– Хорошо же тебя защищает твой четвероногий друг! – взревел Максим, порывисто подступил к собаке и пнул ее в бок.
Даша с жалобным криком подбежала к животному и, не желая верить, обезумевшим взглядом уставилась на Максима, оперевшись коленями в пол и как бы ища защиты от грозящего падения.
– Да как ты можешь?! Что ты за человек такой?! Нет в тебе ничего святого!
– Ничего святого?! Да ты ничего так и не поняла, идиотка!!! Гори в аду со своей лживой моралью!!!
Он раскрыл шкаф и порывисто вытащил ружье. Помертвевшая Дарья не сводила с него загипнотизированного взгляда, беспомощно разводя сзади себя руками. Максим, как бы посмотрев на себя со стороны и поняв, против кого негодует – против слабых, кого он должен защищать, зашатался от страшного многомесячного недосыпа и, выронив ружье, прижал к глазам ладони… Голова раскалывалась, а перед полем зрения плясали какие-то продольные темные полосы.
Дарья всерьез тешила себя мыслью, будто мстит и делает больно мужу-тирану, освобождает себя и сметает гнет рабовладельцев. Отринув то, что он заботился и оберегал ее, смеялся ее шуткам и никому не позволял ни слова говорить о ней дурно. Его скрутит еще больший спазм, если он все узнает. Ему и так больно от каждого шага теперь… И тогда она уже не усмехнется, иронично отводя глаза вверх в сторону. Невольно она почувствовала острый прилив жалости. «Загнали моего рыцаря», – подумала уже спокойно вдогонку разгоряченности прошедших минут.
На следующий день после того инцидента Дарья, ни кровинки в лице, нашла Владимира и твердо сказала ему, что остается с Максимом, что она нужна ему, и попросила не судить ее строго. Владимир желчно и презрительно выслушал эту отповедь, сдвигая брови.
– Поэтому ты была так холодна со мной в последние дни?
Его мнение о себе существенно страдало, когда Дарья отвергала его раз за разом, а когда Владимир пытался просто обнять ее, начинала чуть ли не трястись то ли от страха, то ли от отвращения, под любым предлогом вырываясь. В последние дни Даша неизменно была как в воду опущена и с ужасом почти, как ему порой казалось, отвечала на объятия. Она будто боялась его, а, может, стала ненавидеть. На расспросы отшучивалась.
Дарья замерла и отвела качающийся взгляд, словно колеблясь, говорить или нет. Решив, видимо, не оставлять белых полей в их закончившемся романе, она промолвила:
– Нет. Я прервала беременность, и мне было очень неприятно быть с мужчиной после такой экзекуции.
Владимир замер, помертвев.
– Как… как ты могла? Ничего мне не сказав…
– Я не хотела всполошить тебя.
– Всполошить меня? – переспросил он, словно не веря, что говорит с нормальным, а не психически нездоровым человеком. В глазах его Дарья нерешительно прочла жалость.
– Я думала, тебе это не нужно…
– Ты думала… За меня.
Внезапно Владимир ощутил такой приступ боли, словно от него оторвали кусок живой плоти. Но хуже этого было предательство, предательство и пренебрежение. Его даже не удосужились спросить… Словно его мнение ничего не значило, словно он вовсе не мог чувствовать.
– Посуди сам… Почти полевой роман, развлечение после страшных будней в окопах… А дома у тебя наверняка какая-то ясноглазая Маруся шьет ситцевые летние платья и грезит о тебе, – Дарья говорила отстраненно, без осуждения, почти доброжелательно, как говорят о давно прошедшем, чего уже не жаль. И не опасаясь унизить себя в его глазах, потому что это было уже не важно.
– Неужели ты действительно полагаешь, что я стал бы отрывать тебя от мужа, если бы все было так, как ты сейчас сказала? Ты за кого меня держишь? Ты же утверждала, что он тебя душит, что он почти безумец.
Дарья промолчала.
– Это у вас эпидемия – делать аборты?! – не выдержал Владимир.
