Мы благодушествовали вместе с ним. Кончился наш дрейф на юг. Завтра двигать на север. Снова сто километров по профилю. Снова понтон «Капец», маршруты, камни, мошка́... Мы соскучились но людям, болтали с Байбековым. Слушали, как урчат финские машины...
Радист Миша ладил рацию. Паял, перематывал катушки. Только раз, посреди ночи, отвлекся. Старенький «бенц» приткнулся к обочине против взрывпункта. Миша пошел объясниться с проезжим финном. Финн был в кожаных галифе.
— Я рабочий, — сказал финну Миша. — Ай эм уоркер. Их бин арбайтор. Радист.
— О-о! — сказал финн. — Ме-ка-ник. — Он ткнул себя пальцем в грудь. Они улыбались друг другу. Кажется, поняли все хорошо.
Сладили сообща маленький костер. Финн достал блестящий кофейник, Миша поволок к костру большой лагерный чайник, заварку, сгущенку и папиросы «Красная звезда».
Они долго сидели с финном над костерком и потчевали друг друга, курили, молчали. Лица у обоих спокойные, усталые. Добрые лица.
Я бродил в эту ночь по дороге, спустился к Лотте. Написал прутиком на песке: «Здравствуй, Лотта!»
Через двое суток мы с Саблиным возвратились в наш лагерь, к нашей поварихе Ларисе.
Лариса встретила нас, вышла к нам из палатки:
— Думала, жаль, что вас нет, ушли хорошие люди.
Тридцать выше нуля
Пять дней жары. За тридцать перевалило. Купались. Скатывались с крутых боков понтона в настоявшуюся на торфяниках черную воду. Мы загорали. Мы пели песню: «Я люблю тебя, жизнь». Сойдясь в поваром Ларисой, мы поносили начальника Саблина. С Саблиным в маршрутах мы судачили о единственной женщине — о Ларисе. «Она хороший, надежный человек, — говорил Саблин. — Но...» — «Отличная баба, — говорил я. — Но...
По ночам мы читали Ромена Роллана, Карла Лундквиста, Владимира Луговского, Марселя Пруста, Других книжек не было у нас.
Я уходил в сторону и жег свой, отдельный костер.
...Две птицы воспевают север. Одна выводит ближе к утру: фьюить. Другая с вечера начинает: чив-чив-чив-чив... Простенькая песенка. Сначала ровно, в одну ноту: чив-чив... И маленькое коленце в конце: чив-чив-чив? Вопрос. Что-то хочется понять птице. И не понять.
Ночевали в лагуне. Укрытый соснами, не видный с большого озера залив. Ровное полукружье пляжа. Песок цвета какао, гранатовая крошка. Хариусы медлительно высовывают морды из черной воды, подпрыгивают за летучей тварью и плюхаются обратно.
Ночью приплыл мужик. С вечера он шел на моторке сети ставить. Я крикнул ему:
— Але!
— Чего тебе?
— Дай закурить!
— Нету.
— Плохо.
И правда, мне было плохо. Мы плавали месяц по озерам. Вот возвращаемся к людям... Мужик приплыл к утру, привез две папиросины «Звездочка». «Вот, говорит, сплавал домой, да нету больше, магазин уже закрыли...»
Завтра мы вернемся к жилью. Остановимся в разведочной географической партии на Алла-акка-Ярви. Там нас никто не ждет и не знает. Никто не изумится нашему дрейфу по озерам. Нужно быть готовым к этому. И нельзя быть готовым.
Осколки радуг на небе, и лебеди — по паре на каждом озере, — и цветные «Катерпиллеры», и драгоценные гранатовые пляжи — с кем поделиться чувством утренней свежести открытого нового мира?
Ветер
Лариса ушла с Виталием Савельевичем в маршрут. Я остался в лагере поваром. Нужно заклеить «Капец». Он вздыхает, бедняга. Нужно высушить имущество, пока солнце. Из Ларисиного спального мешка выпала тетрадка в зеленой обложке, такая, как у меня. Последнее время она уходила по вечерам из лагеря с тетрадью под мышкой, зажигала отдельный костер. Саблин бранился:
— Ну, ладно уж вы. Бог с вами. Я понимаю, вам это нужно. Завтра носом будете клевать в маршруте. Я с этим смирился. Но ей-то это зачем? Мариэтта Шагинян из нее все равно не получится... Лари-и-иса, — кричал начальник, — а ну-ка давайте идите спать. Завтра рано подъем.
