— Да, да, да, — бормотал Евгений Иванович. Он обошел пожарище, наклонялся, что-то искал, копался в хламе. Углубился в свои разыскания, о лейтенанте забыл. В это время с опушки леса, от новой заставы донесся голос:
— Лейтенанта Евстигнеева к телефону майор Кулаков.
— Извините, — сказал лейтенант, — у меня заместитель по политической части в отпуск уехал. Один на заставе, как привязанный. Каждую минуту могут вызвать, — И побежал по дороге к лесу.
Евгений Иванович бродил по щиколотку в траве. Набрел он на задерневшую канавку, узнал в ней траншею, окоп, нашел блиндаж с провалившимся накатом. И гильзу нашел, позеленевшую, медную гильзу, выстреленный тридцать лет назад винтовочный патрон. Он спрятал гильзу в карман. На развалинах бывшей когда-то вот здесь, на лугу, заставы, на поле боя участник этого боя, ветеран войны Шухов, почувствовал странное умиротворение, тишину внутри себя.
Такая тишина охватила его однажды, когда он пришел на сельское кладбище, поднялся на холм, поросший зеленой сочной травой, и отыскал задерневшую грядку земли и останки креста — могилу матери. Шухов подумал тогда, как долго он шел досюда. И густая трава, и малинник, и береза, корнями объявшая грядку, будто выросли для него, дожидались его. Он вглядывался в зеленую куртину на могиле матери; ни листок, ни травинка не шелохнулись, погруженные в вечный покой, в тишину. Дальше некуда было идти; вечность будто коснулась его рукою. Все дороги сошлись и годы, жизнь со смертью сошлась; движение прервалось, время остановилось. Он к матери возвратился — к началу начал. Мать стала землею, травою, березкой, малиновым кустом. «Мать сыра-земля...»
С тишиною, с покоем в душе принялся он тогда за работу и лучшей своей работой почитал написанное акварелью сельское кладбище на холме...
Евгений Иванович огляделся кругом, увидел сосняк на бугре, серые валуны, озерную синь и плывущие по ней призрачные березовые островки — то же видел он и на тех заставах, на которых уже побывал. Но нечто новое появилось в пейзаже: лица людей увидались ему — они были бесплотны, не лица, а души. Плоть их стала землею, лесом, травой. Шухов увидел Юрку Лискевича, лейтенанта, того лейтенанта, с кубиками в петлицах... Они терпеливо его дожидались все тридцать лет... Он присел на бруствер окопа, сидел в тишине, в забытьи... Где-то пошумливал водопад, катил, низвергал свои воды. Звук этот не изменился за тридцать лет, тот же был, как тогда, на заре, в сорок первом году. То рокотал, то затихал. Силы не убыло в нем, вода не иссякла. Шум водопада говорил о вечности...
Пробудил Шухова, вернул к действительности сержант Куликов:
— Евгений Иванович! Лейтенант спрашивал, когда вы ужинать будете. Сейчас бы поужинать вам, а после ужина можно личный состав на беседу собрать.
— Да, да, Сережа, сейчас, сейчас, — забормотал Евгений Иванович. — Я тут малость подразмечтался, воспоминаниям предался...
Шухов пришел на беседу в Ленинскую комнату этой заставы с поля боя, с могилы друга и об этом заговорил, потому что не мог говорить о другом. Сердце его, память огрузли, набухли, требовали облегчения. Евгений Иванович рассказал, как война началась вот здесь, на берегу, как первый выстрел щелкнул и Юрка Лискевич упал на крыльцо заставы...
Воины прилегли на столы, подперли подбородки кулаками, глаза у всех круглые стали. И после беседы они потянулись к художнику, словно потрогать его хотели. Ничего не спрашивали, только глядели на него, меж собой перешептывались. На других заставах воины после бесед топали ногами, куда-то спешили. Тут по-другому вышло. Все притихли, задумались, и начальник заставы тоже притих, глаза его округлились.
И после, покуда Шухов жил на этой заставе, каждый воин при встрече улыбался, тянулся к нему и что-то хотел сказать, но не знал, как сказать.
