Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Реставрация в России - Борис Юльевич Кагарлицкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Советские средние слои

Масса трудящихся продолжала оставаться в целом атомизированной. Переселение миллионов людей в города, продолжавшееся и в 60-е гг., затрудняло формирование потомственного рабочего класса, хотя по сравнению со временами сталинского террора и войны социальные связи стали устойчивее и люди гораздо меньше теперь зависели от государства.

Быстрее всего происходило формирование новых средних слоев. Усложнившаяся экономика порождала целый слой привилегированных научных работников, менеджеров. Новые культурные потребности населения вызвали к жизни формирование культурной индустрии, прессы, возникло телевидение. Сложилась новая культурная элита. Сохраняющаяся нехватка товаров и услуг при одновременном росте уровня жизни, покупательной способности и потребления создала условия для возникновения развитой и преуспевающей торговой мафии, которая постепенно проникала в самые разные стороны общественной жизни.

При всей своей неоднородности средние слои объединял схожий образ жизни, примерно одинаковый уровень образования и, наконец, общая модель потребления. В условиях формирования культуры и идеологии нового потребительского общества это было очень важно.

Средние слои объединяла и противоречивость их отношений с властью. Почти все эти группы пользовались в системе определенными привилегиями и правами, резко возвышавшими их над массой простых смертных. Были ли эти права дарованы сверху, как в случае интеллектуальной элиты, получившей всевозможные льготы, начиная от права на использование дополнительной жилой площади в условиях квартирного дефицита и кончая поездками за границу, сложилась ли система привилегий естественным путем, как это происходило с менеджерами, или же все было взято самочинно и незаконно, как в случае с торговой мафией, но в любом случае существовавшая система открывала перед представителями средних слоев куда большие возможности, нежели перед «рядовыми» гражданами. В то же время средние слои были совершенно отчуждены от реальной власти. Постоянные конфликты вызывались неизбежным вмешательством партийного аппарата в «чужие дела». Наконец, средние слои обладали гораздо более высоким уровнем образования и были куда компетентнее, нежели партийные функционеры, управлявшие ими. Эти группы меньше всего нуждались в опеке аппарата. Средние слои были ближе всего к власти... и сильнее всего чувствовали на себе ее давление.

Средние слои чувствовали, что власть нуждается в них, но не допускает к себе. Совершенно естественно, что хотя эти круги не были самыми угнетенными, именно здесь стало быстрее всего возникать стремление к радикальным переменам. Именно здесь складывалась оппозиция, именно в этой среде стали возникать идеи о новом общественном устройстве. И диссиденты и реформаторы вышли из средних слоев.

Когда в 1962 г. массы, возмущенные политикой правящей бюрократии, поднимались на восстание в Новочеркасске, они обращались к революционной традиции 1917 г. О переходе к капитализму не могло быть и речи, точно так же, как не предлагалась и альтернативная социалистическая модель. Народ лишь требовал от системы выполнения ее собственных обещаний, жизни в соответствии с официально провозглашенными лозунгами («все на благо человека труда», «молодым везде у нас дорога», «единственный привилегированный класс — это дети» и т. п.). Рабочие восстания в Восточном Берлине в 1953 г. или в Польше в 1956 и 1970 гг. демонстрируют ту же картину. Напротив, когда в конфликт вступали средние слои, речь всегда шла об изменении правил игры, преобразовании структуры управления и переделе власти. В этом смысле оппозиция средних слоев, при всей ее ограниченности, оказывалась единственно «конструктивной», причем совершенно естественно, что реформистские идеи оказывались куда влиятельнее диссидентских, хотя диссиденты привлекали к себе большее внимание.

Поскольку средние слои оказались и единственной частью общества, имевшей свой голос, поскольку они были самой организованной его частью, они начинали говорить от имени всего общества. В этой ситуации иллюзия полного совпадения собственных интересов с интересами страны в целом была и для реформаторов и для сторонников диссидентства вполне естественной и закономерной.

Кризис 80-х годов

К началу 80-х гг. возможности «брежневской» модели были исчерпаны. Цены на нефть стабилизировались, а вместо нефтяного шока наступил долговой кризис. Настало время платить по счетам. Кризис управления деморализовал правящие круги, подорвал их веру в эффективность системы гораздо больше, нежели снижение темпов роста экономики и растущее недовольство народа. Принять любое решение становилось все труднее, бюрократические лабиринты делались все более запутанными, ставя в тупик даже опытных профессиональных чиновников.

Кризис управления к концу 70-х гг. породил «кризис снабжения». Дефициты стали повседневной проблемой не только для рядового потребителя, но и для директоров заводов. Централизованная система распределения ресурсов давала все большие сбои, запланированные поставки срывались, невозможно было узнать, где что находится. Парадоксальной реакцией хозяйственного аппарата на развал системы снабжения стало формирование своеобразного «серого рынка» — возникли прямые связи между предприятиями, не столько покупающими друг у друга продукцию, сколько обменивающимися между собой дефицитом. Кстати, эти связи очень пригодились и во время кризиса 90-х гг.

В свою очередь все, кому удавалось получить доступ к дефициту, будь то домохозяйка или директор автозавода, стали создавать запасы. Обычная советская квартира все больше превращалась в склад. Сатирик Жванецкий заметил, что он у себя дома «как на подводной лодке»: месяц может автономно продержаться.

Развитие менового рынка и прямых связей при одновременном накоплении «скрытых резервов» еще больше осложняли работу централизованного снабжения, понижали управляемость. В то же время в стране возник инвестиционный кризис. Поскольку центральные органы не имели точной информации о происходящем, а ресурсы перераспределялись стихийно на «сером» и «черном» рынках, правительственные инвестиционные проекты невозможно было реализовывать в срок. Между тем строительство новых предприятий для любых ведомств стало надежнейшим способом получения дополнительных ресурсов из централизованных фондов. Стройки начинались, но не заканчивались. Капиталовложения не приносили отдачи.

Это, в свою очередь, сделалось одним из важнейших источников инфляции. Постоянно растущий объем незавершенного строительства оказался той брешью, через которую в экономику хлынули миллиарды необеспеченных товарами рублей. Деньги, вложенные в строительство новых предприятий, не только не приносили прибыли, но и создавали новые дефициты, требовали новых затрат, шли на оплату труда, не создававшего конечного продукта, годного для реализации на рынке. Финансовый кризис привел к накоплению многомиллионных сбережений у граждан и предприятий, причем лишь часть средств оказалась в сберегательных кассах и банках, другая часть оставалась «в чулке», пополняла различные «черные кассы», циркулировала на «черном рынке».

Из-за развала механизмов официального управления стала стихийно формироваться своеобразная теневая система управления, непосредственно сраставшаяся с преступным миром. Как говорится, «свято место пусто не бывает»...