Я заглянул в тетрадку. Если секрет, то могла же она получше припрятать... «Как хорошо, — писала Лариса, — что я решилась приехать сюда. Как мелко кажется все, чем я раньше жила. Я не знала, что так бывает — такая великая чистота и свежесть. Я двое суток сидела одна в палатке, и рядом ходила какая-то зверюга. Я видела ее огромные следы, Это была росомаха, и я не боялась ее. Это со мной впервые. Я только ждала, когда он вернется. Он пришел весь серый, усталый. Когда он заснул, я смотрела ему в лицо...»
Я спрятал тетрадку Ларисы, вышел на берег, упал на песок, меня гладило солнце и шебуршала озерная вода у самых подошв.
Саблин отправился в Никель. Привезет припас для похода на Печенгу.
Ночью поднялся ветор. Раздувало палатку. Она рвалась и гудела. Тревожно было, и спать нельзя, ветер не тихнет.
Лариса сказала:
— Помню, мы жили в войну в Ташкенте. Я ходила все по госпиталям и читала такой стишок, знаешь? — «Наташа». И вот читала один раз, а раненые хлопали. И мне запомнилось, сидели там двое раненых, у одного левая рука забинтована, а у другого правая. Они сидели и хлопали вдвоем, на двоих две ладошки.
Я думал: «Вот мой дом. Палатка. Этот дом я могу ставить дверью на запад, на юг, у самой воды, в соснах, на песке, на камнях...»
Стонут стропы, стены дрожат, парусят. Ветром переполняется сердце, стучит. Тело становится невесомым. Можно лететь. И страшно лишиться земной опоры.
Любовь бывает от юности или от солнца. Юность угомонилась. Диск солнца висит над озером Алла-акка-Ярви — боз тепла, без лучей. Любовь наступает от тяжести долгого, сильного ветра. Ветер мучает нашу палатку, сулит нам погибель или свободу.
— Это — ветер, — говорю я Ларисе. — Нам не заснуть от ветра.
— Пускай себе дует, — сказала Лариса. — Плюнь ты на него. Нам-то какое дело?.. Хорошо, что я приехала сюда, — говорит она тихо, — У меня все время такое чувство, как перед стартом. Будто мне через четырнадцать минут в космос лететь…
Печенга
Мне хочется вспомнить и написать о реке Печенге — от устья, от моря, с того дня, с того часу когда вдруг дохнуло на нас синим, свежим и распахнулись берега, и горизонт стал огромен и небо, и чайки медлительно, важно летели, и джаз, казалось, звучит не в динамике лихтера — в вышине, над Печенгской губой, над сивыми гранями скал.
Но ведь это труднее — влачиться вверх по быстрой реке. Круто. Чем выше, тем у́же, теснее. Посмотришь на Печенгу — вся она в оскале, ржавая пена на серых клыках. Берега низки, безрадостны, мертвы.
Друг топограф, ты составлял десятиверстные карты. Ты метил крестом пороги на Печенге. Но так тебя жрал гнус, и так были схожи эти пороги, так било твою лодку, и негде поставить лагерь и нет сухого полена, и все тут негодно, ненужно человеку. Ты метил крестом один порог из пяти, а то и десятками их пропускал.
Пороги... Я видел в кино, как красиво, и страшно, и мощно несут гуцульские реки длинные сплотки бревен, как парни танцуют на оживших древесных стволах, играют рукоятками гребей.
Нам выпали иные пороги. И парни мы не такие хваткие. Мы сбились со счета, одолевая печенгские пороги. Нас выхлестнула Печенга, пронесла от верховья в губу. Она пропорола борта и брюхо нашему понтону. Она внушала нам злобу, тоску своими гиблыми берегами и ржавой водой и бесконечностью надрывной работы.
