Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Краткая история Лондона - Саймон Дженкинс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Акт о строительстве 1774 года

Самым явным признаком зарождения нового подхода к Лондону стал Акт о строительстве 1774 года – детище Данса и Тэйлора из Сити. Акт изменял правила, введенные после Великого пожара и пересмотренные в 1707 и 1709 годах, и вводил очень строгие нормы. Документ предусматривал для домов террасной застройки четыре «класса»; особые правила регулировали размеры, общие стены, материалы и противопожарные меры. Наружные деревянные конструкции и детали допускались только вокруг дверей, а во всех остальных местах запрещались. Каждая улица должна была выглядеть одинаково – различия допускались только в размере домов, перед каждым из которых предусматривалась площадка для хранения угля, а также для того, чтобы в комнаты слуг попадал свет. За домом должна была располагаться полоска двора с хозяйственными постройками. Самый скромный из вариантов был миниатюрной версией самого роскошного, и эти правила теоретически должны были применяться даже для самых бедных слоев населения.

Универсальные, масштабируемые, радующие глаз, эти дома воплощали дух частной жизни и добрососедства, что идеально соответствовало социальной иерархии нового города. При всей анонимности дом, гордо стоящий окнами на улицу, был крепостью лондонца, ячейкой вольтеровского города свободных духом людей. Самое удивительное, что получившиеся в итоге дома сегодня столь же популярны, как и в ту эпоху, когда они были построены. Даже те из лондонских архитекторов, кто исповедует модернизм в духе Ле Корбюзье, предпочитают (в основном) отдыхать после рабочего дня в таунхаусе, построенном по стандартам Акта 1774 года. Самые дорогие лондонские офисы в расчете на квадратный метр находятся не в башнях Сити, а в домах «первого класса» Мэйфэра.

Недостаток акта состоял в том, что он был бессилен разрешить проблемы беднейших и наиболее скученных районов города. Уоппинг, Шедуэлл, Степни и Саутуорк в расчет не брались, и им пришлось еще век ждать аналогичного законодательства и облегчения своего положения, да и то это было достигнуто за счет частной благотворительности. Еще одним недостатком, осознанным только с течением времени, оказался будничный вид новых кварталов. С точки зрения Саммерсона, акт породил «невыразимую монотонность типовой лондонской улицы – монотонность, которая в свое время была, должно быть, нестерпима». Бенджамин Дизраэли[75] позднее порицал этот акт за «плоские, скучные, бездушные улицы, все на одно лицо, похожие на большую семью незаконнорожденных детей». Викторианцам предстояло исправить этот дефект с лихвой.

Одним из архитекторов, который смог отклониться от раз и навсегда утвержденной формулы, стал шотландец Роберт Адам. Для него классицизм, царивший в георгианской архитектуре от Берлингтона до инспектора Георга III Уильяма Чеймберса, был «палладианской тюрьмой, заключенной в рамы-табернакли[76]». Вдохновленный происходившими незадолго до того раскопками дворца Диоклетиана в современной Хорватии, Адам ухитрился растянуть нормы Акта 1774 года до крайних пределов. Он украшал свои лондонские дома световыми люками, медальонами, лепниной. В прихотливых интерьерах изобиловали гирлянды, ленты, маскароны и колонны – «легкие лепные украшения, изящные и тонко отделанные». Его дома пользовались огромной популярностью.

Соперничество Адама с Чеймберсом стало притчей во языцех. Чеймберс был представителем «старой гвардии», ганноверского истеблишмента. Будучи главным инспектором, в 1775 году он начал грандиозный проект, который должен был дать Лондону «национальное здание», где размещалось бы растущее чиновничество, на месте старинного Сомерсет-хауса. Здание стало бюрократической Вальгаллой: здесь располагались «соляное управление, управление печатей, налоговое управление, военно-морское управление, управление по снабжению продовольствием, управление публичных лотерей, управление по контролю уличных торговцев и лоточников, управление наемных экипажей». Прежде чем рабочие сровняли старый особняк работы Иниго Джонса с землей, Чеймберс прошелся по нему, изучив великолепные архитектурные особенности строения.

Совсем рядом, чуть выше по реке, Адам решил показать возможности своего нового стиля. Район Адельфи, получивший имя в честь застройщиков – Адама и его братьев[77], – представлял собой частный строительный проект, правда оказавшийся коммерчески неудачным: от банкротства пришлось спасаться при помощи лотереи. Получившиеся в результате дворцы-соперники стали первыми попытками застроить берег Темзы, а не оставлять сады вплоть до реки. Они поднимались, говоря словами Саммерсона, «из пропитанных влагой берегов реки на великолепных арочных конструкциях, достойных Палладио» (ныне арки скрыты от глаз построенной позднее набережной).

Чеймберс считал Адама выскочкой, а его работу – манерной и рассчитанной на дешевый эффект. Он отказался допустить Адама в только-только открытую Королевскую академию, которая была учреждена в 1768 году и открылась в Сомерсет-хаусе десять лет спустя. Адам стал любимцем моды и строил великолепные дома в Лондоне и пригородах: в Остерли, Кенвуде, Сайоне. Его работа была вершиной лондонского дизайна интерьера; ее примеры – таунхаусы на Портман-сквер, Сент-Джеймс-сквер и Куин-Энн-стрит (увы, недоступные для посещения). Однако история рассудила в пользу Чеймберса: его Сомерсет-хаус и ныне величественно возвышается над Темзой, а центральный квартал построенного Адамами Адельфи был снесен в период между мировыми войнами. Уцелели только боковые улочки.

Возрождение «великих землевладений»

Самые блистательные последствия Акт 1774 года имел для Блумсбери – землевладения герцога Бедфорда. В отличие от неоднородных, «лоскутных» фасадов Гровнер-сквер, Беркли-сквер и Кавендиш-сквер четыре фасада Бедфорд-сквер были выполнены в едином стиле. Они состояли из домов «первого класса» в три окна шириной и четыре этажа высотой, с характерным арочным обрамлением дверей, выполненным из нового декоративного камня с ламбетского завода Элеанор Коуд. Эта выдающаяся предпринимательница из Девона начала свою карьеру с торговли бельем, но изучала и скульптуру – и изобрела гипсоподобную смесь, пригодную для отливки в формах и высокотемпературного обжига. «Камень Коуд» применялся для украшения домов, церквей и общественных зданий по всему георгианскому Лондону. Отделанная им Бедфорд-сквер была и остается безупречной.

К западу от Мэрилебон-лейн, чьи изгибы и ныне следуют течению ручья Тайберн, землевладелец Генри Уильям Портман начал в 1780 году строить площадь, носящую его имя. Чтобы подкрепить ее престиж, он поручил Адаму спроектировать в северо-западном углу площади дом для графини Хоум, дочери ямайского сахарного магната. За шумные вечеринки кучера наемных экипажей прозвали ее королевой ада; как бы то ни было, интерьеры, спроектированные Адамом, были и остаются одними из самых изысканных его работ. В это же время хозяйка великосветского салона Элизабет Монтегю переехала на «престижную» Портман-сквер из Мэйфэра, с Хилл-стрит, и заняла дом по соседству с графиней, спроектированный другим шотландцем – Джеймсом Стюартом, прозванным Афинянином. Она основала кружок «синих чулок»[78] и решительно боролась за отмену рабства, так что добрыми соседками они с графиней не были.

Дома Портмана быстро росли по всему западу Мэрилебона. Названия улиц здесь напоминают о его предках: Сеймурах, Фицхардингах и Уиндемах, а также о его дорсетских имениях в Бландфорде, Брайанстоне, Кроуфорде, Бридпорте и Дервестоне. Очаровательным разрывом с традицией стала Монтегю-сквер, названная не в честь герцога, а из благодарности к Элизабет Монтегю за бал, который она ежегодно давала в честь трубочистов, обслуживавших дома землевладения; одним из этих трубочистов был Дэвид Портер, будущий застройщик площади.