– Тебе легко сейчас говорить и выставлять себя героем, когда ты не в моей шкуре! Говорить задним числом, – повысила голос Дарья, одновременно сделав его каким-то надрывным, изобличающим, почти истеричным. – Ты повеселился, тебе было хорошо. Я сама пришла к тебе, какой мужчина бы выставил меня вон? И я не виню тебя ни в чем, это было мое решение.
– Ты не винишь меня? Спасибо. Как ни странно, большинство ситуаций с таким сюжетом и впрямь произрастают оттого, что мужчина хотел не более чем повеселиться. Но ко мне это не относится.
– Без последствий для тебя… Не тебе же пришлось искать бабку и терпеть это все на столе в грязной хате… С угрозой заражения.
Владимир, представив такое варварство, нервно сглотнул, пытаясь отогнать от себя навязчивые видения и сочувствие.
– Ты вообще не слышишь меня?! Я бы взял на себя последствия, если бы удосужилась сообщить мне правду! Я тебе и раньше предлагал… Не нравится мне эта жизнь по инерции, как у крыс. Человек сам кузнец своего счастья, не в моей природе…
Говорил он это в сильной запальчивости, но не перешел границы и даже пытался объясниться. К чему? Уже сейчас он чувствовал, что долго не задержится здесь и не хочет больше обнимать эту женщину.
– Почему ты читаешь мне нотации?! Ты ведь атеист!
– А что, только верующие обладают моралью? Истинно белогвардейское воззрение – лишь мы оплот нравственности только потому, что верим в какую-то высшую силу! И при этом творим всякое.
– Что уж теперь говорить, – перебила Даша не без дрожи в голосе. Она хотела возразить, что хорошо говорить, когда все кончено, но какая-то шкала справедливости внутри не позволила ей сделать это.
– Ты раньше беременела? – спросил он, едва не задыхаясь, чтобы прийти в себя и понять, как можно
– Нет… Он следил за этим.
Вот как… Значит, в этом Максим оказался существенно подкованнее его. Владимиру стало и совестно и противно. Это ведь и его вина тоже – не смог, подвел…
– И ты даже не стала мне об этом говорить! – взревел он, не утерпев и выплескивая в этом вскрике еще и злость на себя.
– Не хотела утруждать тебя.
– Утруждать? Да ты вообще понимаешь, что натворила? Некоторые женщины намеренно этим ловят, а ты даже не сказала…
– Это бы ничего не изменило. Это мое тело, и мне решать.
Эти слова от милой мягкой Даши были в высшей степени странны. Она даже не думала о возможной беременности – авось, пронесет, а когда она свершилась, быстро и без каких-то сомнений приняла единственно видимое ей в этой ситуации решение. Так казалось Гнеушеву.
– Я, может, именно об этом и мечтал… Чтобы все нормализовалось… Ничего не хочется так сильно после крушения старого мира, как нормальности, – сказал он, потухая.
– Да ведь у меня тоже есть свои мечты, Володя! Знаешь, если уж нас и толкают в такой мир, где не обойтись без боли, я по крайней мере хочу иметь выбор. Несмотря на все эти заверения в равноправии мы – лишь сырье, не хуже вас, но более подверженное биологическим и, как следствие, социальным проблемам. Как бы там ни было, детские сады и прочее, все равно вертеться как белка в колесе, забыв о себе, погрязнув, растворившись в этом! О нас никто не думает, не то нынче время, это даже удобно – отгородить от знания, от легальности выбора, чтобы рожали и рожали, как скот. Но это невозможно, не выживешь с такими зарплатами. При всем моем приниженном положении я не хочу попасть в еще более ведомое – с ребенком в расцвете лет по чьей-то указке. У меня есть хотя бы этот страшный и болезненный выбор. Что же, мне нужно было отказаться от всего только потому, что так случилось?! Или потому что ты так сказал?!
– От чего отказываться?!
– Да это тебе легко говорить, ты же мужчина! Не тебе рожать, кормить, растить. Только и можете, что на ночь поцеловать в то время как мы весь день с ребенком носимся. И как ты имеешь право еще презирать меня за это, выставлять себя попранной стороной?! Извечная ваша вера в то, что только у вас жизнь тяжела.
– Мне легко говорить. Я ведь всего лишь четыре года был не уверен, встречу ли следующий день.
