Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь Фридриха Ницше - Сью Придо на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Козима написала Ницше восхитительно тактичное и свидетельствующее о прекрасных манерах послание, в котором рассказывала, что им с Вагнером предстоит отправиться в новую поездку для сбора средств – на сей раз в Вену. И никому они не доверили бы с такой радостью самые бесценные свои сокровища – детей, – как Элизабет. Не согласилась бы она взять на себя бремя проживания в Ванфриде и стать матерью их дочерям и маленькому Зигфриду, пока сами они будут в Вене? Не будет ли невежливым попросить Ницше сделать это предложение сестре? Франциска только буркнула в ответ на просьбу потратить время ее дочери таким сомнительным образом, но Элизабет препятствий не видела. Это был шаг вверх по социальной лестнице. В ходе визита она укрепилась в доме на положении кого-то большего, чем служанка, но меньшего, чем подруга, став кем-то вроде фрейлины.

Зима 1874/75 года была холодной и снежной. С декабря по февраль Ницше сильно болел. К счастью, в то время у него была лишь легкая работа для школы – Педагогиума. Он все больше думал о следующем «Несвоевременном размышлении», темой которого, по его решению, должно было стать искусство. Основанием послужат впечатления от личного общения с Вагнером. Но прежде чем он смог претворить этот план в жизнь, его ожидали два «землетрясения души», из-за которых его здоровье пошатнулось до конца года.

Первое было связано с Генрихом Ромундтом – его близким другом и секретарем из «Ядовитой хижины», которого он считал едва ли не продолжением себя самого. Ромундт внезапно объявил, что собирается стать католическим священником. Ницше чувствовал себя глубоко уязвленным. Не рехнулся ли Ромундт? Возможно, еще не поздно его вылечить – например, холодными ваннами? И почему из всех конфессий Ромундт выбрал именно католичество? Ведь это самая абсурдная из христианских церквей – со всеми этими суеверными поклонениями мощам и продажей индульгенций. Всего пятью годами ранее католики превзошли свои же средневековые нелепости, объявив о непогрешимости папы. Католичество можно было сравнить с колокольчиками на шутовском колпаке. Так-то Ромундт отплатил за годы тесной дружбы, за совместные рассуждения и философствования?

Те немногие недели, что Ромундт оставался в Базеле, были болезненны для всех участников. Ромундт чуть не плакал и не мог связно объясниться. Ницше ничего не понимал и был вне себя от ярости. В тот день, когда Ромундт уезжал в семинарию, Ницше и Овербек провожали его до вокзала. Он продолжал умолять простить его. Когда носильщики закрыли двери поезда, он боролся с окном, пытаясь опустить его и что-то сказать стоящим на платформе. Окно не поддавалось, и последнее, что они запомнили, были его мучительные физические усилия что-то им крикнуть. Они так ничего и не услышали. Поезд медленно отправился.

У Ницше сразу же началась головная боль, которая продлилась тридцать часов и сопровождалась рвотой.

Второе душевное потрясение исходило от другого соседа по «Ядовитой хижине». Франц Овербек обручился и собрался жениться. Ромундт оставил Ницше ради религиозного суеверия, Овербек оставляет его ради любви. Останется ли с ним кто-то из тех, на кого он так рассчитывал? Только мать и сестра – невеселая перспектива. Но любовь может исцелить от одиночества. Он решил последовать примеру Овербека и пуститься в небольшое романтическое приключение.

В апреле 1876 года он прослышал, что некая графиня Диодати из Женевы перевела на французский язык «Рождение трагедии». Это стоило того, чтобы с нею встретиться. Он сел на поезд. По прибытии он узнал, что графиня заперта в сумасшедшем доме, но съездил он не зря: удалось возобновить знакомство с Гуго фон Зенгером, директором Женевского оркестра и пламенным вагнерианцем. Зенгер давал уроки игры на фортепиано. Среди его учеников было эфирное двадцатитрехлетнее создание, пользовавшееся всеобщим восхищением за нежность и красоту. Она была ливонкой [29], звали ее Матильда Трампедах.

Ницше пробыл в Женеве всего неделю. В его списке приоритетов одним из первых номеров значилось паломничество на виллу Диодати, где некогда жил Байрон. Матильда составила ему компанию. Во время поездки в экипаже вдоль берега озера Ницше рассуждал на байроновскую тему свободы от угнетения. Матильда внезапно прервала его, заявив, что ей всегда кажется странным, что люди так много времени и сил тратят на устранение внешних ограничений, хотя подлинно важны лишь ограничения внутренние.

Это замечание воспламенило Ницше. Когда они вернулись в Женеву, он сел за фортепиано, чтобы подарить ей одну из своих взволнованных и драматических импровизаций. Окончив играть, он наклонился к ее руке и многозначительно на нее посмотрел. Затем он отправился наверх, чтобы написать ей предложение руки и сердца.

«Соберитесь с духом, чтобы не испугаться вопросу, который я вам сейчас задам: хотите ли вы быть моей женой? Я люблю вас и испытываю такое чувство, как если бы вы уже были моей. Ни слова о неожиданности моего увлечения! Во всяком случае, в этом нет ничьей вины, и тут не за что вообще извиняться. Но что мне хотелось бы знать, – это ощущаете ли вы так же, как и я, что мы вообще не были чужими друг другу, ни единого мгновения! Верите ли вы так же, как и я, что в союзе каждый из нас был бы свободней и лучше, чем поодиночке? Вы готовы отважиться идти вместе со мной как с человеком, который всем сердцем стремится к освобождению и совершенствованию?..» [30] [21]

Он понятия не имел, что на самом деле Матильда была тайно влюблена в своего учителя фортепиано Гуго фон Зенгера, который был намного ее старше. Она послушно последовала за ним в Женеву в надежде стать его третьей женой – и впоследствии успешно исполнила это свое желание.

8. Последний ученик и первый ученик

Были друзья, но перестали быть друзьями, и они разорвали свою дружбу одновременно с обеих сторон: один потому, что считал себя непонятым, другой потому, что считал себя слишком понятым, – и оба при этом обманулись! – потому что каждый из них мало знал себя самого [31].

Утренняя заря. Книга IV. Раздел 221

Насущной необходимостью на 1875–1876 годы было закончить следующее «Несвоевременное размышление». Издатель хотел соблюсти темпы выпуска – каждые девять месяцев. Ницше начал составлять очерк о филологии, но эссе «Мы, филологи» развития не получило. Что еще можно было сказать об историческом редукционистском подходе и вытекающей из него нечувствительности к подлинным источникам художественного вдохновения? Он вернулся к изначальному предмету – Искусству.

Он напишет новое «Несвоевременное размышление» на тему, которая вызывала у него огромный интерес: об индивидуальном гении и о влиянии, которое он может оказать на культуру своей эпохи. Благодаря долгим и близким взаимоотношениям с Вагнером никто не мог бы быть лучше приспособлен к тому, чтобы поместить гения под увеличительное стекло. Четвертое «Несвоевременное размышление» должно было называться «Рихард Вагнер в Байрёйте» и служить двоякой цели – стать следующим в серии размышлений и провозгласить открытие первого Байрёйтского фестиваля.

Эссе «Рихард Вагнер в Байрёйте» насчитывает всего лишь около пятидесяти страниц, но на его написание ушла большая часть года. Работа хромала на обе ноги – и не потому, что он, как это часто бывало, с трудом переносил мысли на бумагу, но из-за разлада между сердцем и головой, который мешал пониманию предмета. Процесс создания похвального слова гению композитора заставил Ницше осознать насущную необходимость освободить себя от Вагнера. Опасное влияние любимого композитора было трудно переоценить: становление самого Ницше требовало преодоления Вагнера, и все это вызывало в нем серьезный эмоциональный конфликт.

Ницше долго воспевал божественную власть, которую музыка Вагнера устанавливала над его чувствами, но теперь он понял, что она вместе с тем и лишает его свободной воли. Когда он это осознал, в нем начало расти раздражение против лихорадочного, туманного, метафизического искушения, некогда казавшегося ему высшим смыслом жизни. Теперь он видел в Вагнере страшную опасность, а восхищение композитором стало казаться ему частью нигилистического бегства от мира. Он критиковал Вагнера за романтическое фиглярство, за тиранию, за манипуляцию чувствами. Музыка Вагнера расстроила его нервы и здоровье. Возможно, Вагнер – это не композитор, а болезнь?

Он и не думал о том, чтобы предать подобные мысли публикации, иначе они обессмыслили бы его книгу «Рождение трагедии». Но в процессе работы из панегирика гению Вагнера «Размышление», как он сам впоследствии признавал, превратилось в анализ его собственного гения и раздумья о возможном его применении в будущем.

В предыдущем «Размышлении» о Шопенгауэре давалось определение человека Руссо, первобытная природа которого подобна змею Тифону, дремлющему под Этной [1]. Вагнер и был такой жизненной силой; таким хотел быть и сам Ницше – неистовым бунтарем, не беспокоящимся о собственной безопасности и безопасности мира, культурным новатором, чья мысль вызовет обширные идеетрясения. Приятно было думать, что визионерские взлеты таких гениев, как Вагнер (и он сам), хотя и несут с собой неизбежное разрушение, все же жизненно необходимы для спасения человечества от застоя и посредственности.

В эссе затрагиваются темы, впервые прозвучавшие в «Рождении трагедии». Ницше вновь приписывает Вагнеру собственные мысли о смерти почитания дионисийского начала из-за установления безжалостно рациональных теорий права, государства и культуры, что привело к современной эпохе, когда Bildungsphilister, образованные филистеры, демонстрируют самодовольную уверенность во всем, так что вся активная культурная жизнь сводится к подпиранию стен гигантских зданий экономики и власти, соответствующим образом поддерживаемых и четвертой властью. Ницше снова порицает газетчиков как мелочных льстецов самолюбию читателей, недооценивающих их душу. Настоящая культура, такая как вагнеровская (а также, разумеется, его собственная), – это подземный поток очищения, возвеличения и облагораживания духа, неизбежно сопровождающийся сокрушением современных идолов. Эссе заканчивается много раз переписанными восхвалениями Вагнера. Его взоры «становятся тогда подобными солнечным лучам, “влекущим к себе воды”, сгущающим туманы и собирающим грозовые тучи… его взгляд застиг врасплох природу», которая ищет укрытия «в своих противоположностях» [32] и т. д. [2] Но не смог Ницше удержаться и от нескольких шпилек. Сравнивая поразительную веру в себя Вагнера с такой же верой Гёте, он пишет: «В этом отношении он был, пожалуй, более высокого мнения о себе, чем Гёте, который говорил: “Мне всегда казалось, что все уже в моей власти; мне могли бы надеть корону, и я нашел бы, что так оно и должно быть”» [3]. «Размышление» недвусмысленно оканчивается утверждением о том, что Вагнера следует считать «не пророком грядущего, каким он может казаться нам, но истолкователем, преображающим прошлое» [4].

Ницше оставил роль пророка грядущего для самого себя.

«Рихард Вагнер в Байрёйте» не пользовался большим успехом. Эссе было преисполнено сыновней обиды и неискренности, и в нем вновь проявился его прежний негибкий авторский стиль: слишком много серьезного анализа, слишком мало теплоты и остроумия предыдущего «Размышления» о Шопенгауэре.

Все время, что он сочинял очерк, он испытывал муки отцеубийства: голова, глаза и желудок не давали ему покоя. Каждый день он по нескольку часов чувствовал себя так, будто страдает от морской болезни.

В среднем он проводил в постели и в полной темноте по тридцать шесть часов в две недели. От дикой боли он часто не мог даже думать. Он потерял двух друзей, которые до того преданно брали на себя запись под диктовку: фон Герсдорф уехал заниматься своим имуществом, а Ромундт – в семинарию. Однако в апреле появился новый секретарь – энергичный, с буйной шевелюрой, двадцатидвухлетний саксонский композитор Иоганн Генрих Кезелиц. Ему от природы достался великолепный, четкий, каллиграфический почерк.

Изучая в Лейпциге контрапункт и композицию, Кезелиц прочел «Рождение трагедии», и книга заставила его и его приятеля Пауля Генриха Видеманна «закачаться от восторга». Им хватило скромности, чтобы осознать, что до конца книгу они не поняли, но почувствовали, что в лице автора нашли ум, высказывающийся с невиданной доселе способностью к объяснению. «Когда Ницше дошел до описания того, как аполлоническое и дионисийское начала были разрушены утилитарным рационализмом (выраженным Сократом), мы стали подозревать, почему развитие и процветание великого искусства почти невозможно в условиях нашей культуры знания и разума… “Рождение трагедии” – мощный протест творческого и героического человека против слабовольных, разрушающих инстинкты последствий нашей александрийской культуры» [5].

«Шопенгауэр как воспитатель» углубляет их энтузиазм еще больше. «Потому что если наши современники понимали “культуру” как нечто вроде бентамовского идеала общего комфорта (характерного для Штрауса и всех социалистов начиная с Томаса Мора), Ницше внезапно появился меж них и сквозь гром и молнию стал учить, что цель и вершина культуры – давать миру гениев» [6].

Кезелиц назвал Ницше «великим переоценщиком». Он немедленно отправился в Базель, чтобы встретиться с философом и учиться у него.

Не зная, как выглядит Ницше, он стал опрашивать владельцев книжных лавок, где можно было купить фотографии местных достопримечательностей и знаменитостей. К его неудовольствию, сборник фотографий университетских профессоров не включал изображения его героя. На его вопросы отвечали: «Профессор Ницше? Разве тут есть кто-то с такой фамилией?» Возможно, дело было не только в сомнительной репутации, которую Ницше приобрел в университете, но и в его неприязни к тому, что он называл «фотографической казнью посредством одноглазого циклопа». «Каждый раз я пытаюсь уберечься от этого несчастья, но неизбежное всегда случается – и вот я навеки запечатлен, словно пират, известный тенор или какой-то боярин…» [7]

Кезелиц был убежденным вагнерианцем, и когда они наконец встретились, то Ницше одолжил ему неоконченное вагнеровское «Размышление». Характерный для Кезелица бурный энтузиазм убедил Ницше, что эссе необходимо закончить и он способен помочь. С конца апреля до конца июня он записывал под диктовку профессора три последних главы, а также переписывал своим чудесным почерком все девяносто восемь страниц. Когда от издателя пришли гранки, Кезелиц прилежно их откорректировал. Наконец два прекрасно переплетенных тома в конце июля были готовы к отправке Вагнеру и Козиме. То был последний период репетиций перед формальным открытием фестиваля 13 августа.

Посреди многочисленных последних приготовлений Вагнер, наверное, не смог бы даже теоретически улучить минутку, чтобы прочесть книгу, но это был великолепный подарок в такое неспокойное время. Он быстро и с большим энтузиазмом отправил в ответ телеграмму: «Мой друг! Ваша книга изумительна! Но как вам удалось так много обо мне узнать? Тотчас приезжайте и познакомьтесь с нашим “Кольцом” на репетициях» [8]. Второй экземпляр Вагнер переслал королю Людвигу, который был столь же очарован текстом Ницше.

Прежде чем Ницше успел поразмыслить над повелением Вагнера ехать в Байрёйт, он получил от Эрвина Роде письмо, в котором тот извещал его о помолвке. Перед свадьбой друзья меняются, и теперь трое из его ближайших и самых старинных друзей связывали себя узами брака.

Ницше испытывал противоречивые чувства. Он написал Роде теплое письмо с поздравлениями, но включил туда рассуждение о том, что, возможно, он, в отличие от своих друзей, ошибается, но брак должен подразумевать компромисс и неприемлемое для него примирение с человеческой посредственностью, а на это он пойти пока не готов. В ночь после получения письма от Роде он сочинил сентиментальную поэму «Странник» (Der Wanderer) [9], в которой описал, как он бредет в ночи по горной тропе и слышит сладкоголосое пение птицы. Как и лесная птица из вагнеровского «Зигфрида», она умеет говорить. И на его вопрос отвечает, что поет не для него, а для его друга.

22 июля он отправился в трудную поездку в Байрёйт, куда прибыл через два дня. В Ванфриде он появился на следующий день. Козима лишь кратко отметила в дневнике его появление. Лихорадка последних репетиций – напряженный период для любого театра, но все усугублялось еще и тем, что спонсоры приняли ужасающее решение продавать на репетиции билеты. Это напоминало затянувшийся неудачный стриптиз: любой недостаток, любая морщинка были открыты взору публики. Но каждый лишний день влек за собой дополнительные две тысячи марок расходов, которые надо было как-то окупить. «Много недовольства», – пишет Козима. Вагнер прямо на сцене сцепился с хореографом и декоратором. Певцы уходили, нужно было нанимать новых. Герр Унгер, который должен был петь Зигфрида, молодого героя «Кольца», простудился – а может, это было просто оправдание? Одна из главных валькирий проявила «избыток неуклюжести и отсутствия грации». Злодей Хаген забывал слова. Единственная мастерская, в которой могли сделать дракона, способного извергать огонь, качать хвостом и закатывать глаза, оказалась в Англии. Три части дракона, которые предстояло собрать на месте, были отправлены морем, но в Байрёйт прибыли только две. Шею послали в Бейрут, столицу Ливана. Дымовая машина не работала. Декорации упали, открыв миру крепких рабочих в одних рубашках, отдыхающих в ожидании момента, когда декорации нужно будет менять. Певцы требовали выходов на бис. Вагнер не позволял: это разрушило бы магическое очарование, державшее публику в оцепенении. В корыстных целях, но оттого не менее демократично Вагнер бесплатно пригласил на репетицию пожарную бригаду, отчего важный член постановочной комиссии подал в отставку. Репетиция в костюмах была сущей пыткой. Вагнер нанял для создания декораций исторического живописца. В результате декорации оказались настолько исторически достоверными и тщательно проработанными, что стали свинцовыми сапогами, которые твердо приковывали историю к мелочному отображению реальности и не давали воображению воспарить.

Козиме не нравились костюмы, «напоминавшие вождей краснокожих и, помимо этнографической абсурдности, являвшие черты провинциальной безвкусицы»: «Я очень разочарована ими» [10]. Настолько разочарована, что Вагнер приставил к голове рог Зигфрида и с громким бычьим ревом атаковал не угодившего им разработчика костюмов.

Печали Козимы увеличились с приездом Жюдит Готье, которая приковала общее внимание, появляясь на улицах Байрёйта одетой по последней парижской моде – в матросский костюм. Увлечение Вагнера Жюдит, проявившееся еще в Трибшене, не проходило, и от Козимы он скрывал его очень плохо. Была ли в итоге Жюдит оказана высшая честь – непонятно, но вряд ли это имеет какое-то значение. Она поселилась в доме, который Вагнер постоянно посещал, их отношения явно носили эротический характер, и сплетни не заставили себя ждать. Все называли Жюдит его любовницей. Это было ужасным унижением для дочери Листа, «гадкого утенка». Она прошла ради Вагнера через огонь, а теперь другая стала его музой, любовью и вдохновением. Без всего этого Козима испытывала опустошенность. Она пишет, что чувствует себя «мертвой», «несуществующей». Однако во время фестиваля она встала во весь свой немалый рост, гордо неся величественный длинноносый профиль, убирала волосы в средневековую косу, подходящую для королевы нибелунгов, носила струящееся белое шелковое платье, как у невесты, а в роли владычицы Байрёйта проявляла себя как превосходная хозяйка.

Пока фестиваль бурлил из-за скандала с Готье, то же общество, которое некогда покрывало унижением и позором Козиму как любовницу Вагнера, ныне отчаянно боролось за ее внимание. Байрёйт стал модным местом, а показаться вместе с Вагнером было просто необходимо. Все общество стремилось войти в двери Ванфрида, и Козима была их привратницей. Блистательная в своем псевдосредневековом наряде, с огромным веером в руке (в Байрёйте стояла типичная августовская жара, повлекшая за собой несколько обмороков в оперном зале), Козима держалась холодно и величаво, принимая сотни посетителей, которые явились со всех концов света – других посмотреть и себя показать. Это была великолепная месть обществу, некогда ее отвергнувшему, и этой француженке.

В день приезда Ницше стал одним из пятисот посетителей Ванфрида. Будучи скромным профессором, он не мог надеяться на высокое место в иерархии. Правила этикета соблюдались так, как чтят их только выскочки. Козиме предстояло иметь дело с четырьмя царствующими особами, бесчисленными принцами и принцессами, великими герцогами и герцогинями, эрцгерцогами и эрцгерцогинями, герцогами, графами, графинями и менее важными дворянами. Во избежание оскорблений и скандалов всех их требовалось принимать в правильном порядке. Простолюдины ждали в передних, разговаривая приглушенно, как в церкви.

Король Людвиг пожелал посетить фестиваль инкогнито. Он появился самым таинственным образом в полночь, его тайно встретил Вагнер и отвез в экипаже в великолепный байрёйтский дворец Эрмитаж, где король, как он считал, мог остановиться «незамеченным». Под стремительными облаками и ускользающей луной двое мужчин обнажали друг перед другом души, пока экипаж ехал между фантастическими павильонами, фонтанами и мрачными гротами освещенного луной дворцового парка. Для Вагнера это был один из очень немногих чисто духовных моментов за весь фестиваль – момент воздаяния за все мелочные тревоги и кавардак, воссоединение с чистым духом, вдохновением и целью работы всей его жизни.

Но, как известно, отношения с монархом чрезвычайно хрупки. Король настаивал, что не желает публичных оваций во время пребывания в Байрёйте, но был возмущен, когда эту его просьбу действительно исполнили. Но театр значил для короля Людвига куда больше, чем почести. 28 июля он побывал на костюмированной репетиции «Золота Рейна». Несмотря на отсутствие оваций, музыка показалась королю чрезвычайно возвышенной. Вернувшись в Эрмитаж, он потребовал осветить парк факелами и незаметно рассадить за кустами музыкантов, исполняющих музыку Вагнера. Во время ее звучания должны были бить искусно иллюминированные фонтаны.

Как и предсказывал Ницше, первый Байрёйтский фестиваль был шагом в сторону от нового Эсхила, возрождающего трагический дух, призванный спасти европейскую культуру от застоя и посредственности. Изначально он должен был стать гораздо большим, чем просто мероприятие, – метафорой германской культуры, образом будущего и образцом для настоящего, однако, как Ницше и писал в «Размышлении», он стал чем-то куда меньшим – трусливым продолжением старого порядка, компромиссом и развлечением для образованных филистеров.

Ницше горько отмечал, что «все бездельники Европы» отнеслись к фестивалю в Байрёйте как к очередному пункту своих бесцельных блужданий в рамках календаря общественных событий. Его также отпугнуло множество антисемитов, которых порадовала сюжетная линия «Кольца», заключавшаяся в расовой борьбе между темными, уродливыми гномами подземного мира и светловолосым племенем Вотана. Триумф Зигфрида пришелся им по нраву, как и Гитлеру, впервые посетившему фестиваль в 1923 году и сразу принявшемуся за «Майн кампф».

Педру II, бразильский император, прибыл в Ванфрид на следующий вечер после костюмированной репетиции. Его императорское присутствие значительно скрасило недостатки постановки и разочарование от костюмов. Король Вюртемберга шел куда ниже в иерархии монархов, однако и его появление стало источником удовлетворения. Сам германский император, кайзер Вильгельм, почтил своим присутствием первые две оперы, аплодировал и одновременно, улыбаясь, говорил адъютантам сквозь зубы: «Ужасно! Ужасно!» Он с сожалением отметил, что не сможет остаться на две последние оперы цикла.

Хотя Вагнер обещал Ницше отдельную комнату в Ванфриде, как некогда в Трибшене, не было и речи о том, чтобы действительно там остановиться. Он нашел себе самую дешевую гостиницу в центре города. Потолки были низкими, а комната – раскалена как печь.

В Байрёйте в то время жило около двадцати тысяч человек. Новый оперный театр Вагнера вмещал 1925 зрителей. Планировалось дать три отдельных цикла из четырех опер, входящих в состав «Кольца». Таким образом, билеты на допуск в Вальхаллу имело примерно 5775 человек, приехавших с тысячами супругов, детей и слуг. Следовало учесть и профессионалов – певцов, актеров, музыкантов, мастеров сцены, плотников, швей, прачек, чернорабочих и слуг всех мастей. Конечно, ни одно публичное мероприятие не могло пройти и без непрошеных гостей. Ночные бабочки, усатые искатели приключений в широких брюках, карманники, уличные мальчишки, бездельники, зеваки и множество крестьян, которые пришли с окрестных ферм поглазеть на зрелище. Все они вывалились на раскаленные, сухие мостовые. Шум создавался невыносимый. Ницше даже не мог скрыться в своей комнате, где жара и запах стояли как в духовом шкафу.

Для Чайковского, как и для многих других посетителей, главной проблемой стало найти еду. «Имеющиеся в отелях табльдоты никак не могут вместить в себя всех голодающих, – писал он. – Каждый кусок хлеба, каждая кружка пива добывается с боя, ценою невероятных усилий, хитростей и самого железного терпения. Да и добившись места за табльдотом, нескоро дождешься, чтобы до тебя дошло не вполне разоренным желанное блюдо. За столом безраздельно царит самый хаотический беспорядок. Все кричат разом. Утомленные кельнеры не обращают ни малейшего внимания на ваши законные требования. Получение того или другого из кушаний есть дело чистой случайности… В течение всего времени, которое заняла первая серия представлений вагнеровской тетралогии, еда составляла первенствующий общий интерес, значительно заслонивший собой интерес художественный. О бифштексах, котлетах и жареном картофеле говорили гораздо больше, чем о музыке Вагнера» [11].

Театр был для Ницше слишком ярок – смотреть оперу из зрительного зала он не мог: «Мне совсем не понравилось… мне надо было уйти». Ему выделили темную, маленькую, размером со шкаф комнатку рядом со сценой. Там было чудовищно жарко. Его приезд совпал с репетициями к четвертой, последней опере – «Сумеркам богов», в которой происходит конец света. Оркестр из сотни музыкантов, рисующий апокалиптическую картину падения Вальхаллы и крушения прежних богов, производил, вероятно, беспрецедентный по мощности звук.

Приемы в Ванфриде нравились ему еще меньше. Он посетил один, там его сочли несчастным и молчаливым, и на остальные он так и не явился.

Одна из повторяющихся ситуаций в жизни Ницше – когда он чувствовал себя хуже всего, постоянно являлся какой-то спаситель и окружал его любовью и заботой. На этот раз спасение явилось в облике Мальвиды фон Мейзенбуг – пышущей здоровьем, но стареющей анархистки на три года младше Вагнера, из того же революционного поколения [12]. Автобиография Мальвиды «Воспоминания идеалистки» сделала ее одной из ярких личностей в Байрёйте [13].

Мальвида обожала композитора, в ее римской квартире стоял его мраморный бюст. Она была дочерью прусского дворянина; один отказ на балу превратил ее из члена высшего общества в решительную сторонницу его разрушения. Как и Вагнер, она была в изгнании после революций 1848–1849 годов. В ее случае причиной был контрабандный провоз писем первого из многих революционеров, в которых она влюблялась. Изгнание привело ее в Северный Лондон, где она поселилась в кругу русских эмигрантов-анархистов и стала гувернанткой двух дочерей овдовевшего Александра Герцена, хотя предпочла бы стать его женою [14].