К востоку завершалась застройка землевладения Портленд. В 1778 году братья Адам получили заказ на застройку полей к северу от Фоли-хауса, отданных лордом Фоли в долгосрочную аренду при условии, что ничто не будет загораживать вид из его окон на север. Если не дух, то хотя бы буква этого условия была соблюдена. Братья Адам спроектировали самый широкий в Лондоне проспект – Портленд-плейс. В период между мировыми войнами это гармоничное пространство было уничтожено семейством Говард де Уолден, что стало настоящей трагедией: один из самых прелестных городских ландшафтов Лондона значительно потерял в живописности.

Строители приходили во все более отдаленные районы. Фицрои, потомки незаконнорожденного сына Карла II герцога Графтона, застраивали свое имение Тоттенхолл, территория которого пролегала к северу от Оксфорд-стрит через Нью-роуд и до границы владений лорда Кэмдена. Строительство площади Фицрой-сквер – еще одного творения Адама – началось в 1791 году, но остановилось из-за спада, вызванного Наполеоновскими войнами: в это время «мэрилебонские банкротства» вошли у застройщиков в поговорку. Характерные формы XVIII века Фицрой-сквер сохранила и сегодня. На Нью-роуд была выстроена более роскошная Юстон-сквер, названная в честь замка герцога Графтона в графстве Саффолк, однако она позже была принесена в жертву при постройке одного из железнодорожных вокзалов.

Еще дальше на восток управляющие «Госпиталем найденышей» в 1790 году отдали Бранзуик-сквер и Мекленбург-сквер в аренду предприимчивому застройщику Джеймсу Бертону, который построил на земле Корэма 600 домов. С точки зрения жильцов привилегированных, это жилье располагалось слишком уж «на задворках»; предназначалось оно тем, кто тогда назывался средним классом: врачам, юристам, торговцам. Сестра заглавной героини «Эммы» Джейн Остин считала своим долгом убеждать собеседника, что эта «часть Лондона не в пример лучше остальных» и что «в рассуждении воздуха Бранзуик-сквер и его окрестности чрезвычайно благотворны»[79].

Цены на землю в Вест-Энде взлетели до небес. Участок неподалеку от Пикадилли, купленный одним пивоваром за 30 фунтов стерлингов, вскоре был продан уже за 2500 фунтов. Другой, на Хей-хилле в Мэйфэре, при королеве Анне оценивался в 200 фунтов, а в 1760-х продавался за 20 000. Лихорадка охватила не только центр Лондона. Застройщики обратили внимание на окружающие деревни, находившиеся в транспортной досягаемости. Уже в 1720-х годах георгианская террасная застройка появилась на Чёрч-роу в Стоук-Ньюингтоне, что в Хэмпстеде, на Холланд-стрит в Кенсингтоне и на Мэйдс-оф-Онор-роу в Ричмонде. К 1770-м годам она расцвела в Чизике, Камберуэлле, Гринвиче и вообще везде, где только был свежий воздух и возможность доехать в экипаже до Лондона.

Ездить на работу из пригорода – нередко в самом что ни на есть примитивном транспорте – вскоре стало модным. В 1750-х годах один писатель замечал о Тернем-Грине, что «любой мелкий конторский клерк считает себя обязанным иметь собственную виллу, а каждый лавочник – собственный сельский дом» (не важно, приезжает ли он туда каждый вечер или только на выходные). А в 1791 году живший в Туикенеме Хорас Уолпол[80] писал, что «скоро станет одной сплошной улицей вся дорога из Лондона в Брентфорд… да и в любую другую деревню на десять миль (ок. 16 км) в округе. Лорд Кэмден только что сдал в аренду землю в Кентиш-тауне под застройку тысячи четырехсот домов». Однажды Уолполу пришлось остановить свой экипаж на Пикадилли, боясь, что толпа вновь подняла мятеж, но оказалось, что «это были всего лишь пассажиры», спешившие, очевидно, на работу.

Переменчивые веяния моды

Численность населения Лондона в 1790-х годах приближалась к миллиону, и это был уже совсем не тот город, что веком ранее. Вест-Энд из анклава, где были в основном временные жилища – для членов парламента, приезжавших на сессии, и аристократов, живших в городе «в сезон», – превратился в постоянно заселенный район столицы. В газете Critical Review сообщали, что «почти каждый дом имеет стеклянный фонарь с двумя фитилями… Под мостовыми проложены широкие подземные арочные галереи для стока нечистот, которые в других городах текут по улицам, издавая зловоние». Несомненно, заслуживало упоминания и то, что «деревянные трубы в изобилии снабжают каждый дом водой, которая по свинцовым трубам подается в кухни и погреба – трижды в неделю за пустяковую плату: три шиллинга в квартал». Говорили, что на Оксфорд-стрит больше уличных огней, чем во всем Париже. Это было настолько необычно, что князь Монако, посетив Лондон, решил, что иллюминацию устроили в его честь.

Но не весь Лондон был так счастлив. Несмотря на попытки «улучшения», жить в старом Сити становилось все менее приятно. В пьесе Джорджа Колмана[81] «Тайный брак» (The Clandestine Marriage) леди жалуется, что не может выбраться из «унылых кварталов Олдерсгейта, Чипа, Кэндлуика и Фаррингдона Внешнего и Внутреннего», и мечтает о «переселении в милые сердцу области Гровнер-сквер». И в самом Вест-Энде не все районы пользовались одинаковым статусом. Лорд Честерфилд опасался, что его дом на Пикадилли стоит настолько на отшибе, что для компании ему придется завести собаку.

Биограф Сэмюэла Джонсона Джеймс Босуэлл подчеркивал, какая деликатная задача – выбрать апартаменты для аренды «на правильном конце» Бонд-стрит. Подыскивать жилье, по его словам, «все равно что подыскивать жену… две гинеи в неделю – богатая аристократка… одна гинея – во всяком случае, дочь рыцаря». Сам он мог позволить себе снимать жилье лишь за 22 фунта в год (сегодня это было бы 2500 фунтов) и сравнивал этот вариант с «дочерью порядочного джентльмена со скромным состоянием». Байрон нанимал квартиру в соседнем Олбани, где ему «было достаточно места для книг и сабель». Лондон, по его словам, был «единственным местом в мире, где можно развлечься». С ним соглашался Казанова, описывая лондонские бордели как место для «великолепной оргии всего за шесть гиней».

Веселье принимало формы самые разные. Чарльз Лэм пытался объяснить Вордсвортам в Камбрии[82], чего они лишаются со своей «безжизненной природой». Ведь в Лондоне есть «освещенные магазины Стрэнда и Флит-стрит… суета и порок вокруг Ковент-Гардена, пресловутые лондонские женщины, ночные сторожа, пьяные сцены, болтовня, жизнь, кипящая… во все часы ночи, невозможность скучать… толпы, отборная грязь и слякоть, солнце на мостовых… кофейные дома, запах супа из кухонь, пантомимы». Лондон, по словам Лэма, и был сплошной «пантомимой и маскарадом». Ответа Вордсворта мы не знаем, хотя его «Сонет, написанный на Вестминстерском мосту» («Нет зрелища пленительней! И в ком / Не дрогнет дух бесчувственно-упрямый…»[83]) можно считать знаком согласия.

Воплощением и вкуса Лондона к жизни, и его зримой аморальности стали два увеселительных сада. Сады Воксхолл были открыты в 1729 году, а сады Ранела рядом с Миллбанком – в 1741 году. Всего за шиллинг любой мог войти в сад, нарядившись кем угодно, и общаться с тем, кто приглянулся. В 1772 году на Оксфорд-стрит открылся Пантеон, прозванный «зимним Ранела»; на маскарады сюда съезжались 1700 человек, абонемент на двенадцать вечеров стоил шесть гиней. Хорас Уолпол признавался, что потрясен этим «самым красивым зданием в Англии». Аналогичные мероприятия проводились в аристократических таунхаусах, иногда просто чтобы посмотреть, сколько гостей придет. Один из таких «раутов» в Норфолк-хаусе гость из Германии описывал как бесцельную давку: «Все жалуются на тесноту… и в то же время радуются, что их так превосходно стиснули». Другой посетитель заявлял: «Ни игры в карты, ни музыки – одно лишь толкание локтями».

Спрос на портреты взлетел до небес, выдвинув ряд художников, самыми выдающимися из которых были Джошуа Рейнольдс и Томас Гейнсборо. В 1765 году девятилетний Моцарт исполнил в Лондоне свою первую симфонию. В том же году Иоганн Кристиан Бах – «лондонский Бах» – поселился на Ганновер-сквер и давал концерты. В 1790 году из Австрии прибыл Йозеф Гайдн. Зрители были шумными и нередко зашикивали артистов на сцене. В театре с 1740-х по 1770-е годы царил Гаррик, но когда в 1754 году он решил представить публике балет «Праздник в Китае», толпа, подогретая слухами об иностранных актерах в труппе, устроила беспорядки и разгромила всю сцену[84]. Театры часто становились и жертвой пожаров: эта судьба постигла театры в Хеймаркете, Ковент-Гардене, на Друри-лейн и на Линкольнс-Инн-филдс.

Важным видом социальной активности женщин стали походы по магазинам: в 1707 году Уильям Фортнем и Хью Мейсон открыли свою первую бакалейную лавку, в 1760 году Уильям Хэмли – магазин игрушек, в 1766 году Джеймс Кристи – аукционный дом, а в 1797 году Джон Хэтчард – книжную лавку[85]. Джейн Остин признавалась, что не может устоять, чтобы не зайти в магазин «Лейтон и Ширс» (Layton and Shear’s) на Генриетта-стрит в Ковент-Гардене, и вспоминала, что как-то за день истратила пять фунтов.

Такие привычки размывали границы общественных классов, по крайней мере для богатых приезжих. Провинциалов, привыкших к жесткой иерархии в обществе, Лондон опьянял своей открытостью. Различные слои общества сталкивались в увеселительных садах, в театрах, на концертах и на прогулках в парках. Когда королева Каролина, супруга Георга II, желая закрыть Сент-Джеймс-парк для публики и сделать его личным садом королевы, спросила Уолпола, сколько ей это будет стоить, тот ответил: «Три короны» – то есть короны Англии, Ирландии и Шотландии. Иностранные гости отмечали, что даже лондонским нищим и уличным мальчишкам недостает почтительности: они и не думали уступать на мостовой дорогу джентльменам. На улице все были равны. Такова была новая столица – опьяняющая, противоречивая, а возможно, и безумная.

11. Регентство: великолепный Нэш. 1789–1825

Революция и Наполеон

Французская революция 1789 года привела Лондон в величайшее возбуждение. Для его горожан бурбоновский Париж уже много лет был соперником, если не врагом. Они веками предоставляли убежище французским беженцам и гордились положением либерального оазиса в пустыне европейских автократий – пусть и нападая, когда вздумается, на «чужаков». Когда в Англию просочились новости о восстании в Париже, многие испытывали те же чувства, что и молодой Вордсворт: «Блажен, кто жил в подобный миг рассвета… / Неслыханного счастья!»[86] Радикал-виг Чарльз Джеймс Фокс объявил взятие Бастилии самым важным событием в мировой истории. Питт-младший, выступая в парламенте, предвещал Британии пятнадцатилетний союз с новой Францией – и ошибся, что с ним бывало редко. Только Эдмунд Берк скептически предрекал, что революция скатится в анархию, после чего «тот или иной популярный в народе генерал установит военную диктатуру».

Правительство Питта твердо держалось традиционной для Великобритании политики – оставаться над схваткой – и не спешило присоединяться к другим европейским монархиям в их попытке вооруженным путем подавить новую республику. Но парижские события беспокоили правительство в Лондоне. В 1792 году, после того как Франция предложила свою поддержку антимонархистам всех стран, Питт издал прокламацию против подстрекательства к бунту и арестовал тех, кто сочувствовал революции. Один из таких людей, Томас Пейн[87], в 1792 году бежал в Париж. К 1795 году перспектива войны с Францией привела к появлению новых законов о государственной измене, цензуре и политических собраниях. Хваленый «свет свободы» Лондона потускнел. И радикалы, и консерваторы были в замешательстве. О чем говорили события в Париже: о назревших реформах или о необходимости репрессий?

Когда в 1799 году Наполеон оправдал прогноз Берка, устроив переворот, Лондон оказался перед возможной перспективой вражеского вторжения. Французскому императору были ненавистны и британское чувство превосходства, и карикатуры Джеймса Гилрея, на которых он представал сумасбродным карликом. Он был уверен, что британцы ждут не дождутся освобождения от ига Ганноверской династии, и в 1805 году собрал огромную – двухсоттысячную – армию для вторжения в Булони. Оставалось только преодолеть Ла-Манш, и тогда мало что могло бы помешать походу на Лондон. Но Трафальгарская битва лишила Наполеона всяких надежд на беспрепятственную переправу. Шекспировский «ров защитный»[88] сделал свое дело. Лондон не поскупился на увековечение памяти о Трафальгаре: это имя получили площади, улицы, пабы, а тридцать лет спустя – колонна в честь победившего адмирала Нельсона. То же произошло и после битвы при Ватерлоо (1815): в честь победы был назван мост, а позже и вокзал.

Военная экономика

Для Лондона главным следствием войны с Францией стали перебои в торговле. Французский стереотип «британцы – нация лавочников» – скорее дитя неправильного перевода слова merchants («купцы», «торговцы»), но реальность оставалась реальностью. Сити беспокоился в основном о безопасности недавно приобретенных Британией колоний, которым угрожал экспансионизм Наполеона. С 1806 года Великобритания больше не занималась работорговлей, хотя само рабство отменено не было; не прекратилась и торговля сахаром и хлопком, хотя производство того и другого было основано на рабском труде. Самой большой угрозой для Сити была попытка Наполеона блокировать для британского торгового флота морские пути в Прибалтику и Россию. Во избежание этого британская эскадра в 1807 году уничтожила в гавани Копенгагена датский флот, который теоретически мог быть использован для блокады.

Лондон быстро извлек пользу из европейских неурядиц. Коммерческие рынки вышли из стен кофеен и превратились в специализированные биржи, хотя страховая биржа Ллойда даже сохранила прежнее имя. Балтийская биржа поглотила Компанию южных морей и стала международным рынком по заключению контрактов на морские перевозки. Другие биржи специализировались на торговле шерстью, металлом, хмелем, зерном, углем. Однако первенству Лондона в коммерции впервые бросила вызов география. С 1720 по 1800 год имперская торговля утроилась и стала идти уже через Бристоль, Ливерпуль и Глазго. Столичные доки были и неудачно расположенными, и устаревшими. На каждой пристани были свои монополии и действовали свои запреты, поэтому иногда приходилось несколько дней ожидать разгрузки, а затем еще неделями хранить грузы на складе.

В 1793 году парламент разрешил Сити приобретать землю и строить новые гавани к востоку от города. В 1800 году было начато сооружение Вест-Индского дока на Собачьем острове[89], а два года спустя был построен великолепный Лондонский док в Уоппинге с колоннадами в стиле Пиранези. За ним последовали Суррейские доки, Блэкуоллские доки и док Святой Екатерины, возведенный Томасом Телфордом рядом с Тауэром; ради него было снесено около 1300 трущобных домов. Все доки были защищены от прилива шлюзами. Рядом с доками, где появились новые рабочие места, выросли кварталы дешевого жилья – по Кейбл-стрит, Хайвей и Нэрроу-стрит – до самого района Лаймхаус и старой деревни Поплар. В течение следующего века Ист-Энд стал самым большим городом рабочего класса в Англии, почти полностью неизвестным для всего остального Лондона.

Явление Нэша

В 1811 году у Георга III усилились приступы душевной болезни, и регентом был провозглашен его сын – Георг, принц Уэльский. Он был неоднозначной фигурой; его либеральные взгляды и дилетантский вкус меркли перед необузданным характером. Он был очарован Наполеоном, хотя звезда последнего уже была близка к закату, следил за каждым шагом французского императора и приказал скопировать для себя его коронационное одеяние. Но прежде всего принц-регент, как до него Карл II, чувствовал, что Британия заслуживает столицы, способной сравниться с наполеоновским Парижем.

Интересно, что принца привлекали не величественные архитектурные ансамбли, характерные для континентальных столиц, а идея, давно облюбованная лондонскими буржуа, – идея все более и более изящного пригорода. К северу от Нью-роуд за Мэрилебоном была и возможность воплотить ее в жизнь – в бывших королевских охотничьих угодьях, отданных герцогу Портленду в аренду, срок которой истекал в 1811 году. Принц задумал проложить бульвар наподобие Елисейских Полей от своего нового дворца на улице Мэлл – Карлтон-хауса, а на другом конце бульвара разбить парк, застроенный виллами. У принца были союзники в парламенте, имелись пока что и средства. Не хватало только плана.

Джон Нэш, происходивший из семьи валлийцев, воспитывался в Ламбете и был отдан в учение к архитектору Сити сэру Роберту Тэйлору. От учителя он унаследовал любовь к палладианству, в противовес декоративным изыскам Роберта Адама. В 1783 году Нэш разорился и уехал в Уэльс строить дома для представителей джентри в партнерстве с ландшафтным дизайнером Хамфри Рептоном. Он строил здания на заказ – в классическом, итальянском, готическом стиле или наподобие средневековых замков, а партнер помог ему развить вкус в области проектирования ландшафта.

В 1798 году в карьере Нэша произошел резкий и необъяснимый поворот. Ему было уже 48 лет, он был вдовцом, необычайно малого роста и «с лицом как у обезьяны, однако учтивым и в высшей степени добродушным». Как именно он познакомился с прелестной двадцатипятилетней Мэри-Энн Брэдли, остается загадкой. Проживая на острове Уйат, она «воспитывала» пятерых детей по фамилии Пеннеторн; по слухам, их отцом был принц-регент. Биографы Нэша не в силах установить, то ли Нэш своим браком с Мэри-Энн прикрыл грех принца, то ли принц соблазнил жену Нэша и сделал ее своей любовницей. Мы также знаем, что Нэш был близким другом своего адвоката Джона Эдвардса, который был двадцатью годами его младше, и оставил свое имение в наследство сыну своего протеже, названному Нэшем в его честь. Два друга были неразлучны, и их семьи жили в одном и том же доме – лондонском особняке Нэша на Ватерлоо-плейс.

Так или иначе, в 1806 году архитектор, до того перебивавшийся сдельными заказами, внезапно стал фактическим главой Комиссии лесов, парков и охотничьих угодий – предтечей нынешнего Совета по собственности короны. Он приобрел дома в Лондоне и на острове Уайт, и у него появились ресурсы для инвестиций в собственные проекты. Что еще важнее, Нэш стал архитектурным гением принца. Прежний план расширить застройку Мэрилебона на север через нынешний Риджентс-парк был отвергнут, и Нэш принялся воплощать замысел принца – Королевскую дорогу от Карлтон-хауса на север через Вест-Энд, к заново распланированному большому землевладению.

Королевская дорога

Задача Нэша была не только эстетической, но и практической. Ему пришлось увязать мечту его высочества с реальностью лондонского рынка недвижимости, а требования живописности и романтизма подчинить коммерческой необходимости. Проект Нэша, опубликованный в 1812 году, был городской версией нового естественного ландшафта, приверженцами которого были Ланселот Браун[90] и Рептон. Это была снова rus in urbe, но в поражающих воображение масштабах; Лондон не видел ничего более радикального со времен нереализованного плана Кристофера Рена по перестройке Лондона после пожара.

Дорога начиналась перед Карлтон-хаусом. Она пробивалась на север через владение Сент-Джеймс, принадлежавшее Джермину (для чего был уничтожен его старый рынок), и поднималась к кольцевой развязке на Пикадилли. Затем она делала изгиб в четверть круга и шла на север по восточному краю Мэйфэра, для чего была почти полностью снесена старинная улица Сваллоу-стрит. Нэш не скрывал своих целей. Он обещал «полное разделение между улицами и площадями, где живет знать и джентри, и более узкими улицами и убогими домами, занятыми рабочими и ремесленной частью общества». Еще много лет, вплоть до постройки Шафтсбери-авеню, от Риджент-стрит к старым трущобам Сохо вели только узкие служебные проезды.

При прокладке улицы пришлось сделать небольшой изгиб, чтобы провести ее через Оксфорд-серкус и не нарушать застройку Кавендиш-сквер – владения герцога Портленда. Далее дорога отклонялась влево к Портленд-плейс, а потом вправо, пересекая Нью-роуд. Здесь Нэш проявил весь свой талант, спроектировав круговую площадь из батского камня[91], за которой следовал парк в духе Рептона из пятидесяти вилл, располагавшихся среди деревьев. Цель была в том, чтобы «ни из одной виллы не были бы видны другие, и владельцам каждой казалось, что им принадлежит весь парк». Зелень скрывала извилистое озеро и декоративный Риджентс-канал. К востоку, вокруг рынка Камберленд, Нэш спроектировал большой район для рабочих, трудившихся на строительстве. В XX веке он был снесен.

Поскольку значительная часть земли в районе строительства принадлежала короне и смена ее назначения требовала государственного разрешения, а возможно, и государственного финансирования, как нельзя более важными оказались отношения принца-регента с парламентом. Но к 1820-м годам Казначейство уже не выделяло средства на смелый проект: его канцлер все еще сердился на необходимость платить за перестройку Карлтон-хауса. В конце концов принц получил необходимое разрешение, но не деньги. В отличие от Сикста V в Риме или действовавшего позже Османа в Париже Нэш не мог ни конфисковать чужую собственность, ни распоряжаться чужими деньгами. Это означало, что в реализации проекта ему придется полагаться, как и остальным лондонским застройщикам, на спекулятивные продажи. Предприятие с самого начала было рискованным.

Если учесть, что рост Лондона отличался неравномерностью, план Нэша вполне могла постичь судьба проекта Кристофера Рена. Но его все же удалось завершить, хотя и не в полном соответствии с первоначальным замыслом. Круговая площадь, строительство которой было начато в 1812 году, в итоге превратилась в плане в фигуру из смежных полукруга и квадрата, а парковых вилл было построено всего восемь. С самой Риджент-стрит было сложнее. Она планировалась как улица магазинов с квартирами над ними, и проложить ее требовалось в один присест, иначе никто не стал бы покупать участки под застройку. Визитная карточка Нэша – дуга в четверть круга, украшенная портиками и ведущая к площади Пикадилли, – вначале обернулась настоящей катастрофой. Так как каждый застройщик или арендатор хотел чего-то особенного, Нэшу приходилось вести переговоры о приемлемом варианте и строить церковь, зал собраний, отель – лишь бы сохранить эстетическое единство. Там, где Риджент-стрит подходит к Портленд-плейс, Нэш сам спроектировал церковь Всех Душ на Ланем-плейс так, чтобы она выходила на оба угла, как и сегодня.

Иными словами, из проекта принца все дело превратилось в проект Нэша. Ему пришлось вкладывать собственные средства и привлечь еще одного застройщика – Джеймса Бертона, уже работавшего в землевладениях Фаундлинга и Бедфорда. Нэш нанял в качестве архитектора сына Бертона, Децимуса, который спроектировал некоторые из парковых вилл. Их оказалось не так-то просто продать, и Децимус по идее Нэша взялся в качестве замены спроектировать вокруг всей застраиваемой зоны террасные дома, которые должны были снаружи выглядеть как дворцы, но на деле представляли собой таунхаусы, каждый всего в один дом глубиной. В парке часто проводились выставки лошадей, открылся ботанический сад и пользовавшийся популярностью Лондонский зоопарк, обтекаемо названный зоологическим садом, чтобы оправдать хоть отчасти притязания проекта на сельскую идилличность.

Террасные дома, появившиеся в проекте из-за нужды в финансировании и возводившиеся с 1820 года, неожиданно оказались главной удачей всей застройки. Честер-террас украсили триумфальные арки в римском стиле, Камберленд-террас – портики по всей длине, Сассекс-террас[92] – купольные крыши и флигели в виде восьмиугольных башен, напоминающие сразу и об индийском, и о классическом стилях. Это был настоящий Санкт-Петербург, только без воды, и суровым аскетизмом Акта 1774 года здесь и не пахло. Возможно, Лондон еще не сравнялся по величественности с берегами Сены, но уже приближался к ним.

