Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стар и млад - Глеб Александрович Горышин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Евгений Иванович волновался немножко, не очень зная, о чем и как говорить ему с воинами. Мысли и чувства свои, отношения с миром он привык выражать на бумаге — в цвете и линии. Большая, главная часть его жизни прошла в одиночку, подле мольберта, над листом бумаги, пришпиленным к картону, с кистью или карандашом, фломастером в руках. Не очень-то он умел излагать свой жизненный, то есть профессиональный опыт в речах перед аудиторией. Выступал на публике он не профессионально, как дилетант. Зная за собой это несовершенство, Шухов обычно помалкивал на собраниях, на трибуну не лез...

Тут на заставе, в Ленинской комнате, иная публика собралась, чем в Союзе художников или, скажем, на международном симпозиуме в Риме. И волновался Евгений Иванович не потому, что не было у него слов для этих круглоголовых стриженых ребят, — ребята пользовались неурочным отдыхом, окошком в регламенте, разваливались на столах, облокачивались, головы преклоняли, некоторые в обнимку сидели, чтобы легче сидеть. Слова бы нашлись, но когда Шухов смотрел на этих ребят, на войнов, нечто ему вспоминалось, всплывало в памяти. Такие же точно ребята падали, умирали у него на глазах тридцать лет назад... Слезы навертывались, туманили зрение, размывалась сосредоточенность мысли...

Расслабился Шухов, ничего не мог поделать с собой. Он еще в гостинице, готовясь к беседе, стал вспоминать свою жизнь. Думал, что раз выступать ему перед военными людьми, то надо и говорить о военном. Когда-то и он служил в армии — в двадцать восьмом, двадцать девятом годах, — так давно, будто до нашей эры. Служил он в артиллерийском полку ездовым — ухаживал за битюгом серой в яблоках масти. Битюга звали Лафетом. Такую давность не стоило вспоминать.

Шухов думал, что следует рассказать пограничникам о Лискевиче и о первом бое в том памятном июне неподалеку отсюда, на левом фланге. Он помнил начало этого боя: застава вспыхнула разом, огонь и дым застили тот берег озера. Все стреляли, и Шухов стрелял, положив винтовку на бруствер окопа, покуда были патроны. Лейтенант, начальник заставы, приказал ему уходить. Не приказал, а просил, умолял: «Уходи! Пока можно уйти, уходи! Твоего товарища мы потеряли, теперь еще ты... Уходи!» Уход с поля боя казался Шухову дезертирством. Он изготовился воевать, раз встретил войну с винтовкой. «Связи с отрядом нет, — кривя рот, говорил лейтенант. — Иди! Доложишь начальнику отряда... Семья моя пусть с тобой уходит...»

Как кончился этот бой, Евгений Иванович не увидел. Никто по увидел. Никто не вышел из этого боя. Семью лейтенанта Шухов довел, донос до отряда — жену и трехлетнего сына. От заставы они пустились бегом по дороге. Мальчонку Шухов на плечи себе посадил. Но, отдельно от звуков боя, как трель большого черного дятла — клювом по стволу, — вдруг послышалась очередь где-то справа, вверху. Как по воде, по дороге прошлепали, вспузырили грунт пули. Шухов с женой лейтенанта и с сыном его схоронились за валуном. От дерева к дереву, перебежками и ползком уходили. Ушли. Вот тогда пригодилась Шухову лесная сноровка, способность не потеряться в лесу, найти дорогу — по солнцу, по деревьям, по мху на камне...

Все это возникло в сознании, в памяти, но говорить об этом, Шухову показалось, не стоит, тяжело. Но о чем говорить? Что дальше было? Блокада. В блокаду Шухов работал в редакции сатирического листка «Штыком и пером». Было в редакции трое поэтов и трое художников. И еще наборщик-цинкограф и печатник — выпускающий. Потом все эти типографские должности исполнял Егорыч, старых времен метранпаж. Редакцией ведало политуправление фронта: художники и поэты жили на казарменном положении, все вместе, сообща, в одной из комнат Союза художников. Зимою перебрались в типографию, там теплее было. Егорыч печку буржуйку топил.

Вместе с поэтами, художниками и метранпажем Егорычем жил шуховский пес Чайльд-Гарольд, кофейно-пегой масти пойнтер. Продовольственных карточек псу не полагалось, кормился он общими подаяниями. Лежал, вытянув лапы, у печки, смотрел на огонь. Спал вместе с хозяином, так им было теплее, но все меньше оставалось тепла в песьем теле, и скудели подаяния псу. Чайльд-Гарольд лежал у печки, изредка тяжело вздыхал. Иногда плакал. Но в глазах его не было укора. Пес все понимал.

Долго-долго жевал данный ему кусочек сырого хлеба, прежде чем проглотить. Жить псу осталось недолго, он безропотно расставался с жизнью, постепенно мертвел. Да и сами художники и поэты и наборщик-метранпаж Егорыч жили в некоем междуцарствии между жизнью и смертью. Всякий день можно было ступить за черту. Политуправление не позволяло ступить, нуждаясь в живых художниках и поэтах; они сражались с врагами посредством сатиры — «Штыком и пером». Политуправление отправляло время от времени художников и поэтов на фронт, благо фронт совсем рядом, можно дойти пешком. Отправляли их и за линию фронта, в Партизанский край. В командировочных предписаниях говорилось, что надлежит художникам и поэтам собрать материал для фронтового сатирического органа «Штыком и пером». Но главная цель состояла не в этом. ПУР посылал творческие кадры в Действующую армию, чтобы они отъелись, чтобы не умерли от истощения, остались в строю.

Только Егорыч не ездил на фронт. К середине зимы совсем он сделался плох, как и пес Чайльд-Гарольд, тоже от печки не отрывался. Евгений Иванович стал замечать: в глазах Егорыча блеск появится, как-то странно, мечтательно глядел он на лежащего у печи Чайльд-Гарольда. Однажды Евгений Иванович на фронт собрался. С собакой простился, поцеловал Чайльдика в оба глаза. Знал, что уж не застанет его в живых. Чайльд-Гарольд вдвоем с Егорычем оставался. Пес поплакал, и Шухов поплакал. Что-то не вышло с поездкой в тот раз. Евгений Иванович возвратился. Егорыч с Чайльдика шкуру сдирал...

Печка топилась, топка раскрыта была. Эта картина так и запомнилась Шухову навсегда, в красках запомнилась, в цвете. Сны ему, с детства, цветные снились, и память его цветная... Сумеречная, согбенная фигура с ножом в руках, блики огня и резкие черные тени, и яркая алая кровь, сухожилия, мускулы, ребра. Так писали кровь, мясо и ребра фламандцы...

Нет, так не писали, то есть, может быть, и писали, но краски на их холстах поблекли, что ли, за двести музейных лет; бычья кровь на фламандских холстах свернулась и потемнела. Кровь Чайльдика, в бликах печного пламени среди сплошной черноты, была исполнена рубинового, переливчатого сияния. Шухов смотрел на это. Это было немыслимо, нестерпимо красиво. В жизни своей он еще не видывал такой насыщенности, глубины, богатства, мощи цвета. Он думал, что надо запомнить это. Он был художник, профессионал; впечатления жизни, даже трагические впечатления всегда бывали изначально художественными. Случалось, его и осуждали за это и даже укоряли в бессердечии...

— Я его порешил, Евгений Иванович, — спокойно, буднично сказал Егорыч, — когда он был при последнем вздохе. Дальше нельзя было ждать, а то бы он стал пропастиной... И — ни нашим, ни вашим... ни вашим, ни нашим... — бубнил Егорыч в каком-то исступлении, продолжая свою нечеловеческую, потустороннюю работу.

Евгений Иванович ничего не сказал — дурнота подступила к сердцу. Он вышел наружу, бродил по мертвенно-серому, чуть забеленному снегом городу. Да и снег тоже был серый в ту зиму. Шухов садился на каменные тумбы в подворотнях — на эти дворничьи троны, — зажмуривался и внутренним зрением видел картину в немыслимо, нечеловечески свежем и мощном цвете — цвете застывшей крови...

Егорыч назавтра помер.

Евгений Иванович никогда никому не рассказывал про это. Про это нельзя рассказать...

И еще осталось от той блокадной поры виденье: весной, когда стаял снег, город будто умылся и до того стал хорош, что страшно было глядеть на него: казался он миражем на бездонном, безоблачном небе. Город стал невесом, нематериален, будто его нанес — тончайшей пастелью — на голубом своде гениальный художник.

Шухов вглядывался в свой город, хотел разгадать улыбку Джоконды, запечатленную на его лице, и не мог разгадать. Однажды его застиг артобстрел на набережной, возле Дворцового моста. Сначала снаряд разорвался на том берегу Невы, за Петропавловской крепостью, должно быть, в Зоологическом саду. Потом в Неву угодил, видимо, целили в мост. Шухов прибавил шагу, свернул в Александровский сад, там прыгнул в отрытую прошлым летом траншею, в окоп. В окопе не было никого — и на площади ни души, и на Невском, и на бульваре. Прямо перед собою Евгений Иванович видел Александрийский столп и Зимний дворец тоже видел. Он услышал полет снаряда, присел. Снаряд ударил в Зимний дворец, возник фонтан пыли и дыма, каменных брызг. Из фонтана выделился и полетел по небу некий кусок материи, рукотворный метеорит. Шухов видел, как он летит в ясности майского небосвода. Летел этот камень, частица Зимнего дворца, в направлении Александровского сада, прямо к Шухову летел. Евгений Иванович опять присел, голову в плечи спрятал. Камень упал на бровку окопа, Шухов его разглядел. Это была капитель, недавно венчавшая одну из колонн Зимнего. Капитель сохранила в полете лепестки лепнины, сотворенной мастером в восемнадцатом веке.

Шухов разглядывал прилетевшую к нему капитель, ему вспоминалась увиденная перед войной картина художника-сюрреалиста: по синему небу летело вечное перо, авторучка фирмы «Паркер». Художник с дотошностью, как чертежник, в перспективе выписал ручку, даже марку фирмы обозначил. И небо он написал, как писали его пейзажисты во все века, — реалистически. Картиной своей он, должно быть, хотел показать, что миру свойственны не столько закономерности, сколько фантасмагории, катаклизмы и аномалии; для выражения этого мира недостаточен реализм, нужен сюрреализм, то есть сверхреализм. Шухов понял эту идею сюрреалиста, но картина показалась ему скучна, а фантазия художника слишком рациональна...

Он глядел на упавшую с неба капитель Зимнего дворца и думал о немецком наводчике: где-нибудь на Вороньей горе обер-ефрейтор покрутил колесико прицельного механизма, обер-лейтенант картаво прокаркал: «Файер!» — это была их работа, обыденность войны. Снаряд полетел — по законам баллистики, поразил предназначенную ему цель. Взрывная волна подняла в воздух частицу пораженного объекта — капитель колонны Зимнего дворца... Шухов глядел на нее и думал, что это едва ли мог вообразить сюрреалист; в двадцатом веке бытие фантастичнее всякой, даже больной, фантазии человека...

После войны, лет двадцать спустя, Шухову довелось побывать на выставке сюрреалистов. Он пристально, долго, пристрастно рассматривал фантасмагории этих бодрых, улыбающихся паталогоанатомов мира, они хотели его поразить, подавить, испугать картиной разъятого, обезумевшего человечества. И не могли поразить: Евгений Иванович видел, как летела по небу над самым, может быть, прекрасным городом мира капитель с лепестками лепнины. И видел много еще такого, что было страшнее, жестче и фантастичнее видений сюрреалистов. Ультрасовременность их искусства показалась ему старомодной, что ли. Он служил своим искусством — в меру умения — не разъятию мира, а воссозданию, спасению, синтезу. «Мир спасет красота...». На легкость спасения, впрочем, Шухов не уповал. Для спасения мира пока что нужны еще были вот эти стриженые ребята — воины...