Коррупция вообще является естественным спутником неэффективной бюрократии. В любом обществе уровень коррупции обратно пропорционален эффективности управления. Однако в советском обществе мафия не только наживалась на провалах системы, но фактически стала превращаться в теневую власть, гораздо более эффективную и стабильную, нежели власть официально провозглашенная.

К началу 80-х гг. распад системы был уже налицо. Брежневское руководство старалось из последних сил делать вид, что в стране ничего не происходит, но сама бюрократия каждодневно сталкиваясь с кризисом управления, требовала перемен. Со смертью Брежнева эти перемены стали политически и психологически неизбежными. Несостоятельность системы была очевидна даже для ее идеологов. Если Михаил Горбачев и его окружение в первые годы после прихода к власти могли тешить себя иллюзиями относительно «перестройки» общества, то к 1988-89 гг. ситуация окончательно вышла из под контроля. Бюрократический аппарат окончательно утратил целостность, распался на враждующие и соперничающие группировки. Одно министерство выступало против другого, одна республика против другой — и все вместе против центрального правительства и партийного аппарата, пытавшегося хоть как-то навести порядок в этом хаосе.

Партийный аппарат на первых порах еще сохранял некоторую устойчивость, но в условиях общего распада он не мог долго продержаться. Борьба фракций и групп обострялась, тем более, что и партийная верхушка никогда не была вполне однородной. В странах Восточной Европы старая власть рушилась еще быстрее, хотя в каждой стране была своя специфика.

Верхи общества судорожно искали новую стратегию. Такой стратегией стала приватизация и капитализация. К 1990 г. не осталось ни одной восточноевропейской страны, где уцелел бы традиционный «коммунистический» режим. Монополия коммунистических партий на власть была отменена, централизованное управление экономикой ликвидировано. На смену «коммунистической» идеологии пришла неолиберальная.

Неолиберальная реформа базировалась на доминирующих тенденциях предшествующих лет. Она усилила, закрепила эти тенденции, довела их до логического предела. Россия стала периферией Запада не только экономически, но и политически, пожертвовав статусом сверхдержавы и значительной частью экономики. Социальная дифференциация окончательно разделила общество на привилегированное меньшинство и нищее большинство, разрушив институты, ранее обеспечивавшие выходцам из низов путь наверх.

К капитализму!

События 1989-91 sr. не были переломом, они были кульминацией предшествовавшего процесса. Именно поэтому коммунистические партии так легко отдали власть. А массы, коррумпированные идеологией паразитического потребления, были не в состоянии выступить в качестве самостоятельной силы. Марксистские идеологи, привыкшие повторять высокопарные слова о рабочем классе, удивлялись, почему поворот к капитализму не встретил ожесточенного сопротивления трудящихся. Между тем неолиберальные политики могли успешно действовать именно потому, что опирались на социальное «наследство» тоталитаризма. Общество оставалось в значительной мере деклассированным, люди не осознавали своих интересов, нормальные социальные связи отсутствовали. Классов в полном смысле слова не было. Массовое движение неизбежно превращалось в выступления толпы, которой легко было манипулировать с помощью средств массовой информации («зомбировать», как стали говорить позднее). Люди привыкли обращаться к государству за помощью, протестовать против государственной несправедливости, но не имели опыта жизни в обществе, где государство бессильно, а население должно самостоятельно решать свои проблемы. В сущности, единственными социально организованными силами на Востоке оставались бюрократия и средние слои...

Именно старая номенклатура, доведшая страну своим правлением до кризиса, оставалась единственной социальной группой, способной контролировать обстановку, возглавить преобразования. Номенклатура уже не могла управлять по-старому, но никто не мог заменить ее у руля государственного управления. Можно было сколько угодно менять политические лозунги и наклеивать на государство новые идеологические ярлыки, но оставалось фактом: перед нами был кризис, но не было альтернативы. Не существовало нового класса, который мог бы отнять власть у старой олигархии и сформировать новую модель общества. Это могла сделать только сама же олигархия или какая-то ее часть.

Мало кто из политологов обратил внимание на один поразительный факт. В 1989-90 гг. в Советском Союзе стремительно выросло мощное оппозиционное движение, представленное в Верховном Совете, выводившее на улицы многотысячные толпы, взявшее под свой контроль Москву и Ленинград. Однако за исключением академика А. Д. Сахарова, игравшего скорее символическую роль, старые диссиденты почти никогда не занимали важного положения в этой новой оппозиции. Все ключевые посты и здесь оказались у людей из старого аппарата. И Борис Ельцин, и Юрий Афанасьев, и Николай Травкин, и Иван Силаев, ставший премьер-министром России после победы оппозиции на республиканских выборах, и Г. X. Попов, будущий мэр Москвы, не только занимали важные посты в старой системе, но, что главное, именно их положение в системе позволило им стать политическими лидерами.

Вряд ли Ельцин был бы кому-нибудь интересен в 1988-89 гг., если бы не был первоначально кандидатом в члены Политбюро КПСС. Если бы Юрий Афанасьев не являлся ректором Историко-архивного института, а еще раньше — одним из руководителей комсомола, вряд ли его имя было бы известно даже среди историков. Тем более маловероятно, что они смогли бы, не будучи причастными к власти, обнародовать свои взгляды в официальной печати, все еще монопольно находившейся в руках государства вплоть до середины 1990 г.

Егор Гайдар, главный архитектор неолиберальных реформ в России начала 90-х, был в этом смысле достаточно откровенен. Его правительство прямо видело в качестве одной из своих задач «обмен номенклатурной власти на собственность». Для тех, кого это коробило, Гайдар пояснял: «Звучит неприятно, но если быть реалистами, если исходить из сложившегося к концу 80-х гг. соотношения сил, это был единственный путь мирного реформирования общества, мирной эволюции государства». Нравится это кому-то или нет, это «оптимальное решение», «шаг вперед от “империализма” к свободному, открытому рынку»8).

Ситуацию, сложившуюся в начале 90-х, великолепно передает Виктор Пелевин в романе «Generation П»: «По телевизору между тем показывали те же самые хари, от которых всех тошнило последние двадцать лет. Теперь они говорили точь-в-точь то самое, за что раньше сажали других, только были гораздо смелее, тверже и радикальнее»9). Можно представить себе «Германию 46-го г., где доктор Геббельс истерически орет по радио о пропасти, в которую фашизм увлек нацию, бывший комендант Освенцима возглавляет комиссию по отлову нацистских преступников, генералы СС просто и доходчиво говорят о либеральных ценностях, а возглавляет всю лавочку прозревший наконец гауляйтер Восточной Пруссии»10).

Разумеется, дело не столько в личностях, сколько в социальной природе режима. В ряде стран Восточной Европы бывшие партийные бюрократы были оттеснены от рычагов власти (и либерально настроенная интеллигенция в России со вздохами признавала, что эти страны добились большего). Принципиально важно, однако, что легкость, с которой происходили перемены в «братских странах», была предопределена именно политическими и социальными сдвигами в Советском Союзе, а направление развития было общим во всех государствах бывшего «коммунистического блока».

