Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Расшифрованный Гоголь. «Вий», «Тарас Бульба», «Ревизор», «Мертвые души» - Борис Вадимович Соколов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Д. А. Оболенский следующим образом передает содержание второго тома «Мертвых душ»: «…Осенью 1851 года, будучи проездом в Москве, я, посетив Гоголя, застал его в хорошем расположении духа, и на вопрос мой о том, как идут «Мертвые Души», он отвечал мне: «Приходите завтра вечером, в 8 часов, я вам почитаю».

На другой день, разумеется, ровно в 8 часов вечера я был уже у Гоголя; у него застал я А. О. Россета, которого он тоже позвал. Явился на сцену знакомый мне портфель; из него вытащил Гоголь одну довольно толстую тетрадь, уселся около стола и начал тихим и плавным голосом чтение первой главы.

Гоголь мастерски читал: не только всякое слово у него выходило внятно, но, переменяя часто интонацию речи, он разнообразил ее и заставлял слушателя усваивать самые мелочные оттенки мысли. Помню, как он начал глухим и каким-то гробовым голосом: «Зачем же изображать бедность, да бедность, да несовершенство нашей жизни, да выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? Что же делать, если уже таковы свойства сочинителя и, заболев собственным несовершенством, уже и не может он изображать ничего другого, как только бедность, да бедность, да несовершенство нашей жизни, выкапывая людей из глуши и отдаленных закоулков государства. И вот опять попали мы в глушь, опять наткнулись на закоулок». После этих слов внезапно Гоголь приподнял голову, встряхнул волосы и продолжал уже громким и торжественным голосом: «Зато какая глушь и какой закоулок!»

За сим началось великолепное описание деревни Тентетникова, которое, в чтении Гоголя, выходило как будто писано в известном размере. Все описания природы, которыми изобилует первая глава, отделаны были особенно тщательно. Меня в высшей степени поразила необыкновенная гармония речи. Тут я увидел, как прекрасно воспользовался Гоголь теми местными названиями разных трав и цветов, которые он так тщательно собирал. Он иногда, видимо, вставлял какое-нибудь звучное слово единственно для гармонического эффекта.

Хотя в напечатанной первой главе все описательные места прелестны, но я склонен думать, что в окончательной редакции они были еще тщательнее отделаны.

Разговоры выведенных лиц Гоголь читал с неподражаемым совершенством. Когда, изображая равнодушное, обленившееся состояние байбака-Тентетникова (очевидного предшественника Обломова. – Б. С.), сидящего у окна с холодной чашкой чая, он стал читать сцену происходящей на дворе перебранки небритого буфетчика Григорья с ключницей Перфильевной, то казалось, как бы действительно сцена эта происходила за окном и оттуда доходили до нас неясные звуки этой перебранки.

Граф А. П. Толстой сказывал мне, что ему не раз приходилось слышать, как Гоголь писал свои «Мертвые Души»: проходя мимо дверей, ведущих в его комнату, он не раз слышал, как Гоголь один, в запертой горнице будто бы с кем-то разговаривал, иногда самым неестественным голосом. В черновых рукописях видны следы этой работы. Каждый разговор переделывался Гоголем по нескольку раз. Зато как живо, верно и естественно говорят все его действующие лица.

Рассказ о воспитании Тентетникова, сколько мне помнится, читан был Гоголем в том виде, как он напечатан в первом издании 1855 года. Причина же выхода в отставку Тентетникова была гораздо более развита, чем в тех вариантах, которые до нас дошли… У него в руках дела, направление которых уже много от него зависит. Он пишет, пишет новые законы, пишет распоряжения о благоустройстве отдаленнейших мест, о которых не имеет ни малейшего понятия. Пишет заочно указы, разрешающие участь целого народонаселения, о действительных нуждах которого он ничего хорошенько не знает. Решает на бумаге дела людей, живущих за три тысячи верст… Тентетников выставлен был лицом в высшей степени симпатичным. Утратив веру в свой идеал, чувствуя себя безоружным в борьбе с неразрешимыми противоречиями, он, может быть, по примеру других, окончательно и примирился бы с ними, чиновное честолюбие взяло бы верх над голосом совести, ежели бы не представилось воображению его другое поприще деятельности, еще не испытанное им, но заманчивое по обилию средств к практическому приложению всего запаса добра и благородных намерений, которыми полна была душа его. Он поехал в деревню.

Чудное описание этой деревни в чтении Гоголя выходило так прелестно, что когда он кончил его словами: «Господи, как здесь просторно!», то мы, оба слушателя, невольно вскрикнули от восхищения.

Затем приезд Чичикова, разговор его с Тентетниковым и весь конец первой главы, сколько мне помнится, Гоголь читал совершенно согласно с текстом издания 1855 года. Окончив чтение, Гоголь обратился к нам с вопросом:

«Ну, что вы скажете?»

Будучи под впечатлением тех прелестных картин и разнообразных описаний природы, которыми изобилует первая глава, я отвечал, что более всего я поражен художественной отделкой этой части, что ни один пейзажист не производил на меня подобного впечатления.

«Я этому рад», – отвечал Гоголь и, передав нам рукопись, просил, чтобы мы прочли ему вслух некоторые места.

Не помню, г. Россет или я исполнил его желание, и он прислушался к нашему чтению, видимо, желая слышать, как будут передаваться другими те места, которые особенно рельефно выходили при его мастерском чтении. По окончании чтения г. Россет спросил у Гоголя: «Что, вы знали такого Александра Петровича (первого наставника Тентетникова) или это ваш идеал наставника?»

При этом вопросе Гоголь несколько задумался и, помолчав, отвечал: «Да, я знал такого».

Я воспользовался этим случаем, чтобы заметить Гоголю, что действительно его Александр Петрович представляется каким-то лицом идеальным, от того, быть может, что о нем говорится уже как о покойнике, в третьем лице; но как бы то ни было, а он сравнительно с другими действующими лицами как-то безжизнен.

«Это справедливо», – отвечал мне Гоголь и, подумав немного, прибавил: «Но он у меня оживет потом». Что разумел под этим Гоголь – я не знаю.

Рукопись, по которой читал Гоголь, была совершенно набело им самим переписана; я не заметил в ней поправок.

Прощаясь с нами, Гоголь просил нас никому не говорить, что он нам читал, и не рассказывать содержания первой главы…

Я могу указать… еще несколько мотивов из последних глав 2-й части… которые я слышал от Шевырева. Например: в то время, когда Тентетников, пробужденный от своей апатии влиянием Уленьки, блаженствует, будучи ее женихом, его арестовывают и отправляют в Сибирь; этот арест имеет связь с тем сочинением, которое он готовил о России, и с дружбой с недоучившимся студентом с вредным либеральным направлением. Оставляя деревню и прощаясь с крестьянами, Тентетников говорит им прощальное слово (которое, по словам Шевырева, было замечательное художественное произведение). Уленька следует за Тентетниковым в Сибирь, там они венчаются и проч. (возможно, жизненный путь Тентетникова повторял жизненный путь известного государственного деятеля М. М. Сперанского, сосланного в Сибирь при императоре Александре I по обвинению в связях с Бонапартом и либеральных воззрениях (ср. мотив: Чичиков – Наполеон), сделавшего там блестящую чиновничью карьеру и вновь вошедшего в милость при Николае I, при котором занимался составлением Свода законов; характерно, что Тентетников на своей гражданской службе также занимался составлением и исправлением законов; не исключено, что в дальнейшем ходе сюжета Тентетников должен был также повторить судьбу Сперанского: выдвинуться на гражданской службе в Сибири и, реабилитированный, возвратиться в столицу, отказавшись от прежних либеральных воззрений. – Б. С.).