Чему еще она нас научила, тусклая, гнилая, жестокая речка? А вот как вышло однажды ночью. Я записал у себя в дневнике:
Печенга была для меня дурная дорога: топь да ухабы. Но нету другой, надо ехать по этой, чтобы выбраться в сносную жизнь. Я очертил себе круг — для защиты, центр круга — костер. Не хотел выходить из круга. А сегодня я вдруг увидел, что Печенга — не просто так, по необходимости, выпала мне, что в ней есть краски мира, праздничный талант, что ли? Я срубил сухую лесину, зажег ее, все видел сквозь дым, все синело и двигалось, и менялось, а небо яркое, заревое.
С вечера поймал щуку в заводи. Кинул блесну и тотчас выхватил щуку, острую. Окунь, толокся у берега, жевал макароны, был похож на юного, пудового поросенка, рот разевал, носом дно рыл. Лариса мыла руки. Окунь пришел на плеск и все норовил хватить за палец.
Лариса взяла с собой в экспедицию на Кольский полуостров русско́-английский словарь, чтобы писать по-английски своей подруге. Она записала себе в тетрадку на первой педеле: «Эбаут май джорней, Ай уонт ту телл ю эбаут ивентс ов ласт дэйз» — «О моей поездке. Я хочу рассказать тебе о событиях последних дней». Так и не рассказала она своей подруге об этих событиях по-английски.
Я уходил с Саблиным в маршрут, Лариса сидела на земле, глаза у нее были круглые и блестели.
— Я буду песни петь, — сказала она, — фальшиво, фальшиво!
Длинная, мертвящая, злая, очень редко праздничная, Печенга принесла нас в прозрачную, прохладную осень. Мы плывем теперь каньоном по горной стране. Высятся диабазовые скалы. Река все сильнее, круче.
Утром Лариса купалась, плавала на быстрине. Я не хотел туда — там холодно, страшно. После я долго страдал от неравенства с Ларисой.
Утром пахнет осенью, дымом. Ясность. Солнце садится в черные сопки. Совсем красное, круглое солнце — в черное. Конец Печенге. Уже совсем близко люди. Прошел еще месяц пути. Ночью я сбегал в город Заполярный. Это двадцать восемь километров по карте. Вовсе не показалось далеко, до того я стал крепок.
Наш лагерь — над водопадом. Я ушел вечером, в пять, а вернулся за полночь. Всю дорогу назад я бежал. Когда заслышал, вернувшись, водопад, я остановился. И долго смотрел. Сначала заметил дымок, думал, костер загас. А потом — огонь, подвижный, светлинка на том берегу. Водопад все катил, гремел, словно поезд по мосту.
Я переплыл Печенгу над самым водопадом. Пришел к костру, и было как на вокзале: люди встретились, рады друг другу, и не знают, как выразить радость, и это, может быть, важнее им и лучше, чем обязательное, будущее.
— Я устала тебя ждать, — сказала Лариса. — Сначала ждала, все смотрела, костер поддерживала. А потом даже одеревенела вся.
Перед последним водопадом на Печенге мы разгрузили наш пойтон. Нельзя было рисковать образцами, шлифами, палаткой и топором. Но самим нам хотелось рискнуть. Не могли мы поддаться благоразумию. Мы оседлали наш понтон «Капец» и ухнули с пенистой орущей, ревущей, вопящей горки. Ловко владели шестами. Научились этому на Печенге. Мы стали ухватисты и стройны, как гуцульские ребята на кинолентах. Мы прыгнули с водопада, и скоро пришло время проститься с понтоном. Мы полюбили за лето это верное, большое животное. Мы его штопали и латали. Дно ему выдрали печенгские клыки, остались только раздутые борта да крестовина посредине. Две банки резинового клея мы вмазали в его тело. Две автокамеры, три надувных спасательных круга пошли на заплаты.
Мы были благодарны понтону, но прощаться с ним было не жаль — уже летели к нам с моря большие чайки, уже пахло водорослями и солью.
Вот мы и добрались до наших людей. До Центрального взрывпункта. Оператор Миша Буглак сказал:
— Кольский полуостров нужно увидеть ранней весной. Чуть солнце ударит — каждый листочек вот так вот встанет, во все цвета своего цвета. Солнце не скупится.
Ристи-Ниеми
Палатка взрывпункта поставлена на берегу озера. Вода в озере, как автол, маслянисто-синяя, а берега низкие, каменные, черника растет.