Лейтенант, как только ему выдавалась свободная минута, приглашал Евгения Ивановича посмотреть хозяйство заставы. Вначале смотрели собак. В больших вольерах, затянутых железной сеткой, рычали, гавкали, скалили зубы большие серые псы. Войти к ним никто не мог, даже начальник заставы. Они подпускали к себе только своих вожатых. Посмотрели электростанцию, дизель-движок. Лейтенант предложил побриться:
— Если что, сейчас движок пустим. Энергия у нас своя.
Побывали в конюшне и в гараже. В гараже печка имелась, на тот случай, если в зимнее время нужно срочно мотор запустить. В конюшне Евгений Иванович с наслаждением подышал знакомым ему конским духом. Он похвалил лейтенанта за доброе отношение к лошадям.
Еще смотрели картофельный склад, тут тоже действовала особая система поддува и обогрева. Лейтенант показывал гостю заставское хозяйство, радовался похвалам. Впрочем, и упущений он не скрывал: с огородом так ничего и не вышло. Сколько землю ни ковыряли, камень есть камень. И маловато солнца...
— Я сам вологодский, — рассказывал лейтенант. — В деревне мы жили, в совхозе. Отец умер, когда я еще мальчишкой был, он с войны инвалидом пришел. Я ПТУ закончил в Череповце, работал в депо слесарем. Нужно было помогать семье: мать дояркой в совхозе, двое младших сестер у меня и братишка — нынче тоже в армию пойдет. Меня в армию взяли, попал в погранвойска. Вот как сержант Куликов, тоже в политотделе инструктором был по комсомолу. Домой вернулся, опять в депо. Потом партийный набор объявили, на заставы политработники требовались. Я согласился, пошел, все-таки у меня стаж пограничной службы... Сначала на одной заставе был замполитом, теперь вот здесь, второй год начальником...
Жена со мною живет, младшая дочка и родилась на заставе, старшей уже три года... Я с детьми возиться люблю. Без семьи на заставе скучно.
Тем временем истопили баню. Лейтенант принес полотенца и два прошлогодних веника — из НЗ. Прапорщику-связисту пришлось довольствоваться веничком нынешним, мелколистным. Евгений Иванович пару сам наддавал. В этом дело он знал меру и толк. Впрочем, мера его высока оказалась для прапорщика. Прапорщик не усидел па полке, спустился ступенькой ниже. Лейтенант кренился, терпел. Евгений Иванович благостно ухал, стегал себя, охаживал, огуливал веничком. И лейтенанта он хорошо постегал, помял, помассировал спину. После этого лейтенант к прапорщику спустился, на самом верху один Шухов блаженствовал.
Напарившись, сидели в предбаннике, попивали квасок, который сварила для этого случая жена лейтенанта. Евгений Иванович говорил, что парная баня полезнее всякого санатория для русского мужика. Русский мужик намерзнется за день — в лесу или в поле, ветром его продует, дождем промочит, морозом скрючит, сведет, все косточки ломит... Вот тут-то он баньку истопит, попарится, веником огуляет себя — и назавтра опять конь конем.
Поостыли, квасом отпились; Евгений Иванович опять в парную пошел, плеснул на каменку ковш воды, полез на полок. И лейтенант — куда деваться? — тоже полез. Прапорщик уклонился. Зато назавтра Евгений Иванович чувствовал в теле легкость, здоровье и силу. С первым солнцем он поспешил к водопаду, расположился у края каньона, на устеленном хвоей гранитном лбу. Водопад был весь виден ему: вода набегала, смятенно кружила перед тем как упасть, валилась, рождая пену и брызги; в водяной пыли возникали радуги; внизу вода успокаивалась, разливалась в широкий плес, темнела, по берегам плеса кипела черемуха.
Утро по-летнему выдалось теплым. Комары налетели, набрали полную силу, роем вились над художником. В одной руке Евгений Иванович кисть держал, другою оборонялся от комариной рати, приплясывал. Он писал водопад, его извечную силу, движение, жизнь, это игрище света и красок. Работалось ему — после вчерашней баньки или еще почему — молодо, азартно...
Сержант Куликов сидел в сторонке, вел бой с комарами.
Написав водопад, чуть-чуть не докончив, Шухов оставил этюд под сосной, отошел издали на него взглянуть, рядом оказался с сержантом.
