы и снести дома на Лондонском мосту, чтобы убрать помеху движению. Кроме того, Сити должен был построить еще один собственный мост в Блэкфрайарсе.

На сей раз Сити внял совету. Он заручился актом парламента, разрешавшим расширить улицы и очистить Лондонский мост от живописных, но ветхих домов. Расчистка продлила жизнь шестивековому сооружению еще на шестьдесят лет. Новые же мосты – Вестминстерский, построенный швейцарцем Шарлем Лабелье и открытый в 1750 году, и платный мост в Блэкфрайарсе, возведенный к 1769 году, – радовали глаз и пересекали реку изысканными параболами. На южном берегу в Лондоне наконец стало можно торговать.

10. Оклеветанный век. 1763–1789

Новые времена – новая политика

Георгианский Лондон был не вполне готов к эпохе промышленной революции и общемировой торговли. В нем было много новых зданий, а рост пригородов позволил избежать скученности населения. Но управление городом в одних аспектах было инертным, в других отсутствовало вовсе. Уже то, что Сити и Вестминстер нуждались в особых актах парламента просто для расширения улиц или строительства мостов, говорило о незрелой структуре управления городом. О расчистке трущоб не было и речи, равно как и о нормальных канализации, водоснабжении и охране порядка.

От политики меж тем было не отвертеться. В 1756 году под руководством Уильяма Питта[70] страна вступила в Семилетнюю войну (1756–1763), а вскоре стала свидетельницей «года чудес» – 1759 года, когда Британия, по выражению историка Викторианской эпохи, стала империей, «сама себе не отдавая в том отчета»[71]. Коммерсанты столицы уже переключали свое внимание с континентального на всемирный масштаб. Привычные товары – сукно, меха, специи и редкие породы древесины – уступили место углю, олову, сахару, хлопку и морским перевозкам. Но промышленные центры Британии перемещались на север, где было много угля и железа, а также имелись порты, располагавшиеся ближе к Атлантике. Бизнес Лондона переходил от торговли предметами к торговле деньгами, а это требовало новых форм общественного договора.

В 1761 году действия нового короля – 24-летнего Георга III (1760–1820) – привели к политическому кризису: он отправил в отставку Питта, желая «править» при помощи коалиции аристократов во главе со своим старым наставником графом Бьютом. Лондон вновь оказался в оппозиции к Вестминстеру: росли как цены, так и население, которому нужно было что-то есть и где-то жить, и вместе с этим росло беспокойство в промышленных кругах. Многолетний негласный договор между работодателями Сити и их рабочими, покоившийся на прочной основе гильдий, теперь трещал по швам. Рабочие выходили на демонстрации, желая, чтобы хозяева не брали новичков-подмастерьев со стороны, и ломали новые механические станки, так как и те и другие самим своим существованием сбивали заработную плату.

Если зажиточные новые жильцы пригородов Вестминстера пребывали в политической апатии, ситуация в Сити в 1760-х годах делалась все более неспокойной. Частыми стали уличные беспорядки. Вновь выходит на сцену призрак минувшего – лондонская толпа. В 1763 году в Ист-Энде в одну ночь было уничтожено семьдесят шесть станков, принадлежавших гугенотам. Рано или поздно не мог не появиться способный лидер радикалов, и в тот самый год такой лидер появился. Это был журналист, член парламента от города Эйлсбери Джон Уилкс, арестованный за клевету на Бьюта.

Уилкс был тщедушным, неказистым человечком да еще и страдал косоглазием; его называли самым уродливым человеком в Англии, но у него был выдающийся талант вдохновлять толпу. Он бежал от преследований во Францию, но в 1768 году вернулся, и везде за ним следовали неуправляемые массы народа. В том же году в ходе успешной для него избирательной кампании в парламент от Мидлсекса толпа разнесла все окна в Мэншн-хаусе, а в ходе беспорядков в Саутуорке на полях Святого Георгия шесть человек было застрелено служащими полиции. Демонстранты под угрозой избиения требовали, чтобы встречные прохожие кричали: «Уилкс и свобода!» Уилкс был нарушителем общественного порядка. Его трижды отказывались допускать в палату общин, на что он возражал, что членов парламента выбирают избиратели, а не министры, чем вызвал широкое общественное сочувствие, в том числе самого Питта.