Номенклатура не могла уже управлять по-старому, но она быстро училась управлять по-новому. Для того чтобы сохранить и упрочить позиции в изменившихся условиях, правящие круги должны были сами сформировать новую модель власти и новую структуру собственности.

Номенклатура обуржуазилась. Она трансформировалась, вобрав в себя новых людей. Новые элиты, однако, оказались еще более паразитическими, неспособными и незаинтересованными в том, чтобы обеспечить развитие страны. Мы получили периферийный капитализм при полном отсутствии национальной буржуазии. Впрочем, другого капитализма в России все равно быть не может. В конечном счете это единственный случай в мировой истории, когда капиталистические структуры сразу сложились в эпоху глобализации. Они именно для того и создавались, чтобы обслуживать центры мировой системы.

Преобразование общества

Избранный путь развития предопределил усиливающееся вовлечение стран Восточной Европы в мировую экономику в качестве периферии Запада. Зависимость постоянно усиливалась на протяжении 70-х и 80-х гг. В то же время внутренние проблемы не находили разрешения. С того момента, как система оказалась неспособна удовлетворить ею же вызванные потребительские ожидания, она столкнулась с ростом политического недовольства помноженного на обывательскую обиду. Движения 1989 г. были бунтом рассерженных потребителей в той же мере, как и восстанием пробудившегося «гражданского общества». Общество было разобщено и деморализовано. Не было рабочего класса, были потребители, стоящие в очередях, чтобы потратить деньги, заработанные на предприятиях. Не было элит, а были группы, допущенные к более высокому уровню потребления и желающие еще большего.

Итогом стал крах коммунистических режимов в Восточной Европе в 1989 и в СССР в 1991 гг. Однако смена режима вовсе не означала изменения общей направленности развития. Более того, именно устранение структур коммунистической власти открыло путь для окончательного превращения стран Восточной Европы в периферию капиталистической миросистемы (world-system). В этом смысле 1989-91 были вовсе не переломным моментом, не началом нового этапа, а всего лишь кульминацией процессов, развивавшихся в течение предшествующего десятилетия.

Именно это объясняет удивительную легкость, с которой коммунистические элиты уступили власть. Они сами давно тяготились этой властью, точнее, ее прежней формой. Наиболее «подготовленными» к переходу оказались элиты в Венгрии. Одни и те же либеральные экономисты, отмечает венгерский исследователь Ласло Андор, «писали под псевдонимами для нелегального журнала “Beszelo“ и одновременно работали на полной ставке в Министерстве Финансов»11). Одна и та же группа экспертов разрабатывала партийную резолюцию 1984 г. об экономической реформе и стабилизационную программу демократической оппозиции. Аналогичные расклады можно было наблюдать и в других странах.

Разумеется, бюрократия не была едина. Идеологи и репрессивный аппарат боялись перемен, но их влияние было уже не особенно велико. Соотношение сил было различным в разных странах — в Чехословакии произошла «бархатная революция», а в Румынии дошло до гражданской войны. Участие масс в процессе преобразований тоже было различным. В Польше и Румынии народ выходил на улицы, требуя перемен, в Венгрии пассивно ожидал результатов «круглого стола» власти и оппозиции, а в России с самого начала значительная часть населения реформ побаивалась.

И все же общая динамика и социальная природа происходящего была одинакова повсюду. Старая номенклатура разрешала собственный кризис ценой разрушения системы. Она стремилась сохранить свои позиции, конвертируя власть в деньги, чтобы затем с помощью денег удержать власть. Коммунистическая элита начала обуржуазиваться задолго до 1989 г. Распад Восточного блока дал ей возможность открыто объявить себя буржуазией.

Внешне может показаться, что события 1989 г. были продолжением реформистских попыток 1968 г. Однако это было не так. На протяжении 70-х гг. бюрократия существенно изменилась. Период Брежнева был временем, когда правящий слой во всех странах советского блока тотально коррумпировался. Парадоксальным образом эта коррупция сделала бюрократию восприимчивой к лозунгам демократии. Возникшие у элит новые потребности могли быть полноценно удовлетворены лишь в «открытом обществе». К тому же нужен был новый механизм легитимизации власти. В условиях растущего расслоения общества эгалитаристская идеология уже не устраивала сами верхи, не могла служить оправданием их господства.

Вот почему лозунг «социализма с человеческим лицом» был повсюду быстро отвергнут. Вчерашние убежденные коммунисты легко стали либералами или правыми социал-демократами. Деятели движения 1968 г. были либо вытеснены на обочину политической жизни (как это случилось в Чехословакии и отчасти в России), либо вынуждены были радикально изменить идеологию, последовав тем самым за партийными бюрократами (как это произошло в Польше).

Исключением стала Восточная Германия. Ее просто аннексировал Запад. Потребительские ожидания масс были удовлетворены, но местная номенклатура оказалась оттеснена несравненно более мощной и богатой западной буржуазией. Вслед за бюрократией притеснениям стала подвергаться и местная интеллигенция. Обиженные протестовали. А это были люди деятельные, образованные и опытные. Не имея шансов интегрироваться в систему, они были полны желания изменить ее. Не удивительно, что в немецких «новых землях» левое движение возродилось гораздо быстрее, нежели в остальной Восточной Европе.

По большому счету, массы были повсеместно обмануты. Однако с таким же основанием можно утверждать, что народ повсюду получил именно то, чего требовал. Эта ситуация напоминает известную притчу о человеке, который захотел разбогатеть за один день — наутро ему сообщают, что погиб его любимый сын и он получает страховку. В 1989 г. народ хотел получить свободу и доступ к западным потребительским товарам. И то и другое было получено, но какой ценой?

Экономика всех посткоммунистических стран пережила глубочайший спад, жизненный уровень снизился. Для большинства населения затруднился доступ к образованию, система общедоступного бесплатного здравоохранения была подорвана. Потребительский рай оказался клубом для избранных. Безработица во всех странах кроме Чехии и Белоруссии достигла 10-16%.

