Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воспоминания. Мемуарные очерки. Том 2 - Фаддей Венедиктович Булгарин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я сказал выше, что, будучи добрым и чувствительным, он не умел в своих сочинениях трогать сердца и извлекать слезы. Так было при жизни его, но когда я теперь стал перечитывать его сочинения, то, нахохотавшись досыта, невольно прослезился, находя благодарность к благодетелям, искреннюю любовь к человечеству, простодушие и честность во всех его помыслах. Дети его должны написать на надгробном памятнике Александра Ефимовича ту самую эпитафию, которую он сочинил для своего отца:

Здесь прах покоится честнóго человека: Он зла не делал и врагам; Служил отечеству с усердием полвека И имя доброе оставил только нам[251].

В моих «Воспоминаниях» я скажу о А. Е. Измайлове больше[252], а теперь и так слишком расписался сам не знаю как! Как вспомнил о том времени, когда у нас были и лето[253] и литература, когда мы, т. е. пишущая братия, собирались в дружеские кружки, проводили время без карт, шутили, забавлялись, печатали друг противу друга шутки, не оскорбляя притом чести намеками и иносказаниями… уважали друг друга… вспомнил, и забылся! <…>

[О. И. Сенковский] [254]

Некоторые почитатели покойного Осипа Ивановича Сенковского, желая составить полную его биографию[255], просят всех знавших его сообщить известные им о нем сведения не позже 1 сентября сего года в книжный магазин А. Смирдина сына[256] и Комп. Я знал покойного О. И. Сенковского с начала 1817 года[257], т. е. сорок с лишком лет, прочел все, что он написал по-русски, по-польски и по-французски, и могу утвердительно сказать, что находился с ним всегда в самых коротких отношениях. И на этот торжественный вызов гг. почитателей покойного Сенковского обязан я сказать все, что знаю.

Обращаюсь сначала к почитателям О. И. Сенковского с краткою речью: «Каких же сведений о покойном требуете вы, господа, когда в Справочном энциклопедическом словаре, изданном под редакциею А. Старчевского (том IX, часть II, на странице 370 до 377)[258], премелким шрифтом напечатана полная и преполная биография О. И. Сенковского?» В этой биографии род Сенковских выведен из известного рода Сарбевских, в котором процветал знаменитый поэт Сарбевский (Sarb[i]evius). Исчисление предков его начинается со времен польского короля Сигизмунда I. По исчислению всех предков покойного Осипа Ивановича видно, что многочисленные отрасли Сенковских из Сарбева, из Великого Сенкова, из Болемина, из Войнова[259] были, по уверению биографа, близкие между собою родственники. В этом жизнеописании прибавлено, что все они были великие писатели и люди близкие к польской королевской фамилии и что один из Сенковских[260] был другом Коперника и Гозиуса. Чудное сочетание великих мужей в одном роде! Дед О. И. Сенковского, по удостоверению биографа, находился в тесных дружеских связях с бывшим королем польским Станиславом Понятовским, а отец Осипа Ивановича, по словам биографа, [был] камергером короля, славился с ранних лет отличным образованием и необыкновенным остроумием. Женщины в роде Сенковских, по словам биографа, были немки, итальянки и француженки. Вступление в биографию О. И. Сеновского – настоящая «Илиада»! Недостает только доказательства происхождения героя от Юпитера. Но мы, благоговея пред возгласами биографа, осмелимся сказать, что слышали от покойного нашего дяди, подконюшего Великого княжества Литовского и маршала трибунальского Павла Булгарина, как он, рассказывая самому О. И. Сенковскому об его отце, припоминал, что отец Сенковского, родовой дворянин, служил прежде у известного богача Тизенгауза, потом исправлял у моего дяди звание комиссара, или эконома в поместье его. Это нисколько не унижает Осипа Ивановича, потому что в старинной Польше обедневшие члены весьма хороших фамилий служили у других богатых дворян, хотя и обедали за одним столом с ними и составляли общество хозяина (jak wolny z wolnym, jak równy z równym[261]).

По окончании курса наук в Минской гимназии[262] О. И. Сенковский поступил в Виленский университет и, оказав необыкновенные успехи в науках, обратил на себя внимание профессоров университета, славившихся тогда в Вильне. В это время Сенковский, пристрастившись к восточным языкам, познакомился с одним ученым татарином и под его руководством перевел с арабского на польский язык басни Пильпая, снабдил их комментариями и напечатал[263]. Виленский университет не имел тогда профессора восточных языков, и этот перевод Пильпая подал мысль ученым основать в университете кафедру восточных языков, на что с радостью согласился бывший тогда попечителем университета князь Адам Адамович Чарторийский, пользовавшийся особенною милостию императора Александра Павловича. Образованная публика, которая на зиму собиралась в Вильне и всегда живо сочувствовала успехам тамошнего университета, содействовала исполнению этого предприятия. Добровольными складчинами собрана была значительная сумма, чтоб отправить О. И. Сенковского на Восток для изучения восточных языков, с одним только условием, чтобы он издал, на польском языке, знаменитое сочинение д’Оссона о Турции, с комментариями[264]. В 1819 году Сенковский отправился в Константинополь, а оттуда на Ливанские горы, где, между племенем друзов[265], жил известный ученый ориенталист Арида. В Ливанских горах Сенковский изучил древний арабский язык и новое его наречие, также и язык турецкий. Потом совершил путешествие по Египту и Нубии. Из Константинополя послал в виленский журнал («Dziennik Wileński») статью о своем путешествии из Вильны до Одессы, в которой описаны помещичий быт и состояние поселян в губерниях, от Польши присоединенных. В этой статье жестоко отделаны все помещики, которые подписались на его путешествие[266]. Некоторое время О. И. Сенковский находился при нашей миссии в Константинополе, под начальством посла нашего в Турции барона (впоследствии графа) Г. А. Строгонова. В конце 1821 года, при разрыве с Турциею, Сенковский возвратился в Вильну, но, вооружив против себя прежнею статьею всех виленских ученых и виленскую публику, нашел весьма неблагоприятное к себе расположение. Мысль об определении его профессором восточных языков в Вильне была весьма отринута – хотя его биограф в «Справочном энциклопедическом словаре» и утверждает, что ему предоставлено было это место[267]. При таком расположении виленского общества Осип Иванович решился отправиться в Петербург и прибыл сюда в 1823 году[268]. На другой день по прибытии он навестил меня. Я должен был поделиться с О. И. Сенковским, как говорится, последними крохами, и он принял за то участие в моих трудах. Первая статья его, напечатанная в «Сыне Отечества», наделала много хлопот. Сенковский написал известие о путешественнике по Египту г. Бельзони, опровергая все его заслуги и достоинства[269]. И в это самое время Бельзони прибыл в Петербург. Трудно себе представить, до какой степени ожесточился Бельзони! Он непременно хотел убить Сенковского, и мне стоило немало труда и хлопот успокоить раздраженного итальянца[270].

В начале 1824 года навестил я бывшего тогда попечителем С. Петербургского учебного округа Дмитрия Павловича Рунича[271] и застал его, пишущего письмо в Вену, к известному ориенталисту Гаммеру, с просьбою прислать ориенталиста для замещения гг. Деманжа и Шармуа, которые в это время перешли из университета в Министерство иностранных дел. Узнав о содержании письма, я сказал Руничу, что он может заменить этих иностранных профессоров русским подданным, который на счет виленского дворянства обучался восточным языкам на месте и находится теперь в Петербурге. Д. П. Рунич весьма обрадовался этому известию и поручил мне на другой же день привезти к нему молодого ориенталиста. Я исполнил поручение. Сенковский отправлен был к академику Френу для испытания и вслед за тем определен ординарным профессором восточных языков в С. Петербургском университете[272]. В 1826 году Сенковский издал на польском языке сочинение под заглавием «Collectanea» или извлечение из турецких летописей разных отрывков, касающихся до сношений и столкновений Турции с Россиею и Польшею[273]. Эта книга произвела величайшее негодование во всех провинциях, составлявших древнюю Польшу. Все ложные и превратные рассказы турецких историков относительно сношений Турции с Польшею представлены были Сенковским как сущая правда, и польские победы над турками превращены в поражения. В 1828 году Осип Иванович издал, на французском языке, забавную, но при том злую статью против известного венского ориенталиста Гаммера, написавшего книги: «Des origines russes» и «Supplément à l’Histoire des Huns, des Turcs et des Mongols»[274]. В 1830 г. издал он перевод или, правильнее, переделку романа Мориера, под заглавием: «Гаджи-Баба», который имел два издания[275]. В то время О. И. еще плохо владел русским языком, и перевод его был исправлен или, лучше сказать, переделан Н. И. Гречем. В 1829 г. Сенковский назначен был членом ценсурного комитета, в котором звании находился до 1833 года[276]. Он был отличный ценсор, руководствовал и предостерегал писателей, стараясь по возможности расширить круг их деятельности. После издания «Гаджи-Баба» Сенковский начал писать по-русски и помещал статьи в издававшихся тогда альманахах и журналах[277]. Он особенно был замечателен так называемым юмором (humour); хотя многие статьи его не отличались безукоризненною чистотою и правильностью слога, но везде проявлялись его ум, начитанность, познания и наблюдательность. Так называемой сердечной стороны в его сочинениях вовсе не заметно. В 1833 году начал он издавать журнал «Библиотека для чтения» с книгопродавцем А. Ф. Смирдиным, который взял на себя все издержки. В первом году издания (1834) участвовал в нем Н. И. Греч[278].

Не стану разбирать подробно «Библиотеки для чтения»; скажу только, что между многими остроумными ее статьями было бесчисленное множество парадоксов и вообще несправедливых мыслей и суждений. Не зная вовсе России и нравственного ее состояния, изучив русский язык только поверхностно, в зрелом возрасте, Осип Иванович вздумал быть преобразователем и законодателем русского языка! Сенковский начал свое преобразование русского языка с уничтожения местоимений сей и оный![279] Это понравилось молодым писакам. Между тем употребление этих местоимений не противно духу русского языка, и иногда одно такое местоимение дает, как говорится, тон целой речи. Все юмористические статьи он стал подписывать вымышленным прозванием Барон Брамбеус. Это прозвание пришло ему в голову при следующем случае. Однажды он пришел ко мне и застал моего мальчика Ефимку, читающего в передней сказку о Францыле Венециане[280]. Сенковский взял книгу и нашел в ней прозвание Брамбеус; оно ему чрезвычайно понравилось; он вошел ко мне в комнату с хохотом, повторяя: «Брамбеус! Брамбеус!» и потом усвоил себе этот псевдоним. «Библиотека для чтения», несмотря на все несообразности и множество в ней неправды, была журналом занимательным, когда ею заведовал сам Осип Иванович. По несчастию, большей части его изысканий нельзя верить на слово. Ни с одним литератором ни в Вильне, ни в С. Петербурге не был он никогда в дружеских, близких отношениях и всегда, так сказать, жил особняком. Только я был так счастлив, что с 1817 года, до самой своей смерти, О. И. Сенковский никогда не писал против меня, так чтобы поколебать мой литературный авторитет. Напротив, я, грешный, иногда не мог вытерпеть его ложных выходок и писал против него в «Северной пчеле»[281]. Надобно отдать справедливость Осипу Ивановичу, что он никогда за это на меня не гневался и при встрече всегда с улыбкою говорил: «Перестань горячиться из пустяков!» Впоследствии, как известно, Сенковский избрал в соиздатели «Библиотеки для чтения» г. А. Старчевского, который, вероятно из благодарности к Осипу Ивановичу, поместил в изданном им Справочном энциклопедическом словаре (Том IX. Часть II. Стр. 370–377) так называемую биографию Сенковского. Право не знаю, как назвать эту статью! Полагаю, что ни в одном из языков всего мира нет статьи, в которой все было бы искажено и изложено таким превратным образом. Всем известно, что Сенковский знал языки русский, польский, латинский, французский, арабский и турецкий. И этого уже довольно для ученого человека. Но кроме того весьма порядочно разумел языки итальянский и английский. Только один немецкий язык ему никак не давался. Послушайте его панегириков. Господин А. Старчевский уверяет (Справочный энциклопедический словарь. Том IX. Часть II. Стр. 371), что Сенковский, будучи уже профессором Петербургского университета, изучал: китайский, монгольский, манджурский, тибетский, санскритский и многие другие языки. Новый редактор «Библиотеки для чтения» (в книжке за апрель сего года) в похвальном слове основателю этого журнала[282] утверждает, что Сенковский знал совершенно немецкий язык и удивлял медиков своими познаниями в области медицинских наук. Это точно такая же правда, как и показание, что Сенковский знал санскритский язык! Но удивляюсь, как он при жизни своей позволил господину А. Старчевскому напечатать себе заживо панегирик, основанный на лжи и проникнутый хитросплетениями. Нет спора, что Осип Иванович знал много, но зато г. Старчевский написал о нем такие небылицы, какие не могли бы даже войти в хорошо составленную сказку. Ожидаем полной биографии О. И. Сенковского, человека ученого, умного, но более остроумного, трудолюбивого, деятельного, обладавшего многосторонними и разнообразными сведениями, вообще человека с большими дарованиями, но… довольно о нем; придерживаюсь буквально сказанного Стерном: «Варвара мне тетка, а правда сестра»[283]. Dixi![284]

[П. А. Катенин] [285]

<…> мы весьма благодарны П. А. Плетневу за сообщение биографий литераторов в Известиях Императорской академии наук, по Отделению русского языка и словесности. В томе III, на листах 1, 2 и 3, помещены биографические записки о трех членах академии по Отделению русского языка и словесности[286]: о бывшем министре народного просвещения князе Платоне Александровиче Ширинском-Шихматове, о Петре Александровиче Катенине (отставном генерал-майоре) и о корреспонденте Модесте Андреевиче[287] Резвом, инженер-полковнике и вице-директоре Строительного департамента Морского министерства. Литературные труды князя П. А. Ширинского-Шихматова, хотя и похвальные, не имели влияния на ход и направление современной литературы, а о служебной его деятельности по части Министерства народного просвещения я не имею права говорить, тем более, что все похвальное высказано в краткой его биографии. Модест Андреевич Резвой усердно содействовал к полноте Словаря русского и церковнославянского языка[288] объяснением и составлением музыкальных терминов, вовсе не участвуя в движении русской литературы. Петр Александрович Катенин в свое время действовал усердно в литературе и драматургии и имел сильное влияние на литературу драматическую, и потому я останавливаюсь на нем, с замечанием, что все три упоминаемые здесь литератора начали свое поприще в военной службе.