— Знаешь, Сережа, — сказал Евгений Иванович, — я однажды в Корее был, в гостях у корейских художников, мы возили туда выставку наших работ. И вот у них там существует целый культ водопада. Они приходят к водопаду, часами глядят на него и погружаются в состояние блаженства, нирваны. Это, понимаешь ли, культ красоты, совершенства природы. Человек в своих поисках красоты, в своих творениях только приближается к гармонии, которой обладает природа. Корейцы умеют созерцать красоту природы и наслаждаться ею. Японцы тоже... В Японии есть гора Фудзияма. Японцы созерцают ее, поклоняются ей. Она дня них священна... — Евгений Иванович говорил, а сам все посматривал на оставленный под сосною этюд. Вдруг подбежал к нему, взял кисть, принялся за работу.
Сержант Куликов только и видел, как движутся плечи, лопатки художника, как размахивает он руками, разя комаров. Порою сержанту казалось, что больше нет сил терпеть. Хотелось ему подняться и дать стрекача. Но стыдно было перед художником. Художник работал, работа, работал. Вдруг повернулся к сержанту и произнес не совсем понятную фразу:
— Формалистов комары не кусают!
Сержант Куликов подумал и переспросил:
— Что вы сказали, Евгений Иванович?
— Я говорю, формалистов комары не кусают.
— Это точно, — сказал сержант Куликов.
Сто километров
Мы с вами
Против болезни голода лучшее лекарство — это еда.
Ну что же, Виталий Савельевич? Опять мы с вами идем без дороги, под сапогами хрустит белый мох. Вы, начальник отряда, впереди, я, коллектор, чуть поодаль. И плащи у нас одного размера взяты на складе.
Помните, года четыре назад это было, наш первый маршрут? Для меня он был первый в жизни. Мы забрались тогда на самый гребень Саянского цирка. Снизу горы казались неровны, щербаты, коричневы. А сверху я вдруг увидел весь Восточный Саян. Торжественные грани хребтов и вершин были начертаны резко, пепельно-лиловы и бескрайни. Было в этих льдистых высях что-то сосредоточенно-напряженное, очень далекое от земного, отрешенное бытие.
— Чувство вершины, — сказали вы тогда.
Я смотрел на страну Саянию и говорил себе: «Как же быть, как же быть? Как быть человеку, взошедшему на вершину? Как унести с собой вниз это чувство величия, первозданной свежести мира? С кем поделиться? Нужна родная душа.
Вы сказали:
— Вот интрузия. Видите, застывший лавовый поток контактирует с габбро. Это же находка для петрографа. Будьте любезны, сходите во-он к тому снежнику, видите за ним сразу обнажение? Отколите, пожалуйста, образец и шлиф.
Я отколол.
Вы написали работу о саянских интрузиях и габбро. Вы кандидат наук, величаете себя: «кандибобер». Помышляете о докторской диссертации. У меня вышла книжка рассказов. Начальники отрядов в моих рассказах так или иначе похожи на вас.
Это не так уж часто выпадает пишущим людям: необидчивые прототипы. Вы прочли мои рассказы и не обиделись. Со времени нашего первого маршрута на Восточном Саяне прошло четыре года. Мы идем маршрутом по Кольскому полуострову. Величаем друг друга по-прежнему на «вы». Хрупаем сапогами по тундровым мхам. Вы — начальник отряда, я — коллектор. Все открыто кругом. Север. Вершина земли. Плешь земная. Облака идут порознь, а внизу, по сопкам, тоже порознь, движутся тени. У каждого облака своя тень на земле. У каждого озера свой кусок неба вверху. Разноцветные озера. Под чистым небом — синие. Есть тусклые, серые, свинцовые; те, что под солнцем, сияют золотом, серебром.
Диабазовый солдат
Диабаз плавится при температуре тысяча сто градусов. Этот камень прочнее многих металлов. Стукнешь по нему молотком — он звенит.
Гора Райсо-Айви вся сложена из диабазов. По расселинам стелется мелколистая, ползучая березка. А чуть только заслонит березку от севера каменный горб, глядишь, она вполроста встала. Всю-то ее закрутило, завило ветром и снегом. Сучья заломлены, ствол корявый, а стоит! И кувшинки цветут по озерам. И лилии плавают. И колокольчики расцвели в Кольской тундре, как на подмосковном лугу.