Черникой обсыпан весь Кольский полуостров. Она зреет здесь торопливо, густо, наперебой, словно каждая ягодка хочет прорваться, налиться, потеснить соседок. И еще морошка. Чуть болотце — морошки не оберешься.
За черникой к чаю ходит Володя-сторож. Он каждую ягодину раздавит в стакане, фиолетовый чай цедит громко и медленно. Под ватником у него тельняшка; голая тонкая шея торчит. Глаза у Володи полиняли и жидки, будто не глаза, водичка: все пропускает сквозь себя, а что осталось на донышке — не понятно. Володя добрался до Баренцева моря — спасается от жены.
Жена все-таки отыскала его и здесь, посылает письма на мыс Ристи-Ниеми. Он читает письма команде взрывпункта: «Тебе там холодно на Севере, — пишет жена, — если что нужно, я могу послать. И денег, хотя лишних нету, я тебе вышлю, если нуждаешься или пропился. Я надеюсь, что мы еще встретимся с тобой. Сколько бы ты ни скитался, а все же, худой ли, хороший, у тебя есть дом, и жена, и дочка».
Свои письма жене Володя тоже прочитывает команде взрывпункта. «Встретимся на суде», — пишет жене Володя.
Команда посмеивается:
— Давай, давай.
Баренцево море в четырех километрах от взрывпункта. Норвегия рядом. По вечерам радист Вилька ловит по рации норвежскую музыку. Вроде обыкновенный джаз, только мелодия временами тягучая, инструменты неизвестные, как на дудках играют, и еще будто повизгивают — волынки, наверно.
Это по вечерам.
В девять ноль-ноль Вилька выходит на прием. Его круглая, курносая, конопатая, бородатая морда твердеет, холодеет, в палатке становится тихо, торжественно, тревожно. Морзянка — марсианский язык, непонятный, пронзительно-тонкий, летит из эфира в палатку, как трассы пуль. Вилька откликается на том же языке. Он давит большим, коричневым от табака пальцем на ключ.
Сейсмостанции заказывают взрывы пункту Ристи-Ниеми.
В семнадцать тридцать начальник пункта Саня Ажищин и взрывник Серега поддуют десятиместную лодку. Они погрузят в нее ящик блекло-зеленого цвета, цвета войны, и поплывут к точке взрыва. Они скинут взрывчатку на дно, два проводка протянутся следом за лодкой на берег. И ровно в восемнадцать ноль-ноль, сверившись по песочным часам и по рации, начальник взрывпункта Саня Аржищин прилепит блестящие кончики проводов к медным контактам электрической батарейки. Дернется озеро, берег; даже скалы как будто шатнутся.
Вздрогнут земные толщи; гнейсы, гипербазиты. Прокатится дрожь от Баренцева моря на юг и стихнет за финской границей. Начальник взрывпункта Саня закончил первый курс в Горном институте. Вилька — первокурсник, Серега в одной с ним группе.
Володя спасается на Севере от жены.
Первокурсники прихватили с собой на Ристи-Ниеми учебник по геологии, камней накололи в окрестных скалах, спорят с учебником в руках, которые камни — габбро, и которые — диориты.
Их еще завораживают неслыханные геологические слова: «фольцитовая брекчия», «осланцованный гипербазит», Они бродят поодиночке в горах и по берегу моря, в палатке слышно, как стукают обушком по камню. Никель мечтают найти. Без помощи всяких там сейсмостанций. Походить как следует, поискать и открыть. Тут ведь должна быть никелевая руда. У каждого в кармане по тяжелому, бронзово-блестящему кусочку руды... Первокурсники.
По ночам они разговаривают. Как ни конопать щели в палатке, а солнце хоть где да пролезет колючим красным лучом. На Ристи-Ниеми летом не бывает ночей.
А время ночное нужно коротать. Июнь, июль, август, сентябрь уже в половине, а еще никто не повторился в своих рассказах. Случаи из жизни ночь за ночью докладывают бородачи на мысе Ристи-Ниеми.
Володя-сторож, этот — молчун.
Если бы собрать случаи Вильки-радиста, составить их по порядку, на странице бумаги записать, рассказ получился бы примерно такой: