Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вкус терна на рассвете - Анатолий Андреевич Ким на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И далее он рассказывал, как сложно ему жить на свете, имея столь сверхзоркие глаза. Он видит все поры на чужих лицах и кто умыт, кто неумыт. Он видит пыль на ворсинках одежды, на шерсти кошек и собак. Видит жирную грязь на посуде, ложках и вилках, поэтому не может есть в столовой. Он видит фальшивую белизну напудренных женских лиц и потому не может танцевать с девушками, дружить с ними. На что вокруг себя ни обратит взор, всюду он видит пыль, прах. На лестничных перилах. На цементных швах в кирпичной стене. На руках у продавцов в магазине. На сверкающих боках автомобилей. В обыкновенном воздухе, который объемлет нас и которым приходится дышать. Даже иногда внутри запаянных электрических лампочек и медицинских термометров видит он пыль. Я был совершенно поражен. Со жгучей тревогой я подумал, как же непросто быть молодым, сильным, неглупым, гордым человеком и иметь столь беспощадное зрение. Какие можно строить надежды, если всюду вокруг себя видишь следы тихой и непрестанной эрозии жизни. Какое же несчастье быть жертвой подобного зрительного феномена!

— Но как же ты можешь есть обыкновенную пищу? — спросил я. — Например, магазинный хлеб?

— Я ем только то, что мамаша приготовит, — ответил он.

— А у нее-то все без пыли выходит?

— Будь спокоен, Федя, — уверил он меня. — Мамаша знает, что делает. Я ее приучил. Из-за этого зрения я и школу не смог закончить.

— Как так?

— Была химичка одна. Прыщавая, как черт. Злая. Я как-то не выдержал, гаркнул на нее: рожу мыть надо, а не кремом замазывать. Донесла директору. Дальше — больше. В общем, исключили меня. Работать пошел. Где только не пробовал, пока на кран не попал. Здесь, в общем-то, неплохо, Федя. Сиди один, контроллеры крути. Вира да майна…

— А как ты надумал на кран пойти?

— Это мне матушка идею подала.

Сменщик мой ушел, и я остался в одиноком раздумье. Работы пока не было, и решетчатая долгая стрела крана замерла в воздухе, праздно свесив тяжелый грузовой крюк. В небе плыли светлые облака, и, заглядевшись на них, я вдруг был подхвачен внезапным ощущением свободного тихого полета. Стрела моего крана, кабина, где я сидел, и сам я — мы плавно и головокружительно летели куда-то. И был в этом полете миг ошеломляющего счастья, и красоты, и мгновенной догадки о чудесном устройстве мира.

Но, усилием воли остановив это призрачное парение, я вновь вернулся к раздумьям над тем, что сообщил мне сменщик. Я все же не мог окончательно решить для себя: благо то или несчастье — иметь столь острое зрение. Ведь если даже воздух, которым дышишь, и хлеб, который ешь, вызывают сомнение, то как быть…

И тогда я еще раз представил неведомую мать этого зеленого юнца. Как-то однажды шла она по мосткам вдоль забора, которым была огорожена строительная площадка. Надо было зайти в магазин, купить то и другое, чтобы накормить сына. Мать всегда знает, львенок у нее растет или безответная овца, и поэтому ей порою очень тревожно… Но вот коснулся ее слуха какой-то необычный звук, вроде гудка автомобиля, который шел по странному направлению — с высоты неба. И, подняв голову, женщина увидела решетчатую руку и высокую башню крана. Он нес на растянутых стропах серую плиту перекрытия… И вдруг, словно встрепенувшись в какой-то неуловимый миг, многотонная стальная махина легко доплыла, полетела по голубому и белому небу — против движения запредельных облаков. И в тот же самый миг пришло в сердце матери радостное решение отправить сына в этот высокий тихий полет.