Вероятно, в бумагах Шевырева сохранились какие-либо воспоминания о слышанных им главах 2-го тома «Мертвых Душ»; по крайней мере, мне известно, что он намерен был припомнить содержание тех глав, от которых не осталось никаких следов, и изложить их вкратце на бумаге» (к сожалению, эта рукопись С. П. Шевырева до нас не дошла).

Гоголь верил, что только Божья помощь позволит ему окончить «Мертвые души». В начале 1852 года он писал С. Т. Аксакову: «Дело мое идет крайне тупо. Время так быстро летит, что ничего почти не успеваешь. Вся надежда моя на Бога, который один может ускорить мое медленно движущееся вдохновение».

И. С. Аксаков в статье «Несколько слов о Гоголе» (1852) так объяснил, почему Гоголь не сумел завершить второй том своей гениальной поэмы: «И не дала она (Русь. – Б. С.) ответа поэту, и не передал он его нам, хотя всю жизнь свою ждал, молил и домогался истины. Ответ желал он найти и себе и обществу, требовавшему от него разрешения вопросу, заданному «Мертвыми душами». Долго страдал он, отыскивая светлой стороны и пути к примирению с обществом, как того жаждала любящая душа художника, искал, заблуждался (только тот не заблуждается, кто не ищет), уже не однажды думал, что найден ответ… Но не удовлетворялось правдивое чувство поэта: еще в 1846 году (в действительности – летом 1845 года. – Б. С.) сжег он 2-й том «Мертвых душ»; опять искал и мучился, снова написал 2-й том и сжег его снова!.. Так по крайней мере понимаем мы действия Гоголя и ссылаемся в этом случае на четыре письма его, напечатанные в известной книге («Выбранные места из переписки с друзьями»)… Но недостало человека на это новое испытание, и деятельность духа напором сил своих, постоянно возраставшим, без труда разорвала и сломила сдерживавшие ее земные узы…»

Сохранился восторженный отзыв на второй том «Мертвых душ» С. Т. Аксакова. 20 января 1850 года он писал И. С. Аксакову: «До сих пор не могу еще прийти в себя: Гоголь прочел нам с Константином вторую главу… Что тебе сказать? Скажу одно: вторая глава несравненно выше и глубже первой. Раза три я не мог удержаться от слез… Такого высокого искусства: показывать в человеке пошлом высокую человеческую сторону – нигде нельзя найти, кроме Гомера. Так раскрывается духовная внутренность человека, что для всякого из нас, способного что-нибудь чувствовать, открывается собственная своя духовная внутренность. Теперь только я убедился вполне, что Гоголь может выполнить свою задачу, о которой так самонадеянно и дерзко, по-видимому, говорит в первом томе. Я сказал Гоголю, что теперь для нас остается только одно: молитва к Богу, чтоб он дал ему здоровья и сил окончательно обработать и напечатать свое высокое творение. Гоголь был увлечен искренностью моих слов и сказал о себе, как бы говорил о другом: «Дай, дай только Бог здоровья и сил! Благо должно произойти из этого, ибо человек не может видеть себя без помощи другого».

Однако незадолго до смерти писатель разочаровался в главном труде своей жизни. В 1852 году, уже после кончины Гоголя, С. Т. Аксаков рассказывал в письме С. П. Шевыреву: «В самое последнее свидание с моей женой Гоголь сказал, что он не будет печатать второго тома, что в нем все никуда не годится и что надо все переделать. Только про первую главу второго тома он сказал мне, что она получила последнее прикосновение, была тронута кистью художника, говоря техническим языком живописцев. Он сказал это потому, что при вторичном чтении той же главы для моего сына Ивана я заметил многие изменения».

П. В. Анненков в статье «Воспоминания о Гоголе» (1857) довольно высоко оценил второй том «Мертвых душ»: «Мысль общества начинает уже скрываться от того человека, который первый ее открыл и почувствовал в себе, и это несчастное одиночество Гоголь принимает за высокий успех, рост в вышину, великое нравственное превосходство. Тогда сама собой является необходимость разрешения вопросов и литературных задач посредством призраков и фантомов, что так поражает в оставшейся нам второй части «Мертвых душ». Именно около этой эпохи задуманы лица вроде Костанжогло, который должен был явиться типом совершеннейшего помещика-землевладельца, типом, возникшим из соединения греческой находчивости с русским здравомыслием и примирения двух национальностей, родных по вере и преданиям. Участие призрака в создании еще виднее на другом лице – откупщике Муразове, который вместе с практическим смыслом, наделившим его монтекристовскими миллионами, обладает высоким нравственным чувством, сообщившим ему дар сверхъестественного убеждения. Крупная разжива со всеми ее средствами, не очень стыдливыми по природе своей, награждена еще тут благодатию понимать таинственные стремления душ, открывать в них вечные зародыши правды и вести их с помощью советов и миллионов к внутреннему миру, к блаженству самодовольствия и спокойствия. Это примирение капитала и аскетизма поставлено, однако же, на твердом нравственном грунте, и здесь-то нельзя удержаться от глубокого чувства скорби и сожаления. Основная мысль второй части «Мертвых душ», как и все нравственные стремления автора, направлены к добру, исполнены благих целей, ненависти и отвращения ко всякой духовной неурядице. Вторая часть «Мертвых душ» чуть ли не превосходит первую по откровенности негодования на житейское зло, по силе упрека безобразным явлениям нашего быта и в этом смысле, конечно, превосходит все написанное Гоголем прежде поэмы. Самый замысел повести, даже в нынешнем несовершенном своем виде, поражает читателя обширностию размеров, а некоторые события романа, лучше других отделанные, с необычайным мастерством захватывают наиболее чувствительные стороны современного общества: довольно указать в подтверждение того и другого на план окончания второй части, с одной стороны, на начинавшуюся историю Тентетникова – с другой».

В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь так охарактеризовал персонажей «Мертвых душ»: «Эти ничтожные люди, однако ж, ничуть не портреты с ничтожных людей; напротив, в них собраны черты тех, которые считают себя лучшими других, разумеется, только в разжалованном виде из генералов в солдаты; тут, кроме моих собственных, есть даже черты моих приятелей».

А. М. Бухараев вспоминал, каким Гоголь видел финал «Мертвых душ»: «Я спросил Гоголя, чем именно должны кончиться «Мертвые души». Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельностью. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли, как следует, Павел Иванович. Гоголь, как будто с радостью, подтвердил, что это непременно будет, и оживлению его послужит прямым участием сам царь, и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма. В изъяснении этой развязки он несколько распространился, но, опасаясь за неточность припоминания подробностей, ничего не говорю об этих его речах. – «А прочие спутники Чичикова в «Мертвых душах»? – спросил я Гоголя: – и они тоже воскреснут?» – «Если захотят», – ответил он с улыбкою; и потом стал говорить, как необходимо далее привести ему своих героев к столкновению с истинно хорошими людьми, и проч., и проч.».