– Я не о том. И ты прекрасно знаешь это. И знаешь, как я уважаю твой подвиг. Но твои страдания окончены, а наши растянутся до самой смерти.
Владимир не нашел ничего лучше, чем просто уйти, выдыхая как можно глубже, чтобы замедлить неистовое сердцебиение. Она нашла, как растерзать настолько, чтобы у него не возникло желания вернуться.
16
– Не замечать ни в ком недостатков бывает так же скверно, как и видеть одну черноту. В первом случае тебя могут обмануть, но ты еще сможешь побороться за счастье…
– Во втором же рискуешь закончить жизнь в одиночестве… – убежденно завершила Даша. Что-то несогласное с произнесенным тлело в ее груди. – Для человека нет ничего хуже думать, что он умнее или красивее всех. Некуда развиваться, а так не бывает. Человеку всегда есть куда расти, это сущность его натуры – поиск, любопытство, непрерывное самосовершенствование, конца которому достичь невозможно, потому что, даже накапливая что-то доброе, человек вместе с тем наполняется и нехорошими чертами характера – это неизбежный процесс роста, может быть, в какой-то мере и горе от ума. Я получаю образование и вместе со знаниями приобретаю и предубеждение против необразованных, смотрю на них свысока даже если не отдаю себе в этом отчета. Ум – почти всегда высокомерие… А думать, что уже добился каких-то высот, опасно – отнимает стимул. Кроме того, это скучно, может отнять мечту. Да и распад накопленного так молниеносен… Вселенная быстро отбирает то, что ранее даровала.
Этот диалог состоялся совсем недавно…
«Всех прощать или не прощать никого. Да неужто не добьюсь я никогда середы? – с болью обреченного человека, не в первый раз наблюдающего то, на чем уже набил оскомину, спрашивал себя Владимир почти вслух. – Наказывать надо негодяев, а добрых награждать, раз бог бездействует. Но как провести грань и отделить одних от других? Это ведь и опасно, и неблагодарно».
Дарья была наивна, и это проверено очаровало такого любителя красоты и добродетели, как Владимир. Но под конец или сразу после обличения всей правды он понял, что можно быть наивным по-хорошему, то есть пытаться радоваться и жить в тех условиях, в которые кинут, и по-плохому, не замечая подчас элементарных вещей, что ограничивает восприятие. Это было странно при очевидном уме Дарьи, но было… Ум – глупость, вот парадокс! Владимир готов был проклясть себя за эту отравляющую способность видеть людей насквозь, цепляться за их недостатки и разрушать отношения с ними… Хоть терпеть и прощать он умел как никто. Только окончательно доведенный, он рвал все что попадалось под руки. Такой поступок, предательство, а не просто проявление своей воли, он простить не мог. Если бы речь шла о безобидных недомолвках или не слишком достойном поведении, он бы закрыл на это глаза, но свершенное переходило все границы. С тяжелым сердцем, но не оглядываясь, Владимир Гнеушев отбыл в Москву, где никто не ждал его. Мать погибла при бомбежке, но это не особенно ранило. «Отмучилась, – был вердикт сына, – бедная женщина, пусть хоть теперь ей будет хорошо и спокойно». Он был почти рад за мать. Только самому Владимиру было ведомо, как он хотел после всех треволнений спокойной, размеренной, ничем не примечательной хотя бы первые годы жизни простого труженика.
Любовь не бывает легкой. Промокшее кровью сердце топило в своих мыслях. Воспоминание разливов былых чувств отдавалось оторванным смытым счастьем. Он не мог ответить сам себе, что было больнее – потеря фантома неоформленного ребенка или то, что его мнение в этом действе не значило ничего.
Он ехал, ни о чем не думая, прерывая тупую боль. Скоро ее не стало. Тренировки действительно помогали. Уже почти без резей в желудке вспоминал Владимир эпизоды, ставшие самыми страшными за его жизнь. Особенно самый душераздирающий – как он подбил вражеский самолет, а тот упал на своих, русских… В уши долбила безобразная музыка непрекращающихся ударов, взрывов, воя снарядов и совмещенная краткость разнородных выстрелов, оглушенность неверия, небывалость происшедшего. А он стоял, разинув глаза, как зверь на заклании, как человек, потерявший душу. Тупой взрыв боли пришел после понимания, через несколько мгновений став невыносимым, гнущим, выворачивающим. Яркий ветер трепал спутанные волосы, словно хотел вырвать их с корнями. Он не видел своего посеревшего лица без единой теплой эмоции, лица человека, у которого ничего не осталось кроме страшных глаз, округленных, как вся планета в ее жилках питательных рек.
Он высунул голову в окно тамбура, а кепка сорвалась с головы и с бешеной скоростью вырвалась на волю. Фуражку было не жаль, Владимир усмотрел в этом добрый знак. Словно сошли на нет беды, преследующие несколько прошлых лет, расчистился для новых свершений горизонт. Сделать над собой усилие и забыть было не так сложно – он уже начал пеленать дымкой отдаленного более страшные и долгие вещи, предшествующие этому краху. Но порой они всплывали с новой неожиданной силой, да еще изуродованные фантасмагорией горьких красок с полей сражений.
Дарья была окутана своим мирком. Так же как Влада, как почти все… Гнеушеву стала невыносима эта мысль. Узость мышления людей и неспособность добить им, что кому-то их поведение кажется вопиющим, скосили его сильнее предательства. Ему было гадко, гадко и противно. С другой стороны, Владимир мог прислушиваться лишь к своей совести и надеяться, что она верна. Может ли хоть один человек быть до конца уверен в правильности своего пути и успехе странствий?.. Быть может, Владлена и Дарья чувствуют так же, ничего не терзает и не мучает их, а они злы на него и считают испорченным… Вот корень всех человеческих недомолвок. Ему оставалось только уйти и искать тех, кто поймет. Или тех, кто будет мыслить равно ему.
Дарья была остроумна, да, но при этом не понимала примитивного. Духовность и мудрость, о которых так много говорила Владлена, в последней заменялись острым проницательным умом. А на войне Гнеушев четко усвоил, что сердце в человеческом существе превыше всего. И даже если он необразован и не обучен манерам, с таким общаться приятнее, чем с накрученными снобами, смеющимися над теми, кто их недостоин. Смеющимися отчего? От собственной законченности, совершенства? Не понимающие собственной ущербности, они гнили сквозь дорогие ткани, убежденные, что начитанность и гладкая кожа делают их выше людей с огромным сердцем. Книги ничего не дадут тем, в ком изначально ничего не было, кто, развиваясь, забыл о развитии. Истинно совершенному человеку не к чему доказывать свое превосходство, и уж тем более он не станет без причины трогать тех, кто ниже его.
Владимир с недавних пор требовал от людей выйти за рамки окружающего их купола. Мыслить гранями, понимая неоднозначность каждого человеческого движения. Научить видеть не Вселенную детства и взоров окружающих, не то, что безболезненно открывалось без борьбы и неудобств, само лежало на поверхности страниц прочитанных книг и вылетало из уст церковных, а затем и партийных лидеров. Разницы между этими нравоучениями не было никакой. Не было и заслуги жить по указке и делать как нужно, чего все ждут. Конечно, при этом Гнеушев не призывал, как это часто бывает, похоронить старую мораль. Он пытался мыслить шире даже этого, понимая, что сносить уклад подчистую с его традициями и выгодой не практично.
После очередного воспоминания, вызывающего испарину на спине, Владимир вновь перешел к злободневным событиям. Он всерьез жалел Максима и испытывал неловкость, что оказался втянут в подобные перипетии. Владимира всегда безмерно раздражали герои, способные упустить счастье ради репутации, того,
Однако стенать и кричать, как отвратительны люди кругом, Владимир не собирался. Хоть катастрофически привязываться к женщинам ему порядком наскучило, все же заряд от взаимодействия с чужой особостью одаривал своей бесценностью. Он намеревался жить дальше и дальше исследовать, натыкаться на людей, делая выводы об их природе, а не уходить в тень и возводить напраслину на весь человеческий род. Так, по его разумению, поступали лишь слабаки и брюзги, недостаточно мудрые для понимания основных жизненных законов. Человечество, родившее свою великую культуру, уже оправдало свое существование, и никакие войны и бедствия не могли затмить этого.
Дарья жаловалась на Максима, плакала, говорила, что он тронулся умом. Но на деле понимала, что к чему, и втайне восхищалась им. На проверку все оказалось не так просто. Восхваление другого мужчины не мешало ей каждый раз возвращаться к мужу и предпочитать его. Тогда для чего все было? Владимир не понимал таких женщин. Долго ли он будет ошибаться в людях? Да и можно когда-либо понять непостижимое, запутанное человеческое поведение, если только сам их носитель не соизволит раскрыться до дна, до самых бездн… Которые сам зачастую не способен узреть и проанализировать. Тем не менее Гнеушев был далек от того, чтобы обвинять себя в неудачах с женщинами. Он мог ответить перед собой, что собственное поведение не вызывает в нем отвращения и сожаления, дум об искуплении. Это не было самооправданием или запудриванием тревожных симптомов, это было здоровьем. Хоть в этом отношении душа его не варилась в темном соке. Он уже прошел через множественные обвинения себя, и едва остался цел после них.
– Не все, что видно, верно, – сказал он о своих ошибках.
Скоро Владимир сбросил с себя эти меланхоличные думы пути, чему способствовал прелестный однообразный пейзаж в окнах поезда, и приготовился встретить столицу.
17
Женя с беззвучной радостью растопырила дверь московской квартиры, как за сокровище держась за простую металлическую ручку, шершавую от рельефности. Через заваленный пылью, остатками кирпичей и пометом неопознанных животных пол прытко пробежала к единственному уцелевшему окну и с нескрываемым наслаждением провела по грязной поверхности ладонью, цепляя на пальцы паутину. Зеркала стекол отбрасывали изображения неба, иссиня-темного несмотря на день. Пахло прелым, темно-весенним. Солнце топилось и плавилось где-то на линии горизонта. Покрывала ветра накатывались на взрывающиеся ручьи. Освежающий майский ветер несся в разбитые снарядами окна, раздувал ее юбку и волосы, а Женя вне себя от счастья смотрела на знакомый дворовый вид. А она было думала, что разучилась так остро воспринимать действительность… Весь прошлый год провела она в госпитале – так долго не могла оправиться, войти в прежнее русло и чувствовать себя достаточно хорошо, чтобы работать и в полной мере жить.
Тогда в госпитале, услышав о победе, она, сжав губы, завыла в животном ликовании, которое и не хотела выражать словами. Вторую половину войны Женя запомнила плохо. Какие-то мазки людей, отголоски событий, передвижения, отдаленные бомбежки, бегство, непонятные бродящие разговоры, скрытый страх и открытая надежда, постоянная боль в костях и суставах, тошнота.
А по улицам шли, бежали, скакали люди с перекошенными от ликования лицами, что-то кричали, обнимались, похлопывали друг друга по плечам и спине. Кричали, смеялись и пели. Женя смотрела на них сквозь желтую от времени занавеску госпиталя. И тосковала о том, что не может спуститься к ним. Что не может даже как следует обрадоваться с ними, такая ее повсеместно сопровождала усталость. Но против ожиданий душа ее разливалась, затопляя прошлую апатию и заменяя ее новой щемящей радостью. Женя плакала от счастья. С ними.
В почтовом ящике, как ни удивительно, она нашла несколько писем от Влады и Владимира, надеющегося, что хоть на побывке возлюбленная получит его послания. «Живы ли они, жив ли Витя?» – с внезапной тоской подумала Женя. В Ленинграде она ни о ком из них не думала, полностью сосредоточившись на бедствиях людей рядом, осязаемых видимых людей. Кроме того, события, предшествовавшие войне, о которых она до сих пор вспоминала с содроганием, отвратили ее от всех, с кем она общалась раньше. Как ни странно, война помогла ей перейти этот рубеж и наконец-то исцелиться. Ее проступок, из-за которого Евгения до сих пор испытывала стыд и ненависть к себе, померк в сравнении с новыми катастрофами, отодвинув меланхолию, сожаления, бессмысленность, сосредоточенность на своем личном горе. И Женя даже была рада этому порой, настолько густые тучи досаждали и мешали жить прежде. Она была больным, который больше всего ненавидит лежать простуженным в опустевшей квартире со спертым воздухом, когда за задвинутыми пыльными шторами веет жизнь, смеется солнце. Больным, который помнит, как умел жить и чувствовать до того, как его накрыло ледяной простыней, который пытается вырваться и не может.