ЛЮБОВЬ

Павел Иванович Бочкин, пенсионер о ста двадцати рублях, был человек малорослый, с тощим лицом и тихими, боязливо опущенными глазами. Много лет он проработал на Сахалине каменщиком, там и оформил свою высокую пенсию, хотя по возрасту еще не вышел в старички, да и на здоровье не жаловался. Жена его была не Бочкина, а Тарусеева, не пожелала брать его фамилию, и сын ее от первого мужа, Константин, тоже был Тарусеев. Обосновавшись после Сахалина в городе Саратове, они купили трехкомнатную кооперативную квартиру, недалеко от Волги, обставили ее, и Константин вскоре женился.

На меблировку и на всю хозяйственную обзаводку ухлопали остатки сбережения — много ли вещей привезешь с Дальнего Востока, а хотелось, чтобы в доме выглядело все не хуже, чем у людей. Не хватало еще многого: во-первых, серванта, а затем телевизора, не говоря уж о таких мелочах, как ковровые дорожки, торшер и кухонный гарнитур. И с одеждой было серовато: так себе, одна будничная затрапеза, в чем ходили еще в непритязательном сахалинском поселке. Словом, пришлось Павлу Ивановичу срочно подыскивать работу, на которой сохранялась бы пенсия, а жена и пасынок устроились по специальности: она поваром в столовую, а он в автобазу на самосвал. Но Константин спал и видел во сне, что пересел на автобус и получает большую прогрессивку. Молодая жена его, Людочка, вскоре забеременела и вышла в декретный отпуск.

Жена Бочкина, Фаина Михайловна — или тетя Фая, как звали ее на работе, или просто Михайловна, как звал муж, — была до основ души потрясена видом сберкнижки, в которой вместо привычной внушительной суммы осталось всего два рубля девяносто три копейки. Печальный этот факт породил в ее душе неуверенность, и неуверенность так и металась на ее полном густобровом лице — оно зеркало души, как говорится. Смолоду она знала лишь одну уверенность в жизни — это когда в руках имеешь деньги, тогда ты и человек, а теперь ей и по ночам не спалось, и в праздники не отдыхалось. Замуж она вышла за неказистого, словно чем-то пришибленного Бочкина только потому, что при своей скромной и во всем умеренной жизни он скопил порядочно денег. А так стала бы она, вдова капитана сейнера, связываться с каким-то каменщиком да еще и в полтора раза меньше себя ростом. Эту суровую правду с малых лет хорошо понимал и сын ее, так что Павлу Ивановичу порой приходилось не сладко рядом с ними.

Людочка к зиме в свой срок родила дочь, маленькое существо с бледно-голубыми глазами — и вопреки всем законам природы девочка вышла удивительно похожа на Павла Ивановича. Правда, сама Людочка была чем-то неуловимо схожа со свекром — ее даже принимали иногда за дочь Павла Ивановича, к тому же и отношения между ними с самого начала сложились такие, какие бывают только между любящими отцом и дочерью. И незаметно в семье, где беспредельно властвовал широкоплечий, решительный Константин и хозяйничала его мать, создался тихий союз большинства — без всякого права голоса, правда.

С первого же писка ребенка в доме Павел Иванович совсем потерял голову. Людочка рожала тяжело и из больницы выписалась неузнаваемо исхудавшая, ноги ее не держали, и Павел Иванович сразу же взялся за пеленки. Вскоре он стал бегать за детским питанием в пункт и в магазинах выстаивал длинные очереди, добывая дефицитные в городе ползунки, распашонки и чепчики. Фаина Михайловна уходила ежедневно на работу, возвращалась поздно, устало пыхтя под тяжестью сумок, которые приносила из столовой, и заниматься с ребенком наотрез отказалась: сами родили, сами и растите. Константин стал часто задерживаться по вечерам, приходил домой не в духе, иногда пьяный — видимо, не получалось у него дело с переходом на желанную работу. Но все это мало трогало молодую мать и Павла Ивановича — они ничего не замечали вокруг, хлопоча возле беспомощного нового человечка.