Андрей Белый в «Мастерстве Гоголя» (1934) подметил, что в «Мертвых душах» «неуютен… быт помещиков; пыль, раззор, ветошь в медвежьих углах; у Манилова кресла не крыты материей; вместо подсвечника – чорт знает что; у Ноздрева в столовой поставлены козлы; у Петуха все в закладе; червь точит хлеба у Тентетникова; у Хлобуева – нечего даже продать; скряга Плюшкин сгноил свою собственность. Всюду раззор натуральных хозяйств…

Неблагополучие – фон «Мертвых душ».

А. К. Воронский в книге «Гоголь» (1934) писал о «Мертвых душах»: «В мировой литературе трудно найти другую художественную вещь, в которой с такой беспощадной пластической силой было бы вскрыто опустошающее влияние собственности на человеческую душу. Подведен итог многолетним скорбным думам, наблюдениям и переживаниям. Собственность, вещь приняла вполне ясные и четкие очертания. Она как бы целиком воплотилась. Это – уже не клады, не червонцы Басаврюка и ростовщика, обладающие чертовскими, мистическими свойствами, не безобидная трубка Тараса, это – средне- и мелкопоместное имущество в состоянии упадка и развала, это – рыночная собственность, товар, который производит фабрика «кучи мастеровых», собственность, определяющая собой новый хозяйственный, политический, бытовой и культурный уклад.

Приняла более житейский вид и всякая нежить: красная свитка на свином рыле превратилась во фрак наваринского пламени с дымом; чужестранец без роду и племени стал выглядеть самым обходительным и житейски-обиходным Павлом Ивановичем; чудовища и гномы, застрявшие в церкви, приняли вид Петухов, Ноздревых, Плюшкиных, Собакевичей, Коробочек; ведьмы – дамы просто приятные и приятные во всех отношениях. В чертовщине не стало нужды, но действительность стала хуже и ужаснее всякой чертовщины. Потрясающая картина, по сравнению с которой бледными выглядят колдуны и Басаврюки».

И. П. Золотусский в книге «Гоголь» (1979) писал, что во втором томе «Мертвых душ» Чичиков следует своей цели «по инерции, прежнего азарта и упования на эту аферу у него нет. Да и все, что он видит вокруг себя, убеждает его в том, что пора заняться приобретением не фантастического, не сказочного, как пишет Гоголь, а настоящего имения, приобрести не мифические земли в мифической Херсонской губернии, а в самой что ни на есть середине России, где ни от кого не скроешься и где можно честным путем наживать миллионы. Эту мысль внушает ему примерный хозяин Костанжогло…

Крушение Чичикова во втором томе состоит не в обвале его очередного замысла (подделки завещания старухи-миллионерши. – Б. С.), не в просчете, который он допустил при осуществлении их, а в крушении внутреннем. Что-то ноет и сосет его, и в кружении с «мертвыми душами», в подделке завещания, в темных связях с контрабандистами и магом-юрисконсультом он нет-нет да и вспомнит эту боль».

Во втором томе поэмы происходит борьба за душу Чичикова между силами добра и зла. В третьем же томе, по замыслу Гоголя, главный герой должен был, испытав раскаяние, обратиться к деланию добрых дел.

Известный литературовед А. Д. Синявский в книге «В тени Гоголя» (1970–1973) дал оригинальную трактовку знаменитого лирического отступления «Мертвых душ» о русской тройке: «Критику немало смущало, что на гоголевской тройке едет-то все-таки Чичиков! Загвоздка, однако, не в том, что он едет, но в том, что он везет, что без него не обошлась, не прогремела бы вдохновенная тройка, которая ведь не просто бесплатное приложение к «Ниве», сочиненное невпопад сатирическому сюжету поэмы, для того чтобы нам потом было что учить наизусть, но законное колесо и конечное производное Чичикова, и на нем, на окаянном, постылом, все в ней вертится и несется в неоглядную даль. Иначе зачем бы потребовалось затрачивать столько стараний на то, чтобы «припрячь подлеца», хорошо его обуздав, застращав (вот где понадобился генерал-губернатор!), наваливаясь кагалом – с автором во главе, с Костанжогло в горле (не выговоришь, и долго он, Гоголь, отхаркивался от застрявшей фамилии, клича свою худобу Скудронжогло и Гоброжогло, не в силах расстаться, однако ж, с разъевшей кость червоточиной, с глаголом «жечь!», отчего хмурое лицо иноземца почернело и запеклось в прожженное кислотою пятно), с Муразовым в коренниках, с этим Мининым и Пожарским зараз, с державинским волшебным Мурзою, стратегом-миллионером (что, ждите, с гостинцами явится и всем – от пуза – по чеку)…

Спрашивается: с таким активом – нуждаться в Чичикове? Не могут. Не кони. Призраки. Транспаранты, состряпанные кое-как, на соплях, с одной задачей – учить и перевоспитывать Чичикова, проча в пристяжные России: иначе – не свезешь, не потянешь. «Ведь если бы с этакой волей и настойчивостью да на доброе дело!» Костанжогло не вытанцовывается, сколько ни жилься, ни жги; Муразов – сплошная дыра, протертая в школьном альбомчике с надеждой увековечить портрет гуманного ростовщика, доброго американского дядюшки, подоспевшего с несметным наследством; а Чичиков – кинь ему горстку-другую навозцу – смотришь, уже зачирикал, приветствуя каждого: жив. Как же им за живого не ухватиться: действительность!

«…И мчится вся вдохновенная Богом!..»

(Да, но впряжен в нее у Гоголя – чорт…)

Верим – не то что верим – видим: Чичиков мчит.

Допускаем – хотя с натяжкой: промышлением начальства, уговорами почитателей, надзирателей, духовных и жандармских чинов – Чичиков завяжет проказничать.

Но потянет ли он, исправившись, лямку с тем же азартом – ради одного удовольствия тянуть ее в поте лица?

На вопросе этом Гоголь запнулся. Уж с какого бока ни подъезжал он к своему подопечному – и грозил ему палашом и Сибирью, и раскидывал далеко этику и поэзию земледелия».

Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» так объяснял свое стремление создать образы положительных героев во втором томе «Мертвых душ»: «Пушкин, который всегда смеялся при моем чтении (он же был охотник до смеха), начал понемногу становиться все сумрачней, сумрачней, а наконец сделался совершенно мрачен. Когда же чтенье кончилось, он произнес голосом тоски: «Боже, как грустна наша Россия!» Меня это изумило. Пушкин, который так знал Россию, не заметил, что все это карикатура и моя собственная выдумка! Тут-то я увидел, что значит дело, взятое из души, и вообще душевная правда, и в каком ужасающем для человека виде может быть ему представлена тьма и пугающее отсутствие света. С этих пор я уже стал думать только о том, как смягчить то тягостное впечатление, которое могли произвести «Мертвые души».