Мы ходим в маршруты с геологом Саблиным. С Виталием Савельевичем. Поутру выходим в девять, возвращаемся в десятом, вечером. Дробим камни, я таскаю их в рюкзаке, Саблин пишет в своей пикетажке.
Иногда нас бьет снегом и дождем. Мы ищем себе для защиты каменный навес, надвигаем до бровей кепки и разговариваем.
— Я понимаю, — говорит Саблин, — заманчиво слетать на Венеру, но водь мы совсем еще не знаем свою собственную планету, Землю-матушку. Вы представляете себе, у Земли радиус — шесть тысяч километров. А мы знаем мало-мальски прилично свою землю на десять километров в глубину. Ну на сорок от силы. Более или менее представляем, что происходит в земной коре. А что глубже? Под корой начинается земная мантия. Проблема мантии еще далеко не решена. Мы не знаем, есть в мантии соединения молекул — минералы — или нет. Атомы, по-видимому, есть... А представляете, какая энергия заложена в земной мантии? Я уже не говорю о ядре. Ведь Земле образовать какие-нибудь там, скажем, Альпы — это все равно что вам поерзать под одеялом, а по одеялу морщины пойдут. Если бы нам научиться использовать химическую энергию образования пород...
Саблин молодой ученый. Ои всегда чуть-чуть в оппозиции по отношению к общепринятым научным доктринам. Своих собственных контрдоктрин у него пока еще нет. Он считает себя каменщиком науки, землепроходцем, мастеровым.
— Знаете, — говорит Саблин, — одни считают, что нефть образуется с помощью бактерий. Это органическая теория. Общепризнанная. А по другой теории нефть является продуктом газов, выделяемых породами. Такую версию, кстати, высказывал еще Менделеев. Вот я лично за вторую.
Я не знаю точно, к какой мне склониться теории. Но я тоже не старый. Мне по душе ниспровергатели доктрин. Я люблю слушать Саблина. Он говорит горячо, будто я — это целая аудитория молодых орлят с горящими глазами, будто эти орлята жаждут смелого слова, чтобы ринуться, забуриться в земную мантию. Будто сам он, Саблин, поведет вперед своих питомцев — орлят...
Хлещет нас июньским летучим снегом. Мы жмемся к диабазовой щеке. Диабаз гладкий, весь зализанный ветром и водами. А поперек щеки — рубцы, рубцы. Ледниковые шрамы. Вот здесь он полз, по диабазовому темени планеты, волочил камни, щебенку, песок — морену.
Я нагнулся и поднял патрон. Немецкий. У гильзы широкое горлышко. Носком сапога ковырнул — осколок. Густо засеяна здешняя земля. А где оно, где в России то место, чтобы в земле не нашлось ржавых снарядных долек? Где?
Мне вдруг вспомнился Тур Хейердал, тот самый, что плавал на знаменитом «Кон-Тики», на папирусном судне «Ра». Вот здесь же он, наверное, был. На Райсо-Айви. Вместе с нашей армией шел в Норвегию. На Киркенес. А потом выступал по радио в Штатах. Он говорил о том, как были изумлены северяне, норвежцы, увидев людей, способных всю ночь провести на морозе, без крыши. Северянам было этого не понять: солдаты не шли на постой в их раскрашенные, как пасхальные яйца, хатки. Солдаты палили костры и пели песни ночь напролет. «Русские парни это единственные парни в Европе, — сообщал Тур Хейердал американцам, — которых не коснулось современное растление, которые не взвинчены джазовой музыкой, которые бодры и верят в свое будущее. Было бы очень полезно для нас, — говорил Тур Хейердал, — узнать поближе этих парней».
...Потянуло восточным ветром, быстро угнало снежную хмарь. Прилетел кольский куличок. Сел близко на камень. Подбрюшник у него черный, а грудка белая. Стал пронзительно, вопрошающе кликать. Дескать, ну что же вы? Ну кто же вы? Не спускал с нас своего черного, блестящего глаза. Я шагнул к нему, он побежал по земле и все оглядывался и кликал: «Ну что же? Что?..»