Любой, кто стал бы строить подобные здания сейчас, прославился бы как недалекий фанат Диснейленда. В 1940-х годах старомодный Саммерсон называл террасные дома «небрежными и неуклюжими… лицемерными, вопиющими, абсурдными… архитектурной шалостью». Но даже он не мог отрицать их неотразимости: «сквозь дымку времени» они видятся «полными напыщенных романтических идей дворцами из мечты… в сравнении с которыми Гринвич кажется пресным, а Хэмптон-корт – провинциальным». Я ребенком жил в квартале Парк-виллидж-ист, спроектированном Нэшем позади Олбани-стрит, и именно это буйство лепной фантазии, ослепительно сверкавшее в лучах пробивавшегося сквозь листву солнца, впервые заставило меня поразиться лондонскому городскому пейзажу. В 1945 году совет боро Сент-Мэрилебон постановил снести террасные дома, пребывавшие в то время в запущенном состоянии. Для их спасения понадобилась целенаправленная кампания Королевской комиссии по изящным искусствам, хотя попытки сноса некоторых домов предпринимались вплоть до 1960-х годов.

Бог и мамона

Одной из характерных особенностей Георгианской эпохи была постепенная утрата англиканской церковью господствующего положения. В Сити по-прежнему было около сотни культовых сооружений, большинство – эпохи Рена. В остальном, за исключением пары десятков «церквей королевы Анны», новых храмов не было. В течение почти всего XVIII века в Лондоне церковное строительство ограничивалось только расширением церквей в деревнях, поглощенных городом: Хакни, Ислингтоне, Хэмпстеде, Паддингтоне, Баттерси. «Недооцерковленность» Лондона была явной.

Эта нехватка восполнялась распространением нонконформистских[93] организаций. Как и в случае с евреями, исключенность из значительной части общественной жизни спаивала общины. К уже бурно развивавшемуся движению методистов присоединились квакеры, пресвитериане, баптисты, моравские братья, образуя вместе альтернативный христианский Лондон. В период с 1720 по 1800 год численность прихожан англиканской церкви снизилась, а нонконформистских общин – удвоилась. Кое-где религиозное несогласие переходило и в политическое. Диссентер Ричард Прайс из Ньюингтон-Грина (местность на границе Ислингтона и Хакни) поддерживал и американскую, и французскую революции; он сформировал радикальную репутацию Ислингтона, которая сохранилась за ним по сей день. В среде англиканских евангелистов из так называемой Клапемской секты вокруг Уильяма Уилберфорса и Джона Торнтона[94] сплотились ранние противники рабства.

В конце концов даже епископы поняли, что пора действовать. Акт о церковном строительстве 1818 года повторял положения Акта о церквях 1712 года, времен королевы Анны, и ассигновал миллион фунтов стерлингов на церкви, прозванные в патриотическом раже «церквями Ватерлоо». В 1820-х годах таких церквей было построено тридцать; к 1850-м годам их было уже 150. Они были равномерно распределены от землевладений на западе Лондона до трущоб на востоке и юге города. Как и при королеве Анне, их проектировали ведущие архитекторы своего времени. Томас Хардвик построил церковь Сент-Мэрилебон на Нью-роуд, Джон Соун спроектировал церковь Святой Троицы на Грейт-Портленд-стрит, а Смерк – церкви в Уондсуэрте, Хакни и в землевладении Портманов на Уиндем-плейс. Церкви росли и напротив моста Ватерлоо, и на Итон-сквер в Челси, и в бедных районах Бермондси и Бетнал-Грин. Многие из них были рассчитаны на 2000 прихожан – количество, которое никак не могут обеспечить менее населенные современные приходы.

Эти здания открыли новую главу в истории лондонского вкуса. Церкви, построенные по Акту 1818 года, почти все выполнены в классическом греческом стиле. Вход в новую церковь Сент-Панкрас был через портик, а наружная часть ее трансепта несла явное влияние афинского Эрехтейона. Одинокие кариатиды Сент-Панкраса и сегодня выглядывают наружу, на столпотворение Юстон-роуд. Не всем эти церкви нравились. Для Саммерсона они были последним вздохом классического возрождения и имели «казенный вид», совсем непохожий на вид дружелюбных, почти домашних церквей королевы Анны. Несколько позже молодой Огастес Пьюджин выразился более резко: церкви Ватерлоо – «позор своей эпохи… Никогда здания не имели более скудного и убогого вида, не были более неуместными и абсурдными, чем эта масса грошовых церквей». Каждое поколение подвергает беспощадной критике работу предшественников.

В Вест-Энде кофейни превратились в джентльменские клубы. Клуб «Уайтс» (White’s) на Сент-Джеймс-стрит был основан как кондитерская Уайта в 1693 году, но вскоре приобрел клиентуру из верхнего сегмента; примеру последовали «Будлс» (Boodle’s) и «Брукс» (Brooks’). Начало другой традиции положил лорд Каслри во время Наполеоновских войн, основав Тревеллерс-клуб (Travellers’ Club; «клуб путешественников») – уголок для тех, кто больше не мог путешествовать по Европе; за ним последовал целый ряд конкурировавших клубов для военных. В 1827 году Нэш спроектировал Юнайтед-Сервис-клуб на Ватерлоо-плейс (Лондон никак не мог перестать прохаживаться по адресу французов) в «римском» стиле. Год спустя его ассистент, а позднее соперник Децимус Бертон ответил «греческим» Атенеумом. Сегодня оба здания стоят друг против друга через дорогу, только входы их нарочно смотрят в разные стороны.

Лондон публичный становился все более разнообразным и все более частным. Члены различных социальных групп стали уединяться в своих кварталах и клубах. Маскарады и рауты уже не были открыты для всех желающих. Клуб «Олмак» (Almack’s) на Сент-Джеймс-стрит допускал лишь тех, кто мог представить «ручательство» от клубного комитета; подавали здесь только лимонад и чай. А вот гостившего в Англии князя фон Пюклер-Мускау один лишь звучный титул сразу сделал знаменитостью: он обнаруживал на своем визитном столике «пять или шесть приглашений в день».

Символом наступающего века формальностей стал Джордж Браммелл – Красавчик Браммелл, первый денди Сент-Джеймс-стрит, воплощение модного снобизма. Однажды его заметили на Стрэнде; он пришел в ужас, будучи увиденным «так далеко на востоке», и оправдывался тем, что заблудился. Однако именно он стал иконой мужского стиля. Процедура одевания занимала у него по пять часов ежедневно, он пропагандировал образ «нового человека» – убежденного сторонника личной гигиены и умеренности в одежде. Каждый джентльмен, по его словам, должен носить такую одежду, чтобы «не бросаться в глаза». Правильная одежда, по Браммеллу, – чистая белая сорочка, темные бриджи в обтяжку и темный же сюртук с высоким воротником и шейным платком. Влияние Браммелла на моду было так велико, что его личному обувщику Джорджу Хобби пришлось нанять триста рабочих, чтобы удовлетворить спрос.

В новом мужском стиле, пришедшем на смену пышным расшитым камзолам и панталонам эпохи Регентства, тон задавала сдержанность. Вскоре этому стилю стали подражать не только обитатели Вест-Энда, но и мужчины из среднего класса по всей стране, а потом и за границей. Не так давно я заметил, что все мужчины на Генеральной Ассамблее ООН, за исключением некоторых представителей арабских стран, носят темные костюмы с белой рубашкой, воротником и галстуком. Браммелл бы ликовал – про себя. Он умер от сифилиса во Франции, куда сбежал из-за карточных долгов. Но статуя, установленная в честь, без сомнения, самого влиятельного законодателя мод в истории, ныне стоит на Джермин-стрит.