Ее эвакуировали по зыбкому льду Ладожского озера. Женя была в беспамятстве, а те, кто сидел рядом, всерьез опасались провалиться под лед. Дорога смерти, дорога жизни… Кто мог сосчитать, сколько людей погибло здесь, на этом пути, пытаясь доставить в голодающий город крупицы провизии? Как Жене удалось попасть в эвакуационную волну, было совершенно непонятно. Эвакуировали из огромного города прежде всего детей, всем места хватить не могло. Позже она узнала, что сосед, занимающийся эвакуацией, пожалел ее, зная, что она осталась одна и долго не протянет. Конечно, таких историй в то время было множество, но Женю он видел воочию, поэтому решил вломиться в ее квартиру вместе с помощниками и оттащить к транспорту истощенную девушку. Он же написал справку, что эвакуационное удостоверение Евгении утеряно. А Женя, когда ее откормили в госпитале, где царствовало усиленное питание и медицинская помощь, даже не могла вспомнить имени этого человека, настолько они были поверхностно знакомы.
Тяжелый путь без горячей пищи изнурял людей. Многие из них находились в движении более месяца. Особенно тяжело приходилось детям, они наповал заболевали дизентерией. Жене же было все равно – она чувствовала, что умирает. Закутанные во что могли женщины и дети уныло и придушенно тряслись по ночному безмозглому холоду, ожидая, что вот сейчас в них попадет снаряд и прикончит все эти попытки спастись.
Эвакуация усложнялась тем, что враги могли перерезать дорогу, и прокладывать путь пришлось бы по новой колее. Приближение фронта еще более затрудняло продвижение к жизни. Нередко эшелоны попадали под бомбежку вражеских самолетов и долго простаивали из-за разрушенного пути и транспорта. От налетов вражеской авиации трассу охраняли зенитные орудия. Тысячи работающих над вывозом по несколько месяцев без смены под бомбежкой, обстрелом, в ненастье жили на льду. Появились и герои-водители, совершавшие по несколько рейсов за смену. Трасса постоянно лопалась, люди оказывали в ледяной воде. Смельчаки вытаскивали их и заделывали трещины деревом.
Во время блокады многие задавались вопросом не только как выжить и сберечь красивейший город Земли, но и почему все так, почему бывшая столица не сдана оккупантам. Разговоры эти шепотом велись от незнания, что фюрер имел четкие планы по полному уничтожению Санкт-Петербурга – Ленинграда вместе с населением. При сдаче города оно не имело бы шансов. Тяжелейшая борьба и долбление о замороженную землю стольких людей, от стариков до пионеров-героев, была оправдана, потому что проводившийся геноцид славян показал расположение мнений и приоритетов. Величайший палач всех времен и народов никого не собирался щадить, поэтому каждая отобранная жизнь имела глубокий смысл для общего дела освобождения. Поэтому защита советской земли имела не только пропагандистко-агитационный характер, но и вполне понятное желание выжить, а не сгинуть в концлагерях. Но город не был готов к длительной осаде – якобы уничтоженные ленинградские склады с провизией вовсе не существовали, не успели создаться. В условиях мира Питер получал все что ему требовалось, так что запасать провизию ему не было нужды.
Стряхнув оцепенение, Женя, наконец, распечатала письма. В самом последнем, начертанном веселым трехцветным карандашом, Владимир наобум, смутно надеясь, что письмо чудом попадет в ее лапки, сообщал дату и время своего прибытия в Москву. «Он жив, господи!» – радостно отдалось, отскочило от стенок сердца. Не все повержены на этой бойне. Она бережно положила корреспонденцию на тумбочку, распаковала чемодан. Все, что в нем было – несколько потрепанных рубашек, которые ей отдали в госпитале, потому что все имущество осталось в бабушкиной квартире, а возвращаться в этот город Женя не стала. Не смогла.