Уилкс был не просто возмутителем спокойствия. Он был зажиточным человеком, членом Королевского научного общества и аристократического Клуба адского пламени (Hellfire Club)[72]. Ему хватило поддержки, чтобы стать одним из олдерменов Сити, а в 1774 году вновь пробиться в парламент и стать лорд-мэром. В 1776 году он представил первый законопроект об избирательной реформе. Знамя Уилкса подхватили столько вигов, что вопрос о всеобщем избирательном праве оставался в публичном поле и служил предметом парламентских споров в течение полувека, пока в 1832 году реформа наконец не восторжествовала. Как бы ни бушевали собранные Уилксом толпы, решающее слово в спорах принадлежало парламенту.

Бунты Гордона

Вскоре лондонскую толпу озаботил вопрос куда более насущный, чем об избирательном праве. Поводом к волнениям стал закон об уравнении в правах католиков в Ирландии, хотя настоящей причиной для конфликта был приток рабочих-ирландцев на фрагментирующийся лондонский рынок труда в сочетании с широко распространенным сочувствием восставшим американским колонистам. В 1780 году в Лондоне вспыхнули беспорядки, вождем которых был антикатолически настроенный шотландский лорд Джордж Гордон; к нему присоединились около 60 000 подмастерьев и других представителей низов. По всей столице они нападали на дома магистратов, членов парламента и всех сторонников уравнения католиков в правах, чьи адреса были в их распоряжении. В большинстве европейских городов представители правящих классов жили за глухими стенами с тяжелыми воротами. В Лондоне их дома выходили окнами прямо на улицу, и «Король Толпа»[73] счел эти окна лакомой мишенью.

Бунтовщики Гордона выступали против правительства лорда Норта[74], которое было не готово ни к переговорам, ни к силовому подавлению бунта. Министры боялись что-либо предпринять. Одним из очевидцев события, оставившим нам рассказ о наступившем хаосе, был лондонец Игнатиус Санчо. Санчо, родившийся на работорговом судне, был дворецким герцога Монтегю; с ним дружил актер Дэвид Гаррик, его рисовал Томас Гейнсборо, ему писал письма Лоренс Стерн. Бушующую толпу он видел из окна верхнего этажа и вспоминал: «Безумнейшие люди из всех, посланных когда-либо в наказание нашему безумному веку… бедный, несчастный, оборванный сброд от двенадцати до шестидесяти лет от роду шатался по улицам, готовый на любую пакость». В конце концов была мобилизована городская полиция. Оценки расходятся, но, судя по всему, всего в результате бунта погибло или было покалечено около 500 человек (по некоторым подсчетам, 850), главным образом в ходе военного подавления, самосуда, а также в результате пожаров; ряд бунтовщиков были казнены. Это был самый серьезный случай массового гражданского неповиновения в современной истории Лондона.

Правительство Норта тем временем увязло в торговых конфликтах с новыми колониями: сначала оно привело в бешенство бостонских купцов, а затем попыталось подавить их протест. С 1775 по 1783 год американские штаты воевали с Британией, причем Франция не замедлила оказать им существенную помощь. Ряд влиятельных членов парламента и жителей Сити открыто выступали в поддержку мятежников; среди них были Питт (теперь уже граф Чатем), радикал Чарльз Джеймс Фокс и консерватор Эдмунд Берк. Берк приходил в ярость при мысли, что Георг использует «наемные мечи германских ландскнехтов против английской плоти и крови». Потеря «жемчужины в короне» новой Британской империи стала для Георга III неслыханным унижением. В отчаянии в 1783 году он предложил сыну Чатема, 24-летнему Уильяму Питту-младшему, возглавить правительство.

Реакцию Сити на обретение Америкой независимости было нетрудно предугадать. Купцы наперегонки бросились торговать с новообразованными Соединенными Штатами. Лондон впервые столкнулся с волной иммиграции чернокожего населения, так как Британия предоставила убежище освобожденным рабам, сражавшимся против восставших колонистов. К концу века число чернокожих жителей Лондона оценивалось в 5000–10 000 человек, и они уже не были экзотикой для горожан, чему свидетельство многие лондонские гравюры Хогарта. Чернокожий слуга был, например, у доктора Джонсона. Два года спустя первый посол США в Великобритании Джон Адамс поселился в угловом доме на Гровнер-сквер (сохранившемся поныне). Смирившийся Георг тепло приветствовал его, но многие лондонцы подвергли Адамса остракизму: дескать, это посол страны, которая вряд ли удержится на карте слишком долго!