Среди революционеров Мальвида пользовалась достаточной популярностью, чтобы Гарибальди во время своего крайне успешного посещения Лондона с целью радикализации англичан и образования «плавучей республики [кораблей], всегда готовой отправиться туда, где борются за свободу» [15], пригласил ее позавтракать на борту своего судна, бросившего якорь на берегу Темзы. Когда она прибыла на весельной лодке, ей «спустили кресло, покрытое красивой накидкой, и подняли… на борт». «Гарибальди принял нас в живописном костюме: короткая серая туника, красная шапочка с золотой вышивкой на светлых волосах и оружие за широким поясом. Его моряки, со смуглой кожей и темно-карими глазами, собрались на палубе, тоже в живописных костюмах». Были поданы устрицы, за которыми последовала «самая живая и приятная беседа… Все моряки, казалось, его обожествляли, и не почувствовать поэтического обаяния его личности было невозможно…» [16]

Теперь Мальвида выглядела безобидной миниатюрной шестидесятилетней дамой; ее седые волосы были откинуты назад, за дорогой кружевной воротник. Но в душе Мальвида вовсе не потеряла былой кровожадности юной анархистки. Ее восхищал пример Парижской коммуны – наверное, если бы она встретилась с Якобом Буркхардтом, полетели бы искры. Она была не гуманистом, но мистиком: верила в управляющие миром абстрактные силы добра, которые нельзя обнаружить ни в какой лаборатории и тем более пробирке. Именно эти силы давали человеческому духу безграничные возможности, которые позволяли мужчинам и женщинам обращаться в богов – и требовали от них этого. Мальвида сохранила наивные и непосредственные манеры пламенной революционерки. Ее нежные голубые глаза, о красоте которых твердили многие, по-прежнему видели только то, что хотели видеть. Такая возвышенная близорукость отбрасывала все аспекты человеческого поведения, несовместимые с ее идеализмом. Все отношения с революционерами, о которых она писала в своих воспоминаниях, носили платонический характер; она всегда оставалась домохозяйкой, хотя мечтала быть влиятельной любовницей. Трудно не видеть в ней бесплатное приложение к сильным мужчинам, более податливое, чем ей бы хотелось, – классический пример богатого «полезного идиота», если пользоваться словами Ленина. Теперь она видела свое призвание в том, чтобы вдохновлять молодых «пионеров свободы», и в Ницше, как она решила, она нашла еще одного из них.

Они встретились в мае 1872 года в Байрёйте на закладке первого камня, а затем завели учтивую переписку. Она восхищалась его трудами, а он высказал теплое сочувствие, когда одна из дочерей Герцена вышла замуж за человека, которого революционное сердце Мальвиды не могло принять.

Мальвида видела, какие физические страдания причиняет Ницше его адски раскаленный гостиничный номер, и дала ему возможность отдыхать днем в прохладной тени своего сада. Она одаривала его бесконечным сочувствием и успокоительной молочной диетой. Он совершал длительные заплывы по речушке, протекавшей в саду. Этот режим так пошел ему на пользу, что даже возродил в нем страсть к музыке, которую он слушал в театре. Он вынужден был признать, что перед музыкой его душа склоняется, при всей общей невыносимости атмосферы Байрёйта.

3 или 4 августа Ницше бежал из Байрёйта, не сказав никому ни слова, даже Мальвиде. Он сел на поезд до Клингенбрюнна – крошечной деревеньки в баварском лесу. Там он пробыл всего несколько дней, но ему удалось существенно поправить здоровье. Он приехал как раз к открытию фестиваля 13 августа, в соответствии с планом встретить в Байрёйте сестру и своих дорогих друзей Роде и фон Герсдорфа, выложивших за билеты и жилье солидные суммы.

Волшебный любовный напиток часто служит для развития сюжета в операх Вагнера, и теперь все трое друзей испили его сполна.

Карл фон Герсдорф «отчаянно, безумно, байронически» влюбился в юную итальянскую графиню Нерину Финокьетти. Он стремительно сделал предложение и все последующие месяцы спасался от алчности ее семейства.

Только что обрученный Эрвин Роде самым рискованным, хотя и неуклюжим, образом флиртовал с каждой встречной дамой, к значительному смущению его друзей.

Сам Ницше не смог устоять перед привлекательной блондинкой по имени Луиза Отт. Музыкальность придавала ей что-то общее с его предыдущими пассиями. Луиза была великолепным музыкантом, превосходно играла на фортепиано и очень мило пела. Когда она повстречала Ницше, они переговорили обо всем на свете, но она забыла упомянуть, что замужем. Когда это открылось, для Ницше было уже поздно. Супруг Луизы, банкир, не разделял ее страсть к Вагнеру и остался дома в Париже, так что на фестиваль она приехала с маленьким сыном Марселем. Похоже, любовь с первого взгляда накрыла Ницше и Луизу одинаково сильно и глубоко.

«Моя милая госпожа Отт,

все вокруг померкло, когда Вы покинули Байрёйт, мне казалось, будто меня лишили света. После этого мне нужно было снова собраться с духом, но это я уже сделал, и это письмо Вы можете брать в руки не тревожась.

Мы хотим хранить верность чистоте духа, который свел нас вместе, мы хотим во всем добром оставаться верны друг другу» [33] [17].

«Как это хорошо, – ответила она через три дня, – что теперь мы можем прийти к верной, здоровой дружбе между нами, так что каждый из нас сможет думать о другом всем сердцем, не боясь укоров совести… Но ваши глаза я забыть не могу: все так же, как тогда, покоится на мне Ваш ласковый глубокий взгляд… Только при этом не упоминайте ничего о Вашем и моем письмах – пусть все, что происходило до сих пор, останется между нами – это будет нашим святилищем лишь для нас двоих» [18].

Через год, почти в тот же день, он написал ей страстное письмо, в котором говорил, что так ярко ощутил ее присутствие, что даже мельком увидел ее глаза. Луиза снова была беременна, но ответила почти незамедлительно, что ничуть не удивлена, поскольку тоже вспоминала время, проведенное вместе: «Я вновь пережила все и поняла, что сказочно богата, потому что вы отдали мне свое сердце» [19].

9. Ум свободный и не очень

Если, таким образом, наука сама по себе приносит все меньше радости и отнимает все больше радости, внушая сомнения в утешительной метафизике, религии и искусстве, то иссякает тот величайший источник удовольствия, которому человечество обязано почти всей своей человечностью. Поэтому высшая культура должна дать человеку двойной мозг, как бы две мозговые камеры: во‑первых, чтобы воспринимать науку и, затем, чтобы воспринимать не-науку; они должны лежать рядом, быть отделимыми и замыкаемыми и исключать всякое смешение; это есть требование здоровья [34].

Человеческое, слишком человеческое. Признаки низшей и высшей культуры, 251

Университет предоставил Ницше оплачиваемый годичный отпуск с осени 1876 года. Его даже освободили от последних преподавательских обязанностей – в Педагогиуме. Это означало полную свободу. Мальвида фон Мейзенбуг пригласила его провести зиму в Сорренто, и он согласился.