П. А. Катенин родился 11 декабря 1792 года, скончался в деревне своей, в Костромской губернии, 23 мая 1853 года, на шестьдесят первом году своей жизни. В 1810 году он поступил из гражданской службы в военную портупей-прапорщиком в лейб-гвардии Преображенский полк и после десятилетней примерной службы произведен в том же полку в полковники, на двадцать девятом году жизни. Он отличался храбростью в сражениях при Бородине, Люцене, Бауцене, Кульме и Лейпциге[289], и достиг бы, без сомнения, высоких чинов, если б беспрерывно продолжал военную службу. Но непреодолимая страсть к литературе отвлекла его, в мирное время, от военной службы[290]. Он был самою природою создан поэтом, одарен самою счастливою памятью, живым воображением и тонким вкусом изящного. Поэты и некоторые писатели славного Карамзинского периода[291] составляли его общество в отставке, и главное занятие его было драматическая литература. П. А. Катенин перевел стихами из Расина «Эсфирь»[292], и в этой трагедии играли еще две драматические наши знаменитости Яковлев и Семенова (Катерина Семеновна). Из Расина же он перевел «Баязета», из Корнеля «Сида» и четвертое действие «Горациев». Для комической сцены переведены П. А. Катениным «Les fausses confidences»[293] из Мариво (под русским заглавием «Обман в пользу любви»), «Le méchant»[294] Грессета, под заглавием «Сплетни», и три комедии: «Недоверчивый», «Говорить правду, потерять дружбу» и «Нечаянный заклад»[295]. Из собственных сочинений П. А. Катенина для театра известны: «Андромаха», трагедия в пяти действиях в стихах, «Пир у Иоанна Безземельного», пролог к драме князя А. А. Шаховского «Иваноэ»[296]. Без всякого сомнения, эти литературные труды составляют большую заслугу в литературе, но, как справедливо замечает П. А. Плетнев (стр. 23): «Важнейшая заслуга его драматическому искусству в России состояла в образовании знаменитого Каратыгина, с которым он во всю жизнь оставался в дружеских сношениях». Разумеется, таланты от Бога, но талант требует возделания, как все усовершенствованное в природе. Дикая природа может быть хороша, но в приятных искусствах и художествах талант требует возделания и образования. Покойный Василий Андреевич Каратыгин сам сознавался своим приятелям, что он, под руководством П. А. Катенина, прошел наново и с большою пользою русскую грамматику, риторику и пиитику, весь курс декламации, научился, по указаниям П. А. Катенина, писать стихи, и по его совету стал изучать в истории характеры тех лиц, которые надлежало представлять на сцене[297]. Повторяю с П. А. Плетневым: большая заслуга! Десять лет прожил П. А. Катенин в своей деревне, в уединении, с своими книгами и идеями, начал писать комедию «Вражда и любовь», которая осталась неконченою[298], и в это же время написал «Размышления и разборы», которые помещены в «Литературной газете», издававшейся бароном Дельвигом, в 1830 году[299]. В этой статье изложены замечания: 1) об изящных искусствах, о поэзии вообще и о поэзии еврейской; 2) о поэзии греческой; [3) о поэзии латинской;] 4) о поэзии новой; 5) о поэзии итальянской; 6) о поэзии испанской и португальской и 7) о театре. П. А. Катенин знал языки французский, немецкий, итальянский, испанский и латинский. П. А. Плетнев в своем биографическом очерке (стр. 23) говорит: «В числе немногих из писателей наших он рано почувствовал необходимость пользоваться в языке русском теми разнообразными красками, которые сообщаются ему искусным слиянием наречий старинного и нового, книжного и устного». В этой краткой статейке я вовсе не намерен разбирать, необходимо ли, для разнообразия современной речи, употреблять старинные слова и старинное книжное наречие. По моему мнению, давно уже изложенному, старинная русская письменность есть подражание церковному языку, созданному из наречий булгарского и сербского. Таким языком никогда не говорили на Руси, и это был язык условный, или книжный. Каждый писатель, в старину, умышленно старался отдаляться от изустного наречия и приближаться к языку книжному, или условному, составленному южными и юго-западными славянами. Это был обычай. По моему мнению, в нынешнее время должно писать так, как правильно (NB правильно!) говорится на великороссийском наречии. Так писали Карамзин, Дмитриев, Жуковский, Пушкин и лучшие наши поэты и прозаики. И поэтому многие из русских писателей, современных П. А. Катенину, не соглашались с ним насчет введения старинных слов и оборотов, находящихся в церковных книгах и старинных русских летописях, в новый русский гражданский язык. Вот и вся причина литературных недоразумений и распрей, по случаю выхода в свет, в 1832 году, «Сочинений и переводов» П. А. Катенина, в двух частях. В этом собрании помещены: 1) «Пир у Иоанна Безземельного»; 2) отрывок из комедии «Вражда и любовь»; 3) четвертое действие из трагедии «Горации», четвертое действие из трагедии «Медея», рассказ Терамена из «Федры», три отрывка из «Гофолии». Прочих переводов П. А. Катенина и собственных его сочинений, прежде изданных, равномерно как и прозы его, нет в этом собрании сочинений, и потому издание неполное[300]. На счет содержания пиес П. А. Катенина никогда не было спора, и все в этом отношении признавали их достоинство. Спорили только о словах, т. е. о введении старинных или устарелых слов в новый русский гражданский язык, признавая заслуги П. А. Катенина в русской литературе и отдавая полную справедливость его полезной деятельности. В 1833 году Императорская Российская академия (которой председателем был известный любитель и поборник церковного языка и вообще всех славянских языков адмирал Александр Семенович Шишков) избрала П. А. Катенина в число своих действительных членов, и он в том же году вступил снова в военную службу и отправился на Кавказ, поступив в Эриванский карабинерный полк. В 1836 году он назначен был комендантом в крепость Кизляр, и чрез два года вышел в отставку с чином генерал-майора и поселился снова в своей деревне, где и кончил свою полезную и трудолюбивую жизнь, в продолжение которой заслужил почетное имя и в военной службе, и в русской литературе.

По смерти П. А. Катенина один из близких его родственников сообщил мне его стихотворение, написанное незадолго до его кончины. Это была элегия, в которой покойный, описывая старое дерево, уже лишающееся жизненных сил, намекал на свое положение. Я намеревался напечатать это прекрасное стихотворение в «Северной пчеле», но желал при этом сообщить биографические известия о жизни поэта и потому обратился к его старинному другу, В. А. Каратыгину. Он взял у меня стихотворение покойного П. А. Катенина, обещал собрать все материалы для его биографии, но этим и кончилось дело! Занятый своею службою, В. А. Каратыгин не мог в скором времени удовлетворить моего желания – я ждал, а между тем умер, почти внезапно, и В. А. Каратыгин! Прекрасное стихотворение не отыскано в бумагах покойного[301]. Искренно сожалея о потере этого стихотворения, я чрезвычайно благодарен П. А. Плетневу за биографический очерк П. А. Катенина, доставляющий мне случай выразить мое искреннее уважение к писателю, любившему пламенно русскую литературу и оказавшему ей значительные услуги. П. А. Плетнев в своем биографическом очерке упомянул о твердом и благородном характере П. А. Катенина, о его живом воображении (стр. 22) и сказал, что «он был поэт не только в стихах, но и в разговорах и в действиях». Все это совершенно справедливо. П. А. Катенин был честен и благороден во всех своих поступках, храбр в боях, приятен в беседах, но иногда пламенное воображение увлекало его в литературных спорах, когда пытались опровергнуть его литературное мнение на счет так называемой классической литературы, которой он строго придерживался, и на счет русского языка, в который он желал ввести старинные формы и устаревшие слова. Впрочем, П. А. Катенин никогда не переступал за черту вежливости и деликатности, которыми отличается человек благовоспитанный. Словом, П. А. Катенин оставил по себе память на трех поприщах, на которых он действовал, память храброго и расторопного офицера, отличного литератора, честного человека и доброго помещика. Этого довольно![302]

[А. А. Дельвиг] [303]

<…> В № 1 «Современника» на 1854 год бросилось мне в глаза прежде всего: «Дельвиг, статья третья. Соч. В. П. Гаевского»[304]. Мы вовсе не знаем почтенного автора этой статьи, но из существа ее заключаем, что он писал по слухам и по известиям, напечатанным в современных журналах, но сам не находился в литературном кругу той близкой к нам эпохи, которую описывает, и потому можем смело сказать, что эта блистательная эпоха нашей литературы представлена автором в не надлежащем свете, а действовавшие в ней лица поставлены вовсе не на тех местах, которые они занимали в литературном кругу[305]. Удивляюсь только терпению и трудолюбию автора, который перечитал множество журналов, хрестоматий, альманахов и т. п. для составления своей статьи! Труд истинно исполинский! Скажу вкратце мое мнение об этом труде.

Барон Антон Антонович[306] Дельвиг, воспитаник Императорского Царскосельского лицея, был очень добрый малый, веселый собеседник приятельских пирушек, человек с талантом, хотя и весьма ограниченным, и главное – задушевный друг первого русского поэта А. С. Пушкина, друг и товарищ Пушкина от детства, по лицею. Эта дружба, которую со стороны Пушкина можно назвать даже слабостью, доставила Дельвигу известность в литературном кругу и некоторое значение в современной литературе. Но как о поэте, о Дельвиге можно только приятно вспомнить в истории литературы. Мелочные его стихотворения написаны гладко, как и все, что тогда выходило из-под пера современников Пушкина, но не заключают в себе ни глубоких мыслей, ни сильных ощущений, ни ярких картин. Песенки, послания, куплеты, эпиграммы и другие стихотворения Дельвига – мелкие вкусные конфекты, но не крепительная пища для ума и сердца. Такую огромную и старательную статью можно было бы написать только о Карамзине, Державине и т. п., а не о бароне Дельвиге, которого все, знавшие его лично, приятно вспоминают как доброго и умного человека, но вовсе не как гениального поэта, которого, так сказать, каждый шаг, каждое движение, каждое слово дорого для потомства. В этом невольно сознается и сам автор статьи (на стр. 12). Излагая содержание письма Пушкина к Дельвигу, автор статьи говорит: «Он (т. е. Пушкин) называет Дельвига талантом прекрасным и ленивым[307], спрашивает, долго ли он будет шалить и разменивать свой гений “на серебряные четвертаки”[308], и, находя, что поэзия мрачная, богатырская, сильная, байроническая – истинный удел Дельвига, – заблуждение, объясняемое только пристрастием дружбы[309], – советует ему написать своего “Монаха”[310], умертвить в себе ветхого человека, но не убивать вдохновенного поэта»[311].

В примечании к стр. 15 автор статьи говорит: «Оговорка эта может служить доказательством равнодушия Пушкина к журнальным мнениям». Утверждаю, на основании личного знакомства с Пушкиным и целой кипы его писем ко мне, что никто более Пушкина не дорожил и не огорчался журнальным мнением! На меня, нижеподписавшегося, который находился в литературном кругу тогдашней эпохи и бывал во всех домах, где собирались литераторы[312], автор статьи ссылается много раз, т. е. на мои напечатанные рассказы[313], однако ж я должен сказать, что литературное общество у А. Ф. Воейкова[314] описано иначе нежели как было, и лица, которые, по словам автора статьи, украшали собою вечера А. Ф. Воейкова, в то время вовсе ничего не значили ни в свете, ни в литературе. Литературное общество у С. Д. П.[315], которое автор статьи поставляет рядом с собраниями у Карамзина, А. Н. Оленина[316] и Александры Андреевны[317] Воейковой (олицетворенной музы!), – принадлежало к задней шеренге, или, как написал Воейков, к 15 классу[318]. Там не бывал даже ни один журналист, кроме А. Е. Измайлова! Автор статьи, весьма часто ссылаясь на меня, нижеподписавшегося, весьма не благоволит к моему слабому дарованию. Доказательства везде, и особенно на 33‐й стран[ице], в примечании. Приводя сонет Дельвига к С. Д. П. при посылке сочинения Булгарина «Воспоминания об Испании»[319], автор статьи говорит в примечании: «В “Полярной звезде”, во “Взгляде на русскую словесность” в течение 1823 года, напечатано (стр. 4–5) несколько слов о сочинении г. Булгарина, доказывающих, что оно имело в свое время (!!!) некоторый успех, благодаря новости предмета и легкости изложения». Это говорит автор статьи. Благодарю его покорно! Не желаю я большего для современной брошюры, как легкости в изложении и современного успеха, а статье о Дельвиге – предоставляю бессмертие и вечное торжество, как «Илиаде» Гомера! Каким образом автор статьи помещает Батюшкова в число деятелей литературной эпохи с 1819 до 1825 года, когда он совершенно уже исчез с литературного поприща[320], и каким образом издание альманахов «Полярная звезда» и потом «Северные цветы» приписывает упадку тогдашних журналов и разладу их с ходом тогдашней литературы??? Все это совершенно несправедливо.

В басне А. Е. Измайлова «Слон и собака» стихи Крылова:

…в родню хоть толст Да не в родню был прост[321],

вовсе не намек на барона Дельвига, как утверждает автор статьи. Я знаю, на кого этот намек[322] – но не имею нужды объясняться. На стр. 42 напечатано: «постоянным и желанным гостем (т. е. у Александры Андреевны Воейковой) был В. А. Жуковский, встретившийся (??!!) с ней еще в Дерпте, в 1815 году, и посвятивший ей свою “Светлану” и несколько других стихотворений». Замечу автору статьи, что В. А. Жуковский не встретился в Дерпте с Александрою Андреевною Воейковой, но нарочно приехал жить в Дерпт, в котором А. Ф. Воейков был профессором русской литературы в тамошнем университете. В семействе А. Ф. Воейкова жила его теща, Катерина Афанасьевна Протасова (урожденная Бунина), сестра Жуковского, и другая дочь ее, Мария Андреевна Протасова, вышедшая замуж за профессора Мойера[323]. Когда А. Ф. Воейков поселился в Петербурге, В. А. Жуковский был не гостем у него, а жил в одной квартире[324]. На стр. 16 статьи, в примечании, между прочим напечатано: «Опечатки, обессмыслившие эти два стихотворения, так беспокоили Пушкина, что он просил г. Булгарина поместить их в надлежащем виде в издававшихся г. Булгариным “Литературных листках”, где оба стихотворения и были напечатаны в 1824 году, № IV, стр. 134 и 135. Они были доставлены г. Булгарину при письме Пушкина от 1 февраля 1824 года, из Одессы[325]. Это неизданное и любопытное письмо было сообщено нам в копии, но мы не считаем себя вправе напечатать его теперь, не имея на то согласия г. Булгарина».

Возражаю во всеуслышание: А. С. Пушкин писал письма всегда в один присест, наскоро и никогда не оставлял у себя копий этих мимолетных импровизаций. Я же никому не давал копий с письма ко мне Пушкина. Каким образом копия письма Пушкина ко мне могла попасть к сочинителю статьи о Дельвиге??!! Меня же, Ф. Булгарина, никто не спрашивал о подлинности письма и о позволении напечатать его! Иной подумает, будто меня спрашивали, а я отказал. У меня находится в собрании автографов целый пук писем А. С. Пушкина[326], из которых я и напечатаю некоторые, если Господу Богу угодно будет продлить жизнь мою до того тома моих «Воспоминаний», в котором будут изложены литературные мои отношения. Оканчиваю мое суждение о статье о Дельвиге.

[Н. М. Языков] [327]

Вот умер и Языков, на сороковом году возраста! Два литератора говорили о нем на его свежей могиле: г. Губер, в Петербурге (в № 5 Ак[адемических] в[едомостей][328]) и г. профессор Шевырев, в Москве, в «Московском городском листке»[329], и оба не сказали ничего определительного. Г. Губер, по случаю смерти Языкова, высказал несколько мыслей о прошлом и настоящем состоянии нашей литературы, назвал Языкова сподвижником Пушкина, вместе с Дельвигом и Баратынским, пожалел о положении поэта и художника, являющегося не вовремя (а NB все поэты и художники верят, что они опередили свой век), изложил несколько прекрасных истин на счет должного уважения к трудам и заслугам каждого литератора и заключил тем, что, говоря о Языкове, он (т. е. г. Губер) именно не хочет говорить о Языкове: Ergo: ex nihile nihil est (т. е. следовательно, из ничего и вышло ничего). Г. Шевырев, напротив, собственными стихами Языкова хотел определить и литературное развитие, и характер Языкова как поэта и как человека. По нашему мнению, это самое неверное и даже обманчивое средство к определению характеристики человека и поэта. Вы возьмете одни отрывки, а я возьму другие, и характеристика выйдет двусторонняя. Особенно опасно это средство к изображению таких поэтов, каковы были Языков, Дельвиг и Баратынский, которые в своих стихах клепали сами на себя небылицы и принужденно представлялись певцами полных чаш, дев и лени. Это были три божества, которых жрецами называли сами себя Языков, Баратынский и Дельвиг, назло благонамеренной критике, веря, что призвание поэта – петь лень, вино и любовь! Не вовсе чужд был этого предрассудка и Пушкин. В свое время мы были сильными противниками этой любовно-винно-ленивой школы и смело можем сказать, что много содействовали к обращению Пушкина на отечественные предметы, вопия громогласно, что поэзия должна приносить первые и лучшие жертвы пред алтарем живого Бога и Отечества[330]. Когда мы дойдем в наших «Воспоминаниях» до литературной эпохи[331], то приложим, в подлиннике, письма к нам Пушкина, и тогда самые противники наши удостоверятся в истине слов наших. То же самое говорили мы в глаза покойному Языкову, с которым познакомились в Дерпте, в 1828 году, где он доживал тогда свою студенческую жизнь. Познакомил нас друг Языкова, отличный художник-любитель, оригинально-умный и добрый старый дерптский студент и русский дворянин, Александр Дмитриевич Хрипков, который, окончив курс в Дерптском университете, лет двадцать собирался выехать из Дерпта и никак не мог решиться оставить ливонские Афины, где все мы жили тихо, мирно и приятно, по поговорке – как у Христа за пазухой[332]. Языков долго не решался приходить в мое мирное и богоспасаемое[333] Карлово[334], на дружескую хлеб-соль, и по произведении следствия о таком отчуждении оказалось, что причиною этого была привычка развязывать галстух после обеда, а когда мы уверили его, что в кабинете можно не только снять галстух, но и фрак, Языков стал часто навещать нас в Карлове. Это маловажное обстоятельство – важная характеристическая черта! Языков точно любил полениться и понежиться, любил хороший стол и веселую беседу, но был притом добрый, благородный, добродушный человек и оставил по себе в Дерпте, где он жил лет десять[335], самые приятные воспоминания. Тогда было в Дерпте другое время. Многие жили в Дерпте по десяти и по пятнадцати лет, считались студентами и не посещали лекций. Языков также не весьма усердно посещал их и не сдал экзамена; но все же пребывание в Дерпте было для него полезно. Он узнал немецкий язык и немецкую литературу, и если не изучил глубоко наук, то освоился с ними. Я уже говорил однажды, что кажется, будто дерптский воздух напитан ученостью, и даже не делая ничего, а только прислушиваясь к разговорам, в Дерпте можно приобресть некоторые сведения. Лежать, читать кое-что и писать стихи, когда поэзия навевала свои вдохновения, между сном и пищеварением, составляли существо жизни Языкова в Дерпте, и все лучшее написано им в эту эпоху. По выезде Языкова из Дерпта мы потеряли его из вида, и не знаем, где он жил, что делал и каким образом, будучи сильного и крепкого, геркулесовского сложения, впал в расслабление, которое заставило его искать исцеления за границею и потом свело в раннюю могилу. Но литературная его жизнь разделяется на две половины, точно так же, как и вышедшие поныне его стихотворения разделяются на два тома. Первый том издан в С. Петербурге, в 1833 году, второй в Москве, в 1845[336]. В первом томе Языков является удалым юношею, пламенным, живым, красноречивым поэтом; во втором томе умным (а иногда даже и утомительным) стихотворцем, усталым и пресыщенным жизнью человеком, ни юношею, ни зрелым, ни стариком. Кажется, что по выезде Языкова из Дерпта пламя поэзии в нем угасло; остались одни искры.

Во всех странах, где растет виноград, нет столько вина, в Магометовом раю нет столько гурий и на всем Востоке нет столько кейфа, а в Италии far niente (т. е. лени), как в стихах Языкова. Все алмазы его поэзии надобно отыскивать между пенистыми чашами, черноокими девами и дремлющею ленью. Тошно и приторно, но зато если отыщешь алмаз, так он уж не поддельный и высокой цены! Много ли таких стихотворений у самого Пушкина, как Языкова «Ливония», написанная в Дерпте, в 1824 году, и напечатанная в первом томе (петербургского издания, 1833 г.) на стр. 117.

Не встанешь ты из векового праха, Ты не блеснешь под знаменем креста, Тяжелый меч наследников Рорбаха[337], Ливонии прекрасной красота! Прошла пора твоих завоеваний, Когда в огнях тревоги боевой Вожди побед, смирители Казани, Смирялися, бледнея, пред тобой! Но тишина постыдного забвенья Не все, не все у славы отняла: И черные дела опустошенья, И доблести возвышенной дела… Они живут для музы песнопенья, Для гордости поэтова чела! Рукою лет разбитые громады[338], Где бранная воспитывалась честь, Где торжество не ведало пощады, И грозную разгорячало месть, — Несмелый внук ливонца удалого Глядит на ваш красноречивый прах… И нет в груди волнения живого, И нет огня в безмысленных очах! Таков ли взор любимца вдохновенья, В душе его такая ль тишина, Когда ему, под рубищем забвенья, Является святая старина! Исполненный божественной отрады, Он зрит в мечтах минувшие века; Душа кипит; горят, яснеют взгляды… И падает к струнам его рука[339].

Вот истинное вдохновение! Таких стихотворений и еще выше по содержанию, как например: «Моя родина»[340] и т. п., есть много у Языкова; есть и стихи нежные и сладкогласные, трогающие душу, как, например, на смерть А. А. Воейковой[341]. Нет никакого сомнения, что Языков родился поэтом и хотя не создал ничего великого, могучего, но все же ознаменовал свое существование незабвенными памятниками ума и чувства, и имя его, как тихая звезда, останется навсегда на горизонте нашей литературы. В житейском быту Языков был неприметною точкой. Почтенный г. Шевырев представил (в № 6 «Моск[овского] город[ского] листка») весьма любопытный документ, а именно послужной список Языкова. Это также поэзия и притом высокая! Вот этот формуляр слово в слово: «Канцелярист Николай Языков поступил в Канцелярию Главного директора Межевой канцелярии 1831 года, сентября 12; 1832 года, сентября 17, за № 1757, представлен бывшим главным директором, сенатором Гермесом г-ну министру юстиции[342] о награждении его Языкова чином коллежского регистратора, а 18 ноября 1833 года, он, Языков, уволен, по прошению, от службы». – Обширное служебное поприще оставил перед собою Языков – да недалеко ушел на нем! – Не будь он поэтом, к нему можно было бы применить эпитафию И. И. Дмитриева:

Жил, жил, и только что в газетах Осталось: выехал в Ростов[343].

Но теперь мы вспоминаем и о благородных качествах души, и о прекрасном характере, и о светлом уме поэта, и имя его становится почетным. Если б у Языкова были дети, и сын его пришел к нам требовать помощи именем отца-поэта, мы бы разделили с ним последний кусок хлеба!.. Жизнь в памяти людей – вот награда умного и благонамеренного писателя по смерти!

Новая наша критика жестоко и бесчувственно осудила поэзию Языкова[344], но эта критика истлеет, не оставив после себя следов, а имя Языкова останется навсегда в русской литературе в числе имен милых, умных и даровитых поэтов.

[Н. В. Гоголь] [345]

<…> Господин биограф <…> утверждает[346], что Гоголь, прожив год в Петербурге, определился на службу в Департамент уделов, заняв место столоначальника, но не прослужил в этом месте даже одного года[347]. Не знаю, по какому случаю господин биограф Гоголя, описывая величайшие мелочи, позабыл одно важное обстоятельство, которое я ему напомню.

В конце 1829 или в начале 1830 года, хорошо не помню, один из наших журналистов[348], живший тогда в Почтамтской, в доме господ Яковлевых[349] (ныне А. М. Княжевича), сидел утром за литературною работою, как вдруг зазвенел в передней колокольчик, и в комнату вошел молодой человек, белокурый, низкого роста, расшаркался и подал журналисту бумагу. Журналист, попросив посетителя присесть, стал читать поданную ему бумагу – это были похвальные стихи, в которых журналиста сравнивали с Вальтер-Скоттом, Адиссоном и так далее. Разумеется, что журналист поблагодарил посетителя, автора стихов за лестное об нем мнение, и спросил, чем он может ему служить. Тут посетитель рассказал, что он прибыл в столицу из учебного заведения искать места и не знает, к кому обратиться с просьбою. Журналист просил посетителя прийти чрез два дня, обещая в это время похлопотать у людей, которые могут определять на места. Журналист в тот же день пошел к покойному Максиму Яковлевичу Фон-Фоку, управлявшему III отделением Собственной канцелярии его императорского величества, рассказал о несчастном положении молодого человека и усердно просил спасти его и пристроить к месту, потому что молодой человек казался близким к отчаянию. Кто только знал покойного М. Я. Фон-Фока, тот умел ценить его добрую, благородную, нежную душу. Журналиста знал М. Я. Фон-Фок еще в детстве, в родительском доме, быв сам молодым человеком и офицером в Легкоконном Харьковском полку, и потому охотно согласился помочь приезжему из провинции, и дал место Гоголю в канцелярии III отделения. Не помню, сколько времени прослужил Гоголь в этой канцелярии, в которую он являлся только за получением жалованья; но знаю, что какой-то приятель Гоголя принес в канцелярию просьбу об отставке и взял обратно его бумаги[350]. Сам же Гоголь исчез куда неизвестно! У журналиста до сих пор хранятся похвальные стихи Гоголя и два его письма (о содержании которых почитаю излишним извещать)[351]; но более Гоголь журналиста не навещал. Вот истина, которую можно подтвердить стихами и двумя письмами![352]

* * *

<…> Г. Гоголь, приехав в Петербург, явился к первому ко мне, с тетрадью «малороссийских повестей и рассказов», по названию родового села одного вельможи. <…> г. Гоголь весьма плохо знал язык великороссийский, что ваш покорный слуга и сказал ему в глаза, когда прочел в рукописи «Вечера на хуторе». Надобно отдать справедливость покойному Гоголю: он знал, чему обязан своею известностью, даже знал настоящее достоинство своих сочинений, весьма был недоволен преувеличенными похвалами и отдавал справедливость своим критикам, которые никогда не отнимали у него таланта смешить своими рассказами и рисовать карикатуры.

* * *

<…> Я был действователем в литературе, когда Гоголь только начал писать, и хотя биограф его[353] умалчивает, но Гоголь явился к первому ко мне с рукописью «Вечера на Диканьке»[354], и я хорошо знаю степень образования Гоголя и его взгляд на литературу. В одной части сочинения моего «Воспоминания» и проч., которая может быть выйдет в свет лет через пятьдесят по моей смерти, я расскажу подробно, как и почему совершилось это чудо, а теперь приподнимаю только кончик завесы, за которою скрывается это происшествие.

Публика наша любит сатиру и насмешку, и в большинстве публики эстетическое чувство, любовь к прекрасному и высокому или выспреннему (l’amour du beau et du sublime) еще не довольно развиты. В этом надобно сознаться. Однако ж, по словам самого г. Писемского (Отеч[ественные] зап[иски]. Октябрь. Отд. III. Стр. 60)[355], публика не сочувствовала при появлении в свете сочинений Гоголя: «Скучно и непонятно! говорили одни. Сально и тривиально![356] повторяли другие. Социально-безнравственно! решили третьи. Критики и рецензенты почти повторяли то же». Это говорит г. Писемский! Каким же образом и публика, и критики, и рецензенты вдруг переменили мнение и стали превозносить то, что прежде унижали? Вот сокращенный ответ. В это время в литературе были люди, которые писали статьи юмористические и критические[357], и не хотели подчиниться рабски литературной партии, называемой московскою. В этой партии были люди с высокими талантами; они прежде проживали в Москве и переселились в Петербург в то время, когда переехал сюда же Карамзин[358]. Каждый писатель имеет хотя малую долю самолюбия. Новые сатирические писатели и критики задели самолюбие членов московской партии, и они стали превозносить Гоголя, чтоб им, так сказать, затереть или уничтожить всякое влияние на публику новых непокорных юмористов и критиков. Гоголь, с появлением своего сочинения «Вечера на Диканьке», нашел ласковый прием в высшем кругу общества, а вследствие того покровительство и защиту у литераторов, которые посещали этот круг. Никого не называю. Ударили в набат и накликали славу Гоголю! Наша публика любит потешное, охотница похохотать, а малороссийский юмор Гоголя точно забавен, хотя иногда и является неумытым, небритым и непричесанным. Уверяли, что карикатуры Гоголя народность, и многие поверили, что на Руси есть такие люди, каких выводит на сцену Гоголь.

* * *

В главе изящной словесности (разумея под этим названием роман, повесть и рассказ или повествование) стояли, в самую блистательную эпоху литературы, Карамзин и Жуковский. Когда Карамзин занялся исключительно историею, а Жуковский поэзиею, начали постепенно появляться беллетристы Карамзинской школы, т. е. школы, предписывающей чистоту языка и соблюдение литературных приличий. Пушкин появился поздно с своею прозою, но двумя своими повестями: «Пиковою дамой» и «Капитанскою дочкой», занял первое место после основателей нынешней прозы (т. е. Карамзина и Жуковского), а между тем на горизонте русской словесности появлялись, как звезды, отличные прозаические сочинения гг. Глинки (Ф. Н.), Загоскина, Лажечникова, Павлова (автора повестей), Перовского (автора «Монастырки» и «Двойника»), князя Одоевского, Масальского, Квитки (под именем Грицка Основьяненка), Кукольника и некоторых других. Три журналиста, Греч, Булгарин и Полевой, а впоследствии г. Сенковский, также действовали сами на поприще романа и повести. Литература разделилась на два стана, на петербургскую и московскую партии. Что в Москве почиталось совершенством, в Петербурге едва признавали недурным и обратно. Прения имели свою хорошую сторону. Писатели обоих станов были осторожны и друг перед другом старались щеголять если не изобретением, то изящностью форм. Так называемая московская партия существовала не в одной Москве, но и в самом Петербурге, и главою ее сделался Пушкин, действуя сперва в «Литературной газете» (барона Дельвига), а потом в «Современнике». Главная цель этой партии состояла в том, чтобы уничтожить влияние на литературу, сперва «Сына Отечества» и «Литературных листков» (изд[ававшихся] при «Северном архиве»[359]), а потом «Северной пчелы». Партия не достигла своей цели, но, после смерти Пушкина продолжая борьбу, принялась за другие средства, о которых сказано будет ниже.

За несколько лет до смерти Пушкина появился на поприще изящной словесности г. Гоголь, с собранием рассказов под заглавием «Вечера на хуторе близ Диканьки». Это бесспорно лучшее из всего, что написал г. Гоголь, и сочинению отдана была полная справедливость во всех журналах. Особый малороссийский юмор, свойственный только уроженцам Малороссии, верные очерки малороссийских нравов и занимательность рассказа, отличающие это сочинение, замечены были всеми критиками, и г. Гоголь с первого раза поставлен был в число даровитых писателей. Не всем известно, что Диканька есть наследственная вотчина знаменитого рода Кочубеев, принадлежавшая еще врагу Мазепы[360]. Заглавием книги заменялось посвящение ее просвещенному вельможе, покойному князю В. П. Кочубею. В продолжение этого времени выступили на литературное поприще десятка полтора молодых людей, без определенного опыта, с полударованиями и полупознаниями, с огромными притязаниями на известность и даровитость, и с весьма малыми средствами. Им удалось основать журнал, в котором все они приняли деятельное участие[361]. Чтоб уничтожить влияние прежних писателей и критиков, они вознамерились отвлечь внимание публики от старых ее знакомцев и обратить это внимание на новых людей, чуждающихся всякого влияния и не действующих на поприще критики. Для этой цели избрали они г. Гоголя, против его воли и желания, и стали провозглашать его первым русским писателем, выше всех прежних, даже выше Карамзина, Жуковского и Пушкина, назвали его основателем новой школы и даже современным русским Гомером, а сказку его «Мертвые души» современною русскою «Илиадою»[362]. Эти средства удались в некоторых отношениях, и неразборчивые люди отчасти поверили этой забавной мистификации, но она более повредила, чем помогла г. Гоголю, потому что настоящая критика, для уничтожения мистификации, должна была обнаружить истину[363]. Критика доказала, что хотя г. Гоголь писатель с умом и дарованием, одаренный изобретательностью и воображением, но не обладает этими способностями в такой силе, чтоб мог быть основателем литературной школы, во-первых, потому что он весьма небольшой знаток русского языка; во-вторых, что он односторонен и видит в свете одно смешное или карикатурное, забавляет или занимает читателя одними картинами, не трогая его чувства, не действуя на сердце; в-третьих, что он вовсе не знает России и что во всех его рассказах видны одни малороссияне; в-четвертых, что картины его не изящны, т. е., что и в природе, и в гражданском обществе он ищет более грязной стороны и будто не видит светлой; в-пятых, что картины эти, хотя и мастерски нарисованы, но неверны и списаны не с натуры, а созданы воображением автора, и наконец, в-шестых, что во всех сочинениях его нет высокой или выспренней идеи человечества. Место г. Гоголя в ряду писателей критика определила по заслугам не выше гг. Загоскина, Лажечникова, Павлова, Перовского и равных им, а в отношении к малороссийскому юмору рядом с ним поставила Квитку. На этом истинная критика остановилась, между тем как в некоторых журналах в течение осьми лет печатался ряд статей о Гоголе, в которых говорили всегда одно и то же, провозглашая, назло всем мыслящим людям, что он первый русский писатель, основатель новой школы и Гомер нашего времени![364] Вот краткая история всей нашей литературы в течение двадцати пяти лет.

[ВОСПОМИНАНИЯ О КНИГОПРОДАВЦАХ И ИЗДАТЕЛЯХ]

Воспоминание о добром книгопродавце, московском купце Василье Алексеевиче Плавильщикове, содержателе типографии, книжного магазина и библиотеки для чтения [365]

Августа 14‐го дня 1823 г.[366] скончался в С. Петербурге, на 56‐м году от рождения, всеми любимый и уважаемый В. А. Плавильщиков. Сие имя прославил на русской сцене и в литературе старший брат его, Петр Алексеевич[367], отличный актер и сочинитель многих театральных пиес, заслуживший любовь публики и внимание императрицы Екатерины II. Покойный Василий Алексеевич равно любил словесность, как и брат его, но, не чувствуя в себе довольно способностей, чтобы следовать его примеру, вознамерился сделаться посредником между публикою и сочинителями, избрав себе состояние типографщика и книгопродавца. Прибыв из Москвы в С. Петербург лет 30 тому назад, он сперва взял на откуп губернскую, а после театральную типографии, и завел книжную торговлю в Гостином дворе. Видя недостаток средств к распространению охоты к чтению и удовлетворению оной между небогатыми людьми, Плавильщиков решился устроить библиотеку для чтения русских книг, по примеру иностранных сего рода заведений[368]. Между частными людьми ему принадлежит слава первого основателя сего полезного учреждения в России. До открытия его библиотеки, воспоследовавшего 10 сентября 1816 года, книги для чтения можно было получать по неопределенному условию из книжных лавок, не по выбору читателей, но по воле книгопродавцев, обыкновенно из числа книг испорченных или устаревших. В. А. Плавильщиков при своей библиотеке имел и типографию и занимался изданием полезных и учебных книг; так, например, он издал: «Курс математики» Лакроа, «Всеобщую историю» Шрекка, грамматики латинскую и малороссийскую, «Римскую историю» Гольдсмита, сочинения к[нязя] И. М. Долгорукова, «Рассуждение о старом и новом слоге» А. С. Шишкова[369] и проч.

Плавильщиков вел жизнь деятельную, но скромную и единообразную, а потому она небогата приключениями и анекдотами, которые в глазах публики составляют занимательность жизнеописаний. Жизнь его исполнена добрыми делами христианского благочестия и примерами честности и благотворительности, которые имеют достоинство пред лицом Всевышнего и будут повторяться в молитвах – а не в книгах!

Мы видели заслуги Плавильщикова в области просвещения; не станем говорить о его частной жизни, в продолжение коей он своею честностью, любезностью и просвещенным умом снискал друзей и почитателей, пребывших ему верными до пределов гроба, но мы должны упомянуть в пример его собратиям о его поведении в торговых сношениях и оборотах. Плавильщиков никогда не задерживал, под разными предлогами, чужой собственности, напротив того, охотно делился своею с друзьями и литераторами. Он не промышлял мелкими средствами под пышною вывескою; без верных способов не предпринимал огромных изданий и делился, но не присваивал себе чужих выгод. Его магазин представлял тихий кабинет муз, где собиралися ученые и литераторы делать выправки, выписки и взаимно совещаться, а не рассказывать оскорбительные анекдоты и читать на отсутствующих эпиграммы и сатиры. С поведением хозяина сообразовались посетители, и в его магазине не произошло никогда ни одного неприятного случая. Все почти литераторы безденежно пользовались его библиотекою, и почтенный Плавильщиков, имея всегда в виду полезную цель оной, на смертном одре изъявил волю, чтобы она по его кончине оставалась на прежнем положении. На погребении сего честного книгопродавца, воспоследовавшем 17 августа, присутствовали почти все литераторы и любители российской словесности, и оплакивали его кончину. Мы поставляем себе приятною обязанностию от имени всех друзей покойного Плавильщикова изъявить душевную благодарность почтенным и отличным врачам сей столицы О. О. Реману, С. Ф. Гаевскому, Н. Ф. Арендту и И. Я. Геннингу, которые по первому призванию друзей покойного немедленно явились на помощь страдавшему и к облегчению его употребили все свое искусство, увы, бессильное противу непреложных законов природы!

При сей невозвратной потере одно утешение остается для друзей Плавильщикова и любителей отечественной словесности: его библиотека и книжная торговля остается в прежнем виде и на прежнем основании. А. Ф. Смирдин, заведовавший вполне делами Плавильщикова при его жизни, часть библиотеки получил по духовному завещанию, а остальное приобрел от наследников и возвысил достоинство сего заведения и добрую его славу своею предприимчивостию и честностью в оборотах. Цветущее состояние книжной торговли, типографии и библиотеки, основанных Плавильщиковым, есть лучший для него памятник. За сие друзья просвещения и Плавильщикова обязаны г-ну Смирдину.

[А. Ф. Смирдин] [370]

Было золотое время для русских книгопродавцев (покоящихся уже в могиле), когда они наживали каменные домы и огромные капиталы изданием сонников, песенников, гадательных книг, письмовников, всеобщих стряпчих и секретарей, и жизнеописаний известных воров и мошенников, каковы были Ванька Каин и Картуш[371]. Книгопродавцы имели свою ватагу, составляемую из недоучившихся и праздношатающихся усердных поклонников Бахуса[372]. Их набирали для работы и щедрою рукою выплачивали по пяти рублей ассигнациями за печатный лист перевода и по десяти рублей ассигнациями за печатный оригинальный лист. Истинные, даровитые литераторы печатали свои сочинения на собственный счет или на счет достаточных покровителей литературы, которых тогда было много. Важнейшие иностранные сочинения переводились и печатались на счет правительства или также на счет меценатов. Книгопродавцы только продавали вышедшие в свет книги, побирая от 50 до 20 процентов за комиссию, и не входили в дела с литераторами. За особенное счастие почитал литератор, если книгопродавец, напечатав его сочинение или перевод в свою пользу, дарил автору несколько экземпляров! Н. И. Греч в своем «Опыте краткой истории русской литературы» (издание 1822 г., стр. 203) рассказывает, что Костров предлагал книгопродавцу перевод остальных шести песней «Илиады» и что «варвар не давал за них более полутораста рублей (ассигнациями), и оскорбленный поэт бросил их в огонь»[373].

Прошло много времени, и никто не полагал, чтоб книгопродавцы стали когда-либо действовать по-европейски в литературе, и вдруг, в двадцатых годах, разнесся слух, что молодой книгопродавец Александр Филиппович Смирдин, приняв книжную торговлю после Плавильщикова, по его завещанию, купил у И. А. Крылова его басни за 40 000 рублей ассигнациями[374] и платит по червонцу за каждый стих А. С. Пушкина! Можно себе представить, какой поднялся шум в литературном мире! В Петербурге, в Москве, внутри России никто не хотел верить этой баснословной вести. Кто таков этот Смирдин? что это за человек? – спрашивали повсюду. А вот кто был этот Смирдин.

С 1807 г. он находился в книжной торговле, сперва мальчиком, потом приказчиком, впоследствии управляющим всею торговлею Плавильщикова, который, чувствуя приближение своей кончины, призвал к себе двух старинных своих приятелей литераторов, И. И. Ястребцова и В. М. Федорова, и при них сделал завещание, которым отказал своему приказчику Смирдину, за его честность и истинную любовь к литературе, весь свой книжный товар, с некоторыми условиями на счет своей родни, и Александр Филиппович Смирдин стал самостоятельным книгопродавцем. Первою его мыслью и первым делом было – двинуть русскую литературу и дать ей ход. Само по себе разумеется, что каждый недостаточный человек посвящает свое время и труды тому, что доставляет ему и его семейству честное пропитание. Произведения словесности, составленные на досуге, в промежутки между главными занятиями жизни, всегда носят на себе печать недосуга. Карамзин посвятил всю свою жизнь, всю свою деятельность литературе, и он у нас образцовый писатель (не во гнев будь сказано натуральной школе). В. А. Жуковский воспевал славу русскую, во стане русских воинов, в буквальном смысле[375], т. е. повсюду и всегда занимался литературою. Но на что тут примеры, когда во всех странах мира, в древние и новые времена, принято за аксиому, что литература требует от своих сынов пожертвования всей их жизни и всего их времени! Dulce est et decorum labore honesti victum comparare[376]. Щедрым и благородным возмездием за труды А. Ф. Смирдин вознамерился привлечь все дарования, все способности на поприще литературы – и успел в этом. Русская литература быстро возвысилась. У меня нет места в «Пчелке»[377] для исчисления всего, что издал Смирдин, с приличным возмездием за труды писателям. «История» Карамзина, сочинения Жуковского, Пушкина, Батюшкова, Козлова[378], словом все, что было и вновь появлялось лучшего в стихах и прозе, в течение двадцати лет, издано Смирдиным. Мало этого: он вознамерился соединить труды всех русских писателей и основал журнал «Библиотека для чтения», в котором, в первые и славные годы его существования, участвовали своими трудами все без исключения русские писатели[379]. Дело не пошло – не по вине Смирдина! Потом он соединял труды всех русских писателей в своих превосходных изданиях «Сто русских литераторов» и «Новоселье»[380]. Одним словом, Смирдин сообщил литературе русской жизнь и движение, и во время своей деятельности приобрел общую любовь, неограниченную доверенность и уважение всех русских литераторов и любовь публики. Редкий пример в целом мире, единственный в России!

Богатые издания и предприятия, вследствие чужих советов, поручительства за других, несостоятельность многих книгопродавцев и разные неудачи, истощив капитал Смирдина, заставили его прибегнуть к займам, чрезвычайно обременительным, и огромная книжная его торговля кончилась книжною лотереею, дозволенною отеческим нашим правительством доброму, честному и полезному человеку[381]. Изменились обстоятельства Смирдина, и все изменилось. Никогда не хотел Смирдин, возросший в кругу истинных литераторов, быть глашатаем и производителем так называемой натуральной школы, и теперь, приближаясь к старости, он вознамерился окончить свою полезную деятельность делом колоссальным, в полном смысле патриотическим – сооружением нетленного памятника русскому уму и русскому чувству, проявившимся в литературе народной, и предпринял издание «Полного собрания сочинений русских авторов»[382].

[В. В. Логинов] [383]

Здесь получено известие, что в Москве умер скоропостижно (4 февраля) весьма замечательный человек в русском книгоделии, Василий Васильевич Логинов, лет пятидесяти от рождения. Он имел в Москве свою типографию, книжную лавку, библиотеку для чтения, литографию и гравировальню. Более пятисот человек русских мужичков разносили и развозили по всему Русскому царству русские книги и картинки, принадлежащие Логинову. У него был в ведении особый класс писателей и граверов, работавших по его заказам. Например, «Иван Выжигин» имел успех[384], и в Москве тотчас появилась книга «Семейство Ивана Выжигина»[385]. Повести Александра Марлинского приняты были хорошо публикою[386], и в Москве появились немедленно: Новые повести А. М.[387] И все это укладывалось на возы или в коробки, и кружило по всей России, по усадьбам, по уездным и заштатным городам. Парижские карикатуры, портреты великих мужей, военные сцены и т. п. немедленно переделывались в гравировальном заведении г. Логинова, раскрашивались и пускались в ход в новом виде. Покойный Логинов был последним прибежищем для петербургских и московских книгопродавцев. Они обращались к нему, как мусульмане обращаются к имаму Мекки, только не за пастырским наставлением, а за ходячею монетою. Не пошла книга, марш в Москву, к В. В. Логинову, и он покупал книги, большею частью на вес[388], и рассылал по России с красноречивыми объявлениями, сочиняемыми его писателями. Не знаем, издал ли что покойный Логинов замечательное[389], как А. Ф. Смирдин, покойный И. В. Сленин и нынешний деятель в нашей литературе М. Л. Ольхин, но знаем, что огромная типография, литография и гравировальное заведение г. Логинова были всегда завалены работою. Он доставлял умственную пищу читателям пятнадцатого класса (как выразился некогда покойный А. Ф. Воейков)[390]. Почти все простонародные сказки, сонники, песенники и т. п. выходили с фабрики г. Логинова, доставлявшего работу и занятия более тысячи человекам и сильно поддерживавшего бумажные фабрики. Миллионы рублей перекатились чрез руки покойного Логинова в течение его деятельной жизни. Не наше дело знать, сколько из этого осталось, но из тысячи его изданий в литературе не останется ничего. Все же покойный Логинов заслуживает благодарность за то, что, рассылая книги по России, многих научил читать и во многих возбудил охоту к чтению, а случается, что начинающий «Бовою Королевичем»[391] кончит «Историей» Карамзина. Только бы читали!

[И. П. Песоцкий] [392]

<…> Я вспомнил об «Экономе», за который мне нет покоя ни днем, ни ночью, а вот человек, предложивший мне основать его, уже в могиле! Говорю об Иване Петровиче Песоцком, которого большая часть русских читателей почитала писателем и журналистом. Он был не писатель и не напечатал трех строк в жизни[393], не был журналистом, как мы понимаем это звание, веря, что журналистом может быть только литератор. Иван Петрович Песоцкий был добрый, любезный человек и издатель чужих сочинений, то, что по-французски называется éditeur, т. е. он покупал у авторов их литературные труды и издавал или отдельно, или в принадлежавших ему журналах, состоявших под редакциею литераторов. Песоцкий имел неоцененные качества издателя, а именно: любовь к литературе и уважение к литераторам, и притом много изящного вкуса или, правильнее, чутья. Ему недоставало безделицы: столько денег, сколько нужно было, чтоб двинуть литературу. Это маленькое обстоятельство затрудняло ход его предприятий и подрывало крылья его предприимчивости. Отец Песоцкого, честный московский купец, лишился большей части своего достояния во время нашествия французов. Последнее отдал он своим кредиторам, хотя и мог бы утаить оставшийся капитал, и остался беден. Иван Петрович Песоцкий воспитывался в Московском коммерческом училище и по выходе оттуда продолжал вести дело отца своего, но недолго. Связи его с некоторыми московскими литераторами увлекли его на литературное поприще, и он вознамерился сделаться издателем книг. В начале тридцатых годов Песоцкий переехал в Петербург, почти в одно время с некоторыми московскими литераторами и литературными спекуляторами. Он начал свою деятельность печатанием театральных пиес и небольших сочинений[394], и потом выхлопотал позволение основать «Репертуар русского театра»[395], издания полезного и почти необходимого, если б оно было специальное, как советовали Песоцкому многие опытные литераторы. Но, вошед в разряд обыкновенных литературных периодических изданий, «Репертуар» не мог выдержать их совместничества. Песоцкий передал его Ф. А. Кони, нынешнему его редактору, который переименовал «Репертуар» в «Пантеон», основанный им прежде с книгопродавцем В. П. Поляковым и слитый потом с «Репертуаром»[396]. После того Песоцкий предложил мне основать «Эконом, общеполезную хозяйственную библиотеку», на что я и согласился, по любви моей к сельскому хозяйству[397]. Польза «Эконома» доказывается его успехом, а между тем даже и «Литературная газета», принадлежащая г. Краевскому, и «Сын Отечества», бывший под редакциею К. А. Полевого[398], переняли программу «Эконома» и начали толковать о сельском и женском хозяйстве! Не упоминаю о множестве книг и книжек, изданных Песоцким, потому что не имею под рукою материалов[399]. Довольно вспомнить о важном и истинно народном. Так, например, он предпринял издание «Русских песен», с словами, мелодиею и вариациями на них для фортепиано, поручив редакцию двум известным музыкантам: народному композитору г. Варламову и ученому знатоку музыки г. Кажинскому[400]. Цена изданию положена была самая дешевая, в той надежде, что каждое образованное русское семейство захочет иметь народные русские песни с мотивами и вариациями; но надежда Песоцкого не оправдалась. Хладнокровие образованного сословия к этому изданию было причиною его остановки. Почти та же участь постигла другое издание Песоцкого, в полном смысле народное и столь же высокое по идее, сколь прекрасное по исполнению, а именно издание: «Император Александр I и его сподвижники в 1812–1814 годах». Главную редакцию принял на себя знаменитый наш военный историк, генерал-лейтенант А. И. Михайловский-Данилевский, а для рисования портретов на камне Песоцкий пригласил из Парижа одного из лучших тамошних рисовальщиков. Дело выполнено превосходно: Песоцкий надеялся на поддержку со стороны публики – и снова обманулся в своих ожиданиях. Подписка не вознаграждала издержек по изданию, и оно перешло в другие руки. Скажем мимоходом, что теперешний издатель ведет дело также отлично, и должно надеяться, что наконец издание, предпринятое во славу храброго русского воинства и великого его вождя, найдет доступ к русскому сердцу, особенно в нынешнее время, когда слава прошедшего времени, основанная на вере и верности, должна руководствовать нас в будущем[401]. О «Литературной газете» нечего упоминать. Она беспрерывно переходит из рук в руки[402].

За два года пред сим Песоцкий вздумал лечиться от ревматизма в ногах паровыми ваннами из сильных веществ, употребил их чрез меру и расстроил не только нервы, но и мускулы, и лишился употребления ног. Болезнь сообщилась всему организму, и он скончался нынешним летом. Песоцкий был добрый малый, в полном смысле этого слова, весельчак, услужлив в высочайшей степени, благодарен за каждое добро, и если б судьба наделила его богатством, то он верно сделал бы весьма много полезного для отечественной литературы, которую любил страстно. Впрочем, все высокие искусства действовали сильно на его душу. Он любил музыку, живопись и скульптуру. Особенно музыка составляла его высокое наслаждение. Н. А. Полевой искренно любил Песоцкого, который предан был ему душевно. Превосходный наш водевилист Ленский также любил Песоцкого и написал для него и на него много прекрасных и остроумных куплетов, которые Песоцкий сам певал в обществах. В холостой беседе Песоцкий был золотой человек! Впрочем, едва ли кто помянет его иначе, как добром. Могли случаться неточности в делах, – но в коммерческом мире иногда и добрый человек попадает в необходимость не сдержать слова. Зло в умысле или в разврате. Иные, отложив в сторону мясо, бросают кости кредиторам или проматывают чужое достояние. Песоцкий, напротив, отдавал все, что имел, и если б публика поддержала некоторые из его прекрасных предприятий, то все, имевшие с ним дела, были бы довольны. Из трудовой копейки он поддерживал свое семейство, престарелую мать, пекся об образовании меньшего брата и никогда не отказывал бедному. Деятельность его была баснословная. Когда он был здоров, весь день, с утра до ночи, был на ногах, посещая книжные лавки, типографии, литераторов, артистов, художников, и всегда был весел, любезен, забавен, невзирая ни на какие обстоятельства. Недавно один почтенный русский купец, посетивший меня в моем уединении, сказал мне: «Песоцкий умел влезть в душу человека!» – Это совершенная правда. На него нельзя было даже сердиться! Он умер лет тридцати шести или тридцати семи от рождения, следовательно мог бы еще долго действовать. Последние годы его жизни и тяжкое время болезни услаждала жена его, милая и благовоспитанная француженка, отличная музыкантша. – Мне искренне жаль Песоцкого: он мог быть и полезным, и счастливым в жизни…

ВОСПОМИНАНИЯ О ВАСИЛЬЕ АНДРЕЕВИЧЕ КАРАТЫГИНЕ

Он сын драматических артистов С. Петербургского театра, Андрея Васильевича и Александры Дмитриевны Каратыгиных, служивших в Дирекции Императорских театров с 1794 года по 1820 год. Андрей Васильевич занимал амплуа первых любовников в комедиях и выполнял роли, особенно в благородных комедиях, с величайшим успехом. Он скончался в 1831 году. Родительница Василья Андреевича, Александра Дмитриевна, живет и поныне, имея 76 лет от роду, и в свое время была знаменитою артисткою, тем же для драмы, чем была Катерина Семеновна Семенова для классической трагедии. Счастливая до сих пор мать, которая с удивительною христианскою твердостью перенесла самый жестокий удар судьбы, воспитала четырех сыновей: Александра, Василия, Владимира и Петра, и дочь Елисавету (в замужестве за Евгением Макаровичем Семеновым).

Василий Андреевич родился 26 февраля 1802 года. Первоначально он воспитывался в Горном корпусе и кончил свое образование в гимназии. Родители назначили его в гражданскую службу, и он определился во Временный департамент внешней торговли, в 1817 году, где и получил первый офицерский чин. Страсть к театру была в нем, так сказать, врожденная, и отец его, видя в нем сценические способности, устроил домашний театр, на котором Василий Андреевич играл, следуя наставлениям отца. С семейством Каратыгиных был знаком в то время пламенный любитель драматического искусства, известный литератор и переводчик многих театральных пиес, Павел Александрович Катенин, служивший тогда капитаном лейб-гвардии в Преображенском полку. Он занялся сценическим образованием Василия Андреевича по господствовавшим тогда формам классической трагедии. Василий Андреевич вышел в отставку, определился на службу в Дирекцию Императорских театров 3 мая 1820 года и в том же году дебютировал в «Фингале», трагедии Озерова, с большим успехом. Публика с первого раза увидела в нем признаки того гения, который должен был воскресить и поддержать русскую драму, клонившуюся к упадку после смерти Яковлева.

По окончании Отечественной войны и возвращении победоносных русских войск из Франции, лет десять сряду были самыми счастливыми и плодоносными годами в русской литературе. Возникло какое-то общее рвение к возвышению русской словесности на степень, равную с иностранною, и возродилась в публике любовь к литературе и к русскому театру. В это самое время Н. М. Карамзин издал девять томов «Истории государства Российского»[403], которая возбудила во всех сословиях привязанность ко всему отечественному и была, так сказать, кодексом русского слога. Для сцены трудились князь А. А. Шаховской, М. Н. Загоскин, Н. И. Гнедич, П. А. Катенин, Н. И. Хмельницкий, А. С. Грибоедов, А. А. Жандр, Ф. Ф. Кокошкин, С. И. Висковатов и другие. В Петербурге занимались деятельно словесностью А. С. Шишков, В. А. Жуковский, И. А. Крылов, А. С. Пушкин (его поэма «Руслан и Людмила» вышла в свет в 1820 году), Н. И. Греч, Ф. Н. Глинка, А. Е. Измайлов, А. Ф. Воейков, П. А. Плетнев, В. И. Панаев, А. Х. Востоков, Н. Ф. Остолопов, Д. И. Языков, П. А. Никольский, М. Е. Лобанов, М. В. Милонов и множество других, о которых я не упоминаю. Литераторы сходились в Обществе любителей словесности и в Обществе соревнователей просвещения и благотворения, которое выдавало свой журнал[404]. Кроме того, у некоторых литераторов, особенно у журналистов, были еженедельно вечера, на которых проводили время в приятных беседах. Каждый вечер патриарх русской литературы, Н. М. Карамзин, принимал у себя знакомых ему литераторов, а у президента Академии художеств и директора Императорской Публичной библиотеки, А. Н. Оленина, собирались, каждое воскресенье, литераторы и художники. Граф Н. П. Румянцев, графиня Софья Владимировна Строгонова (сестра незабвенного вельможи, князя Дмитрия Владимировича Голицына, бывшего московского военного генерал-губернатора), М. М. Сперанский и другие особы высшего разряда охотно принимали и покровительствовали литераторов, художников и артистов[405]. В это счастливое время и нижеподписавшийся вступил на литературное поприще (в 1820 году) и на следующий год познакомился с В. А. Каратыгиным, которого все литераторы любили, ласкали и ободряли на трудном его пути.

Еще повторяю – счастливое было время для литературы! Все литераторы и журналисты были знакомы между собою, и хотя иногда перестреливались в журналах, но сходились всегда дружески и старались, по возможности, помогать друг другу! В беседах с литераторами В. А. Каратыгин, кончивший курс своего образования на шестнадцатом году от рождения, приобрел вкус к умственным занятиям и тяжким трудом достиг до того, что наконец сам был отличным деятелем в литературе. В начале своего сценического поприща В. А. Каратыгин безвинно подвергнулся многим неприятностям. Н. И. Гнедич, который почитался тогда отличным декламатором, хотел учить Василья Андреевича декламации, а князь А. А. Шаховской, который в то время имел самое сильное влияние на театр, желал присвоить себе честь быть учителем Каратыгина. Но Василий Андреевич, пока господствовала на сцене классическая декламация, придерживался наставлений П. А. Катенина, с которым остался дружен до конца своей жизни[406].

В классической трагедии Василий Андреевич особенно восхищал публику в роли Фингала (трагедии Озерова), в трагедии (Грузинцева) «Эдип-царь», в роли Ореста (в «Андромахе» Расина), в «Радамисте», в «Сиде» (Корнель), в «Димитрии Донском» (Озерова)[407] и других. Помню я, как театр, так сказать, трещал от рукоплесканий, когда В. А. Каратыгин произносил последний стих «Димитрия Донского»:

Языки, ведайте, велик Российский Бог!

Казалось, гром и молния заключались в этих словах. А когда Василий Андреевич, в той же трагедии, отвечал с благородною гордостью на дерзкую речь татарского посла:

Татарин дерзостный, и проч.

рука невольно хваталась за саблю! Публика, одушевленная игрою В. А. Каратыгина, громогласными воплями изъявляла свой восторг!

Вообще в классической трагедии В. А. Каратыгин нисколько не уступал предшественнику своему Яковлеву[408] и, смело говорю, подходил в некоторых ролях к Тальме, которого я много раз видел в Париже[409], хотя Тальма имел за собою то преимущество, что играл трагедии Расина, Корнеля, Кребилиона и других в подлиннике, на языке утонченном и, так сказать, выполированном для классической трагедии, в которой иногда одна фраза доставляет торжество артисту, как, например, в «Горациях и Куриациях»[410]: «Qu’il mourût!…»[411]

Когда вкус в публике изменился и настала эпоха романтическая, на русском театре появились трагедии Шекспира и сродной ему немецкой драматической школы. Талант В. А. Каратыгина выказался в большем еще блеске в свободном борении и столкновении страстей. Лучшие его роли в романтической трагедии и драме были Гамлет, Лудовик XI (в «Заколдованном доме»[412]), Карл Моор (в трагедии Шиллера «Разбойники»), Фердинанд (в драме Шиллера «Коварство и любовь»), в «Доне Карлосе» (Шиллера), граф Эссекс[413], Неизвестный (в драме Н. А. Полевого «Параша Сибирячка»), Бидерман (в драме того же автора «Смерть или честь»), Ломоносов, Ермак (Хомякова)[414], Нино (в драме «Уголино» Н. А. Полевого), Ляпунов (в драме Н. В. Кукольника «Скопин-Шуйский»), Пожарский (в драме того же автора «Рука всевышнего отечество спасла»), Денщик (в драме того же автора[415]), Ляпунов (в драме «Смерть Ляпунова» С. А. Гедеонова), Кузьма Рощин (князя А. А. Шаховского), Кин, Жорж де Жермани (в драме «Жизнь игрока»), Бенвенуто Челлини, Велисарий[416] и т. д. Пиесы, которые перевел и переделал сам В. А. Каратыгин и в которых он играл бесподобно в ролях, им самим избранных: «Лир», «Кин», «Замок Плесси-Летур»[417] (стихами, из Делавиня «Louis XI»), «Антоний» (Александра Дюма), «Бурграфы» (В. Гюго), «Кориолан», «Нашла коса на камень» (комедия стихами), «Двое за четверых», стихами[418], и проч.

Я означил здесь роли, которые производили более впечатления на публику, но можно утвердительно сказать, что В. А. Каратыгин был хорош и даже неподражаем во всем, что только играл.

Жизнь артиста, так сказать, прикованного любовью к своей сцене, не может быть разнообразна и богата приключениями. В. А. Каратыгин женился в 1827 году, апреля 10-го, на дочери каммер-музыканта и знаменитой в свое время балетной танцовщицы Колосовых, Александре Михайловне Колосовой, вступившей года за два пред тем на сцену, женщине высокого образования, обладавшей необыкновенным драматическим талантом. С тех пор, как существует русский театр, у нас не было такой артистки для высокой комедии, как А. М. Каратыгина, урожденная Колосова. Никто в таком совершенстве не играл ролей больших барынь, как она. В драме она также была у нас первая, в свое время. От этого брака родились четверо детей, из коих три сына умерли в младенчестве. Осталась одна дочь, Евгения Васильевна, которая находится в замужестве за отставным полковником фон дер Паленом. В прошлом феврале (1853 г.) В. А. Каратыгин имел утешение крестить первого своего внука, который во святом крещении назван Васильем. Радостно провели мы у него вечер на крестинах и никак не думали, что вскоре в этом семействе воцарится вечное горе!

По истечении блистательной двадцатилетней службы в театральной дирекции В. А. Каратыгин, с женою и дочерью, отправился в первый раз в чужие краи в 1845 году, и чрез полгода возвратился, в ноябре того же года. В другой раз В. А. Каратыгин ездил за границу в 1850 году и, отправившись в мае, возвратился в октябре.

Великих артистов уже не было в Европе, и присматриваться для науки было не к кому. С наслаждением припоминал В. А. Каратыгин о пребывании своем у знаменитого Рубини, в его вилле на берегу озера Комо[419]. В. А. Каратыгин подружился еще в Петербурге с добрым Рубини, который был то же в пении, что В. А. Каратыгин в драматической игре.

В. А. Каратыгин был приятный собеседник в каждом образованном обществе, и в домашней жизни примерный сын, брат, муж и отец, прибавлю – и примерный друг. Кто пользовался его дружбою, тот испытывал это. Иные стыдятся признаваться, что испытали от людей добро, а я горжусь этим. При перестройке моего Карлова архитекторская смета оказалась недостаточною, и мне надлежало разложить на несколько лет работы, которые я намеревался кончить в два года[420], потому что требовалась значительная сумма денег, которой у меня не было в готовности. Я ни у кого не просил взаймы и решился подождать. Внезапно является ко мне В. А. Каратыгин с упреками, что я забываю своих друзей, не имею к ним доверенности и тем оскорбляю их. Я не догадался сначала, в чем дело. «Я знаю, – сказал Василий Андреевич, – что вам нужны деньги, что вы сокрушаетесь об этом, и, признаюсь, досадую, что вы мне не сказали! Вы знаете, что у меня есть кое-какие деньжонки в запасе, следовательно вам надлежало бы отнестись к первому ко мне! Сколько вам нужно?» – Признаюсь, я ошаломел, молчал и уже на повторенный вопрос отвечал: «Десять тысяч ассигнациями!» – «Вот они!» – сказал Василий Андреевич, обнял меня, поцеловал и ушел поспешно, сказав, что торопится на пробу. На другой день я послал ему заемное письмо, но Василий Андреевич возвратил мне надодранным и с надписью карандашом: «Между друзьями не считаются». Наконец, когда я возвратил ему деньги и стал благодарить, Василий Андреевич сказал: «Мне надобно благодарить вас, это вы доставили мне случай дать хоть малое доказательство моей к вам дружбы»[421]. Вот каков был В. А. Каратыгин с людьми, в привязанности которых к себе был уверен!

Высоко уважал талант В. А. Каратыгина и любил его, как умного и доброго человека, покойный Александр Сергеевич Грибоедов; по моему мнению, образец просвещенного европейца. Какие приятные минуты провели мы летом 1826 года, когда Грибоедов жил у меня на даче, в последнее свое пребывание в Петербурге (на Петербургской стороне, на берегу Невы, в доме г. Коссова). В. А. Каратыгин иногда декламировал нам, и Грибоедову особенно нравились сцены из «Эдипа-царя»[422]. Язык Грузинцева хотя тяжел, но в трагедии его много истинно драматических положений, которые Василий Андреевич передавал чрезвычайно умно. Главное, что В. А. Каратыгин совершенно понимал то, что должен был выражать, и тем возвышал каждую роль, не упуская малейших ее оттенков.

Он простудился на Масленице, но уже больной играл еще дня четыре, полагая, что недуг пройдет. Развился жестокий тифус, и доктора, призванные за двое суток до его кончины, уже не могли спасти его. С 12 на 13 марта он отдал Богу душу.

Странно, что последняя роль, которую учил В. А. Каратыгин – роль генерала Прямикова в пиесе «Последняя песнь лебедя»[423]. Последняя роль, которую он играл, уже больной, была – Денщик[424]. На другой день он должен был играть «Смерть Ляпунова» – но уже не мог и слег в постель – чтоб самому умереть!

В 1840 году В. А. Каратыгин получил пенсию в 4000 рублей ассигнациями. В 1842 году, щедротами августейшего покровителя всех народных талантов, положено ему 3000 рублей серебром жалованья, а в 1845 году государь император еще благоволил прибавить 3000 рублей серебром; таким образом В. А. Каратыгин получал от монарших милостей 6000 руб[лей] сер[ебром] жалованья.

С тех пор, как существует Петербург, не видали еще таких похорон частного человека. Вся Благовещенская площадь, весь Благовещенский мост и набережная на Васильевском острову покрыты были народом, которого примерно было до 50 000 человек. Генерал-адъютанты, полные генералы, высшие гражданские сановники, литераторы и именитое купечество наполняли церковь, вынесли гроб, не позволили поставить его на дроги и понесли до самого Смоленского кладбища, куда сопровождала усопшего вся масса народа. Дам было множество, карет необозримый ряд. Гробовщикам нечего было делать: народ засыпал могилу пригоршнями. Повсюду видны были слезы и слышны были рыдания.

О своих чувствах не говорю! Я знал его – следовательно искренне любил!

Честь и слава русскому народу, который таким образом умеет воздавать последнюю почесть таланту! Это явный знак, что изящное проникло в сердца русские и что они благодарны тем, которые доставляли им высокое нравственное наслаждение. <…> Мир праху твоему, благородный человек и великий артист!

КРАТКИЙ БИОГРАФИЧЕСКИЙ ОЧЕРК ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТА АЛЕКСАНДРА ИВАНОВИЧА МИХАЙЛОВСКОГО-ДАНИЛЕВСКОГО

Предоставляю военным историкам оценять военные и гражданские заслуги покойного. Я скажу о нем только то, что знаю, и буду говорить, как литератор о литераторе, как человек, хорошо знавший покойного Александра Ивановича, с 1822 года.

Из рассказов покойного я знаю, что он родился в 1790 году; в 1848 году ему был пятьдесят девятый год от рождения; следовательно, если найдутся историки, которые вознамерятся спорить со мною о годе и дне рождения, полагая всю важность жизнеописания в верности чисел и т. п.[425], – отвечать не стану[426]. Верю и верить буду более собственным показаниям уважаемого мною человека, нежели заугольным сведениям. Отец покойного, Иван Лукьянович, имел чин действительного статского советника и служил в Государственном заемном банке старшим советником, в звании, которое впоследствии переименовано в директорское[427]. Александр Иванович родился в Петербурге и был единственный сын у отца, который любил его страстно и нежил в высшей степени; это не нравилось другу отца Александра Ивановича, товарищу по службе, советнику банка Крюкову, человеку благородному, строгих правил, истинному христианину. Умирая, отец Александра Ивановича поручил единственное свое детище другу своему, Александру Семеновичу Крюкову[428], умоляя на смертном одре заступить сироте место отца. Александру Ивановичу был тогда семнадцатый год от рождения. Крюков дал слово и свято исполнил свое обещание. Взяв к себе в дом сироту, Крюков занялся и образованием его, и устройством оставленного отцом небольшого состояния. Будучи назначен вице-губернатором в Нижний Новгород, Крюков отдал своего питомца в Петровское училище[429], продал деревянный дом отца и вещи, взыскал долги и оставшийся капитал, в 85 тысяч рублей ассигнациями, положил в ломбард. Чрез полтора года Крюков переместил своего питомца из Петровского училища в Московский университетский пансион[430], на попечение знаменитого Антона Антоновича Прокоповича-Антонского, и в вакантное время[431] брал к себе в Нижний Новгород, где занимал уже место гражданского губернатора. Из Московского университетского пансиона А. С. Крюков отправил своего питомца за границу, в Геттингенский университет, для усовершенствования в науках и в иностранных языках. По возвращении Александра Ивановича из‐за границы Крюков поместил его на службу в Министерство финансов и отдал в полное распоряжение принадлежавший ему капитал, возросший от процентов до ста двадцати тысяч рублей ассигнациями. Немного на свете подобных опекунов!

На двадцатом году от рождения А. И. Михайловский-Данилевский записан был на службу канцеляристом в правление Государственного заемного банка (1801 год), произведен в коллежские регистраторы в 1803 и в губернские секретари 1806 года, и вышел в отставку в 1807 году, ноября 8-го, и награжден чином титулярного советника 29 января 1808 [года] уже по выезде за границу. До сего времени он только считался в службе, продолжая учиться. В феврале 1812 года он поступил уже в действительную гражданскую службу, в Канцелярию министра финансов помощником ученого секретаря, в прежнем чине губернского секретаря. Когда светлейший князь М. И. Голенищев-Кутузов назначен был начальником С.‐Петербургского ополчения, А. И. Михайловский-Данилевский вступил в ополчение в чине подпоручика и назначен был в должность адъютанта к знаменитому фельдмаршалу в начале августа 1812 года. О способностях Александра Ивановича свидетельствовал перед Кутузовым Михаил Андреевич Балугьянский.

Когда знаменитому Кутузову поручено было главное начальство над всем русским воинством, А. И. Данилевский отправился с ним в армию и находился при его штабе, почти без всякого назначения, нося мундир ополчения[432]. Необыкновенный случай приблизил его к фельдмаршалу.

По дипломатической части, для иностранной переписки, находился при фельдмаршале известный сочинениями своими о Суворове Е. Б. Фукс[433]. Надобно было написать, без отлагательства, дипломатическую бумагу на французском языке. Была ночь. Фельдмаршал послал за Фуксом, но он не мог явиться к нему по нездоровью. Фельдмаршал спросил (кажется, у генерала Коновницына), нет ли при штабе человека, сильного во французском языке. Указали на А. И. Михайловского-Данилевского. Вот как рассказал мне покойный А. И. об этом обстоятельстве, открывшем ему блистательное поприще: «Я лежал в крестьянской избе, на попоне, имея чемодан вместо изголовья, и при свете воскового огарка (который я сохранил, как сокровище, в кармане) читал какую-то нелепую английскую брошюру противу Наполеона, веря, в избытке моего патриотисма, во все клеветы и самую злую ложь, распространяемую тогда англичанами во всей Европе о Наполеоне. Является донской казак. “Здесь ли господин советник Данилевский?” – спросил казак. “Здесь”. – “Пожалуйте на совет к фельдмаршалу”. Товарищи все, – говорил А. И. Михайловский-Данилевский, – расхохотались и я с ними, однако ж я поспешно оделся и побежал в квартиру Кутузова. Доблестный старец сидел возле стола, покрытого бумагами и географическими картами. “Можешь ли ты, любезнейший, написать бумагу по-французски?” – спросил меня фельдмаршал. “Извольте испытать, кажется, могу”, – отвечал я. Фельдмаршал сказал содержание бумаги и примолвил: “Надобно, чтоб к рассвету было готово”. – “Исполню приказание, но прошу тихого уголка, бумаги и чернил, потому что нас человек десять в избе и письменных припасов нет вовсе”. Фельдмаршал велел мне поместиться в избе, занимаемой его канцеляриею, и распорядиться по моему произволу. Когда фельдмаршал проснулся, я уже ждал у дверей с бумагою. Меня впустили. “Читай, братец!” Я стал читать, поглядывая во время чтения на Кутузова, и заметил выражение удивления и удовольствия на его лице. “Это ты состряпал в эту ночь?” – сказал фельдмаршал. “Не знаю, понял ли я вас и угодил ли”, – сказал я в сильном волнении. “Подойди ко мне поближе”. Я приблизился, и фельдмаршал взял меня обеими руками за голову, поцеловал в лоб и сказал: “Спасибо, спасибо, братец! Ты дельный человек и будешь полезен государю и Отечеству”».

Рассказывая это, А. И. Михайловский-Данилевский назвал число и название деревни, где это происходило, но и то и другое ускользнуло из моей памяти. Знаю только, что это было незадолго до Тарутинского дела[434].

Занимаясь письменными делами, А. И. Михайловский-Данилевский исполнял адъютантскую должность при главнокомандующем и вместе с штабом его участвовал во всех знаменитых битвах. И какие люди были тогда при Кутузове! Коновницын, Ермолов, Кайсаров, Толь, поэт (В. А.) Жуковский находились при лице знаменитого полководца. Иван Никитич Скобелев (ныне генерал от инфантерии), глава русских инвалидов, народный военный писатель, был также в штабе Кутузова. От проницательного ума Кутузова не укрывалось ни одно дарование, и он все способности, все качества, открываемые им в людях, направлял к одной цели – благу и славе Отечества.

За сражение при Бородине А. И. Михайловский-Данилевский награжден орденом Св. Анны 4‐й степени, и за Тарутинскую битву, в которой он находился при дежурном генерале Коновницыне и ранен пулею в правую руку навылет, орденом Св. Владимира 4‐й степени с бантом. Наконец, в 1813 году (в апреле), исполнилось пламенное желание А. И. Михайловского-Данилевского, а именно, он поступил в действительную военную службу и из ополчения переведен в чине штабс-капитана в Свиту его императорского величества по квартирмейстерской части (что ныне Генеральный штаб), и в том же году поступил в канцелярию генерал-адъютанта князя (ныне светлейшего) Петра Михайловича Волконского. Находясь при его светлости, А. И. Михайловский-Данилевский был с ним во всех сражениях 1813 и 1814 годов: при Люцене (за которое сражение награжден золотою шпагою с надписью «За храбрость» и прусским орденом Военного достоинства), при Бауцене, под Дрезденом, под Кульмом, под Лейпцигом (за которое сражение награжден орденом Св. Анны 2‐й степени и австрийским Св. Леопольда 3‐й степени), под Бриеном, под Арсисом, при Фершампенуазе (где имел счастие исполнять личные приказания императора Александра), и наконец под Парижем[435], за что и награжден орденом Св. Анны 2‐й степени с алмазами.

По окончании знаменитой войны 1812, 1813 и 1814 годов, прославившей навеки Россию, и в которой А. И. Михайловский-Данилевский в малых чинах имел счастие находиться в лучезарном военном кругу, т. е. сперва при главнокомандующем, а потом при приближенном к государю императору лице, он (т. е. А. И. Михайловский-Данилевский) удостоился особенного счастия находиться с походною канцеляриею светлейшего князя Петра Михайловича Волконского во всех вояжах императора Александра. С 1 октября 1814 г. по 13 мая 1815 [г.] А. И. Михайловский-Данилевский находился на Венском конгрессе[436] и во вторичном походе во Францию в 1815 году. Потом был с его императорским величеством в вояже из Парижа чрез Брюссель, Дижон, Швейцарию и Богемию в Берлин, а оттуда чрез Варшаву в С.-Петербург[437]. С 9 августа по 14 октября 1816 года и с 25 августа по 1 октября 1817 г. находился с государем императором в путешествии по разным российским губерниям и в Царстве Польском, а с марта по 1 июня 1819 г. в Варшаве, Бессарабии, Таврическом полуострове и земле донских казаков. В том же году находился с государем императором на конгрессе в Аахене[438]. Во время этих поездок А. И. Михайловский-Данилевский, в полковничьем чине, награжден орденом Св. Станислава 2‐й степени со звездою.

Еще в 1814 году А. И. Михайловский-Данилевский переведен был в Гвардейский генеральный штаб, в капитанском чине, полученном за отличие, в 1813 году. В 1815 [году] был произведен в полковники, а 15 октября 1818 года назначен флигель-адъютантом к его императорскому величеству, будучи уже, как говорится, обвешан иностранными орденами. Итак, в четыре года (с 1812 по 1816) отставной титулярный советник, сирота, без блистательных родственных связей, без всякого особенного покровительства, личными своими достоинствами достиг чина полковника гвардии, неоцененного звания флигель-адъютанта и стал известен первому монарху в Европе, даровавшему ей мир и спокойствие низвержением могущественного и гениального Наполеона! Невозможно быть счастливее на поприще службы; но счастие не утомлялось изливать дары на своего любимца. Заступавший А. И. Михайловскому-Данилевскому место отца г. Крюков[439], бывший, как выше сказано, нижегородским гражданским губернатором, приискал и высватал своему питомцу прекрасную, умную и добрую, как ангел, невесту, Анну Павловну Чемоданову (дочь отставного гвардии прапорщика), также сироту, с 3428 душами (в губерниях Нижегородской, Владимирской, Симбирской, Казанской и Пензенской). Недоставало одной славы А. И. Михайловскому-Данилевскому, и он приобрел ее своими военно-историческими трудами, за которые принялся по окончании Отечественной войны.

Судьба дала ему все, чтоб быть хорошим современным историком. От природы он одарен был умом глубоким, проницательным, необыкновенною памятью, рассудком здравым и холодным, способным удерживать порывы воображения. Прилежным, систематическим учением А. И. Михайловский-Данилевский возделал и возвысил свои природные способности до такой степени, что по всей справедливости мог занимать почетное место между европейскими учеными. Он знал превосходно языки латинский, французский, немецкий и английский, читал и изучал древних писателей, а по-французски и по-немецки не только говорил, но и писал прекрасно. В Геттингенском университете он слушал курсы нравственно-политических и исторических наук у знаменитейших мужей своего времени: Геерена, Шлецера, Мартенса и Сарториуса, и был первым учеником у них. Счастливые обстоятельства поставили А. И. Михайловского-Данилевского в такое положение, что он мог видеть вблизи тайные пружины, приводившие в движение великие события своего времени, и узнать великих двигателей всемирных интересов. Удел редкий, доставшийся не многим историкам!

А. И. Михайловский-Данилевский сочинил «Описание Отечественной войны 1812 года»[440]. Творение сие, основанное на официальных документах, на изустных рассказах участвовавших в войне и на собственных наблюдениях автора, чрезвычайно драгоценно относительно исторических событий; но мне кажется, что некоторые подвиги вождей выставлены слишком ярко, а другие, равного достоинства, поставлены в полусвете и даже в тени. Все это высказал я откровенно А. И. Михайловскому-Данилевскому, когда он потребовал моего искреннего мнения. Он соглашался с великою истиною, что современник, участвовавший в событиях, может лишь собирать богатые материалы для истории, но что беспристрастная история может быть написана только человеком посторонним. «История кампании 1813 и 1814 годов»[441], написанная А. И. Михайловским-Данилевским, имеет все достоинства описания Отечественной войны 1812 года, с тою разницею, что богаче дипломатическими событиями. Но две «Истории войн с Наполеоном 1805, 1806 и 1807 годов» и «История войны Финляндской 1808 и 1809 годов»[442] – совершенно отличаются от прежних творений А. И. Михайловского-Данилевского. Ни на одном из европейских языков нет истории войны 1805 года (Аустерлицкой кампании), столь верно, беспристрастно и живо описанной, как история А. И. Михайловского-Данилевского. Это лучшее его творение и одна из лучших европейских военных историй. Кампания 1806 и 1807 года описана столь же правдиво и живо, и только необыкновенное стечение обстоятельств придает более интереса описанию войны 1805 года. Финляндская война – превосходное творение. «Описание Турецкой войны с 1806 по 1812 год»[443] весьма важно для истории, составлено прекрасно, но, по существу самого дела, не могло возбудить общего любопытства. У турок нет великих полководцев, и война с ними не представляет занимательной борьбы талантов. Самое любопытное сочинение А. И. Михайловского-Данилевского – «Записки 1814 и 1815 годов»[444]. Верность во всем официальная, и предметы и изложение увлекательные.

В последнее время А. И. Михайловский-Данилевский занимался редакциею «Военной галереи», предпринятой сперва Песоцким, потом издававшейся Песоцким с бывшим книгопродавцем Ольхиным, и ныне перешедшей к П. А. Печаткину[445]. А. И. Михайловский-Данилевский написал для этой галереи истинно превосходные биографии императора Александра и светлейшего князя П. М. Волконского. Прочие биографии писаны другими литераторами, по материалам, доставляемым А. В. Висковатовым, который также написал большую часть жизнеописаний. А. И. Михайловский-Данилевский только перечитывал биографии, доставляемые литераторами, и исправлял кое-что в историческом отношении. Главным его занятием в последнее время было описание похода Суворова в Италию, 1799, из которого он читал мне несколько весьма замечательных отрывков. Конченное уже им «Описание участия русских войск в войне Наполеона с Австрией, в 1809 году» еще не издано в свет[446].

Величайшую важность всех военно-исторических сочинений А. И. Михайловского-Данилевского составляет их официальность. Ему открыты были все государственные архивы, из которых он мог и умел черпать все драгоценности. Кроме того, он пользовался, как я уже говорил, изустными пояснениями людей, участвовавших в войнах и в дипломатических сношениях государств. А. И. Михайловский-Данилевский обладал в полной силе даром слова и излагал свои мысли и события красноречиво и занимательно. Он обладал слогом, но в русском языке не был так силен, как в слоге и в исторических науках, в чем он публично сознавался, и не скрытно, а явно отдавал свои сочинения некоторым литераторам для очистки, до издания их в свет. Это нисколько не уменьшает высоких достоинств нашего знаменитого военного историка. В каждой французской типографии находится грамотный корректор, которого обязанность состоит в исправлении погрешностей противу правил языка, и сочинения весьма многих известных писателей не могли бы показаться в газете без этих исправлений. Известный немецкий писатель и знаток языка Зейме исправлял сочинения Клопштока и Виланда, которые пользуются гораздо высшею, нежели их корректор, славою. Стратегическая часть в военно-исторических сочинениях А. И. Михайловского-Данилевского основана единственно на официальных документах и известиях, сообщенных людьми, деятельно участвовавшими в войнах; сам он никогда не представлял собственных суждений о стратегических действиях полководцев и поступал в этом весьма благоразумно, потому что был только военным историком, а не принимал на себя звание стратегического судьи и наставника. Вообще все сочинения А. И. Михайловского-Данилевского имеют высокое достоинство современности и в целом отличаются верностью и необыкновенною занимательностью изложения. Он, поистине, принадлежит к первому разряду писателей европейских по части военной истории.

Занимаясь важными и полезными литературными трудами, А. И. Михайловский-Данилевский продолжал служить с честью государю и Отечеству. В декабре 1823 года он был произведен в генерал-майоры, с назначением командиром 3‐й бригады 7‐й пехотной дивизии; в 1829 году, во время Турецкой войны, командовал 2-ю бригадою 6‐й пехотной дивизии и потом находился при главнокомандующем графе Дибиче-Забалканском, исправляя должность дежурного генерала, и за отличие и усердие награжден орденом Св. Анны 1‐й степени. В январе 1831 года, по ходатайству фельдмаршала графа Дибича-Забалканского, высочайше командирован в армию, действовавшую противу польских мятежников, находился в кровопролитном сражении под Гроховым[447], получил сильную контузию ядром в левое плечо, с переломлением кости, и за отличие награжден золотою алмазами украшенною шпагою, с надписью: «За храбрость». По возвращении в Петербург, для излечения раны, во время свирепствовавшей в столице холеры, назначен был (в июне 1831) попечителем Охтинской части и за усердное исполнение своей обязанности удостоился получить табакерку, украшенную вензелем его императорского величества. В 1835 году (декабря 5-го) произведен в генерал-лейтенанты, с высочайшим повелением присутствовать в Правительствующем сенате, и в том же году (декабря 9-го) высочайше назначен председателем Военно-ценсурного комитета, а в 1839 году членом Военного совета, с оставлением по армии. За литературные и служебные труды награжден он орденом Св. Владимира 2‐й степени (в 1836 году), Белого Орла (1838 г.), Александра Невского (1843 г.) и алмазными знаками сего ордена (в 1846 году). За 25-летнюю службу получил орден Св. Георгия (в 1836 году)[448] и имел медали: за кампанию 1812 года, за взятие Парижа, за Турецкую войну, Польский знак отличия за военные достоинства 2‐й степени и знак беспорочной службы за XXV лет.

А. И. Михайловский-Данилевский беспрерывно следил за ходом отечественной и всех иностранных литератур во всем их объеме, и читал весьма много. Нельзя было не удивляться, как доставало ему времени на столько умственных трудов и занятий. Он любил беседу литераторов и вообще людей умных и начитанных, и сам был неоцененным собеседником в непринужденном обществе. При глубоком уме, основательных познаниях, светской опытности А. И. Михайловский-Данилевский обладал необыкновенным остроумием и тою юмористическою игривостью ума, которая по-французски называется causticité, а у нас очень неправильно переводится колкостью и язвительностью. Юмористическая игривость ума, напротив, избегает колкости и язвительности, которые оскорбляют, никого не забавляя. Иногда А. И. Михайловский-Данилевский одною фразою, составлявшею бессмертную эпиграмму, характеризовал человека, не трогая при том его нравственного достоинства. Он умел быть столь же любезным в домашнем обществе, как и в кабинетной беседе. Многие из русских литераторов, которых А. И. Михайловский-Данилевский принимал ласково и для ободрения осыпал похвалами, не могли возвыситься до того, чтоб постигнуть и оценить этого необыкновенного человека, не могли понять, что он всех их выше и снисходит к ним с высоты из сострадания! Потомству предоставляется судить обо всех качествах исторического лица, но я смело могу сказать, всенародно, что А. И. Михайловский-Данилевский никому не сделал умышленно зла. Бесспорно, что Россия лишилась в нем одного из самых умных, ученых, даровитых и полезных деятелей. Потеря важная, которая долгое время будет ощутительна![449]

ПРИЛОЖЕНИЯ

ПИСЬМА Ф. В. БУЛГАРИНА ЦЕНЗОРАМ «ВОСПОМИНАНИЙ»

Сорок лет Булгарин выступал в качестве журналиста, причем почти все это время не только как автор, но и как редактор-издатель. И все эти годы одной из главных проблем для него была цензура, которая регулярно запрещала те или иные предназначенные для его изданий материалы, в том числе и самого Булгарина. Вот лишь несколько эпизодов из его цензурных мытарств.



Поделиться книгой:

На главную
Назад