Дух улучшения

Назначение Питта-младшего несколько стабилизировало британское правительство, но в Европе 1780-х годов о стабильности и не мечтали. В Лондон прибывало все больше эмигрантов из Франции, которой правил Людовик XVI; они рассказывали, что Бурбоны привели страну к банкротству, в том числе из-за щедрой помощи американским повстанцам. Франция была на грани государственного краха. Лондон, едва оправившийся от бунтов Уилкса и Гордона, нервничал. Поддержка парламентом реформ и потеря американских колоний привели к очень хрупкой политической ситуации.

В Лондоне результатом этих настроений стали сомнения, готова ли столица принимать все возрастающее число иммигрантов без резкого раздражения уже живущих в ней горожан. Всеобщее внимание привлекла книга архитектора Джона Гвинна «Как улучшить Лондон и Вестминстер» (London and Westminster Improved; 1766), автор которой сетовал на отсутствие планирования в перенаселенном и продолжавшем расти Вест-Энде. Несмотря на популярность принятых методов застройки, автор предостерегал против «бездарного использования… столь ценной и желательной возможности». Новый Лондон был «неудобным для жизни, далеким от элегантности и ни в малейшей мере не претендующим на величавость или блеск». Гвинн вторил Стюартам, призывая «положить надлежащие пределы этой лихорадке, которая словно бы охватила сообщество строителей, и не позволить им расширять город с той же ужасающей скоростью, с какой они… продолжают делать это и сегодня». Другой автор, коммерсант и благотворитель Джонас Хенвей, писал о некогда живописных сельских окрестностях Лондона, что теперь «и вид, и запах их внушают отвращение, а стоящие тут и там печи для обжига кирпича похожи на рубцы от оспы».

Ламентации Гвинна были услышаны, и на этот раз зашевелились даже медлительные приходские власти Мидлсекса. В 1760–1770-х годах было проведено около сотни актов об «улучшении» Лондона, в основном касающихся охраны порядка, работных домов для бедноты и комиссий по мощению улиц. В 1762 году был принят радикальный Акт о мостовых Вестминстера. Члены учрежденной этим актом комиссии отвечали за поддержание в порядке стоков, уборку и освещение всех улиц к западу от границы Сити – ворот Темпла. Для защиты пешеходов должны были прокладываться каменные бордюры, а для отвода дождевой воды – сточные желоба. Были даже отдельные акты, направленные против «достойного осуждения и недопустимого» состояния площади Линкольнс-Инн-филдс, превратившейся в «приют попрошаек и воров». Необходимость вмешательства короны говорила о бессилии местных властей Лондона.

Новый Вестминстерский мост побудил местную комиссию продлить улицу Уайтхолл через старые дворцовые ворота на нынешнюю Парламент-сквер. Даже в наши дни Уайтхолл официально заканчивается на Даунинг-стрит. Кроме того, была проложена поперечная улица, связавшая новый мост с Сент-Джеймс-парком. В сердце Вестминстера начинало вырисовываться что-то похожее на правительственный квартал.

Открытие двух новых мостов наконец простимулировало строительство на южном берегу реки. Здесь инспектор Сити Роберт Милн в 1771 году планировал застроить заболоченные поля Ламбета просторными домами, в противовес «хаосу и наемным домам» старого Саутуорка. Он первым, если не считать Кристофера Рена, высказал предложение разбить круговую площадь с обелиском – Сент-Джордж-серкус. От этой транспортной развязки улицы-спицы, прямые как стрела (Рен бы порадовался), должны были расходиться в Вестминстер, Блэкфрайарс и к лондонским мостам.

Лондонские градостроители, однако, восприняли план Милна примерно так же, как Альфред Великий – римский план города: как грубый черновой вариант. Вдоль радиальных улиц Милна протянулись ряды террасной застройки, в разных местах было даже разбито несколько площадей, например Вест-сквер и Тринити-Чёрч-сквер. Но южная часть Лондона слишком долго ждала своего часа. Площадь и обелиск сохранились до наших дней, но форма площади была искажена по сравнению с первоначальным планом, а схема развязки значительно упростилась. Южному берегу не суждено было стать достойным соперником северного в качестве сердца мегаполиса.



Поделиться книгой:

На главную
Назад