Издатель требовал от него следующего «Несвоевременного размышления». Ницше отвечал, что уже достаточно продвинулся. Это было неправдой, но идея, которая так и просилась на бумагу, уже была готова. Он дал новой работе условное название «Лемех» (Die Pflugschar). Как острое лезвие лемеха взрезает почву, повреждая корни сорняков, которые мешают расти культурным растениям, так книга должна обрезать сорняки, сдерживавшие его оригинальную мысль, в особенности избавив его от прежних идолов – Вагнера и Шопенгауэра.

Конечно, сложную поездку по железной дороге с пересадками и багажом он не стал бы предпринимать в одиночку, поэтому пригласил в компанию двух друзей. Одним из них был студент-филолог по имени Альберт Бреннер: двадцатиоднолетний больной туберкулезом юноша, склонный к депрессии и поэзии, чьи родители уверовали в целительные свойства зимовки на юге. Другой – двадцатишестилетний философ Пауль Рэ, с которым Мальвида виделась в Байрёйте. Первая книга Рэ – «Психологические наблюдения» (Psychologische Beobachtungen) – привлекла к себе некоторое внимание, и он собирался публиковать вторую. Он должен был идеально вписаться в кружок Сорренто, который Мальвида задумывала как философско-литературный салон. Она всегда мечтала существовать в некоем сообществе идеалистов, и грядущая зима казалась ей отличной лабораторией для плодотворных мыслей. Сама Мальвида собиралась писать свой первый роман. Зимой она действительно закончила книгу под названием «Федра» – трехтомную сагу о запутанных семейных отношениях и поисках индивидуальной свободы.

19 октября 1876 года Ницше и Бреннер сели в поезд, который должен был проехать через туннель Мон-Сени, недавнее чудо инженерной мысли, и доставить их в Турин.

Свое купе первого класса они делили с парой элегантных и образованных дам – Клодиной фон Бреверн и Изабеллой фон дер Пален. Ницше впал в романтическое настроение: они с Изабеллой много беседовали в течение всей поездки. Они обменялись адресами, прежде чем расстаться на ночь, которую, по случайности, должны были провести в одном и том же отеле. Утром дамам нужно было садиться на другой поезд, и Ницше отправился их провожать, но по дороге на вокзал на него напала такая чудовищная головная боль, что до собственной гостиницы он добрался только с помощью Рэ.

В Пизе он остановился взглянуть на знаменитую башню, а в Генуе впервые в жизни увидел море. Этот город с тех пор ассоциировался у него с Колумбом, Мадзини и Паганини. То был город исследователей, первооткрывателей, новаторов – тех, кто храбро плыл по неизведанным морям в надежде открыть новые миры. Гуляя по холмам, окружающим Геную, Ницше стремился представить себя на месте великого Колумба, который, открыв Новый Свет, одним махом вдвое увеличил пределы Земли.

Из Генуи они отправились в Неаполь на пароходе. Ему предстояла первая встреча с классическим миром, но у него не было времени как-то отметить этот торжественный момент. Вместо этого он тратил все силы и энергию на то, чтобы перехитрить агрессивных попрошаек, сновавших повсюду и споривших за его багаж, как банда вороватых сорок. Невероятно было попасть в мир, который он воображал себе всю жизнь, и обнаружить, что он беден и непригляден. Мальвида подняла его настроение вечерней поездкой в экипаже вдоль изгибающегося Неаполитанского залива от лесистого мыса Позилиппо (Павсилипона древних греков) к смутно вырисовывавшемуся коническому Везувию и острову Искья, поднимающемуся из винноцветного моря.

«Штормовые облака величественно собрались над Везувием, из молний и мрачных темно-красных туч образовалась радуга; город сверкал, будто выстроенный из чистого золота, – писала Мальвида. – Это было так великолепно, что моих гостей буквально преисполнял восторг. Я никогда не видела Ницше таким оживленным. Он громко смеялся от радости» [1].

После двух дней в Неаполе они направились в Сорренто. Путешественники не были готовы к восприятию южной архитектуры. Охряные и мандаринового цвета стены осыпались, гипс облезал, и туманные, неопрятные призраки классического прошлого требовали от них навсегда отказаться от прежних представлений. Это был разительный контраст со швейцарской и немецкой архитектурой, среди которой Ницше провел всю жизнь, с ее тщательно организованными структурами, символизирующими общую праведность и опрятную гражданскую добродетель.

Мальвида снимала виллу Рубиначчи – квадратную оштукатуренную виллу рядом с самим городком Сорренто. Здание утопало в виноградниках и оливковых рощах. Трое мужчин заняли комнаты на первом этаже с видом на террасу. Мальвида и ее горничная Трина жили на втором этаже, там же находился и салон. Эта комната была достаточно велика, чтобы вместить всех носителей свободного духа и закружить их в синхронном вихре вдохновения. В первом письме домой, отправленном 28 октября, Ницше сознательно не сообщает матери и сестре ничего, что сам посчитал важным или глубоким. Послание написано с показной наивностью школьника, так что даже Франциске и Элизабет оно должно было показаться крайне неинформативным. «Вот мы и здесь в Сорренто! Все путешествие из Бекса заняло восемь дней. В Генуе я заболел. Оттуда мы три дня добирались морем и – представь себе – без морской болезни» [2]. И так далее. Но для себя он писал иначе, признаваясь, что просто содрогался при мысли о том, что мог умереть, не увидев мира Средиземноморья.

О посещении Пестума он писал: «Мы привыкли не ставить вопроса о возникновении всего совершенного, а, наоборот, наслаждаться его настоящим состоянием, как если бы оно выросло из земли по мановению волшебства… Нам почти кажется (например, когда мы созерцаем греческий храм вроде пестумского), что некий бог, играя, построил себе однажды утром жилище из таких огромных тяжестей; в других случаях нам мнится, будто душа была внезапно вколдована в камень и теперь хочет говорить через него. Художник знает, что его произведение оказывает полное действие, лишь когда оно возбуждает веру в импровизацию, в чудесную внезапность возникновения; поэтому он при случае сознательно содействует этой иллюзии и вводит в искусство элементы вдохновенного беспокойства, слепого беспорядка, чуткой грезы при начале творения – в качестве средств обмана, которые должны настроить душу зрителя или слушателя так, чтобы она верила во внезапное появление совершенного» [3].

Свободный дух увяз в рутине. Утро проходило у них в полной свободе. Ницше плавал каждый день, когда это позволяло состояние моря, гулял и работал. Сходились вместе они к полуденному приему пищи. После обеда они совершали совместные прогулки по окружающим цитрусовым рощам или ездили по полям на ослах, подшучивая над молодым Бреннером, который был так высок, что его ноги, когда он сидел на осле, почти достигали земли. Вечером они все ужинали вместе. После этого они отправлялись в салон и вели там вдохновляющие беседы по программе совместной работы. Рэ и Бреннер по очереди читали вслух Ницше и Мальвиде, которая тоже плохо видела.