В XX веке в восприятии «Мертвых душ» преобладало философское осмысление. В. В. Розанов в «Легенде о Великом инквизиторе» отозвался о поэме Гоголя как о произведении, способном раскрыть нам главную тайну собственной жизни: «Свое главное произведение он назвал «Мертвые души» и, вне всякого предвидения, выразил в этом названии великую тайну своего творчества и, конечно, себя самого. Он был гениальный живописец внешних форм и изображению их, к чему одному был способен, придал каким-то волшебством такую жизненность, почти скульптурность, что никто не заметил, как за этими формами ничего, в сущности, не скрывается, нет никакой души, нет того, кто бы носил их. Пусть изображаемое им общество было дурно и низко, пусть оно заслуживало осмеяния: но разве уже не из людей оно состояло? Разве для него уже исчезли великие моменты смерти и рождения, общие для всего живого чувства любви и ненависти? И если, конечно, – нет, то чем же эти фигуры, которые он вывел перед нами как своих героев, могли отозваться на эти великие моменты, почувствовать эти общие страсти? Что было за одеждою, которую одну мы видим на них, такого, что могло бы хоть когда-нибудь по-человечески порадоваться, пожалеть, возненавидеть? И спрашивается, если они не были способны ни к любви, ни к глубокой ненависти, ни к страху, ни к достоинству, то для чего же в конце концов они трудились и приобретали, куда-то ездили и что-то переносили? Гоголь выводит однажды детей, – и эти дети уже такие же безобразные, как и их отцы, также лишь смешные и осмеиваемые, как и они, фигуры. Раз или два он описывает, как пробуждается любовь в человеке, – и мы с изумлением видим, что единственное, что зажигает ее, есть простая физическая красота, красота женского тела для мужчины (Андрей Бульба и полячка), которая действует мгновенно и за первым мгновением о которой уже нечего рассказывать, нет всех тех чувств и слов, которые мы слышим в заунывных песнях нашего народа, в греческой антологии, в германских сказаниях и повсюду на всей земле, где любят и страдают, а не наслаждаются только телом.

Неужели же это был сон для всего человечества, который разоблачил Гоголь, сорвав наконец грезы и показав действительность? И не правильнее ли думать, что не человечество грезило и он один видел правду, но, напротив, оно чувствовало и знало правду, которую и отразило в поэзии всех народов на протяжении тысячелетий, а он сам грезил и свои больные грезы рассказал нам как действительность:

«И почему я должен пропасть червем? – говорит его герой в трудную минуту, оборвавшись в таможне. – И что я теперь? Куда я гожусь? Какими глазами я стану смотреть теперь в глаза всякому почтенному отцу семейства? Как не чувствовать мне угрызения совести, зная, что даром бременю землю? И что скажут потом мои дети? «Вот, – скажут, – отец – скотина: не оставил нам никакого состояния».

«Уже известно, что Чичиков сильно заботился о своих потомках. Такой чувствительный предмет! Иной, может быть, и не так бы глубоко запустил руку, если бы не вопрос, который, известно почему, приходит сам собою: а что скажут дети? И вот будущий родоначальник, как осторожный кот, покося только одним глазом вбок, не глядит ли откуда хозяин, хватает поспешно все, что к нему поближе: мыло ли стоит, свечи ли, сало»…

И каким тусклым, безжизненным взглядом нужно было взглянуть на действительность, чтобы просмотреть все это, не услышать этих звуков, не задуматься над этими рыданиями. Мертвым взглядом посмотрел Гоголь на жизнь и мертвые души только увидал он в ней. Вовсе не отразил действительность он в своих произведениях, но только с изумительным мастерством нарисовал ряд карикатур на нее: от этого-то и запоминаются они так, как не могут запомниться никакие живые образы.

Рассмотрите ряд лучших портретов с людей, действительных в жизни, одетых плотью и кровью, – и вы редкий из них запомните; взгляните на очень хорошую карикатуру, – и еще много времени спустя, даже проснувшись ночью, вы вспомните ее и рассмеетесь. В первых есть смешение черт различных, и добрых и злых наклонностей, и, пересекаясь друг с другом, они взаимно смягчают одна другую, – ничего яркого и резкого не поражает вас в них; в карикатуре взята одна черта характера, и вся фигура отражает только ее – и гримасой лица, и неестественными конвульсиями тела. Она ложна и навеки запоминается. Таков и Гоголь.

И здесь лежит объяснение всей его личности и судьбы. Признавая его гений, мы с изумлением останавливаемся над ним, и когда спрашиваем себя: почему он так не похож на всех, что делает его особенным, то невольно начинаем думать, что это особенное – не избыток в нем человеческого существа, не полнота сил сверх нормальных границ нашей природы, но, напротив, глубокий и страшный изъян в этой природе, недостаток того, что у всех есть, чего никто не лишен. Он был до такой степени уединен в своей душе, что не мог коснуться ею никакой иной души: и вот отчего так почувствовал всю скульптурность наружных форм, движений, обликов, положений. О нем, друге Пушкина, современнике Грановского и Белинского, о члене славянофильского кружка в лучшую, самую чистую пору его существования, рассказывают, что «он не мог найти положительного образа для своих созданий»; и мы сами слышим у него жгучие, слишком «зримые» слезы по чем-то неосуществимом, по каком-то будто бы «идеале». Не ошибка ли тут в слове и, подставив нужное, не разгадаем ли мы всей его тайны? Не идеала не мог он найти и выразить; он, великий художник форм, сгорел от бессильного желания вложить хоть в одну из них какую-нибудь живую душу. И когда не мог все-таки преодолеть неудержимой потребности, – чудовищные фантасмагории показались в его произведениях, противоестественная Улинька и какой-то грек Констанжогло, не похожие ни на сон, ни на действительность. И он сгорел в бессильной жажде прикоснуться к человеческой душе; что-то неясное говорят о его последних днях, о каком-то безумии, о страшных муках раскаяния, о посте и голодной смерти.

Какой урок, прошедший в нашей истории, которого мы не поняли! Гениальный художник всю свою жизнь изображал человека и не мог изобразить его души. И он сказал нам, что этой души нет, и, рисуя мертвые фигуры, делал это с таким искусством, что мы в самом деле на несколько десятилетий поверили, что было целое поколение ходячих мертвецов, – и мы возненавидели это поколение, мы не пожалели о них всяких слов, которые в силах сказать человек только о бездушных существах. Но он, виновник этого обмана, понес кару, которая для нас еще в будущем. Он умер жертвою недостатка своей природы, – и образ аскета, жгущего свои сочинения, есть последний, который оставил он от всей странной, столь необыкновенной своей жизни. «Мне отмщение и Аз воздам» – как будто слышатся эти слова из-за треска камина, в который гениальный безумец бросает свою гениальную и преступную клевету на человеческую природу».

Тот же Розанов в «Опавших листьях» утверждал: «План «Мертвых Душ» – в сущности, анекдот; как и «Ревизора» – анекдот же. Как один барин хотел скупить умершие ревизские души и заложить их; и как другого барина-прощалыгу приняли в городе за ревизора. И все пьесы его, «Женитьба», «Игроки», и повести, «Шинель» – просто петербургские анекдоты, которые могли быть и которых могло не быть. Они ничего собою не характеризуют и ничего в себе не содержат.

Поразительная эта простота, элементарность замысла; Гоголь не имел сил – усложнить плана; романа или повести в смысле развития или хода страсти – чувствуется, что он и не мог бы представить, и самых попыток к этому – в черновиках его нет.

Что же это такое? Странная элементарность души. Поразительно, что Гоголь и сам не развивался; в нем не перестраивалась душа, не менялись убеждения. Перейдя от малороссийских повестей к петербургским анекдотам, он только перенес глаз с юга на север, но глаз этот был тот же».