12. Кьюбиттополис. 1825–1832

Кьюбитт и Белгрейвия

Если Нэшу пришлось пускаться в спекуляции вместо принца-регента, то в период послевоенного восстановления на рынок стали выходить более осторожные застройщики. В 1820-х годах герцог Бедфорд решил застроить принадлежавшую ему землю к северу от Блумсбери-сквер, обратившись к предприимчивому молодому строителю Томасу Кьюбитту, застроившему Рассел-сквер, Тэвисток-сквер и Гордон-сквер. Ландшафтным дизайнером на Рассел-сквер был не кто иной, как Рептон.

Кьюбитт, сын плотника из Норфолка, сам проложивший себе дорогу в жизни, стал для лондонского среднего класса тем же, чем Нэш – для экстравагантного принца-регента. После работы в Индии Кьюбитт открыл строительную контору на Грейс-Инн-роуд, причем нанимал собственных рабочих, в отличие от Нэша, который прибегал к услугам субподрядчиков. Если строители Нэша были небрежны, то подчиненные Кьюбитта работали тщательно и безупречно. Королева Виктория, для которой Кьюбитт построил Осборн на острове Уайт, позже говорила о нем, что «более хорошего, доброго, простого и скромного человека нет на свете».

Однако пределов амбициям Кьюбитта почти не было. Вскоре его привлекли угодья побогаче Блумсбери: к западу от строившегося Букингемского дворца уже вздымалась волна перспективного спроса. Здесь находились южные владения Гровнеров – поместье Эбери с пастбищами и огородами. Были уже построены кое-какие здания вокруг Тревор-сквер и Монпелье-сквер, за «мостом рыцарей»[95] через ручей Вестбурн. В имении Кадоганов уже был возведен Холландом район Хэнс-таун. Но между ними и площадью Гайд-парк-корнер лежало болото, питаемое водами Вестбурна.

В 1825 году Кьюбитт взял в аренду у Гровнеров девятнадцать акров (ок. 0,07 кв. км, или 77 000 кв. м) между Гайд-парком и Кингс-роуд. Два года спустя он арендовал еще и землю у семейства Лаундс, «перешагнув» Вестбурн. Затем он перестроил старую сточную трубу в Ранела и осушил болотистую почву, привезя грунт, вынутый при строительстве дока Святой Екатерины у Тауэра. За этим последовали два проекта из числа самых грандиозных и смелых в истории Лондона: Белгрейвия, названная в честь деревни Гровнеров в Лестершире, и Пимлико, носящий имя владельца пивной в Хокстоне (почему, неизвестно). Наряду с Риджентс-парком это одни из красивейших городских застроек Лондона.

Рабочие Кьюбитта наводнили Белгрейвию. В 1825 году газета Times отмечала: «Строительную лихорадку ничто не останавливает… огородники [Пимлико и Челси] получили предписания об освобождении земли». Постепенно рынок насыщался, и по уши в долгах оказались два застройщика Кьюбитта, работавшие во владениях Гровнеров, – Сет Смит в Уилтон-кресент и Джозеф Канди на Честер-сквер. Печальное положение последнего видно по тесной застройке Честер-сквер и прилегающих улиц. Кьюбитт решительно отказался отступать от первоначального плана и был готов при необходимости перекредитоваться в Сити. Он был застройщиком, финансистом и строителем в одном лице. Для Кьюбитта план был превыше всего. Когда в 1838 году он принялся застраивать Пимлико, то в порядке эксперимента выложил сетку площадей, пересеченных диагональными авеню. Разобраться в этом хитросплетении с непривычки было и остается так же непросто, как в улицах Вашингтона[96].

Дома были обустроены по последнему слову тогдашней техники. Имелось водоснабжение и газ, просторные подвалы и эффективная система канализации. Дороги были проложены с использованием балластного слоя, покрытого сверху брусчаткой. Если террасные дома Нэша вскоре стали разрушаться, дома Кьюбитта оставались прочными, как камень, из которого они были сделаны. Мэйфэр, Мэрилебон, Бейсуотер и Блумсбери впоследствии были обруганы, заклеймены и раскурочены, но Белгрейвия и Пимлико сохранились практически нетронутыми, и их сливочно-штукатурные утесы стали символом элитного жилья для богатых экспатриантов во всем мире. Биограф Кьюбитта Гермиона Хобхаус цитирует оду, посланную ему как-то восхищенным жильцом: «Твой гений Рена превзошел стократ: / Он чудо-храм возвел; ты – чудо-град!» В наше время не так уж много арендаторов обращаются к лендлорду в подобных выражениях.

На дальние поля

Кьюбитт был не одинок. Поля епископа Лондонского в Паддингтоне и Бейсуотере вскоре после Ватерлоо тоже были отданы под застройку, за которую взялся епископский инспектор Сэмюэл Пипс Кокерелл. Район был застроен с тем же щегольством, что и Белгрейвия, в особенности вокруг Лейнстер-террас, Порчестер-террас и Ланкастер-гейт. Здесь были площади, извилистые улицы и ряды террасной застройки, тоже с лепниной в итальянском стиле; некоторые из них могли похвастаться невиданной роскошью – деревьями вдоль улиц. Бейсуотер так и не сравнялся по престижу с Белгрейвией, будучи слишком далеко от центра, и, когда век спустя срок аренды истек, церковь прибегла к бульдозерам и заменила благородные творения эпохи Регентства современными домами и квартирами.

Теперь уже ни одна из сторон света не была застрахована от землемерной рейки. Строительные леса стали символом нового Лондона. В 1829 году Джордж Крукшанк[97] опубликовал растиражированную позже карикатуру, где Лондон изображен как армия кирпичей, выходящая на тропу войны. «Марш кирпичей и раствора» был создан после нового строительства вдоль Финчли-роуд в направлении Хэмпстеда. Солдаты в виде кирок, лопат и дымовых труб строятся как полки, выходя из кварталов террасной застройки. Они продвигаются по Мидлсексу, стреляя залпами кирпичей в окаменелых от ужаса селян, коров и овец.

Самый амбициозный – до безрассудства – проект реализовывался далеко к западу, за Ноттинг-хиллом. Здесь семейство Лэдброк подхватило строительную лихорадку еще в 1821 году. Они сдавали в аренду земли по плану, составленному архитектором Томасом Алласоном, и план этот был грандиознее всего, на что отваживались Нэш или Кьюбитт. По этому плану архитектурной доминантой Ноттинг-хилла становилась кольцевая площадь, имевшая целую милю в окружности и располагавшаяся на склоне над долиной Ноттинг-дейл. Землевладение должно было быть усеяно виллами, к каждой из которых прилагалось пять акров (ок. 20 000 кв. м) частного сада.

Однако спрос не оправдал надежд. В 1837 году верхушка холма стала на короткое время ипподромом, который должен был соперничать с Аскотом[98]. Но из-за глинистой почвы и близости к кирпичным заводам и керамическим фабрикам северного Кенсингтона сюда приезжала куда менее изысканная публика, чем в Беркшир. В Times написали: «Более грязную и отвратительную толпу мы редко имели несчастье наблюдать». Ипподром успеха не имел, как и виллы; последние к 1841 году были, как и виллы Нэша в Риджентс-парке, заменены террасными домами. Ноттинг-хилл, загнанный арендами в порочный круг, стал для лондонского рынка недвижимости тем же, чем Компания южных морей – для рынка финансового. Сбережений лишились тысячи лондонцев.

Уголки на севере и востоке

Больший успех сопутствовал землевладению Эйр к северу от Риджентс-парка. Еще в 1794 году аукционный план предполагал застройку территории вокруг первого крикетного стадиона Томаса Лорда[99] виллами – как на одну семью, так и на две семьи с общей стеной. Хотя застройка владения Эйр началась только во время бума 1820-х годов, оно быстро приобрело репутацию места, где джентльмены снимают квартиры своим любовницам. Позднее квартира в районе Сент-Джонс-вуд стала декорацией для картины Холмана Ханта[100] «Пробудившийся стыд» (1853; ныне в галерее Тейт), на которой содержанка готова порвать с любовником.

Прилегающие склоны холма Примроуз-хилл принадлежали к владению Белсайз Итонского колледжа, но до конца XIX века так и не были застроены. Однако в имении Чалкот семейства Фицрой скромная террасная застройка процветала. На полях, приобретенных в XVIII веке лордом Сомерсом, вырос Сомерс-таун, а дальше, за церковью Сент-Панкрас, – Агар-таун. Название «таун» («город») для обозначения имения должно было способствовать продажам, однако, хотя таун лорда Кэмдена процветал, и Сомерс-таун, и Агар-таун пали жертвой низкого спроса и последующего наступления железных дорог.

За имением Фаундлинг, на холме, с которого открывался вид на Кингс-Кросс и старую долину реки Флит, Генри Пентон создал Пентонвилль, предпочитая элегантное французское «вилль» английскому «таун». Далее располагались поля, принадлежавшие Уильяму Бейкеру и его жене Мэри Ллойд; на них были выстроены степенные террасные дома сегодняшнего землевладения Ллойд-Бейкер. Тихие виллы с оштукатуренными стенами на кривых улочках делают этот район одним из самых очаровательных уголков Центрального Лондона. В результате всех этих событий население прихода Ислингтон выросло с 37 000 в 1831 году до 155 000 всего тридцать лет спустя.

Не менее заманчивыми были имения Кларкенуэлл и Кэнонбери. Некогда их владельцем был магнат из Сити сэр Джон Спенсер, прозванный «богачом Спенсером», чья дочь без согласия отца вышла замуж за аристократа из Нортгемптоншира лорда Комптона, сбежав из родительского дома в корзине на веревке. В полном согласии с традицией лондонских землевладений невесте достался титул, а жениху – самая доходная недвижимость Лондона после Вест-Энда. Строительство началось в 1800-х годах, когда были заложены Нортгемптон-сквер, Комптон-стрит, Спенсер-стрит и Кэнонбери-сквер к северу.

Недвижимость к востоку от Сити была не столь впечатляющей и менее выгодной, но рынок бурлил и здесь. Имение Степни, большая часть которого находилась во владении гильдии торговцев тканями, застраивалось в 1830-х и 1840-х. Лорд Тредегар разбил площадь своего имени в районе Майл-Энд, в тщетной попытке имитации Кенсингтона. К северу располагались процветающие Хакни, Клэптон и Виктория-парк – жилье для среднего класса. К югу от реки застраивались владения на земле Далуич-колледжа в Камберуэлле и вокруг старого города в районе Клапем-Коммон, цеплявшиеся за жизнь благодаря новым мостам. Из описания города в конце Георгианской эпохи, составленного Саммерсоном, видно, что город простирался на севере до Хэмпстеда, на западе до Хаммерсмита, на юге до Луишема, а на востоке до Поплара.

Хотя во многих из этих пригородов развилась собственная промышленность, большинство лондонцев по-прежнему работали в Сити и Вестминстере. Путь на работу для них был мучительным: шли в основном пешком, проходя мили и мили по улицам, запруженным пешеходами, торговцами и животными; позволить себе частные экипажи могли только богачи. Лишь в 1829 году по Лондону стали ездить омнибусы Джорджа Шиллибира – крытые экипажи на восемнадцать пассажиров, которые везли три лошади, запряженные бок о бок; еще раньше Шиллибир запустил омнибусы в Париже. Его bus ходил по Нью-роуд от Паддингтона до Банка Англии, и в рекламном объявлении говорилось, что «кондуктором в экипаже служит лицо высокой порядочности». Он сразу же приобрел популярность и безраздельно господствовал на рынке общественного транспорта до появления мощного конкурента – железной дороги.

Эпилог Регентства

После смерти отца, Георга III, принц-регент взошел на трон под именем Георга IV (1820–1830) и переехал из Карлтон-хауса в Букингем-хаус, вскоре названный Букингемским дворцом; Нэшу было поручено перестроить его во всем царственном великолепии. В 1630-х годах здание называлось Горинг-хаус, затем Арлингтон-хаус, а в 1761 году Георг III приобрел его для супруги. Между тем незавершенная Риджент-стрит прозябала в лихорадочном поиске жильцов и по-прежнему представляла собой милю строительных лесов и грязи. Но Нэш не сдавался, при каждом кризисе проявляя изобретательность и готовность идти на компромиссы. Сражаясь с парламентом за финансирование Букингемского дворца, он снес Карлтон-хаус, построенный лишь тремя десятилетиями ранее, и выстроил на его месте на продажу два ряда огромных террасных домов с видом на Сент-Джеймс-парк (по слухам, взяв за образец парижскую площадь Согласия). Кроме того, он перепроектировал парк Ленотра в стиле того же Риджентс-парка. Канал был превращен в извилистое озеро, а на южной стороне планировались (но так и не были построены) новые ряды террасных домов.

Однако худо-бедно проект дотянул до 1830-х годов, когда его спас последний перед приходом железных дорог всплеск на рынке недвижимости Вест-Энда. К тому времени бежевая лепнина Нэша запрудила черные от сажи улицы Западного Лондона. Нэш привнес в георгианский Лондон свое фантазийное представление о городе, достойном короля; он сделал столицу не столь холодной и добавил ей колорита. Королевская дорога никогда не имела наполеоновского размаха. Здесь не было ни большого плац-парада, ни широкого открывающегося вида – просто вдохновенный каприз, украсивший историю столичной застройки. В следующие тридцать лет ни один строитель не осмеливался пренебречь лепниной на фасадах. Новый Лондон из черного стал белым.

Пока фейерверки Нэша сотрясали Вест-Энд, Лондон эпохи Регентства решительно подрос. Число переправ через Темзу увеличилось: были построены новые мосты в Саутуорке, Воксхолле и Хангерфорд-маркете ниже Стрэнда. Все эти мосты были частными, и за проезд по ним взималась плата: предприниматели стали строить их после 1809 года, когда войны на континенте еще бушевали. Мост Стрэнда, позднее переименованный в мост Ватерлоо, спроектировал инженер Джон Ренни; он обошелся в сумму свыше миллиона фунтов стерлингов (ныне 100 миллионов фунтов с лишним). Итальянский скульптор Канова называл его «самым благородным мостом в мире». Этот мост, как и многие красивейшие сооружения Лондона, постигла трагическая судьба: в 1930-х годах он был снесен.

Теперь Лондон имел несколько общественных зданий, достойных столицы. В 1823 году в Блумсбери Роберт Смерк стал строить новое здание Британского музея, где первоначально должна была размещаться королевская библиотека, выкупленная у оставшегося теперь без гроша Георга IV. По сравнению с холодной монументальностью каменных колонн Смерка террасные дома Нэша выглядели более чем приветливо. Смерк спас и Миллбанкскую тюрьму, заложенную в 1813 году по прогрессивному плану Иеремии Бентама[101], но к 1816 году обошедшуюся уже дороже Букингемского дворца. В это же время изобретательный архитектор Джон Соун заканчивал здание судов в старом Вестминстерском дворце и новый Банк Англии в Сити (оба здания до наших дней не дошли).

Что касается Букингемского дворца, то этот проект, призванный стать венцом георгианского Лондона, обернулся фиаско. Нэш спроектировал мраморную арку над входом на передний двор, однако первоначальная смета в 250 000 фунтов была превышена более чем вдвое, и парламент назначил расследование. В 1828 году, когда больной король жил в уединении в Виндзоре, Нэшу пришлось предстать перед судом по обвинению в обмане и растрате государственных средств. Один из членов парламента назвал его «фаворитом, вливавшим яд в ухо сюзерена». Ныне за подобное расточительство в отношении государственных средств архитекторам жалуют рыцарские звания. Нэшу в подобном было грубо отказано, и в 1830 году он был уволен из Кабинета королевских работ. Арку перевезли в Тайберн, где она стоит и сегодня; во дворце вместо нее в 1847 году появился фасад, выполненный Эдвардом Блором для королевы Виктории, но позднее тоже переделанный.

Последним поразительным предприятием Нэша в Лондоне стала вторая «королевская миля», которая должна была пройти от Уайтхолла на север, к Британскому музею. В 1820 году Нэш переместил королевские конюшни, выходившие на церковь Святого Мартина-в-полях, на зады Букингемского дворца и расчистил место для новой Королевской академии художеств (позднее Национальной галереи). Но этот проект так и не продвинулся дальше. Нэш умер в 1835 году, оставив только «улучшения в западной части Стрэнда» с башенками-«перечницами» напротив вокзала Чаринг-Кросс – жалкий призрак своего второго великого замысла.

Национальная галерея, воздвигнутая в конце концов по проекту Уильяма Уилкинса, была ничем не похожа на Британский музей: она имела вид несообразный, неторжественный и неромантичный. Трафальгарскую площадь дорабатывал Чарльз Бэрри;[102] он стремился выстроить архитектурное завершение авеню севернее Уайтхолла, но, как обычно, непринужденный дух Лондона оказался сильнее. Площадь стала несимметричной и нескладной, и галерея Уилкинса не выполняла больше никакой функции – только занимала место. Лишь в 1839 году Лондон наконец увековечил победу при Трафальгаре колонной Нельсона. В 1867 году были добавлены четыре льва работы Эдвина Ландсира; моделью послужила туша, присланная в студию художника и скульптора из Лондонского зоопарка. Лапы к тому времени настолько разложились, что на постаменте Ландсиру пришлось лепить их с собственного кота.

Если говорить о том, чего хотел сам Нэш при застройке Риджент-стрит, его проект можно в конечном итоге назвать успешным. Улица изолировала престижные анклавы Сент-Джеймс и Мэйфэр, защитив тамошнюю недвижимость от трущоб, наступавших с востока, из Ковент-Гардена и Сохо. Сент-Джеймсский дворец занимали младшие представители королевского дома, и к нему примыкал закрытый аристократический квартал – Мальборо-хаус, Кларенс-хаус и Стаффорд-хаус (позже Ланкастер-хаус). На Грин-парк выходил ряд особняков, в их числе Кливленд-хаус (позже Бриджуотер-хаус), Спенсер-хаус, Девоншир-хаус, Бат-хаус, Эгремонт-хаус (позже военно-морской клуб, известный как «Ин-энд-аут», In and Out) и особняк Веллингтона – Эпсли-хаус, известный (во всяком случае, водителям такси) под адресом Лондон, дом 1.

Вестминстер к этому времени завершил свою эволюцию от пригорода Сити до города в своем праве, причем он превышал своего «брата-близнеца» в составе Лондона и по площади, и по населению. Когда в 1813 году появилось газовое освещение улиц, первым освещенным местом под новый, 1814 год стал не Сити и не Лондонский мост, а Вестминстерский мост[103]. Газ, изготовлявшийся из угля, привозимого с севера, поначалу использовался только для уличного освещения. Первой освещенной улицей стала Пэлл-Мэлл (обязанность по освещению легла на приходских сторожей и констеблей), но спрос на освещение мгновенно стал огромным. В течение двух лет число уличных фонарей выросло до 4000; к 1822 году в Лондоне было семь газовых компаний. Семь лет спустя их насчитывалось уже двести; вот ранний пример «микрорайонного» муниципального предприятия.

Кто здесь главный?

Какого-либо признака общей для всей столицы администрации все еще не наблюдалось. Движения за муниципальную реформу в 1820-х и 1830-х годах в основном шли из провинций: из Манчестера, Бирмингема, Ноттингема и других городов. В то время как рабочие Лондона могли быстро организоваться по вопросам заработной платы и условий труда, на защиту политического дела их было поднять труднее. Сити продолжал пользоваться самоуправлением – сплоченным и отчасти даже демократическим, – корни которого лежали в его ремесленных обществах и гильдиях, в их секретных ритуалах и олдерменах. Перемен любого рода остерегались как чумы. Вестминстер был противоположным явлением. Он вовсе не имел своей местной политики. Его население под началом дюжины с лишним приходских управлений представляло собой постоянно сменявших друг друга временных жильцов, которым нужно было только место, где приклонить голову, и возможность либо заработать, либо хорошо провести время.

В результате город не слишком интересовался положением страны, столицей которой он являлся, или даже региона, центром которого он был. На протяжении всей своей истории он поддерживал или отвергал монархов и политические движения, руководствуясь сиюминутной выгодой. Любые решения принимались исходя из ответа на вопрос: какую прибыль извлечет из этого город? Как бы то ни было, а центральное правительство в Вестминстере Лондон своим другом не считал. С самого нормандского завоевания протокол запрещал монарху пересекать границу Сити без официального разрешения и сопровождения. Именно поэтому в более позднее время королевские поезда, следовавшие в Сандрингемский дворец[104], двигались по объездной ветке, отправляясь с вокзала Кингс-Кросс, а не с вокзала Ливерпуль-стрит, расположенного в Сити.

В конечном итоге несогласованность взаимодействия центральных и местных властей достигла апогея в вопросе об охране порядка. Местные «стражи» охраняли его более чем неэффективно. В 1829 году министр внутренних дел и реформатор Роберт Пиль провел Акт о столичной полиции, учреждавший единые оплачиваемые полицейские силы, которые должны были прийти на смену дискредитировавшим себя приходским сторожам и малочисленным «ищейкам с Боу-стрит». Новая полицейская служба, рядовые которой вскоре были прозваны «бобби» или «пилерами» в честь основателя, имела успех. Было получено свыше 2000 заявлений на вступление в нее, в основном от действующих стражей порядка. Приходы, само собой, протестовали: ведь им пришлось вводить дополнительные сборы на оплату полиции. Но «Мет»[105], как называют столичную полицию британцы, уже вышла на сцену.

Пришествие реформы

Раньше или позже, но даже Лондон не смог игнорировать волну политических разногласий, поднимавшуюся, хотя и неуверенно, после Великой французской революции. Невозможно было защищать парламент, в котором не было представителей от ведущих промышленных городов – Бирмингема, Манчестера, Шеффилда, Лидса, – в то время как шесть юго-западных графств имели 168 представителей. Представителей от Лондона было всего десять; по справедливости их должно было бы быть около семидесяти. По вопросу реформы разгорелись публичные споры; ее считали неизбежной вожди вигов и даже значительное число тори.

На выборах 1830 года, вызванных смертью Георга IV, ведущими вопросами на повестке дня были реформы как избирательного права, так и распределения избирательных округов. Премьер-министр герцог Веллингтон, тори и ветеран-полководец, заявил: «Доколе я буду занимать какой бы то ни было пост… я всегда буду считать своим долгом сопротивляться» любым переменам. Эта была та искра, из которой разгорелось пламя. В ответ на заявление Веллингтона массы вновь вышли на улицы. Веллингтон подал в отставку, оставив пост премьер-министра вигам, которых возглавляли граф Чарльз Грей и лорд Джон Рассел. Палата общин приняла предложенный ими проект закона о реформе, но палата лордов его заблокировала. После следующих выборов в 1831 году в палате общин снова собрались сторонники реформ, и вновь законопроект Рассела не прошел палату лордов, в которой большинство получило место по наследству и, очевидно, твердо вознамерилось совершить коллективное политическое самоубийство.

В 1832 году Британия как никогда близко подошла к революционной ситуации. Лидер радикалов Фрэнсис Плейс как мог рассудительно писал вождям вигов, предупреждая, что протесты вскоре станут неуправляемыми. Особняк Веллингтона на площади Гайд-парк-корнер был осажден толпой. Он остался в истории как «железный герцог», и не за полководческие успехи, а за решетки, которые ему пришлось установить на оконные ставни. У правительства не было постоянной армии, хоть в какой-то степени способной защитить столицу.

Эхо 1789 года во Франции наконец отдалось в Британии. Для разрешения кризиса от нового короля Вильгельма IV (1830–1837) потребовали пожаловать в пэры достаточное количество сторонников реформ, чтобы тупиковой ситуации был положен конец. Веллингтон и лорды капитулировали. Правда, Великий акт о реформе 1832 года увеличил число избирателей всего на 60 %, к глубокому разочарованию реформаторов. Особенно несправедливо обошлись с Лондоном: число членов парламента от него выросло всего лишь до двадцати двух. Но лед уже тронулся. Поток новых реформ было не остановить.

13. Эпоха реформ. 1832–1848

Английская революция



Поделиться книгой:

На главную
Назад