Они сидели, вперив в художника светлые взоры своих безоблачных, незамутненных очей. Евгений Иванович заговорил не о том, что успел передумать и вспомнить. Слова вдруг возникли, явились, он где-то их слышал и сам говорил; они хранились в запаснике сознания.

— Дорогие друзья! — обратился к воинам Шухов. — Разрешите вам передать горячий привет от моих товарищей художников. Мы, художники, — это стало традицией — постоянно выезжаем на встречи с теми, для кого мы работаем, на встречи с вами. Когда мы встречаемся с вами, то видим, насколько народ наш вырос, насколько правильно и глубоко понимает искусство. Мы работаем для народа и вместе с народом. Такие встречи взаимно обогащают нас...»

Речь Шухова пошла как по маслу. Воины слушали ее с неослабным вниманием. Только дети чуть-чуть заскучали, уже через пять минут шуховской речи стали крутить головами. Евгений Иванович послал по рядам свой альбом — «Фронтовые тетради». Дети и воины сгрудились, рассматривая картинки. Шухов рассказывал, как он работал во время войны, на фронте и в партизанском отряде.

— ...Когда я на фронте пристраивался где-нибудь порисовать, пописать, — рассказывал Евгений Иванович, — меня частенько забирали как шпиона. Никакие удостоверения не помогали. Да и неловко было, когда люди рядом с тобою воюют и могут погибнуть каждый момент, рисованием заниматься. Если уж попал на передовую, то надо не рисовать, а воевать. Ну, я украдкой рисовал, на листочках, в блокноте зарисовочки маленькие делал. Листки бумаги в рукав шинели прятал... Так собрался альбом «Фронтовые тетради». Я вам его подарю, оставлю на память...

Шухов закончил беседу, вопросов не было.

Замполит пожал художнику руку и обратился к воинам:

— Кто у нас медведем-то повстречался? Ну?

Воины прятали глаза под проницательным взором замполита.

— Это они стесняются, — извинился перед Евгением Ивановичем замполит. — Иванов!

— Я!

— Ну-ка, давай выходи, расскажи, как ты медведя встретил.

Иванов вышел и сразу заговорил, голосом не громким, но и не тихим, без стеснения и без претензии на эффект. И сам он был не маленький, не большой, не чернявый, не белобрысый. Средний был Иванов.

— Я утром пошел след прокладывать, — рассказывал Иванов, ну, учебный след, чтобы собака взяла... Лес частый, елка там, береза... Он вышел и смотрит на меня...

— Кто вышел? — строго спросил замполит.

— Медведь, кто... Я бушлат снял и ему кинул. А сам на елку забрался. Он бушлат понюхал и лапой его вот так вот... Ну, правда, бушлат целый остался. — Иванов замолчал. Молчать ему было так же легко, как и говорить.

— Ну и что же? — спросил Евгений Иванович. — Медведь-то что?

— Ушел, конечно.

— Ну, а ты что?

— Я спустился, пошел след прокладывать. — Теперь Иванов окончательно замолчал. Замполит разрешил ему сесть.

Вечером, на заре, ходили рыбачить на озеро. Плотва хорошо бралась, только успевай червя насаживать. Но червями дорожили, каждого натрое рвали. Маленьких плотиц наживляли на жерлицы. Тотчас, с ходу их схватывали щуки.

Евгений Иванович не увлекался рыбалкой, он был охотник, охотился с пойнтерами, с легавыми, гончими; в прежние годы езживал на медвежьи охоты. Но и тут его страстная, азартная, охотницкая натура не позволила ему отстать от других рыбаков: вскоре он приспособился таскать плотву наилучшим образом. Начальник заставы, замполит, сапер-капитан хотели предоставить гостю самое рыбное, верное место, снабдили его червями, изо всех сил заботились о нем. Но Шухов все любил делать сам, подался в сторону от рыбачьего стана, приглядел себе заводь и натаскал плотвы не меньше других.