Поскольку и государство и частный бизнес оказались неспособны создавать рабочие места в достаточном количестве, люди стали жить по принципу «спасение утопающих — дело рук самих утопающих». Миллионы людей оказались вовлечены в мелкий частный бизнес, но на крайне низком технологическом и организационном уровне, что, как признают многие исследователи, «делает мелкий бизнес скорее тормозом, чем “локомотивом” экономических преобразований»12). Такие «предприниматели» являются не столько мелкой буржуазией, сколько маргиналами, не имеющими ни собственности, ни надежных средств к существованию, с трудом зарабатывающими себе на пропитание. Их жизнь нестабильна и полна опасных неожиданностей. Любопытно, что либеральные идеологи главным критерием «динамичности» почитают способность людей вести собственное дело, заниматься торговлей и т. д. Горняков из закрывающихся шахт столичные журналисты и социологи постоянно спрашивали: почему вы не хотите открыть собственное дело? А нежелание шахтеров становиться торговцами оценивали как доказательство нашей безнадежной отсталости и дикости. Между тем высокий процент населения, занятого в собственном «бизнесе», — как раз явление типичное для отсталых и нищих стран13). Доля самозанятых в странах бывшего советского блока, быстро превысив уровень Западной Европы, Азии и Латинской Америки, к концу 90-х гг. стала приближаться к соответствующим показателям Африки.

Бурный рост теневой экономики наблюдался практически во всех странах, переживавших либерализацию. Любопытно, что идеологи реформ в 1989 г. повсеместно доказывали, что «черный рынок» и нелегальный бизнес расцветают исключительно в условиях централизованного планирования и жесткого государственного регулирования — как стихийная реакция общества на «неестественные» ограничения экономической деятельности. Практика доказала обратное. Известный российский исследователь Сергей Глазьев отмечает: «устранение государства как главного агента контроля в экономике привело не к развитию рыночной самоорганизации и конкуренции, а к тому, что эту функцию взял на себя организованный бандит»14). Рост «теневой экономики» в сочетании с обнищанием масс гарантировал абсолютную неизбежность взрывообразного роста преступности, что и произошло. Как отмечает О. Смолин, «уровень общей преступности увеличился с 1987 г. по 1996 г. в 2,2 раза. Убийства выросли в 4 раза, грабежи и разбои — более чем в 6 раз». В 1998 уровень преступности снова вырос на 8%, причем особо тяжких на 10%. «Тяжкие и особо тяжкие преступления составляли более 60% всех преступлений в России. Значительно возросла детская преступность»15).

Вопреки демагогическим обещаниям модернизации, экономика и общество практически во всех странах переживали как раз совершенно обратный процесс. Многие фирмы и учреждения оснастились компьютерами, зато образовательный уровень населения резко упал. Отставание от Запада увеличилось. Показатели эффективности производства ухудшились даже в таких наиболее «благополучных» странах, как Чехия. Если в конце 80-х гг. энергоемкость чешской экономики была примерно на 40% выше, чем в развитых странах Западной Европы в расчете на душу населения, и на 150% — в расчете на производство единицы ВВП, то к 1995 г. этот разрыв увеличился, что напрямую связано с замедленным процессом технологического обновления оборудования на предприятиях. Увеличила Чехия свое отставание от Запада и по уровню производительности труда: в 1989 г. 39% от показателей Европейского Союза, а в 1995, несмотря на модернизацию ряда компаний, купленных западным капиталом, — всего 33% и т. д.16) В других странах технологическое отставание и зависимость от Запада возросли гораздо существеннее, а в России и на Украине ситуация стала просто катастрофической.

Как и в странах «третьего мира», происходило технологическое расслоение экономики — с одной стороны, небольшая группа передовых компаний, непосредственно интегрированных в мировой рынок, выплачивающих высокую зарплату и принадлежащих иностранному капиталу, либо обслуживающих его интересы, с другой стороны — все остальные предприятия, пытающиеся работать на местный рынок и с трудом сводящие концы с концами. Парадокс в том, что «передовые» кампании не могли бы просуществовать и дня, если бы «отсталый традиционный сектор» не обеспечивал самовоспроизводство общества в целом. Фактически иностранные предприниматели и местный финансовый капитал при активной поддержке власти перекладывают на традиционный сектор свои издержки.

Любой непредвзятый наблюдатель может обнаружить, что добросовестное следование неолиберальным рецептам не сделало ни одну страну богаче. «Молдова и Киргизия точно следуют рецептам Международного валютного фонда, а их экономика разваливается, — недоумевает американский профессор Питер Ратленд. — Наоборот, Словения отказалась проводить приватизацию, но из-за особенностей своей истории и удачного географического положения имеет самый высокий жизненный уровень в регионе и скоро вступит в Европейский Союз»17). Выходит, все дело в географии?

На самом деле приватизация не только не способствовала модернизации экономики Восточной Европы, но была теснейшим образом связана с общим упадком производства. Заметный рост промышленности наблюдался именно в странах, не последовавших рецептам Международного валютного фонда, — в Китае, где сохранился коммунистический режим, в Белоруссии, где после нескольких лет кризиса к власти пришел ненавистный Западу президент Александр Лукашенко. Определенный успех в 1989-97 гг. был достигнут и в Чешской республике, где приватизация симулировалась (приватизированные предприятия были скуплены государственными инвестиционными банками). Особенно поучительны итоги приватизации на Украине. Проанализировав результаты либеральных реформ, экономист Юрий Буздуган констатировал, что спад производства всегда оказывался глубже в отраслях, где была проведена широкомасштабная приватизация18).

Прекращение контроля над ценами и полная свобода предпринимательства тоже не принесли обещанного процветания. Уже в 1994 г. Глазьев констатировал: «По степени либерализации экономика Россия, пожалуй, опередила многие развитые капиталистические страны. Однако наша нынешняя свобода от государственного регулирования и контроля дополняется свободой от ответственности за способы и результаты хозяйственной деятельности»19). Страна погружалась в беспрецедентный кризис. Спад производства превысил масштабы Великой Депрессии, а финансовый крах 1998 г. показал и полную несостоятельность политики финансовой стабилизации. Кризис оказался настолько глубоким, что в 1999 г. даже умеренные эксперты констатировали: единственный реальный выход состоит в «переходе к мобилизационной экономике»20).

Круг замкнулся — политика, направленная на демонтаж централизованного планирования и государственного управления производством, привела страну в ситуацию, из которой без чрезвычайных мер и активного вмешательства государства выбраться просто невозможно.

Периферийная демократия: от либерализма к национализму

Показательно, что именно снижение темпов роста экономики и растущее технологическое отставание от Запада постоянно приводятся в качестве важнейших симптомов кризиса, обрушившего общества советского типа. Напротив, встав на капиталистический путь, эти общества смогли на протяжении десятилетия выдерживать гораздо более тяжелый спад и, на первый взгляд, смирились с технологической зависимостью от Запада. Причина проста: то что было неприемлемо в рамках соревнования двух систем, стало вполне нормальным после того, как весь мир объединился в единую капиталистическую систему. В ее рамках совершенно нормально, что одни страны развиваются динамичнее других, а отсталость «периферии» является необходимым условием процветания «центра».

Разумеется, страны Восточной Европы сами надеялись стать частью «центра». В 1989 г. большинству граждан коммунистических стран была глубоко безразлична судьба людей, обреченных на голод в Африке или на нищету в Азии. Результаты реформ оказались не только закономерными, но и вполне заслуженными. Бедность и нестабильность, подобно эпидемии, распространяющейся на Востоке Европы, являются своего рода историческим возмездием за безответственные потребительские амбиций и расистское презрение к остальному миру.