...Это очень долго — двенадцать часов таскать мешок с камнями. Долбать скалы, спасаться от снега, исполнять приказания Саблина. Зато наступает время — и можно спуститься в лагерь. Можно прийти туда тихо и величаво, и рассупонить мешок. Это такое время, когда чувствуешь жизнь и людей, и землю под ногами. И уже тебе уготован лапшовник, и чай будешь мерять поллитровым эмалевым жбаном. И никому-то ты ничего не должен: весь свой день отдал работе, ничего для себя не приберег.
Залезешь в спальный мешок, но никак не заснуть: солнце. И неспокойно лежать: кажется, вдруг упустишь что-то важное, не углядишь.
Я опять выбираюсь наружу, сажусь на чурку, пишу кое-что в тетрадке и слушаю лагерь. В палатке сейсмической партии ведутся мужские разговоры. Гогочут ребята, и каждый рвется выдать свой анекдот. Голоса у ребят — в полной силе, но все же за гвалтом постоянно различим неторопкий и тихий говор шофера дяди Яши. Он уже тридцать лет крутит баранку. Теперь — на передвижной сейсмостанции. Он и печку в лагере сложил. Кухню построил. Топор у него наточен. Во всяческих спорах он главный судья.
— Раненых тяжело возить, ребятки, — говорит дядя Яша. — У которых там руки или ноги — тех еще ничего, а которых у нутро ранило, тех тяжело. «Шофер, полегче» — просют...
В женской палатке говорят потихоньку, но тоже слышно. Воздух тут, что ли, прозрачный, все на виду, на слуху, все открыто. Да что тут кому таить друг от друга, посреди заполярной солнечной ночи?
Повар нашего отряда, Лариса... Ее голос. Весь наш отряд — три человека: Лариса, Саблин да я.
— Я когда родила, — тихонько говорит Лариса, — была до того счастливой. Это самое большое счастье в жизни, как будто что-то сделала впервые настоящее. Со мной все девчонки лежали — боятся, а я ничего. И они как будто приободрились. Еще одна тетка лежала, она не хотела ребенка. Ей уже лет тридцать пять. Что-то там делала, чтобы не рожать. Не получилось что-то. А потом, когда принесли ей сына, она посмотрела, улыбнулась так хорошо как-то и говорит: «А у меня самый лучший, у него глаза голубые». И у нее тоже глаза голубые.
Я держу на коленях тетрадку. Напишу несколько строчек, посижу, посмотрю, послушаю и опять напишу...
Солнце висит, как осветительная ракета. Светло, а земля все равно ночная, сонная. Значит, это не одно и то же — ночная земля, дневная земля.
Хорошо на Кольском полуострове. Просторно. Все видно кругом далеко.
Думал о Ромене Роллане. Он написал «Брюньона» весной, сирень расцветала и виноградники. В этом цветении родился Кола. Иначе он не мог родиться. Роллан был счастлив и пьян весной, духом земли, своей родины.
Думал о «Середине века» Луговского. Самоутверждение спокойной мудрости. Завоевание спокойствия в ненадежном мире. Погоня умудренного человека за бешеным миром. А миру-то — наплевать! И все-таки человек имеет право на спокойствие, знание и гармонию. Вот здесь, в Арктике, мне открылось спокойствие. Я поверил в него.
Днем близко раскрылась радуга. Есть примета: ворота к счастью. Я побежал и думал о Викторе Головинском. У Виктора в дневниках написано это — они шел под радугу на Восточном Саяне, ему казалось: вот так бы идти, и не надо больше ничего, так это прекрасно, что можно умереть даже. Он умер двенадцать дней спустя после этой записи, в двадцать пять лет, в палатке над рекой Орзогай.
Я взял с собою на Кольский полуостров книгу Виктора Головинского «Лесная песня». Она вышла в свет, когда на свете не стало Виктора. Ее сложили друзья — из записей в Витиных тетрадках, из частичек его смятенной, мятежной, пронизанной светом души. Мы проучились с ним вместе пять лет, работали вместе в газете. Но не нашлось у нас времени подружиться. Виктор первым ушел на Восточный Саян — «молотком дробить в горах саянских камень...». Я — следом за ним, через год.
Я бежал к своей радуге и говорил: «Что делать, Витя? Что делать? Я стал плоше без тебя, бывал слабым, несправедливым, душевно мелким. Но я иду по сопкам под радугу».