После рыбалки сидели в гостинице, перевалило за полночь, окна порозоволи, Евгений Иванович разошелся, разговорился; на трибуне язык его становился будто чужой, зато в компании за столом он соловьем заливался. Пограничники слушали, сами особенно языков не развязывали. Впрочем, разговор шел главным образом о медведях, о щуках и других заметных персонах животного и рыбьего мира.

— ...Я к озеру вышел, а он стоит, — рассказывал начальник заставы, — голову наклонил, рога у него тяжелые, слышно, как вода у него с губ в озеро капает... Я тихонечко подошел сзади, он — ничего. У меня прутик был, я его и стеганул. Он как стоял, так в воду и бухнулся, поплыл...

Средь разговора Шухов закинул удочку насчет того, что хорошо бы ему сходить с пограничниками в дозор. Начальник заставы, замполит и сапер улыбнулись.

— У нас ходьба тяжелая, Евгений Иванович, — сказал начальник заставы. — Кругом болота. Надо по кладям, по жердочкам ноги ломать. Днем сядем в машину, я вас свезу на границу, посмотрите.

В обычное свое рабочее время, в шестом часу утра Шухов надел купленные в какой-то из заграничных поездок джинсы, изрядно уже полинявшие, обул туристские, на толстой подошве ботинки, надвинул низко на лоб берет и скорым шагом, с листом картона под мышкой, вышел на подворье заставы, спустился к озеру, выбрал местечко и углубился в работу. Солнце едва пригревало, не летное солнце — весеннее. Комары еще не народились. «Конечно, — думал Шухов, — какие же комары — черемуха не распустилась. Через неделю они тут жизни дадут...»

Он написал акварелью этюд, отнес его в гостиницу, положил на постель, будто и не глядел на него. Но — глядел. Чего-то ему не хватало в этюде. «Привыкнуть надо, — думал Шухов. — присидеться. Тогда, может быть, и пойдет».

Вскоре начальник заставы его пригласил проехаться на границу. Поехали по широкому, ровному шоссе. Шоссе уперлось в шлагбаум. За шлагбаумом стоял полосатый столб, на столбе — герб Союза. Дальше, на той стороне, за столбом опять шлагбаум и будка. Из будки на той стороне вышел страж сопредельной державы, поглядел на прибывших людей и опять скрылся в булке.

На шоссе показалась машина, большая машина, везда она целый вагон соснового лесу. Начальник заставы объяснил Евгению Ивановичу, что это наши соседи покупают наш лес, грузят его на лесобирже и вывозят в свое государство.

— Ужасно машины гоняют, — сказал начальник заставы, — Чуть где выбоина на шоссе, сразу нам заявляют претензии.

Из зеленой будки у шлагбаума, из нашей будки — КПП — вышли два воина с автоматами. Из высоко вознесенной кабины лесовоза спустились наземь шофер и его помощник, может быть, грузчик. Оба они одеты в ковбойки с закатанными рукавами, брюки заправлены в голенища русских сапог, кепки на головах. Лица у них загорелые, глаза голубые; один постарше, другой помоложе. Ничего иностранного Евгений Иванович не заметил в этих рабочих людях. Такие же точно шоферы и грузчики могли бы сидеть и в кабинах наших лесовозов где-нибудь в Архангельской области или Красноярском крае.

Воины проверили документы иностранцев и подняли шлагбаум, пропустили лесовоз на ту сторону.

— Мы их всех хорошо знаем, — сказал начальник заставы. — Эти — отец с сыном. У них собственный лесовоз, шведской марки. Подрядились, на фирму работают. Ужасно всегда торопятся. Ничего не поделаешь — конкуренция, надо спешить, иначе фирма других возьмет водителей, порасторопней.

Евгений Иванович с интересом приглядывался к границе и к иностранцам. И часового на той стороне ему тоже хотелось увидеть поближе. Он даже сделал к нему шажок, но капитан придержал его за рукав:

— Туда нельзя, Евгений Иванович.