Начали они с лекций Буркхардта о древнегреческой культуре, затем перешли к Геродоту, Фукидиду и «Законам» Платона. Потом последовало «Мышление и реальность» Африкана Шпира – русско-украинского философа и метафизика, который во время осады Севастополя 1854–1855 годов служил в одном батальоне с Толстым. Философская система Шпира зиждется на требовании абсолютной уверенности. Важна не истина, а именно уверенность. Единственное безусловно верное утверждение – закон тождества: А = А. Ничто в мире становления (Geschehen) нельзя считать тождественным самому себе. Мы должны постулировать высшую реальность, но о ней почти ничего нельзя сказать, кроме того, что, будучи тождественной сама себе, она должна исключать множественность и перемены. Шпир утверждал, что в этом кроется логическая демонстрация того, что интуитивно поняли Платон и Парменид.

Забавно, что Шпир оказал на Ницше в это время значительное влияние, хотя был деистом и, как Шопенгауэр, метафизиком, а Ницше испытывал значительный интерес к французским рационалистам-моралистам – Монтеню, Ларошфуко, Вовенаргу, Лабрюйеру, Стендалю и Вольтеру.

Рэ называл себя этиком-эволюционистом, и почти наверняка именно он предложил включить французских рационалистов в программу чтения. Вольтер в эпоху увлечения Ницше Шопенгауэром был бы явлением недопустимым, но той зимой идеи нашего героя приняли совершенно иное направление, так что, когда новая книга была все-таки написана, он даже посвятил ее Вольтеру. Это направление он в шутку называл «Рэ-ализмом».

Пауль Рэ был на пять лет младше Ницше. Он родился в семье богатого еврейского дельца; ему не было нужды зарабатывать на жизнь, и он превратился в вечного студента: учился в нескольких университетах, где последовательно изучал право, психологию и физиологию. За год до этого он получил докторскую степень по философии. Роста он был столь же невыдающегося, как Вагнер и Ницше. Его можно было назвать красивым: каштановые волнистые волосы и привлекательная неуверенность в себе, которая объясняет, почему впоследствии он станет орудием в руках сильных женщин – таких как Элизабет Ницше и Лу Саломе. Рэ страдал от какой-то малозначительной, но непонятной проблемы со здоровьем, но куда больше он страдал от недостатка мотивации и решительности.

Как и Ницше, Рэ принимал участие во Франко-прусской войне и был ранен, но это не мешало ему наслаждаться французской культурой. Его космополитический подход соответствовал мнению Ницше о том, что лучше быть хорошим европейцем, чем хорошим подданным рейха. Дружба с Рэ продлилась около шести лет – с октября 1876 по 1882 год. За это время каждый написал несколько книг, которые повлияли на другого как в литературном, так и в философском отношении. Для обоих Древняя Греция служила точкой отсчета для размышлений о проблемах современности, оба стремились примириться с постдарвиновской реорганизацией человеческого знания.

Рэ изложил свои основные принципы в докторской диссертации 1875 года:

1. Действия людей не зависят от свободной воли.

2. Совесть не имеет трансцендентного источника.

3. Аморальные средства часто оправданы благой целью.

4. Прогресса человечества не существует.

5. Категорический императив Канта не подходит к практической морали [4].

Рэ объявлял о своем намерении подходить к моральным чувствам и идеям так, как геолог изучает формации земной коры, вооружившись дарвиновской доктриной естественного отбора как общетеоретической схемой и заменив метафизические рассуждения научным натурализмом.

Без веры в свободу воли нельзя верить и в моральную ответственность. Сама идея вины или греха ошибочна, поскольку подразумевает, что человек мог поступить иначе. В итоговом анализе отстраненный, даже циничный подход Рэ отрицал любую возможность того, что человека что-то может укреплять, наставлять, оправдывать, возвышать или выводить за границы. Итак, избавившись от метафизики, Рэ оказался еще большим пессимистом, чем Шопенгауэр, но именно его натуралистическая доктрина позволила Ницше отойти от метафизического романтизма Шопенгауэра и Вагнера в сторону более научной, позитивистской картины мира. На это новое направление сильно повлияли попытки Рэ объяснить моральные чувства, воссоздав их историческое или доисторическое развитие в ходе разработки так называемой «эволюционной этики».

Рэ объяснял мораль следующим образом: как дети формируют идеи в ходе повседневного опыта, по примеру родителей и с приобретением привычек, так человеческая раса со временем обрела имеющуюся ныне мораль. Взгляды Рэ на появление морали шли в русле дарвиновской эволюционной этики, изложенной в «Происхождении человека и половом отборе». Возможно, что Ницше был знаком с этой книгой лишь понаслышке – например, от Рэ [5]. По крайней мере, сомнительно, чтобы он мог хорошо читать по-английски. Однако мы точно знаем, что он читал статью Дарвина «Биографический очерк ребенка» [6]. Это короткая статья, рассматривающая вопрос первых проявлений морали. Дарвин рассказывает, как встретил своего двухлетнего сына Уильяма, выходящего из столовой «с блестящими глазами и с каким-то странным, напускным видом». Ребенок стянул немного сахара. Дарвин заключил, что дискомфорт ребенка был связан с фрустрированным желанием угодить: он уже обрел способность связывать прошлые и будущие события. Дело было не в страхе наказания, поскольку ребенок «никогда не был наказан». Для Рэ статья доказывала второй принцип его докторской диссертации: совесть не имеет трансцендентного источника. Ницше собирался написать об этом целую книгу – как он выражался, исследование происхождения морали.

Рэ носил с собой экземпляр «Максим» Ларошфуко. Он и сам был большим мастером афоризмов, например: «Обучение меняет наше поведение, но не наш характер» или «Религия происходит из страха перед природой, мораль – из страха перед людьми» [7].

Докторская диссертация Рэ содержала смелое и удивительное заявление: «В этой работе есть пробелы, но пробелы лучше, чем временные затычки». Много пробелов и в его афоризмах, которыми он предпочитал передавать свои мысли. Афоризм – удивительно ненаучный метод для человека, именующего себя эволюционным этиком, поскольку эта сфера явно нуждается в научных доказательствах, где В неуклонно следует из А, а афоризм, как отмечал Ницше, может быть истолкован самыми разными способами: «Афоризм, по-настоящему отчеканенный и отлитый, вовсе еще не “дешифрован” оттого лишь, что он прочитан; скорее именно здесь должно начаться его толкование, для которого потребно целое искусство толкования» [35] [8].

Ницше попытался имитировать по-французски элегантный афористический стиль Рэ. Краткость привлекала его внимание еще и потому, что короче становились периоды, когда он вообще мог писать и читать: «Эта невралгия взялась за дело столь основательно, по-научному; она форменным образом зондирует, до каких пределов я могу выносить боль, и посвящает этому исследованию всякий раз часов по тридцать» [36] [9]. Он не всегда мог найти секретаря, который взял бы на себя запись под диктовку, а записать хорошо продуманный афоризм было минутным делом.