Если обещание западного богатства оказалось обманом, то демократия в той или иной мере стала реальностью. В этом тоже есть своего рода парадокс — люди про себя мечтали о западном уровне жизни, а вслух требовали западных политических свобод. В итоге они получили именно то, что требовали — свободу. Но без богатства.

Институты, характерные для западной демократии, возникли практически во всех странах региона, включая даже Албанию и Россию. Вопрос в том, как будут функционировать эти институты в обществе, разительно отличающемся от западного? В Чехии и Польше западные институты оказались довольно эффективными, чего не скажешь об Албании с ее фальсифицированными выборами, России с ее авторитарной конституцией или о Латвии, где почти половина населения не получила гражданских прав. Но даже самые преуспевшие страны сталкиваются с проблемами, которые могут поставить под вопрос их демократическое будущее.

Десятилетие 1989-99 гг. было временем глобального торжества неолиберализма. Крушение коммунизма в Восточной Европе не только закрепило вовлечение этих стран в капиталистическую мироэкономику (world-economy) в качестве новой периферии, но и способствовало укреплению неолиберальной гегемонии на Западе и в «третьем мире». Левые силы были деморализованы. Прекращение «холодной войны», которое в Европе воспринималось как великое достижение, для народов «третьего мира» означало возвращение к временам безраздельного экономического и политического доминирования Запада. В свою очередь проигравшие в «холодной войне» элиты посткоммунистических стран готовы были принять любые условия победителей, лишь бы добиться для своих стран интеграции в капиталистическую систему, а для себя — в глобальный правящий класс.

Издержки «трансформационного процесса» должна была оплатить основная масса населения. Для миллионов людей, ожидавших наступления потребительского рая, это оказалось неприятной неожиданностью. Не удивительно поэтому, что неолиберальная идеология в чистом виде быстро утрачивала привлекательность. Для того чтобы народ продолжал идти на жертвы, нужны были дополнительные мотивации. Неолиберализм был подкреплен национализмом.

Разумеется, национализм в Восточной Европе не был чем-то новым. На протяжении всего советского периода националистические идеи были мощным стимулом сопротивления режиму. Националистическая интерпретация истории Восточной Европы видела в коммунизме не более, чем систему, принесенную на советских штыках. Русская националистическая пресса в эмиграции, напротив, подчеркивала, что коммунистические идеи глубоко чужды русскому народу: они занесены были в Россию с Запада, а насаждались преимущественно евреями и латышами.

В поисках национальной альтернативы коммунистической теории и практике идеологи национализма обращались к периоду до 1945 г. (в России ко временам царизма), видя в них своего рода «золотой век». Режимы, пришедшие на смену коммунистическим, с самого начала видели свою цель в реставрации прошлого. Отсюда повсеместное восстановление старых государственных символов (как в России, Венгрии или Польше), а порой и старых конституций (как в Латвии и Эстонии). Польша и Россия, формально оставшиеся республиками, украсили свои гербы коронами. В Словакии, Хорватии и до 1996 г. в Белоруссии официальной была провозглашена символика, ранее использовавшаяся местными фашистами.

Возврат в прошлое — всегда утопия. По сравнению с периодом 20-х и 30-х гг. во всех странах Восточной Европы социальная, экономическая, даже демографическая структура общества радикально изменилась. В некоторых странах изменился и национальный состав населения. Для русских, проживающих в Латвии и Эстонии, переход к независимости означал лишение гражданских прав. В других постсоветских республиках стали просто увольнять с работы инородцев и закрывать русские школы.

Идея возврата к предвоенному «золотому веку» была утопией реакционной, ибо общество, преобразованное 40 годами коммунистической власти, находилось на гораздо более высоком уровне социального и экономического развития, нежели то, к которому призывали вернуться. Неудивительно, что чем дальше заходил процесс реставрации, тем больше нарастало стихийное сопротивление. Родители не хотели принудительного изучения Закона Божия в школах и детских садах, женщины были недовольны попытками ограничения права на аборт и усложнением процедуры развода и т. д. В ряде стран Восточной Европы было принято решение о реституции — возвращении конфискованной собственности бывшим владельцам. Оно обернулось выселением тысяч людей из их квартир, ликвидацией музеев и предприятий, занимавших «захваченные коммунистами» здания. В Румынии, где собственность перераспределяли несколько раз, на один и тот же участок земли нередко были предъявлены претензии сразу нескольких «законных хозяев». Споры о правах собственников сопровождались вспышками насилия.

Между тем демодернизация социальной жизни была неразрывным образом связана с прозападной ориентацией в политике и экономике. И это закономерно. Докоммунистический период в большинстве стран Восточной Европы как раз был периодом их безусловной экономической зависимости от Запада. «Возврат к прошлому» был идеологией, обеспечивавшей восстановление структур периферийного капитализма. Это вполне устраивало транснациональные компании и западные финансовые институты. Что касается местных элит, то для большинства из них просто не было иного выбора.

Миф об «отсталом» капитализме

Критики неолиберализма дружно обвиняли новые элиты в стремлении вернуть общество в XIX век и насадить в Восточной Европе порядки, давно исчезнувшие на Западе. Сравнивая капитализм, сложившийся на Востоке континента, с капитализмом, господствовавшим в странах Европейского Союза, легко можно было придти к подобному выводу. «Общество, которое реально складывается сегодня в России, далеко от моделей, существующих в странах с высокоэффективной и социально-ориентированной рыночной экономикой, — говорится в докладе Российской академии наук. — Оно в большей степени представляет собой общество, основанное на гипертрофированном имущественном расслоении, коррупции, организованной преступности, внешней зависимости. С социально-экономической точки зрения это не шаг вперед, а отбрасывание страны на два века назад, к эпохе примитивного “дикого” капитализма»21) О том же пишет польский экономист Тадеуш Ковалик: «В Польше сложился дикий капитализм в духе XIX века», — заявляет он22). Мы пытаемся воспроизвести устаревшие модели, а потому «движемся по жизни затылком вперед, всякий раз натыкаясь на неизбежное», — возмущается известный российский публицист Виктор Гущин23).