Постояли на КПП и поехали к комиссарскому домику, то есть к такому домику, где комиссар пограничного района встречается с пограничной администрацией сопредельного государства.

— У нас комиссаром района, ясно, наш начальник, — объяснял капитан. — И у них, соответственно, тоже. Как накопится разных текущих дел, конфликтных вопросов, так и встречаются — у нас или у них. Ну вот, например, на нашу сторону частенько забредают олени с той стороны. Значит, надо олешков водворять по месту прописки. Пограничные столбы подгнивают, — значит, их надо менять. Вот такие дела и решают.

Комиссарский домик построили в сосновом бору подле озера. Озеро тоже назвали комиссарским. И финскую баню построили — сауну. В домике зал заседаний имелся, гостиная, спальня, кухня...

Евгений Иванович осматривал комиссарский домик, а сам все думал об утреннем неудавшемся этюде. Чего-то там не хватало. Чего? Он написал этюд, как всегда, стараясь схватить основное — соотношение цвета: земли, воды, неба, зелени хвои, листьев. Но что-то новое вторглось в эту привычную гамму: боковым зрением художник видел также кирпичный, оштукатуренный, белесовато-желтый дом заставы, машины, бульдозеры, трактора во дворе. И это мешало ому, он не знал, как привнести элемент современности, новшества в традиционный для него лесной, озерный, пейзажный этюд. «Прижиться надо, — думал художник, — так брать с налету — толку не будет...» Он так думал, но понимал, что времени у него нет — прижиться. Нет времени новое начинать. Надо начатое закончить...

После обеда сержант Куликов сказал Евгению Ивановичу, что теперь его ждут на соседней заставе слева и потом — на той, что справа.

На соседней заставе слева гостиница поскромнее была, но тоже была. Шухов провел обстоятельную беседу с личным составом заставы, оставил на память свои «Фронтовые тетради». Его на рыбалку сводили, накормили ухой и жареной щукой. Карандашом в блокноте он набросал портреты воинов, дозорных с собакой, слазил на вышку, поглядел в бинокль на сопредельную державу — там тоже виднелась крыша заставы, на берегу озера...

На правой заставе Евгений Иванович опять поработал, сделал пару этюдов — один даже понравился ему. Но чем дольше он жил на границе, перемещаясь с места на место, тем сильнее давало о себе знать чувство неудовлетворенности, беспокойство. Работал он словно по обязанности, по привычке к самодисциплине. И плотву ему надоело выуживать из озер. Что-то главное ускользало. Сосредоточиться, погрузиться в свою работу, вспомнить — с кистью над листом бумаги — он не успевал. Его приглашали в машину — куда-то ехать, что-то видеть новое. Он ехал сюда, чтобы к старому прикоснуться, припомнить и довершить...

Однажды поделился своим настроением с сержантом Куликовым. Они расположились вдвоем в межозерье. Евгений Иванович писал этюд. Сержант Куликов прислонил автомат к сосне, примостился на хвойной подстилке, хвоинку жевал. Приглядывал за работой художника. Он Шухову не мешал. Одному бы тут художнику неприютно было, в двух шагах от границы, в лесу.

—Ну что, Сережа, караулишь меня? — спросил у сержанта Евгений Иванович.

— Караулю.

— Это хорошо... Мне с тобой, как за каменной стеной... Спасибо... Когда будешь начальству своему докладывать о нашей поездке, передай большое спасибо. Скажи, что везде на заставах встречали меня шикарно... Вообще говоря, Сережа, мне хотелось немножечко другого... — размышлял вслух Евгений Иванович. — Я понимаю, у вас на всех заставах прекрасные люди. И вообще... на границе порядок. Можно и тут хорошо поработать и на одной, и на другой, и на любой заставе... Но я художник, мне, видишь ли, интересно не только общее положение дел, так сказать, стереотип, но и нюансы, оттенки... Мне хотелось попасть на такую заставу, куда еще не проложена перворазрядная шоссейка. Верхом на лошадке проехать... Или еще лучше пешочком пройтись, поразмяться... На машине-то я и дома ездить могу. Машина есть у меня... Мне хотелось в молодости моей побывать, я молодым на границу ездил. Ну вот, видишь, начальство ваше меня бережет. Их тоже можно понять...

— А вы с нашим Дедом поговорите, — сказал сержант Куликов. — У нас начальника нашего все Дедом зовут. Полковник Белов... Он помоложе вас, но тоже в годах... И на войне был. Он дядька хороший. Он на границу как раз выезжал, когда вы были у них. А то бы он принял вас. Он всех гостей принимает.

— Дедом, говоришь, вы его зовете?

— Дедом, — улыбнулся сержант Куликов,

— А как его по имени-то, по батюшке зовут?

— Николай Иванович.

— Ну что же, это, пожалуй, мысль, — оживился Евгений Иванович.

Полковник Белов нажал на клавишу коммутатора, сказал в трубку:

— Попросите ко мне подполковника Соколова.

Вошел подполковник Соколов, принес с собой как-будто вешний зеленый шум — настолько свежий он был, моложавый, упругий. Первым заговорил:

— Значит, так! — Подполковник Соколов смотрел прямым немигающим взором на своего начальника, напруживал щеки, брови и лоб. И на Шухова он тоже смотрел, Шухов попадал в широкий сектор его обзора. — Мы беседовали с Евгением Ивановичем перед тем, как отправить его на границу, поинтересовались его творческими планами — и постарались, насколько это возможно в наших условиях, окружить ого вниманием и заботой. Нам все известно, Евгений Иванович, мы следили за каждым вашим шагом. — Подполковник Соколов поворотился всем корпусом к Шухову. Лицо его выражало борение двух начал: лукавства и строгости. — Задача вами выполнена, по нашему мнению, успешно. Спасибо вам за содержательные беседы с воинами. Нам известно также, что на одной из застав вы помогли оформить Ленинскую комнату — и за это спасибо... Ну, а что касается ваших личных творческих планов, смогли вы что-нибудь на заставах почерпнуть или нет — и тут уж не нам судить. Если у вас есть какие-нибудь претензии к нам, мы внимательно выслушаем — я как начальник политотдела и вот Николай Иванович, полковник Белов...

— А ты знаешь, — сказал начальник, — что Евгений Иванович — наш ветеран? Вот какой человек к нам приехал... В этих местах он воевал в первое утро войны, а его друг, писатель Лискевич, погиб здесь... Там, где теперь застава Евстигнеева. Ну как же нам-то не знать? Я ведь книжки Лискевича в детстве читал. Мечтал о пограничной жизни...

Полковник Белов был помоложе Евгения Ивановича, но сразу же, с первого взгляда, как только Шухов вошел в его кабинет, установилась меж ними некая общность, что-то знали они друг о друге, помимо слов и своих должностей. Они были людьми одного — военного поколения. Говорить им было друг с другом легко. Когда встречались глазами, то улыбались. И пока подполковник Соколов говорил, они переглянулись как сообщники...

— Значит, так, — сказал подполковник Соколов, — до Евстигнеева машина не пройдет. — Строгость решительно взяла верх над лукавством на лице подполковника. — Только до разбитой сосны...

— На лошадке пусть едет, — сказал полковник Белов. — Ты посмотри на него — чем не кавалерист? Да и вообще, знаешь, старый конь борозды не испортит... Ничего. Пусть жирок растрясет. А то что же получается? Приехал человек, можно сказать, на могилу своего близкого друга, погибшего в бою, а мы его домой отправим несолоно хлебавши. Так негоже... В седле-то усидишь, Евгений Иванович?

Шухов закивал, весь засиял:

— Дело наше такое, Николай Иванович, надо держаться в седле. Если мы уж в седле не удержимся, — значит, пора в отставку... Я еще в армии был ездовым, знаю, с какой стороны к коню-то подойти...