Первые афоризмы, которые он занес в свою записную книжку, похожи на фразы из печений с предсказаниями: «В любой любви присутствует материнство, но не отцовство»; «Чтобы увидеть что-то целиком, нужно иметь два глаза – любящий и ненавидящий» [10]. С улучшением качества афоризмов у него развилась неприязнь к немецкому языку. По сравнению с французским он выглядел неуклюжим гигантом. Его неудобная структура совершенно не подходила для кратких высказываний. Любой, кто пытается афористично писать на немецком, вскоре понимает, что немецкие конструкции нельзя так резко и остроумно обрывать, как французские или английские. Отделившиеся вспомогательные глаголы лавиной падают на читателя, размывая смысл и разрушая краткость. Однако он продолжал упорно работать, и в итоге книга «Человеческое, слишком человеческое» стала включать в себя почти 1400 афоризмов или афористических абзацев.

Вагнеры тоже проводили зиму в Сорренто – в отеле «Виттория», рядом с виллой Рубиначчи. Единственный раз после Байрёйтского фестиваля маэстро написал Ницше в сентябре, внезапно попросив его купить в Базеле шелковое нижнее белье и переслать ему почтой. Когда письмо пришло, Ницше был так слаб, что не мог даже поднести перо к бумаге, но он организовал покупку и доставку белья и продиктовал длинное и страстное сопроводительное письмо. Письмо выражало подлинную радость оттого, что он оказался полезен: маленькое поручение живо напомнило ему счастливые времена в Трибшене [11].

Как только Мальвида и ее молодые друзья прибыли в Сорренто, они, не теряя времени, посетили Вагнеров в отеле «Виттория». Вагнера они нашли в состоянии самой черной меланхолии. Фестиваль полностью истощил его силы. Но гораздо тяжелее на нем сказались недостатки фестиваля. Он дрожал от ярости. Все было сделано неумело. Он обязан исправить художественные ошибки на фестивале в следующем году. Но будет ли следующий год, если уже первый фестиваль принес ему долгов на 140 тысяч марок? Он написал королю Людвигу, предложив хитрый план – возложить убытки на рейх, но король, верный своей обычной манере избегать всего, что он считал сложным, просто не отвечал на письма.

Две компании находились вместе в Сорренто в течение двух недель. Мы знаем, в основном от Мальвиды, о ветре в оливковых рощах, о дневных экскурсиях, о вечеринках при свете звезд и прибое фосфоресцирующих морских волн, но ничего существенного о разговорах Ницше с Вагнером в то время мы не знаем. В дневниках Козимы Ницше упоминается только в первый день: она пишет, что он очень вымотан и обеспокоен своим здоровьем [12]. Она не проявляла особенной вежливости по отношению к Рэ, чья «холодная и педантичная натура» ей не нравилась: «При более подробном изучении мы пришли к выводу, что он наверняка еврей» [13]. Впоследствии она вообще не пишет о Ницше, но, возможно, он был слишком болен, чтобы присутствовать. Октябрь стал для него тяжелым месяцем. После «короткого отчаянного приступа» он уехал в Неаполь на консультацию с Отто фон Шреном, профессором-офтальмологом, который заявил ему, что дела наладятся, если он женится. Вероятнее всего, это был эвфемизм для сексуальных контактов, и Рэ намекает, что Ницше воспользовался советом и посетил проституток в Неаполе или по возвращении в Сорренто. Мальвида же не усмотрела в совете профессора никакого двойного дна и с радостью приняла на себя обязанности свахи. Они с Ницше разработали план, который Ницше и излагает в письме к Элизабет: «План г-жи фон Мейзенбуг, которого необходимо строго придерживаться и выполнению которого ты должна помочь, состоит в следующем: мы убеждаемся, что в долгосрочной перспективе мое существование в Базельском университете не может продолжаться, ибо в лучшем случае это будет означать отказ от всех моих важных проектов и полную потерю здоровья». Выходом должна была стать женитьба на влиятельной особе.

«Хорошей, но богатой, как говорит г-жа фон М., и от этого “но” мы хохочем в голос… С такой женой я проживу несколько следующих лет в Риме – это место подходит и по климату, и по местному обществу, и для моей работы. Этим летом план должен быть выполнен в Швейцарии, чтобы осенью я вернулся в Базель женатым человеком. В Швейцарию приглашено множество “особ”, среди них… Элиза фон Бюлов из Берлина, Элсбет Брандес из Ганновера. Если говорить об интеллектуальных качествах, то Нат.[алья] Герцен кажется мне самым подходящим образцом. Ты отлично воспевала в Германии достоинства этой малышки Кёкерт! Честь тебе и слава! Но я сомневаюсь: есть ли деньги?..» [14]

Самым важным для жены качеством (после денег) он называет способность вести с ним разумные разговоры в старости. В этом плане наиболее подходящей кандидатурой он называет Наталью Герцен. Дочь овдовевшего Александра Герцена была русско-еврейского происхождения, ее воспитанием и образованием занималась Мальвида, которая считала ее и сестру приемными дочерьми. Но, хотя Наталья была достаточно умна, у нее не хватало денег, так что Ницше не требовалось изобретать пути для отступления. Трудно представить себе другую его реакцию на мысли о браке, кроме откровенной паники. Когда он получил письмо от своей знакомой по флирту в поезде Изабеллы фон дер Пален, где выражалась надежда на встречу в Риме, подкралась внезапная болезнь (второй раз, когда он имел дело с Изабеллой), и он оказался слишком болен, чтобы ответить на ее письмо, хотя все же не настолько, чтобы не попросить издателя отправить ей «Несвоевременные размышления» с наилучшими пожеланиями.

Похоже, в поездах у Ницше обострялась чувствительность. В следующей поездке по железной дороге он был очарован юной балериной из миланского театра: «Слышали бы вы мой итальянский! Будь я пашой, я взял бы ее с собой в Пфаферс: когда я был бы не способен на интеллектуальные занятия, она могла бы для меня танцевать. Я все еще несколько сержусь на себя за то, что не остался в Милане ради нее хотя бы на несколько дней» [15]. Но вскоре он признался: «Женитьба – нечто хотя и очень желательное, но совершенно невероятное, это мне абсолютно очевидно» [37] [16].

Вагнеры уехали из Сорренто 7 ноября, но прежде, в День поминовения усопших, 2 ноября, обе компании совершили совместную прогулку и вместе провели вечер. В биографии своего брата Элизабет Ницше (которая никогда не была в Сорренто) поведала миру, что в тот день ее брат сильно поссорился с Вагнером, так что больше они никогда не виделись. Козима не подтверждает этого факта. А ведь она была там, и ее запись в дневнике за этот день короткая и спокойная. Но этот пример талантливой фабрикации фактов со стороны Элизабет мы должны включить в наше повествование, поскольку ее биография брата – очевидный источник для каждого исследователя, и ее ложная версия событий на несколько десятилетий определила содержание исследований, касающихся жизни Ницше. Как сфабрикованный Элизабет рассказ о смерти ее отца был призван отвлечь внимание от возможности наличия в семье сифилиса, так история разрыва с Вагнером была выдумана, чтобы скрыть истинные причины разрыва, который произошел позже и касался врачебной тайны и сексуального скандала, что Элизабет отчаянно хотела замаскировать. Она писала:



Поделиться книгой:

На главную
Назад