Представление о восточно-европейском капитализме как «диком», «примитивном» и «отсталом» равно устраивает и левых и неолибералов. Первым подобный подход позволяет спокойно обратиться к классическим марксистским текстам, вторые, напротив, доказывают, что с течением времени или по мере развития «гражданского общества» восточноевропейский капитализм тоже станет «цивилизованным», как на Западе. На самом деле обе стороны глубоко заблуждаются. В эпоху «дикого» капитализма в Европе не было ни Международного валютного фонда, ни развитой системы биржевых спекуляций, ни транснациональных корпораций. «Отсталые» и «дикие» восточноевропейские структуры теснейшим образом связаны с «передовыми» и «цивилизованными» западными. Более того, сам западный капитализм на протяжении 90-х гг. эволюционировал вовсе не в сторону большей «цивилизованности». Объяснять процессы, происходившие на Востоке, «отсталостью», «неразвитостью» или издержками «первоначального накопления» совершенно бессмысленно, ибо общие принципы неолиберальной реформы применялись как на Востоке, так и Западе Европы, равно как и в странах «третьего мира» и в Соединенных Штатах. Иными словами, на протяжении 90-х не столько посткоммунистический капитализм «цивилизовался», сколько западный «дичал». Разница лишь в том, что неолиберальная политика на Западе сталкивалась с глубоко эшелонированной обороной институтов «гражданского общества». Буржуазия вынуждена была вести затяжную позиционную войну с Welfare State. К концу 90-х — с принятием Маастрихтского договора, приходом Евро и с созданием независимого от правительств и населения Европейского Центрального Банка — могло показаться, что эта борьба выиграна: оборона «гражданского общества» была повсеместно прорвана, а основы Welfare State подорваны. «Гражданское общество» разлагалось на глазах, превращаясь в сообщество потребителей (the Commonwealth of Consumers). Однако этот процесс затянулся почти на два десятилетия и победа неолибералов несомненно оказалась пирровой.

Напротив, в посткоммунистических странах, где «гражданское общество» было слабым, неолиберальную модель можно было утвердить путем «кавалерийской атаки» гораздо быстрее и последовательнее. Вопреки пропаганде, события 1989 г. вовсе не были победой «гражданского общества» над государством, тем более, что одно без другого существовать не может в принципе.

Политические институты западного типа были утверждены, но участие населения в политической жизни по-прежнему было минимально, а процессы принятия решений и демократические процедуры оказались почти не связаны между собой. Венгерский либеральный публицист Миклош Харасти признает, что рукопожатие, которым завершился Круглый стол 1989 г. в Венгрии, знаменовало нечто большее, чем намерение перейти к демократии мирным путем. «Не могу представить себе западную демократию, где бы жизненный уровень падал непрерывно в течение 15 лет и не появились бы массовые популистские движения, не поднялась бы волна экстремизма и т. п. Ничего подобного не было в Венгрии. Политическому классу здесь никто не может бросить вызов извне»24).

Посткоммунистическая демократия оказалась такой же «неразвитой» и «отсталой», как и местный капитализм. Но и здесь проблема вовсе не в отсутствии традиций и недостатке времени. И то и другое имеет одно общее объяснение — восточноевропейские общества после 1989 г. окончательно интегрировались в капиталистическую world-system в качестве периферии.

Разумеется, положение разных стран в системе оказалось неодинаковым — Чехия и Словения, равно как и немецкие «новые земли», оказались ближе к «центру», нежели Польша и Румыния, не говоря уже о России и Украине. Однако даже наиболее удачливые страны не имеют никаких шансов быстро стать полноценной частью Запада. Для расширения «клуба избранных» просто нет ресурсов. А возможный успех Чехии или Словении может означать новые проблемы для Португалии или Греции, тоже не очень прочно удерживающихся в этом клубе.

Точно так же различными оказались и способы эксплуатации периферии со стороны Запада. Если в России складывается традиционный Тип колониальной экономики, которая включена в мировую систему прежде всего в качестве поставщика сырья и полуфабрикатов, то в Восточной Европе главным фактором эксплуатации и контроля становится финансовая зависимость. Обслуживание внешнего долга сделается главной функцией национальной экономики. Впрочем, долговая зависимость и в России к концу 90-х стала важным экономическим и политическим фактором, что и привело к финансовому кризису 1998 г.

Периферийный капитализм развивается по иной логике, нежели капитализм стран «центра». Пресловутое накопление капитала, которое должно было обеспечить становление местного предпринимательского класса, оказалось невозможным, поскольку в рамках глобализированой мироэкономики (world-economy) постоянно происходит стихийное перераспределение инвестиционных ресурсов в пользу «центра». Потому «развитие» для большинства оборачивается накоплением отсталости.

Разумеется, правила игры постоянно нарушаются — именно этим объясняется успех Советского Союза в 30-40-е гг., Японии в 60-е и Южной Кореи и Китая в 80-е. Но нарушитель правил идет на риск. А главное, он должен осознанно бросить вызов системе. Политика международных валютных институтов в 90-е гг. сводилась в конечном счете к тому, чтобы пресечь повторение подобных попыток в зародыше. Элиты бывшего советского блока пытались купить поддержку Запада ценой абсолютной лояльности. К концу десятилетия почти все государства бывшего коммунистического блока сталкивались с той же проблемой, что и развивающиеся страны Африки, Азии и Латинской Америки — дефицитом инвестиций.

Капитализм без капиталистов

Теория, согласно которой торжество частной собственности немедленно породит класс независимых предпринимателей, тоже оказалась опровергнута жизнью. «Самая важная особенность посткоммунистической социальной структуры в Восточной Европе — отсутствие капиталистического класса», — констатируют социологи25). «После шести лет экономических свобод, — удивляется либеральный писатель Дмитрий Галковский, — впору ходить среди бела дня с фонарем по центру Москвы и кричать “Покажите мне настоящего капиталиста! ”»26) Ему вторит Харасти: «За редкими исключениями те, кто были сильны и богаты при старой власти, сохранили свое положение, а бедные обеднели еще больше»27). Удивляться здесь нечему — ведь именно в этом с самого начала и состояла сущность происходящего с 1989 г. перехода. Номенклатура обуржуазилась, но в полной мере буржуазией не стала. Она влилась в мировую капиталистическую систему, приняв ее правила игры, но не отказалась и от своей специфики. Номенклатура и технократия унаследовали от «коммунистической» системы не только связи и власть, но в значительной мере и методы управления. Эти методы великолепно уживаются с приватизацией и либерализацией, ставя в тупик как рыночных идеологов, так и ортодоксальных марксистов. Можно ли вообще называть такие общества капиталистическими?

Аналогичные «нарушения» либеральные исследователи обнаружили и в странах Юго-Восточной Азии с ее «crony capitalism» и даже в Японии, с ее полуфеодальной структурой бизнеса. Задним числом все провалы и неудачи рыночной экономики решено было объяснить именно этой «местной спецификой». Между тем никаким иным, кроме как «своеобразным» и «неправильным», периферийный капитализм быть не может. Как говорилось выше, еще Роза Люксембург в начале XX века обнаружила, что, включая в свою орбиту все новые и новые страны, капитализм вовсе не уничтожает там полностью традиционные порядки. Он перестраивает мир не столько по своему образу и подобию, как думал Маркс в 1848 г., сколько по своим потребностям28). В свою очередь традиционные элиты играют решающую роль в формировании капиталистической экономики, обеспечивают ей доступ к новым рынкам и дешевым ресурсам.

Именно эту роль сыграли в Восточной Европе посткоммунистические «корпоративные» структуры.

Именно сохранение в значительной степени старых порядков в обществе предотвратило социальный взрыв, несмотря на массовое недовольство ходом «реформ». Зависимость рабочих от администрации, остатки социальных гарантий, превратившиеся в бюрократический патернализм, клиентелизм в политике — все это лучшая защита от классовой борьбы. Ведь вместе с «настоящими» буржуазными отношениями приходят и «настоящие» профсоюзы, настоящие рабочие партии и т. д. У элиты в такой ситуации нет ни возможности платить трудящимся «западную» зарплату (это означало бы немедленную потерю конкурентоспособности местных предпринимателей), ни удерживать социальные издержки на прежнем нищенском уровне. Транснациональный капитал просто не мог бы успешно внедряться на новые рынки, если бы в тех иных формах не мог опереться на «традиционные» структуры. «Предприятия (обычно мультинациональные) отраслей, ориентированных на экспорт, — пишет венгерский социолог Пал Тамаш, — часто используют другие отрасли экономики, но при этом не покрывают там даже всех расходов по воспроизводству рабочей силы»29). На первый взгляд возникает контраст между «эффективными», «современными» предприятиями иностранного капитала и отсталыми структурами «традиционного» сектора. На самом же деле первые субсидируются вторыми.

Тупик модернизации

Параллельно с сохранением и развитием корпоративных связей происходит и маргинализация значительной части трудящихся. Такие массы способны на бунт, но не могут стать самостоятельной политической силой. Бунты случаются постоянно — то в Албании, то в Румынии, то в России, не перерастая в революцию.

«Коммунистическая» система не позволяла людям осознать свои интересы и объединяться для их защиты. В том обществе индивидуальный гражданин самостоятельно выступал прежде всего как потребитель, остальное для него организовывало государство. Вот почему миллионы людей в 1989 г. оказались так феноменально наивны, так легко позволяли манипулировать собой в ущерб собственным интересам. Напротив, рынок заставляет всякого осознать свой интерес и то, насколько он противоречит интересам другого. Трудящиеся обнаруживают, что являются не только потребителями, но и наемными работниками. Рыночный опыт является необходимой школой всех антикапиталистических движений. В этом плане Ленин был прав, когда говорил, что профсоюзы, защищающие экономические интересы рабочих, — школа коммунизма.

В подобной ситуации для периферийного капитализма является жизненной необходимостью сохранение традиционных связей, защищающих трудящихся от рыночного шока, а предпринимателей от лобового столкновения с трудящимися. Однако эти традиционные корпоративные, патриархальные и коррупционные структуры действительно являются препятствием для становления более динамичного предпринимательского класса, они блокируют модернизацию даже в том смысле, в каком она нужна международному финансовому капиталу. Общество заходит в тупик.

Разумеется, задним числом местные либеральные идеологи и западные комментаторы, как и в случае с Индонезией, доказывают, что именно традиционные структуры несут ответственность за провал реформ. Они призывают избавиться от местного «варварства» и, «очистив» капитализм, влиться в «мировую цивилизацию». Точно так же Горбачев призывал за 10 лет до того «очистить» советскую систему от бюрократии и авторитаризма. Восточноевропейский капитализм в идеологии неолиберализма предстает таким же «деформированным», как советский «социализм» в идеологии перестройки.

Возникшее противоречие порождает бесконечные дебаты «западников» и «почвенников» (или националистов) практически в любой стране бывшего Восточного блока. Но ни сторонники «западного пути», ни сторонники «самобытности» не могут предложить реального выхода из создавшегося положения. Они не могут даже обойтись друг без друга, ибо на практике «цивилизованные» и «варварские» структуры тесно взаимосвязаны. Если в большинстве стран Восточной Европы левые дружно стали «западниками» (и в этом, быть может, их единственное отличие от правых), то в России, переживающей глубочайшее национальное унижение, Коммунистическая партия РФ стала славянофильской. И в том и в другом случае, однако, левые партии пытаются опереться не на массы, не на большинство трудящихся, а на определенную часть местных элит. Они фактически стали частью неолиберальной системы, неспособны и не желают стать выразителями массового протеста.

Проиграли все. Не прошло и десяти лет, а вчерашние победители оказались в той же ловушке, что и побежденные. Периферийный капитализм не смог модернизировать Восточную Европу. Однако всякая попытка всерьез произвести «очищение» капитализма по либеральным рецептам обречена на точно такой же провал, как и горбачевская «перестройка». Уничтожить корпоративные и номенклатурные структуры, не подорвав самых основ периферийного капитализма, невозможно. Заменить номенклатурную псевдобуржуазию и криминальные кланы «настоящими» предпринимателями не удастся, не поставив под сомнение сам принцип частного предпринимательства и «священную частную собственность». Вот почему вопрос о модернизации в Восточной Европе может быть разрешен только левыми силами и только посредством радикальных антибуржуазных преобразований. К концу 90-х гг. ни одна страна региона к таким преобразованиям не была готова, да и сами левые партии неспособны выступить в качестве радикальной силы. Но отсюда следует только одно — без новых революционных потрясений посткоммунистический мир обречен идти по тому же пути, которым идет сегодня.

Это обрекает народы региона на новые жертвы и разочарования. В таких условиях деградация политической демократии неизбежна. Уже сегодня можно видеть все ее симптомы. Процессы принятия реальных решений фактически рассогласованы с демократическими процедурами (что наблюдается и на Западе), государственные институты и нормы становятся все более авторитарными, а «снизу» поднимаются националистические движения.

Что может быть противопоставлено этому?

Перспективы левых

Сопротивление системе нарастает. Часть трудящихся, пройдя рыночную школу, превращается в потенциальную массовую базу левых движений, хотя эта база несравненно меньше, чем предполагали ортодоксальные марксисты. Существенно, однако, что левые легко могут найти себе союзников. Отвергнув коммунистическую систему, Восточная Европа вновь вернулась к тем же проблемам, которые мучили ее с начала XX века. Вновь встают в порядок дня вопросы о модернизации и независимости, с которыми не справились ни либералы, ни коммунисты, ни националисты.

Левые просто обязаны в такой ситуации предложить собственный проект. Этот проект будет национальным и одновременно последовательно антинационалистическим. Национальным постольку, поскольку речь идет о собственных приоритетах развития, о том, чтобы преодолеть зависимость от Запада и поставить экономику на службу собственным интересам. Антинационалистическим постольку, поскольку национализм — это идеология местных элит, заинтересованных в сохранении своих привилегий, а следовательно, и в консервации периферийного капитализма. В современном мире за национальную независимость невозможно бороться в одиночку. Народы Восточной Европы не раз проявляли солидарность, отстаивая свои права перед советским «Большим Братом». Солидарность еще более необходима, когда на место московского «Большого Брата» приходит вашингтонский или брюссельский. Несмотря на все старые обиды, без региональной интеграции никаких надежд на самостоятельное развитие нет. Точно так же народам Восточной Европы рано или поздно придется отбросить расистское самодовольство и осознать, что историческая судьба объединила их не с Западной Европой, не с Соединенными Штатами, а с Латинской Америкой, Азией и Африкой.