Мировоззренческое значение «Мертвых душ», далеко выходящее за решение задач актуальной сатиры или обрисовки конкретных социальных типов, прекрасно вскрыл Н. А. Бердяев в «Духах русской революции»: «Мертвые души» имеют и глубокий символический смысл. Все хари и рожи гоголевской эпопеи появились на почве омертвения русских душ. Омертвение душ делает возможными чичиковские похождения и встречи. Это длительное и давнее омертвение душ чувствуется и в русской революции. Потому и возможен в ней этот бесстыдный торг, этот наглый обман. Не революция сама по себе это создала. Революция – великая проявительница, и она проявила лишь то, что таилось в глубине России. Формы старого строя сдерживали проявления многих русских свойств, вводили их в принудительные границы. Падение этих обветшалых форм привело к тому, что русский человек окончательно разнуздался и появился нагишом. Злые духи, которых видел Гоголь в их статике, вырвались на свободу и учиняют оргию. Их гримасы приводят в содрогание тело несчастной России. Для Хлестаковых и Чичиковых ныне еще больший простор, чем во времена самодержавия. И освобождение от них предполагает духовное перерождение народа, внутренний в нем переворот. Революция не является таким переворотом. Истинная духовная революция в России была бы освобождением от той лживости, которую видел в русских людях Гоголь, и победой над той призрачностью и подменой, которые от лживости рождаются. В лжи есть легкость безответственности, она не связана ни с чем бытийственным, и на лжи можно построить самые смелые революции. Гоголю открывалось бесчестье как исконное русское свойство. Это бесчестье связано с неразвитостью и нераскрытостью личности в России, с подавленностью образа человека. С этим же связана и нечеловеческая пошлость, которой Гоголь нас подавляет и которой он сам был подавлен. Гоголь глубже славянофилов видел Россию. У него было сильное чувство зла, которого лишены были славянофилы. В вечно-гоголевской России переплетается и смешивается трагическое и комическое. Комическое является результатом смешения и подмены. Это смешение и переплетение трагического и комического есть и в русской революции. Она вся основана на смешении и подмене, и потому в ней многое имеет природу комедии. Русская революция есть трагикомедия. Это – финал гоголевской эпопеи. И, быть может, самое мрачное и безнадежное в русской революции – это гоголевское в ней. В том, что в ней есть от Достоевского, больше просветов. России необходимо освободиться от власти гоголевских призраков».

По мнению М. М. Бахтина, высказанному в статье «Рабле и Гоголь» (1940), «в основе «Мертвых душ» внимательный анализ раскрыл бы формы веселого (карнавального) хождения по преисподней, по стране смерти…

Скупка мертвых душ и разные реакции на предложения Чичикова… открывают… свою принадлежность к народным представлениям о связи жизни и смерти, к их карнавализованному осмеянию. Здесь также присутствует элемент карнавальной игры со смертью и границами жизни и смерти (например, в рассуждениях Собакевича о том, что в живых мало проку, страх Коробочки перед мертвецами и поговорка «мертвым телом хоть забор подпирай» и т. д.). Карнавальная игра в столкновении ничтожного и серьезного, страшного; карнавально обыгрываются представления о бесконечности и вечности (бесконечные тяжбы, бесконечные нелепости и т. п.). Так и путешествие Чичикова незавершимо».

Категория «карнавала» из-за своей всеобщности (приложимости к любым фактам культуры) и неопределимости здесь, пожалуй, ни при чем, а вот мысль о принципиальной незавершимости путешествия Чичикова действительно ценна.

Русский философ-эмигрант Иван Александрович Ильин (1883–1954) в своей лекции «Гоголь – великий русский сатирик, романтик, философ жизни» (1944) отмечал, что «Мертвые души» «должны были положить начало развенчиванию пустоты и очищению во всерусском масштабе. Этим объясняется тот факт, что Гоголь стал печальным, когда, мастерски прочитав отдельные главы из поэмы своим друзьям, увидел, что они смеются: ему не смех хотелось вызвать у людей, образумить их хотелось.

Здесь замышлялся и зачинался крестовый поход, и этот поход… можно и должно было осуществить во всемирном масштабе. А для этого недостаточно показать ничтожность жизни, надо повернуть ее на путь изобличения, найти и указать дорогу к религиозному очищению.

Именно этого хотел Гоголь. Именно поэтому он говорил, что 1-я часть поэмы отражает преисподнюю, во 2-й появится чистилище, а 3-я грезится ему чем-то вроде рая с прекрасными, величественными образами…

Иначе, чем в русле христианства, он не думал; решение своей задачи видел только в личностном очищении от всего недостойного в себе. И если мы будем придерживаться этой установки и этой точки зрения, для нас прольется вдруг ярчайший свет на все, что Гоголь писал, говорил и творил, на его психологическую противоречивость и смерть…

Но перехода из ада в чистилище у него не получилось, не говоря уже о рае».

Как справедливо заметил Вадим Кожинов в статье «Чаадаев и Гоголь» (1967), «сама афера Чичикова, лежащая в основе фабулы поэмы, никому не приносит зла – ни крестьянам, ни помещикам, ни обществу в целом. Чичиков как бы просто берет деньги «взаймы» у Опекунского совета (под несуществующий, ирреальный залог), с тем чтобы, пустив их в оборот, разбогатеть и, разумеется, вернуть «заем» – иначе ведь он пойдет под суд. И эта безобидность его плутни, без сомнения, не случайна; она глубоко соответствует всему духу поэмы». Чичиков использует не слишком благородные, но и нельзя сказать, что совсем уж неблаговидные средства для достижения благого, по его мнению, дела – всемерного умножения «копейки». От протестантской этики он, пожалуй, достаточно далек, но в то же время далеко не готов преступить все заповеди.

По мысли В. В. Кожинова, «Философические письма» Чаадаева и «Мертвые души» роднит «бесстрашие национальной самокритики (в частности, мысль об еще не пробудившейся для истинного бытия родине) и дерзость пророчества о ее грядущем величии».

Среди персонажей «Мертвых душ» главную, центральную роль играет Павел Иванович Чичиков. Именно он организует сюжет поэмы. По сословной принадлежности Чичиков – чиновник, причем имеющий довольно высокий чин коллежского советника. Однако на самом деле он находится в отпуске и занимается тем, что может быть названо предпринимательством, или, по-современному, – бизнесом. Можно счесть его и мошенником, хотя с формально-юридической точки зрения его афера с мертвыми душами никакие законы не нарушает. Да и когда Чичиков на таможне занимался явно подсудными вещами, он, как подчеркивает писатель, благополучно увернулся от суда уголовного. Но, по мысли Гоголя, он нарушает главный закон – нравственный. И от Божьего суда Чичикову не уйти. Однако из всех «мертвых душ» поэмы он, как кажется, мыслился Гоголем единственным, кто еще способен на духовное возрождение.