— Значит, так, — сказал начальник политотдела, — до разбитой сосны Евгения Ивановича на машине свезут, а там, я с Евстигнеевым свяжусь, за ним коня вышлют. У Евстигнеева кони есть.

— Ну, с богом, Евгений Иванович! — поднялся полковник Белов. — А то что же, в самом деле, человеку витрину нашу показываем. Пусть понюхает настоящую пограничную жизнь.

Шухов вдел ногу в стремя и ловко вскинул себя в седло. Может быть, слишком ловко. Конь пошатнулся. Весу в Шухово накопилось под девяносто. Воины, приехавшие встретить гостя, усмехнулись. Воинов двое было, они держались заправскими кавалеристами, горячили коней.

Утвердясь в седле, первое, что почувствовал Шухов, это высоту. И еще движение воздуха, легкое дуновение ветра, запах леса: хвои и молодого березового листа. В машине машиной пахло, обзор ограничивала рамка окна. Верхом на коне Шухов увидел сразу весь лес — и отдельные елки, березы тоже увидел. Но, главное, ощутил живую, послушную ему силу, плоть, душу коня. Конь сначала шагом пошел, потом зарысил по тропе. Заекала конская селезенка, и этот звук, ощущение конского крупа, завлажневших боков и тряски отозвались во всем теле Евгения Ивановича сладостным воспоминанием о чем-то бывшем когда-то, о лучшем в жизни — о молодости. Вскоре он приноровился к коню, и конь, должно быть, приноровился к ездоку.

Когда лес раздался и засинело в проеме озеро и на озере острова — призрачные березовые гривки, когда послышался, то затихая, то накатывая, шум водопада, Шухов место узнал. Если бы на машине ехал, то, может быть, не узнал бы. А тут — услышал, почуял, припомнил: все это было когда-то — конь запрядал ушами, запахло дымом березовых дров, сойка перелетела с березы на елку, тряхнула ветку, скрипучим голосом сообщила лесу и долу о прибытии гостя.

Евгений Иванович поздоровался с лейтенантом, который встретил его, и попросил показать то место, где прежде стояла застава. Новую заставу выстроили в лесу, поодаль от озера. В сорок первом году застава находилась на самом берегу, не укрытая лесом. Зато и загорелась она в первый же час войны.

«Опыт учли, — подумал Евгений Иванович. — Соседи наши — друзья нам, конечно, но береженого бог бережет...»

Лейтенант пошел вперед, оборачиваясь к Шухову. Молодой лейтенант, высокий, тонкий в талии, худощавый и светлоглазый, оправлял портупею, кобуру с пистолетом, распрямлял и без того прямые широкие плечи.

— Зимой у нас тут лис полно, — сказал лейтенант. — Вообще зимой мне больше нравится. Комаров нет. На лыжах по лесу идешь — такая кругом красота... И службу легче зимой нести: где, кто прошел, сразу видно; на снегу, как на бумаге, написано...

— Конечно, — сказал Евгений Иванович, — в лесу каждый сезон по-своему хорош — и зимой своя прелесть, и весной, и даже в самую глухую осень, в ненастье: лес будто плачет навзрыд, а посмотришь, какая-нибудь осинка рдеет, листочки на ней лепечут, и тоже душа-то радуется...

— Вы по-своему видите природу, — сказал лейтенант. — А у нас осенью трудная служба, в двух шагах ничего по видать. И летом тоже, особенно когда в секрете лежишь: комары тебя заедают, и пошевелиться нельзя.

— Слава богу, хоть сейчас их нет, — сказал Евгений Иванович.

— Да вот, уж пора бы появиться. Они сразу нагрянут, будто их по тревоге поднимут.

Дорога шла под уклон, вывела к озеру, на пойменную луговину, заросшую травами. Посреди луговины виднелись останки сгоревшего дома: груды битого кирпича, покореженные огнем листы железа, возвышался остов печи.

— Вот здесь застава была, — сказал лейтенант. — Она сгорела сразу, как война началась.



Поделиться книгой:

На главную
Назад