Чуть свет поднимался Павел Иванович с постели, осторожно перебирался через объемистую свою Михайловну, быстренько натягивал штаны и выходил на цыпочках из комнаты. В кухне, достав из холодильника кефир, он разогревал его в чашке с теплой водой, наливал в бутылочку, натягивал на горлышко соску и все время чутко прислушивался: не раздастся ли знакомое кряхтенье, а затем тоненький вскрик и плач. И стоило лишь прозвучать в тишине этой музыке, как Павел Иванович быстренько входил в комнату к молодым, держа в руке бутылочку с соской.

— Леночка проснулась! Ух, Ле-еночка! — нежно тянул Павел Иванович, согнувшись над кроваткой.

— Черт! Вот и черта принесло, — сердито бормотал Константин, коли не спал, и отворачивался к стене.

— Дядя Паша, а мокрая, наверное, — улыбаясь и слабо зевая сквозь улыбку, говорила Людочка, сидя на постели и натягивая на себя халат.

— Ты лежи, лежи, лежи! — махал на нее рукой Павел Иванович. — Мы зна-аем! Мы прове-ерим! — И тут же лез щупать пеленки и, обнаружив сырость, бегом кидался на кухню за подгузничком и свежей пеленкой.

Семеня и пританцовывая на своих тонких ногах, он бегал вокруг детской кроватки, суетливо, но очень ловко перестилал пеленки, потом осторожно забирал у матери младенца и укладывал на сухое чистое ложе. После подкормки кефиром мать давала ребенку грудь, и Павел Иванович, не дыша от восторга, заглядывал из-за ее плеча: как открывается маленький ротик, ловя сосок, как потом бойко начинают работать тугие насосы-щечки. Сморщив лоб и высоко, домиком задрав брови над смеющимися глазами, Павел Иванович тонко похихикивал и приговаривал:

— Ай да титя! Ай да вкусненькая титя! Вот как мы любим титю!

Он крутился и приплясывал возле ребенка до тех пор, пока не приходило время бежать на работу, но его уже подстегивал строгий бас супруги:

— Эй, черт! Ты тут прокукарекаешь, кажись, до обеда. А ну пошел, пошел, и без тебя справятся.

Скрепя сердце Павел Иванович натягивал свои истертые хромовые сапоги гармошкой, доставал с вешалки шапку. Но, даже обуваясь, он поворачивался лицом к двери большой комнаты, где стояла Людочка с ребенком на руках, и лепетал, ощупью навертывая портянки:

— Леночка, ау! А деда Паша уходит! На работу уходит, Леночка! Ну помахай, помахай деде ручкой!

После работы — на овощной базе, где он перебирал картошку, Павел Иванович стрелой мчался к дому и первым делом, даже не раздевшись и не пожевав куска, тащил с пятого этажа вниз коляску, чтобы прогулять ребенка по свежему воздуху. Он возил коляску взад-вперед мимо длинного кооперативного дома, а Людочка, все еще слабая, то и дело дрожавшая от какой-то послеродовой лихорадки, выходила иногда на балкон и с долгой улыбкой следила за гуляющими. Павел Иванович вскидывал голову и, быстро оглянувшись вокруг себя, тоже улыбался ей в ответ.

Так прошли эта зима, а затем счастливые весна и лето. Осенью осуществилась мечта Константина — он перешел-таки работать на городской маршрутный автобус. За год кое-что поднакопили, к тому же пенсия Бочкина — ежемесячно чистеньких сто двадцать, и хозяевам удалось наконец почти докомплектовать житейский инвентарь в ногу со временем. Купили к зиме новое пальто Константину, по цигейковой шубе женщинам, новые хромовые сапоги Павлу Ивановичу. Но, несмотря на все эти успехи, неуверенность не сходила с лица Фаины Михайловны: сберкнижка по-прежнему была пуста. И вот однажды вечером, когда вся семья была в сборе, она произнесла с суровой озабоченностью в голосе:

— Серванты у всех у добрых людей, когда же мы купим сервант? Да еще надо думать про телевизор: дрянь какую-нибудь не станем брать, уж возьмем сразу цветной. Тут думай не думай, а придется тебе, Людка, работать.

— Я что ж… — Безответная Людочка только улыбнулась и опустила глаза. Но прежде чем опустить глаза, она на миг обернулась в сторону мужа.

— И думать тут нечего, директива ясна, — хлопнув по столу, утвердил тот. — Хватит, посидела дома в тепле.

С того времени, как пересел на автобус, Константин стал и солидным, и немногословным, и пить почти совсем бросил. Все вопросы по дому он всегда решал коротко: одним хлопком по столу.

— А как же Леночка… — заикнулся было Павел Иванович, но его живо окоротили.

— Черт же! Вот черт настырный! — плачущим басом прогремела Михайловна. — Куда суешься-то? И без тебя головы соображают.

— На пятидневку, — хлопнул по столу Константин. — У нас при базе имеется.

И морозным декабрем Людочка вышла на работу, как и раньше, пошла подсобницей на стройку. Леночку отдали в недельные ясли, ей исполнился год, она уже научилась ходить и произносила «деда», «мама», «баба», «котета» — конфета то есть.

Теперь Павел Иванович после работы уж не летел прямиком домой, а ехал трамваем от крытого рынка до далекого Заводского района, к ясли-садовскому комбинату. Очень скоро он там всем надоел: персонал комбината раздражало, что он часами торчит возле окон, то и дело приникая к промерзлым стеклам, будто шпион, и не поддается ни на какие увещевания и уговоры. А когда он попытался было предложить себя в качестве сторожа, его с шумом-треском выпроводили: заведующая отчитала Бочкина, что он проявляет такое недоверие к коллективу лучшего в городе комбината.

Поздним вечером возвращался Павел Иванович домой, молча ужинал на кухне и тоскливо переглядывался с Людочкой, которая выходила посидеть возле него. Она принималась плакать, уткнув лицо в кухонное полотенце, очень тихо, чтобы свекровь не услыхала, и тогда Павел Иванович беспомощно застывал над тарелкой, зажав в кулаке ложку. Поужинав, он уныло тащился в большую залу, где метались в темноте разноцветные сполохи от нового телевизора, устраивался в уголочке дивана и тупо смотрел на экран, в котором что-то мелькало. Жена и пасынок не обращали на него внимания, погруженные в созерцанье.

Лишь в пятницу вечером дом для Павла Ивановича становился домом, и трое любящих радостно возились в маленькой спальне, вдали от телевизора, и старый человек снова и снова приставал к девчушке с просьбой: «Скажи, Леночка, деда!» — на что всегда получал желаемый ответ. Умиротворенная, усталая от ласки, Леночка засыпала наконец, а Павел Иванович и Людочка молча сидели по разные стороны детской кроватки и глядели на личико спящего ребенка, как смотрят обычно люди на текучую воду, на ровно мерцающий огонь… Но проходили два коротких дня, и снова Леночку от них забирали.

Однажды заявился Бочкин с работы под хмельком. С ним такое порой случалось, хотя и очень редко. И всегда это приводило к дурным для него последствиям.

Как и обычно при подобных случаях, в этот вечер Павел Иванович начал с приветствия, войдя в квартиру:

— Ну, здорово, Тарусеевы!

— Мам, а мам! Ты слышишь? Черт-то наш грамульку принял, — весело осклабясь, прокричал Константин, открывший дверь на длинный звонок отчима.

— Слышу, — донесся из большой комнаты хмурый голос матери.

— А желаю я всем вам здоровья и приятного аппетита и чтоб вы повесились оба на одном суку, проходимцы! — торжественно и весело пожелал Павел Иванович.

— Ладно, иди продрыхнись, — добродушно отмахнулся Константин и ушел в полутемную залу.

Павел Иванович, не разувшись, прошел вслед за ним и включил свет. Тарусеевы одновременно повернули к нему лица — с одинаковыми, ничего хорошего не обещающими глазами.

— Ты чего это? Обнаглел, что ли? Смотри у меня! — пригрозил Константин, не поднимаясь с кресла, на котором успел уже с удобством развалиться.

— Тише! Тише, говорю! — повел на него пальцем отчим. — Я желаю, как я есть хозяин, объявить вам одно решение…

— Ну и черт! Черт ты и есть болотный. Да ты здесь такой хозяин… да я тебе такого хозяина… — С этим Константин вспрыгнул с кресла, схватил Бочкина поперек туловища и, согнув его пополам, задом наперед понес из комнаты.

— Коська, брось. Ну куда ты его? — недовольным голосом проговорила мать.

— Пойду суну его головой в мусорный бак, — заявил сын.

— Брось! Оста-а-авь! Сыми с него сапоги да пусть ползет спать! — крикнула Фаина Михайловна вслед.

Константин вынес отчима в прихожую, бросил на пол под вешалкой и сверху вниз не очень сильно пристукнул его по макушке. Затем он ушел смотреть телевизор, а Павел Иванович остался безмолвно сидеть на своем месте.

Спустя какое-то время к нему тихо пробралась Людочка, стала осторожно толкать в плечо.

— Дядя Паша! — шепотом звала она.

Бочкин сидел, задрав плечи и вжав в них голову, глаза его были крепко прижмурены. Руками он обхватил грудь, дышал еле слышно. От толчков Людочки он чуть не съехал по стене набок.

— Тише, тише, — пробормотал он, не открывая глаз, и погрозил перед собой пальцем.

Опустившись на колени, Людочка стала осторожно стаскивать с него сапоги…

Случилось такое в четверг, а на другой день, как ни в чем не бывало, Павел Иванович тихонько ушел на работу, а вечером, как и всегда, привез из яслей Леночку. Обычно прошли суббота и воскресенье, а в понедельник Павел Иванович с утра пораньше повез сонную, капризничавшую Леночку в ясли.

Каково же было удивление Михайловны, а затем и сына, когда вечером, придя с работы, они увидели всех троих дома: и Павла-черта, и Людочку, и весело бегавшую по комнате Леночку.

— Вот послушай, что он решил, Иваныч-то наш, — необычным, жалобным и обиженным тоном произнесла мать, кивая на нахохлившегося в углу дивана, словно ястребок, неподвижного Павла Ивановича.

— Ну, проясни ситуацию, батя, — сдержанно попросил Константин, поигрывая шишками на сжатых челюстях.

Бочкин сидел, опустив по своему обыкновению глаза, и вдруг медленно поднял их: светлые пронзительные глаза, которые никогда не ведали по-настоящему страха, лишь вечно были окутаны печалью покорности и смирения. И пасынок, ожегшись об эти глаза, невольно отшатнулся и, потеряв равновесие, стал поспешно искать задом сиденье кресла.

— А чего там… объяснять, — произнес Павел Иванович обычным своим затухающим голосом. И вдруг он выкрикнул, восходя в этом крике до мальчишеского звона: — Наплевать мне отныне на вас! Развожусь я с вами, вот что!

Была глубокая тишина, и даже Леночка, сидевшая на коленях у матери, не издала ни звука.

— Будете Леночку в пятидневке томить, то разведусь я, и не видать вам больше, сатанюги, моей пенсии. А суд мне выделит одну комнату, не пропаду, проживу и без вас. Так что решайте.

Мать и сын молчали, соображая, и не надо было им совещаться друг с другом. Они быстренько-быстренько считали: сто двадцать да плюс рублей семьдесят-восемьдесят, что он зарабатывает на овощной базе — это сколько же уйдет из дома? А Люда сможет от силы сто принести. Арифметика была простая.

— А мать с дитем пускай дома сидят, вот как я понимаю настоящее воспитание, — диктовал свои условия взбунтовавшийся Бочкин.

И условия эти, конечно, были приняты, и Людочка освободилась от своей холодной стройки. А Павел Иванович продолжал перебирать на базе картошку, отделяя гнилую от целой, работая аккордно, и по вечерам, вернувшись домой, схватывал на руки внучку и шел с нею гулять.

Была самая пора детишкам возиться в снегу, кататься по волжскому темному льду на коньках, и Павел Иванович, держа на одной руке Леночку, а в другой размахивая детской лопаткой, шел по скользкому проулку к набережной Волги. Иногда, на безопасном ровном месте, он припускал бегом, семеня тонкими ножками в новых хромовых сапогах. На ходу он то и дело приникал лицом к румяному личику ребенка и увлеченно бормотал:

— Вон гляди, Леночка, летит ворона! А вон еще две! Ворона мах-мах крылышками! А вон собака бежит через Волгу, наверное, Шарик. Ух какой он, Шарик, ух как бежит! Мы тебя догоним, Шарик, догоним с Леночкой, догоним!

МОЛНИЯ В ГОРОДЕ

Молодой индус, смуглый, тонкий в кости и затянутый в зеленую облегающую рубаху навыпуск, попал под дождь и вынужден был стать под карниз пустующего бульварного киоска. Люди поспешно пробегали через бульвар, сгибаясь под бичующим ливнем, прикрывая голову газетами, портфелями, сумками. Киоск находился в стороне от главной аллеи бульвара, и здесь же рядом был устроен щит для газеты «Вечерняя Москва». Кто-то надорвал приклеенную газету сверху вниз, и теперь отвисший газетный лоскут вздрагивал и шумел под градом крупных дождин, провисая все ниже и ниже. Сверкающие белые струи хлынули с кровли киоска, вытягиваясь в длинные водяные шнурочки перед лицом индуса. В его широко раскрытых печальных глазах блуждал бегущий отсвет низвергающейся воды.

Индус этот был поэтом, писал торжественные, изящные стихи, был влюблен и временно бежал от своей не очень удачной любви в самую глубину России. И так как голова его давно привычна была мыслить стихами, то ему пришло на ум, глядя на бегущих под дождем людей: В день примиренья с вечностью ты будешь нем и неподвижен, человек. Но, невзирая на такое предопределение, люди были суетливы и шумны под летним неожиданным ливнем, и бодрое веселье выражали их прыжки через образовавшиеся вмиг лужи.

Поэт же, неподвижно стоя под случайным прикрытием и мысля столь печально, ощущал сейчас особенную боль и неизмеримость своего одиночества. С каким-то потрясенным недоумением он вбирал большими темными глазами многообразное, сложное, стремительное движение мира, мгновенно преображенного внезапной грозой. Ближайшие к его лицу струи падали совершенно отвесно, словно нити бисерной занавеси, но сквозь эту хрустальную завесу видны были косые, подхваченные ветром дождевые нити над главной аллеей, а еще дальше, за изумрудным газоном, бурлила белая сумятица несомых вихрем водяных пылинок. За туманным их вихрением скрылись высокие дома, стоящие за оградою бульвара. Желтые ручьи вырывались на самую середину пешеходной дорожки, превращая ее в быстротечную речку.

Подошел и приютился рядом с индусом уже основательно промокший человек, огромного роста тучный старик с растрепанной бородой. Одет старик был более чем небрежно, с дервишеским безразличием к тому, что подумают о нем люди, привычные оценивать достоинство человека прежде всего по тому, как он одет. Достаточно выразительным было уже то, что на мягких обширных штанах его, подхваченных на толстом животе стареньким ремешком, не было ни одной пуговицы.

Старика этого заморский поэт давно уже приметил, часто гуляя по бульвару, расположенному неподалеку от гостиницы. Обычно бородатый старец часами просиживал на дальней от аллеи скамье, за площадкой для детских игр. Рядом с ним неизменно находилась смиренного вида старушка, столь же скромно одетая, как и он, маленькая и незначительная возле него — огромного, неподвижного и величественного. Сейчас этой старушки почему-то не было. Возможно, она спряталась от дождя в другом месте, подумал поэт. А возможно, ушла домой и готовит сейчас обед своему господину и повелителю…

Так думал поэт, искоса незаметно разглядывая соседа по укрытию. От мокрой одежды его исходил душный запах. Могучий, в рытвинах, сократовский нос старика был усеян мелкими капельками дождя. Взгляд его нелюдимых глаз уставился из-под седых косматых бровей в грозовое пространство, но не очень глубоко в него. На своего случайного соседа никакого внимания он не обращал, пребывая в своей, может быть, доброй, а может быть, и горькой отрешенности.

Индус был большим другом страны, в которой гостил сейчас, и поэтому не придавал особенного значения невзрачному виду старика. Поэт желал быть справедливым: в Бомбее бедно одетых гораздо больше. Но помимо этого политичного соображения, умиротворяло поэта и его личное, особенное отношение к ценностям жизни. Смуглолицый красавец, гладко выбритый, молодой, благоухающий, с вьющимися и влажно поблескивающими кудрями — поэт, однако, был приверженцем йоги в одном из аскетических ее направлений. И он мысленно приветствовал своего соседа как возможного брата по убеждению. Но старик никак не желал откликаться на это беззвучное приветствие.

И самая простая человеческая мысль о том, чтобы предложить бедняку помощь, пришла в голову индусу. Но в это время загрохотал гром, словно бы грозно предостерегая, и прокатился, ворча по-львиному, от одного края неба к другому. Раскаты и удары последовали часто, огромный город гудел, гремел, как пустой котел, и поэту почему-то мнилось, что вся эта грозовая музыка сопутствует именно появлению возле него таинственного старика. Столь фантастическая, но мощная по размаху и красоте метафора понравилась поэту, и он улыбнулся. И вдруг неимоверно яркий, огромный, мгновенный свет ослепил его, и в тот же миг город как бы исчез. Минуту, может быть, полминуты спустя поэт вновь увидел бульвар, заливаемый дождем. И совсем невдалеке, всего лишь за мокрым газоном, дымилось поверженное молнией дерево. Толстый столетний ствол его был расщеплен и скручен, раскидистая крона, оторванная и отброшенная титанической силой, валялась в стороне, и ветви упавшей вершины еще раскачивались, как будто корчась от боли. Белые щепки и обломки, словно кости, торчали из ран сраженного дерева. Из трещины расщепленного ствола курился дым.

Хрупкий индус в облегающей зеленой рубахе стоял ни жив ни мертв. Смуглое лицо его побледнело, приняв цвет необожженного глиняного сосуда. Глаза блуждали. Но наконец он осознал, что случилось, ощутил вновь свое существо, приободрился и с жалобной улыбкой на полиловевших губах обернулся к своему соседу. Но, взглянув на него, он совершенно не узнал старика. Грива волос на большой голове его растрепалась и вздыбилась космами. Глаза горели, и торжествующая, красивая, яркая улыбка озарила бородатое лицо. И всего лишь одно слово, не слово, а скорее короткий рык издал он, поглаживая крупной рукою бороду:

— О-го!

И взглянул на заморского гостя. А тот радостно улыбнулся в ответ. Мгновенно, как недавний удар молнии, минуя все преграды времен, пространств и чужеродности, пришло к ним неожиданное человеческое взаимопонимание.

— Мир наш дивен и прекрасен, а мы все его зрители, — сказал старик, многозначительно и весело глядя на индуса.

— Нам говорить надо спасибо, — отвечал, соединив ладони и слегка кланяясь, молодой поэт.

— Вот именно! Возблагодарим суть творящую!

— Мы должны жить для друг друга… Чтобы для добра! — воскликнул индус, глядя на старика повлажневшими от внезапных слез глазами. — Все люди есть братья! И чтобы мир на земле!

— И жизнь вечная пусть царит! — подхватил старик мысль молодого поэта.

Они стояли под карнизом газетного киоска и, радостно глядя друг на друга, смеялись весело, громко, беспечно, как дети. На них удивленно оглядывались прохожие с раскрытыми над головою зонтиками, в сырых плащах… А после индус снова сложил руки и согнулся в глубоком поклоне. Тучный старик тотчас же ответил ему таким же поклоном, старательно и, видимо, с удовольствием соединив мясистые ладони в непривычном для него жесте приветствия и мира.

Они пошли в разные стороны по бульвару, сверкавшему чистыми зеркалами луж, которые надо было обходить кругом. Они оглядывались друг на друга, и поэт издали махал тонкой смуглой рукой, изящно воздев ее над собою, а старик, приостанавливаясь, величественно кивал ему в ответ.

КЛЕТКА С ТЕЛЕВИЗОРОМ

Помню, сидела я на той удобной скамейке в детском парке и смотрела на старую кобылицу-пони, бурую, с белыми пятнами, с мохнатыми ушами и длинной гривой, падающей ей на глаза. К дремлющей лошади подбежал ребенок, мальчик в синем пальто и красной вязаной шапочке — такой яркой, словно спелая ягода земляники в зеленой траве. Мальчик что-то протянул в руке, но дряхлый пони лишь неохотно приподнял голову, вовсе не собираясь брать подачку. Мальчик огорчился и с растерянным видом обернулся к бородатому отцу, который с длинной трубкой в зубах со снисходительным видом приближался к ним…

Был теплый московский октябрь, на редкость тихий и солнечный, сухая листва, желтая и покоробленная, с загнутыми краями, застлала газоны, укрыла подножия деревьев в парке. Теперь вечерняя темнота наступала рано, и я, возвращаясь домой вдоль железной ограды суворовского училища, уже не видела того, что обычно приходилось видеть всю весну и лето.

А происходило там вот что. К суворовцам, стройным крепким мальчикам в черной форме, бегали их девчонки, и те из военных мальчиков, которым не было увольнения, назначали свидания прямо у решетки. Вот и стояли там и сям вдоль ограды, приникнув лицом к лицу, влюбленные парочки, и пространства между железными прутьями вполне хватало, чтобы обмениваться нежными поцелуями, и я тихонько шла мимо них, постукивая своей клюкой.

Подобные дела продолжались с весны до самой осени, а осенью как будто исчезали вокруг всякие поцелуи, словно улетевшие перелетные птицы, и безжизненно пустела железная ограда военного училища, осыпаемая дождем сухой листвы. Но оставалась тишина больших парковых деревьев, оставались два сонных пузатых пони, которые уже много лет стояли там, на дальней поляне парка. И через равные промежутки времени пробегали мимо, словно отсчитывая минуты и часы быстротечной золотой осени, с одним и тем же механическим шумом голубые поезда метро, надземная линия которого проходила сразу же за парковой оградой.

И вот в один из таких осенних дней, когда я с невольной грустью смотрела на то, как к старой кляче снова и снова подбегают дети, чтобы погладить ее, угостить, растормошить, — и среди них был мальчик в невероятно красной шапочке, — ко мне подошла она… Высокая блондинка, на которой все было ладно и хорошо: завитые локоны до плеч, светлые брюки с широкими манжетами и голубой, под цвет глаз, мягкий пуховый свитер, свободно обвисающий на тонком, чуть длинноватом стане.



Поделиться книгой:

На главную
Назад