Интересно также то, что из всех остальных персонажей «Мертвых душ» только персонажи-помещики являются яркими и запоминающимися. Напротив, чиновники в поэме – это более или менее безликая масса стяжателей (скорее даже не безликая, а на одно лицо), даже не имеющие, за исключением Ивана Антоновича Кувшинное рыло, собственных запоминающихся имен. Напротив, у помещиков у всех – запоминающиеся, часто «говорящие» фамилии. Вероятно, на дворянский класс Гоголь все-таки возлагал еще какие-то надежды, надеялся на то, что удастся достичь гармонии между помещиками и крепостными крестьянами. Не случайно же во втором томе появляется некий идеальный помещик Костанжогло, под влиянием бесед с которым и должно начаться нравственное перерождение Чичикова. Другое дело, что положительные типы второго тома вышли столь неубедительными художественно, что Гоголь никогда не решался публиковать главы второго тома поэмы и в конце концов признал их несостоятельность. Константин Федорович Костанжогло, например, по выражению современного критика Сергея Эйгенсона, «по части художественной убедительности он не так далеко ушел от бабаевского председателя колхоза Тутаринова» (имеется в виду образ положительного героя из романа классика соцреализма Семена Бабаевского «Кавалер Золотой Звезды»). Между прочим, как доказал тот же С. Эйгенсон, источник богатства этого чудо-помещика совершенно сказочный. Костанжогло так рассказывает о нем Чичикову: «Рыбью шелуху, например, сбрасывали на мой берег шесть лет сряду; ну, куды ее девать? я начал с нее варить клей, да сорок тысяч и взял. Ведь у меня все так». Но для того чтобы наварить такое количество клея из чешуи, на берег вблизи имения Костанжогло должны были шесть лет кряду свозить всю рыбу, которую выловили в бассейне Волги и Камы в ту пору. Да и никто на Руси рыбу от чешуи на месте вылова не чистит. Так что у любого читателя, мало-мальски знакомого с этими реалиями, соответствующая глава «Мертвых душ» была способна вызвать только улыбку, да еще подозрение, что благородный помещик имеет какие-то противозаконные доходы, которые маскирует байками про рыбную чешую.

Павел Иванович Чичиков – это главный и по-своему самый любимый автором герой «Мертвых душ». Как иронически подчеркивает Гоголь, «не приди в голову Чичикова эта мысль (накупить «всех этих, которые вымерли» и заложить их в Опекунский совет. – Б. С.), не явилась бы на свет сия поэма… здесь он полный хозяин, и куда ему вздумается, туда и мы должны тащиться». Одним из прототипов Чичикова послужил Д. Е. Бенардаки, но не характером, а только некоторыми фактами биографии (уход в предпринимательство после увольнения с военной службы после какой-то неприятной истории, покупка на вывоз в Херсонскую губернию 2 тыс. крестьян из Тульской губернии и др.). Чичиков дает основу интриге поэмы, путешествуя по губернии и скупая умерших крепостных крестьян. Он действует почти в каждом эпизоде поэмы. Он помогает автору выявить уродливые черты тех, с кем встречается: помещиков и чиновников. Наконец, Чичиков, хотя и занимается откровенным мошенничеством и думает, кажется, только о том, как быстрейшим образом скопить миллион, вызывает у нас определенную симпатию. Кто же он такой, Павел Иванович Чичиков?

Этот герой, как отмечал сам Гоголь в предисловии ко второму изданию «Мертвых душ», «взят… больше затем, чтобы показать пороки и недостатки русского человека, а не его достоинства и добродетели». Также и все, с кем встречается Чичиков, по мысли писателя, призваны «показать наши слабости и недостатки». Павел Иванович явно образованнее и умнее и Ноздрева, и Коробочки, и Собакевича, и губернатора, и почтмейстера, словом, всех, с кем ему доводится встречаться по ходу действия. Это вполне соответствует авторскому замыслу: чтобы вскрыть пороки других персонажей, основной герой-провокатор должен если не быть лишен этих пороков вовсе, то, по крайней мере, сознавать их наличие у собеседников. Чичиков, как определяет его Гоголь уже на первой странице поэмы, «не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так чтобы слишком молод». Словом, типичный «господин средней руки». Замечательна в нем одна только страсть к приобретательству, получившая отнюдь не среднее развитие. Чичиков, несомненно, – первый капиталист, запечатленный в русской литературе. В последней главе первого тома «Мертвых душ», когда мы наконец знакомимся с биографией во многом еще загадочного героя, Гоголь прямо предупреждает: «Приобретение – вина всего; из-за него произвелись дела, которым свет дает название не очень чистых». Писателю был близок христианский идеал нестяжательства, и он не мог не осудить своего Чичикова за страсть к деньгам, за стремление следовать отцовской заповеди: «Товарищ или приятель тебя надует, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой». Павел Иванович еще в детстве «из данной отцом полтины не издержал ни копейки, напротив – в тот же год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную…». В зрелые годы возросли масштабы чичиковских предприятий и вовсю проявился их криминальный характер. Одна из последних афер, с контрабандными брабантскими кружевами, и вынудила Чичикова, потерявшего в результате почти весь скопленный прежде капитал, заняться покупкой мертвых душ. Павел Иванович – предприниматель типично русский, без обмана не могущий и шага ступить. Удача, однако, ему не сопутствует. Все ловко задуманные комбинации в конечном счете расстраиваются, и Чичикову каждый раз приходится вновь и вновь начинать с нуля. Он не унывает, следуя принципу: «…Зацепил, поволок, сорвалось – не спрашивай. Плачем горю не пособить, нужно дело делать». Вот и в последней афере с мертвыми душами гоголевский герой, казалось, все продумал и предусмотрел и, «перекрестясь по русскому обычаю», приступил к исполнению: «Под видом избрания места для жительства и под другими предлогами предпринял он заглянуть в те и другие углы нашего государства, и преимущественно в те, которые более других пострадали от несчастных случаев, неурожаев, смертностей и прочего и прочего, – словом, где бы можно удобнее и дешевле накупить потребного народа. Он не обращался наобум ко всякому помещику, но избирал людей более по своему вкусу или таких, с которыми бы можно было с меньшими затруднениями делать подобные сделки, стараясь прежде познакомиться, расположить к себе, чтобы, если можно, более дружбою, а не покупкою приобрести мужиков».

Однако Чичиков далеко не во всем следует задуманному. Зачем, спрашивается, он стал торговать умерших крестьян у Ноздрева? Неужели не видел, что перед ним – плут, враль и болтун, с которым нельзя делать столь деликатное дело, как покупка мертвых душ? Ведь никак не подходил Ноздрев под понятие тех людей, кто был Чичикову по вкусу, или тех, с кем подобные сомнительные сделки можно было бы заключать «с меньшими затруднениями». И зачем стал Павел Иванович задерживаться в городе, когда дело уже было сделано, купчие оформлены, и самое время уносить ноги? Зачем столь расчетливый человек нерасчетливо влюбился в губернаторскую дочку? Зачем поддался на лесть чиновников, старавшихся подружиться с новоявленным миллионщиком, и бесцельно терял время в попойках с ними? Думается, потому, что на самом деле для Чичикова главную ценность представляет процесс делания денег, а не результат. От этого и все неудачи Павла Ивановича. Вспомним, что он постоянно оправдывает собственные аферы необходимостью обеспечить будущее жене и детям, однако в действительности семьи не имеет. Чичикову не чужды положительные свойства русской души, нерасчетливые поступки и наклонности, вроде типично русской страсти к быстрой езде, откуда и возникает знаменитый монолог о «птице-тройке». Он никак не может всецело подчинить свою жизнь только деловым интересам.