Я чувствую, будто свинтил себя наново. Волен в себе, над собой. Мне хорошо. И что-то новое появилось. Старость, что ли? Пусть она будет только как приращение ко мне прежнему. Я такой, как был, и еще во мне нарождается старость. Я поступаю с ней как хочу. Иногда могу поддаться. Могу пересилить. Мне хорошо.
Сегодня ходил двенадцать часов в маршруте с Саблиным. Томила незанятость душевная. Нужно брать с собой тетрадку, хоть что-нибудь думать, давать работу душе, писать в перерывах. Я не могу не писать, как Саблин не может не стучать молотком по камням.
Вот о чем я думал. Узнавание. Все, что я узнавал когда-то, казалось мне маленьким и неважным. Но все, что я знаю сегодня, когда уже мне за тридцать, это оказывается только то, что я узнавал когда-то. Помимо этого нет ничего. А я обленился узнавать.
Окопы на склоне горы Райсо-Айви. Каждый окоп — характер человска. Были солдаты — выкладывали бруствер из больших каменюк. А иные яму выкапывали — и скорее туда хоронились. Райсо-Айви брали штурмом в лоб. Там, наверху, я видел у немцев диабазовые блиндажи. Ночью, когда солнце висит над застывшей землей, окопы совсем как могилки.
Тут бы нежданно — нет, не нужно площадей и пьедесталов — на пустой горе Райсо-Айви вдруг бы диабазового солдата увидеть. Нет, не нужно ему полную выкладку, только лицо человеческое, рот человека, готового умереть, победить. Я знаю: нельзя, невозможно, откуда ему тут взяться, диабазовому солдату? И скульптора того нет... Но это больно видеть, когда память о людях сохранили только патроны и осколки.
Робик
Тогда у него еще не было бороды. Геологические бороды прорезаются в июне. К ноябрю они опадают. Тогда он был просто небритый, высокий и сосредоточенный парень.
Мы ехали с ним в одной машине, в кузове. Нашу партию перебазировали от горы Райсо-Айви на реку Каулу. Километров сорок маршрут.
За рулем у нас сидел дядя Яша. Переднюю машину повел Вася, парень в тельняшке, в бушлате, в беретке. Его второй день как приняли на работу в партию. Никто не сел к нему в машину, только имущество погрузили: палатки, спальные мешки, дрова, топоры.
Дорога шла мимо открытых никелевых карьеров. Они были глубоки и разверсты, как кратеры вулканов. Оттуда, снизу, задрав тупые носы, тяжело ползли ярославские самосвалы. Нос каждой машины увенчивал геральдический медведь. В кузовах дыбились песочно-черные груды никелевой руды, по реву моторов было слышно, как она тяжела.
Наезженная рудничная дорога скоро кончилась. По разбитым, немощеным колеям времянки дядя Яша повез нас бережно, даже ласково. Вася быстро уехал вперед.
Снегом хлестнуло. Не сев еще наземь, снег обращался в жижу. Мы подняли капюшоны плащей, отворачивались от стужи. А куда отвернешься? Арктика. Только по сопкам мох, ягель да черствые кромки снега. Да еще летний, водяной снег летит. Да еще ветер.
Дяди Яшин мотор вдруг дернулся, забормотал и смолк на подъеме. Машина мягонько поехала вниз. Стартер зашелся в усилии раз и другой. Нет, ничего не вышло. Дядя Яша скатил нас донизу, вылез из кабины. Не стал он ни крышку мотора подымать, ни заводную ручку крутить. Лицо у него было расстроенное и виноватое.
— Вот ведь дурья башка, — сказал дядя Яша. — Как хотите, ребятки. Бензин кончился. Поехал — не посмотрел. Неладно вышло. Ну что теперь делать? Гаркните, может, Васька услышит.
А где же ему услышать, Ваське? Чего ему оглядываться? Дорога одна. Вот он взобрался на сопку и сейчас перевалит гребень... Мы кричали и свистели, и жали на сигнал. Нам стало совсем уже холодно и безнадежно в замолкшей машине.
Высокий небритый парень вдруг быстро скинул свой макинтош. Он прыгнул из кузова и побежал по дороге. Мы смотрели, как он бежит, какой у него легкий, спортивный шаг, как он закидывает пятки.
Парень он, может, и моторный, — сказал дядя Яша, — но так чтобы машину догнать — это навряд ли. Нужно на базу идти.