Интеграция в Европейский Союз — последняя надежда, последняя великая иллюзия восточноевропейского потребителя. Этим надеждам не дано оправдаться ни для тех, кто останется за бортом, ни для тех, кто будет принят. Первые не получат ничего, вторые в очередной раз получат не то, что ожидали. Политический цикл завершается. На смену мечтам об интеграции в «клуб богатых» придет понимание того, что свои интересы надо защищать. Потребитель должен стать гражданином и пролетарием.

Национальный проект левых должен быть антинационалистическим еще и потому, что опереться он может только на широкий блок, включающий как различные группы трудящихся, так и значительную часть технократии, заинтересованной в изменении приоритетов развития. Идеология «этнической солидарности» и «избранного народа» равно несовместима с принципами демократии и трудовой солидарности. В Восточной Европе нет однородного и единого рабочего класса, описанного в произведениях традиционного марксизма. В сущности, его нет нигде. В условиях периферийного капитализма левое движение возникает не как «классовое», а как «народное». Но в то же время даже элементарные требования — такие как своевременная выплата зарплаты или сохранение угольной отрасли — ставят под вопрос само существование системы. Они просто не могут быть удовлетворены до тех пор, пока радикальным образом не изменились все экономические отношения, включая и отношения с Западом, с Международным валютным фондом.

Кризис элит означает и кризис официальных посткоммунистических левых партий, тесно с этими элитами сросшихся. Но одновременно это и шанс на появление нового левого движения. Выходом из сложившейся ситуации является не «общественное согласие», а жесткая конфронтация и экспроприация посткоммунистической олигархии, радикальные структурные реформы. Национальные интересы должны быть противопоставлены интересам элит. Местные элиты по своей сути антинациональны, ибо они антинародны. Националистическая риторика лишь прикрывает ежедневное ограбление большинства населения. Ни международный, ни местный капитал не могут решить задач социальной и технологической модернизации просто потому, что такие задачи перед ними не стоят. Тем более не могут они мобилизовать ресурсы, необходимые для радикальных перемен, ибо данные ресурсы могут быть получены лишь путем экспроприации этих же элит. Любой проект национального развития требует резкого повышения роли государства в качестве ключевого инвестора. Это значит, что на смену приватизации рано или поздно должна придти политика расширения общественного сектора.

Возвращение старых проблем неизбежно порождает соблазн повтора старых решений. Значит ли это, что в Восточной Европе или по крайней мере в некоторых ее странах возможен remake рухнувшей в 1989 г. коммунистической системы? Одни мечтают об этом, другие боятся. Но в одну реку не удастся войти дважды. Несмотря на сходство между концом века и его началом, между ними есть принципиальная разница. Годы существования советского режима не прошли даром. Общество стало гораздо более образованным, развитым и сложным. Именно поэтому так слабы и беспомощны ортодоксальные коммунистические группировки, пытающиеся жить по рецептам 20-х годов.

Левым предстоит извлечь уроки как из истории советского коммунизма, так и из опыта национального развития в «третьем мире». В данном случае проблема не в том, насколько социалистическими были обе эти модели. Существенно то, что обе они возникли как альтернатива периферийному капитализму. Обе потерпели поражение. Восточноевропейские страны вернулись в капиталистическую world-system, а государства «третьего мира» так из нее и не вырвались. Но сама эта система в момент своего величайшего исторического торжества столкнулась с собственными неразрешимыми противоречиями. Она все больше погружается в кризис. А страны, ставшие ее периферией, получают новый шанс вырваться из порочного круга зависимости и отсталости.

И советская модель, и национальные движения в «третьем мире» обеспечивали ускоренное развитие ценой ликвидации демократии. Неуважение к правам и свободам человека в конечном счете стало решающей причиной их поражения. Не только потому, что миллионы людей в 1989 г. вдруг захотели свободы (на самом деле многие из них даже не знали, что это такое), а потому, что несвободное общество не может мобилизовать свой инновационный потенциал, не может успешно противостоять пропагандистскому наступлению и потребительским соблазнам капитализма.

К концу 90-х гг. выяснилось, что политическое освобождение было не более чем побочным продуктом кризиса коммунистических режимов. Периферийный капитализм в долгосрочной перспективе с демократией несовместим, в лучшем случае она превращается в декорацию, фасад. Возвращение левых в Восточной Европе (да и во всем мире) в конечном счете зависит от того, насколько они смогут стать ведущей демократической и новаторской силой. В первую очередь левые должны предложить новую модель государства и общественного сектора — открытую, динамичную, ориентированную на решение стратегических задач развития. Успех левых зависит и от того, смогут ли они в качестве альтернативы глобализации выдвинуть новую модель региональной интеграции — равноправной и свободной от имперского наследия.

Удастся ли реализовать новый освободительный проект? Станет ли он частью более широких глобальных преобразований, ведущих, в конечном счете, к ликвидации капиталистической миросистемы и замене ее более справедливым мировым порядком? Настоящая политическая борьба в посткоммунистических странах еще только начинается и вопросов пока больше, чем ответов. Одно очевидно: после 1989 г. у граждан Восточной Европы нет никакой особой судьбы. Нам предстоит выиграть или проиграть вместе с большинством человечества.

Глава 2. Логика реакции

В 1996 г., когда перестройке исполнялось десять, а неолиберальным реформам пять лет, итальянский журналист Джульетто Кьеза [Gulietto Chiesa] в «Свободной мысли» опубликовал убийственную критику рыночных преобразований в России, доказывая, что причина их провала в чрезмерном радикализме1). После краха рубля в августе 1998 г. даже либеральные западные «специалисты по России» начали дружно писать про ложную политику реформаторов — «недопонимание проблем, путаницу, коррупцию и слепоту»2). Доставалось даже самим американским и европейским экспертам, консультировавшим российскую власть.

В это же время экономист Лариса Пияшева в «Континенте» не менее яростно атаковала политику российской власти, утверждая, что все неудачи реформ вызваны непоследовательностью и недостаточным радикализмом. Любимец Международного валютного фонда Егор Гайдар и его окружение постоянно повторяли, что в те годы, пока они были у власти, все делалось правильно, а без решительного натиска вообще ничего не удалось бы сдвинуть с места. Другое дело, когда Гайдара у власти не было. Тут уж начались ошибки и непоследовательность...



Поделиться книгой:

На главную
Назад