Создается впечатление, что Чичикову просто некуда приложить свои деловые способности в современной ему России, и он вынужден изобретать разные виды мошенничества в первую очередь для того, чтобы занять сюда, куда-то аккумулировать бьющую через край энергию. Недаром во втором томе «Мертвых душ» неправдоподобно честный купец-откупщик Муразов говорит Чичикову: «Я все думаю о том, какой бы из вас был человек, если бы так же, и силою и терпеньем, да подвизались бы на добрый труд и для лучшей цели!» Согласно гоголевскому замыслу, во втором томе должно было произойти перерождение главного героя, его поворот к осуществлению добрых дел. Возможно, эти добрые дела должны были составить основное содержание третьего, заключительного тома «Мертвых душ». На возможность подобной трансформации указывает само имя Чичикова – Павел. Оно сразу заставляет вспомнить историю апостола Павла. Ведь сначала был ревностный гонитель христиан иудей Савл, который впоследствии проникся духом нового учения, сменил имя и стал апостолом Павлом. Очевидно, подобная перемена должна была произойти и с Чичиковым. Однако Гоголь так и не написал заключительный, третий том «Мертвых душ», в котором душа Чичикова должна была освободиться от власти дьявольских сил и он начал бы творить добрые дела…

Д. С. Мережковский в работе «Гоголь и черт» (1906) довольно точно охарактеризовал Чичикова: «Странствующий рыцарь денег, Чичиков кажется иногда в такой же мере, как Дон Кихот, подлинным не только комическим, но и трагическим героем, «богатырем» своего времени. «Назначение ваше – быть великим человеком», – говорит ему Муразов. И это отчасти правда: Чичиков так же, как Хлестаков, все растет и растет на наших глазах. По мере того как мы умаляемся, теряем все свои «концы» и «начала», все «вольнодумные химеры, наша благоразумная середина, наша буржуазная «положительность», Чичиков, кажется все более и более великою, даже прямо бесконечною».

А философу Н. А. Бердяеву в статье «Духи русской революции» (1918) образ Чичикова показался вечным свойством русского характера, некой дурной бесконечностью, способной омертвлять самые благие начинания: «По-прежнему Чичиков ездит по русской земле и торгует мертвыми душами. Но ездит он не медленно в кибитке, а мчится в курьерских поездах и повсюду рассылает телеграммы. Та же стихия действует в новом темпе. Революционные Чичиковы скупают и перепродают несуществующие богатства, они оперируют с фикциями, а не реальностями, они превращают в фикцию всю хозяйственно-экономическую жизнь России. Многие декреты революционной власти совершенно гоголевские по своей природе, и в огромной массе обывателей они встречают гоголевское к себе отношение. В стихии революции обнаруживается колоссальное мошенничество, бесчестность как болезнь русской души. Вся революция наша представляет собой бессовестный торг – торг народной душой и народным достоянием. Вся наша революционная аграрная реформа, эсеровская и большевистская, есть чичиковское предприятие. Она оперирует с мертвыми душами, она возводит богатство народное на призрачном, нереальном базисе. В ней есть чичиковская смелость».

По свидетельству А. М. Бухарева, на его вопрос, «оживет ли, как следует, Павел Иванович», Гоголь, как будто с радостью, подтвердил, что это непременно будет, и оживлению его послужит прямым участием сам царь, и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма».

Андрей Белый в «Мастерстве Гоголя» утверждал, что «Чичиков – безроден: вышел ни в отца, ни в мать (мелкопоместных дворян), а в прохожего молодца, по уверению тетки; «прохожий молодец» и соблазнил его, как Петруся, червонцами; внутри пресловутого ларчика был потайной ящик для денег, выдвигавшийся незаметно… позднее является «прохожий молодец», – Басаврюк, как отец-благодетель; он учит уму-разуму: в науке наживы; и то – Костанжогло; Гоголь не узнал в нем своего «нечистого», вынырнувшего из первой фазы (творчества. – Б. С.): и возвел в перл создания.

Почему?

Потому, что отщепенец и Гоголь; и в нем – трещина «поперечивающего себе чувства»; она стала провалом, куда он, свергнув своих героев, сам свергнулся; герои поданы в корчах…»

В Чичикове, по Белому, подчеркнута безличность, невозможность выделить персонаж из массы ему подобных: «Явление Чичикова в первой главе эпиталама безличию; это есть явление круглого общего места, спрятанного в бричку; она и вызывает внимание, кажется чем-то (ее обладатель не кажется чем-то); но «что» – фикция: в такой бричке разъезжают «все те, которых называют господами средней руки»; «средняя рука» не определение вовсе; для одних она – одна; для других – другая.

Неизвестно какая.

В бричке сидит нечто среднее: «не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако же и не так чтобы молод»; «въезд его не произвел… никакого шума и не был сопровожден ничем особенным».

Эта усредненность главного героя отвечала замыслу Гоголя: подчеркнуть, что пороки главного героя не есть что-то исключительное, что они могут быть у каждого из нас.

Как заметил А. Белый, «провал Чичикова подготовляется Гоголем с выезда его от Манилова; над Чичиковым собирается гроза: «небо было обложено тучами… Громовой удар раздался ближе».

Андрей Белый первым подметил, что Чичиков подобен одному из коней своей знаменитой тройки, олицетворяющей Русь: «Собственность Чичикова пока – тройка: каурый, гнедой и чубарый; последний – «сильно лукав»; и к нему обращается Селифан: «Панталонник немецкий… куда… ползет!.. Бонапарт… Думаешь, что скроешь свое поведение… Вот барина нашего всякий уважает». Селифан, начав с обращенья к коню, переходит на Чичикова: «Если бы Чичиков прислушался, то узнал бы много подробностей, относящихся к нему»; странный ход: от лукавства коня к барину; в это же время: «сильный удар грома»; чубарый ворует корм у коней: «Эх, ты, подлец!» – укоряет его Селифан; конь, как и Чичиков, «сильно не в духе» после встрепки барина Ноздревым; когда же бричка сшиблась с экипажем губернаторской дочки, зацепившись постромками, чубарому это понравилось: «он никак не хотел выходить из колеи, в которую попал непредвиденными судьбами»; и пока Чичиков плотолюбиво мечтал о поразившей его блондинке («славная бабенка»), чубарый снюхался с ее конем (кобылой? – Б. С.) и «нашептывал ему в ухо чепуху страшную»… но «несколько тычков чубарому… в морду заставили его попятиться»; как впоследствии судьба заставила попятиться Чичикова от нескольких тычков в морду носком генерал-губернаторского сапога.

Свойства чубарого выявились в роковую минуту – бегства из города; бежать же нельзя: «Надо… лошадей ковать». Чичиков в ярости: «На большой дороге меня собрался зарезать, разбойник» (словно мифический капитан Копейкин. – Б. С.). Селифан: «Чубарого коня… хоть бы продать, …он, Павел Иванович, совсем подлец… Только на вид казистый, а на деле… лукавый конь…» Чичиков обрывает: – «Дурак… Пустился в рассуждения…»

«Бонапарт и «панталонник немецкий», чубарый грозит ходу тройки; есть какая-то двусмыслица в фразе: «Он, Павел Иванович (Чичиков?) – подлец».

Свойства чубарого сливаются со свойствами барина, который тоже – подлец, «панталонник» и «Бонапарт».

Тройка коней, мчащих Чичикова по России, – предпринимательские способности Чичикова; одна из них – не везет, куда нужно, отчего ход тройки – боковой ход, поднимающий околесину («все пошло, как кривое колесо»); с тщательностью перечислены недолжные повороты на пути к Ноздреву, к Коробочке (погубившие, в конечном счете, аферу Чичикова. – Б. С.); после них с трудом выбирается тройка на прямую столбовую дорогу; железное упорство, связанное с кривой дорогой и умиляющее Муразова, – пока что единственная собственность Чичикова: оно – динамика изворотов в подходе к недвижимому имуществу; Чичиков едет вбок: детали бокового троечного хода – лишняя деталь эмблемы кривого пути: «Поедешь… так вот тебе направо»; «не мог припомнить, два или три поворота проехал»; поворотил «на… перекрестную дорогу… мало помышляя… куда приведет дорога…»; «своротили бричку, поворачивал, поворачивал и, наконец, выворотил ее… набок»; «как добраться до большой дороги?» – «Рассказать… мудрено, поворотов много»; «дороги расползлись, как… раки»; от Собакевича Чичиков «велел… поворотивши к… избам, чтобы нельзя было видеть экипажа со стороны»; «бричка… поворотила в… пустынные улицы»; «аллея лип своротила направо… превратясь в улицу тополей»; «в воротах показались кони… как лепят их на триумфальных воротах. Морда направо, морда налево, морда посередине»; когда же «экипаж изворотился», «оказалось, что… он ничто другое, как… бричка»; наконец: «при повороте… бричка должна была остановиться, потому что проходила похоронная процессия»; хоронили прокурора, умершего со страху от кривых поворотов Чичикова».

В. В. Кожинов в статье «Разгул широкой жизни» (1968), указывая на «демонические черты» Чичикова, особо отмечал, что «чичиковская авантюра поистине замечательна уже тем, что она, в сущности, имеет по-человечески «безобидный» характер… Чичиков якобы покупает массу крепостных, «поселяет» их на свободных землях в только еще осваиваемой Херсонской губернии и закладывает свое мнимое богатое имение, получая в руки под этот залог громадный капитал, который он пустит в какое-либо дело и, нажившись, полностью вернет свой долг (ибо иначе ведь он неизбежно пойдет под суд). Словом, это только способ получить большую сумму в долг от казны – и только; никто от чичиковской авантюры никак не пострадает, хотя она, разумеется, противозаконна и подлежит суровому наказанию. Ведь, безобидная для отдельных лиц, она колеблет государственные и нравственные устои русского бытия…

Хотя Чичиков предстает… во всех самых «прозаических» подробностях его судьбы и облика, характер его отнюдь не сводится… к низменному «приобретательству»… Гоголь определил его стремление словами «непостижимая страсть» – это не раз так или иначе подтверждается…

Гоголевская поэма… воссоздает как бы естественный – и, следовательно, неизбежный – крах нового Наполеона: «естественность» краха выражается уже в том, что никто вроде бы не вступает на путь прямого сопротивления Чичикову – скорее, даже напротив. И все-таки его операция срывается, и он бежит из города, который, казалось бы, уже сумел очаровать, зачаровать…»

В. В. Розанов в статье «О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира» (1907) писал: «Если кусок из прозы Гоголя, самый благожелательный, самый, так сказать, бьющий на добрую цель, вставить в Евангелие – то получим режущую какофонию, происходящую не от одной разнокачественности человеческого и Божественного, слабого и сильного, но от разно-категоричного: невозможно не только в евангелиста вставить кусок Гоголя, но – и в послание какого-нибудь апостола. Савл не довоспитался до Павла, но преобразился в Павла; к прежней раввинской мудрости он не приставил новое звено, пусть новую голову – веру в Христа, нет: он изверг из себя раввинство…

Христос никогда не смеялся. Неужели не очевидно, что весь смех Гоголя был преступен в нем как в христианине?!»

В свете этих рассуждений Розанова можно объяснить и неудачу, постигшую Гоголя, когда он попытался Чичикова из Савла превратить в Павла, поставить его предприимчивость, энергию, умение обходиться с людьми на службу доброму делу. Образ сопротивлялся подобной трансформации. Оказалось, что дать Чичикову в качестве объекта поклонения вместо копейки Христа просто невозможно – образ умрет, выродится в безжизненную схему. Наполнить его положительным содержанием – это все равно что вливать молодое вино в старые мехи.

Из персонажей помещиков, может быть, по-своему самая симпатичная – это Настасья Петровна Коробочка. В черновом наброске заключительной главы то ли первого, то ли второго тома поэмы Гоголь следующим образом характеризует Коробочку: «…коллежская регистраторша Коробочка, не читавшая и книг никаких, кроме Часослова, да и то еще с грехом пополам, не выучилась никаким изящным искусствам, кроме разве гадания на картах, умела, однако ж, наполнить рублевиками сундучки и коробочки и сделать это так, что порядок, какой он там себе ни был, на деревне все-таки уцелел: души в ломбард не заложены, а церковь на селе хоть и не очень богатая, была, однако же поддержана, и правились и заутрени и обедни исправно, – тогда как иные, живущие по столицам, даже и генералы по чину, и образованные и начитанные, и тонкого вкуса и примерно человеколюбивые, беспрестанно заводящие всякие филантропические заведения, требуют, однако ж, от своих управителей все денег, не принимая никаких извинений, что голод и неурожай, – и все крестьяне заложены в ломбард и перезаложены, и во все магазины до одного и всем ростовщикам до последнего в городе должны».

Героиня хозяйственна, не зла, и крестьяне ее как будто не бедствуют. Единственный ее существенный порок – это страсть к накопительству, стремление не продешевить даже на мертвых душах. Эта страсть, с одной стороны, не столь гипертрофированно-разрушительная, как у Плюшкина, но, с другой стороны, и не столь расчетливая, как у Собакевича.

В. Г. Белинский в статье «Ответ «Москвитянину» (1847) писал: «Коробочка пошла и глупа, скупа и прижимиста, ее девчонка ходит в грязи, босиком, но зато не с распухшими от пощечин щеками, не сидит голодна, не утирает слез кулаком, не считает себя несчастною, но довольна своею участью».

Помещик Манилов тоже по-своему симпатичен и вызывает, как и следующий за ним Плюшкин, скорее жалость, чем осуждение. В черновом наброске заключительной главы то ли первого, то ли второго тома поэмы Гоголь так характеризует Манилова: «…Манилов, по природе добрый, даже благородный, бесплодно прожил в деревне, ни на грош никому не доставил пользы, опошлел, сделался приторным своею добротою…»

Сцена с детьми Манилова, когда он спрашивает Фемистоклюса, хочет ли он быть посланником, отражала мнение Гоголя, выраженное в письме сестре Анне в декабре 1847 г.: «Насчет племянника нашего скажу тебе, что мне показалось, будто в нем ни к чему нет особенной охоты. Я его совсем не спрашивал о том, в какую он хочет службу. Он – дитя и не может еще и знать даже, что такое служба, я думал только, не вырвется ли как-нибудь в словах его любовь и охота к какому-нибудь близкому делу, которое под рукой и о котором мальчик в его лета может иметь понятие. Но мысль о дипломатии ни к чему не показывает наклонности. Там большею частью праздные места и должности без занятий, куда назначаются только богатые и знатные люди, да и при том мало одного французского языка. Нужно их знать много. Стало быть, об этом нечего и думать. А ты внуши ему, по крайней мере, желанье читать побольше исторических книг и желанье узнавать собственную землю, географию России, историю России, путешествия по России. Пусть он расспрашивает и узнает про всякое сословие в России, начиная с собственной губернии и уезда…»

К. С. Аксаков писал в статье «Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души» (1842), что Манилов «при всей своей пустоте и приторной сладости, имеющий свою ограниченную, маленькую жизнь, но все же жизнь, – и без всякой досады, без всякого смеха, даже с участием смотришь, как он стоит на крыльце, куря свою трубку, а в голове его и Бог знает что воображается, и это тянется до самого вечера».



Поделиться книгой:

На главную
Назад