Она посмотрела на себя в зеркало – отросшие прямо к веяниям изменившейся моды волосы в примитивной прическе все же были красивы от природы и не требовали тщательного ухода, хоть и поредели после голодовок. Лишенные серег уши выглядели обездоленно. Ресницы, которые раньше красились с угрозой для зрения, слипаясь, разделяясь иглой, вот уже четвертый год восставали в отражении незапятнанными, трогательно натуральными, тоненькими и длинными. Теперь можно попытаться найти басму и сделать перманентный макияж. Застиранная блузка и скверно подшитая юбка, которая к тому же была ей велика, составляли странное сочетание, но все же побеждающая молодость хозяйки не позволяла ей выглядеть замарашкой даже в день, когда все нужно было начинать с нуля. Женя рассмеялась сама с собой и прошла в ванную. Как ни удивительно, из крана шла ржавая вода. Женя схватила медный таз, отыскала в пустой квартире с остатками мебели после хозяйничанья мародеров рваную тряпку и принялась приводить в порядок то, что осталось от былой роскоши их обиталища. Пробегая по полу, где стояла тумбочка с письмами, она заметила выпавшую из кипы бумажку, подняла ее, посмотрела и изменилась в лице, стряхнув с него беспечность обновления и возвращения к тому, что так давно манило.
В назначенное время Женя стояла на перроне вместе с толпой взволнованных женщин и, завороженная, наблюдала за медленно подползающим, гудящим и слегка устрашающим поездом. Женщины, размахивая пышными майскими букетами, забрасывали ими вагоны. От нетерпения смеющиеся, кричащие что-то, что тонуло в скрежете колес о рельсы, солдаты висели на поручнях и почти выпрыгивали из замедляющегося состава. Самые отчаянные, сметенные торжеством, упоением уже оказались на земле и без разбору кинулись обнимать и целовать налетевшую на них толпу, причитая: «Родные», зажимая глаза от настигающего, налетающего ликования, проникающего вглубь и становящегося сущностью. Жене казалось, что она оглохла от плача, в глазах рябило от цветов, она спотыкалась о солдатские пилотки, слетающие с голов героев и увертывалась от кидающихся к ней людей, пытаясь высмотреть в этом столпотворении единственное знакомое лицо.
Прошло время в буйстве красок, голосов и эмоций, прежде чем она действительно увидела Гнеушева, небрежно облокотившегося о стену вагона. Он показался Жене очень серьезным и сосредоточенным, когда скованно спадал с порожков. Прорываясь сквозь толпу, Женя не без сожаления и тихой лирики лицезрела воссоединение какой-то пары и думала, скольким женщинам не посчастливилось дождаться нареченного. Владимир озадаченно взирал на толпу, и, казалось, был обескуражен этим светопредставлением, не относясь к нему с пониманием, как Женя. Ему хотелось спать, беспрерывно спать и спать месяцами… Тогда же он приметил ее, медленно движущуюся к нему и утерявшую прежнюю величавость походки. И боясь потревожить погруженных в эйфорию людей, четыре года молящих об этом миге, лицо его выразило изумление, а за ним и быстротечную радость, точно Гнеушев узрел человека, которого давно про себя считал мертвецом. Не чувствуя течения времени и окружающего пространства, Женя добралась до Владимира и искренне, нежно, как ребенок, обняла его без лишних слов. Он благодарно зажмурил глаза и ощутил в груди потрескивающий толчок. Кто-то ждал его и встретил, облегчив ношу привыкания к отдалившейся, странной и неидеальной Родине. Другой у них не было и быть не могло.
Глубоко русское, сердечное, победное, выдуваемое из гармони пехотинца Вани, охватило их шквалом ликования и не отпускающей грусти за тех, кому повезло меньше. Необразованный, разутый, полуголодный, выросший в дощатой избе, освобождал русский солдат презирающую и одновременно боящуюся его Европу, получив в награду лишь дополнительные тычки в спину. Он не просил, чтобы его жизнь выворачивали наизнанку, но и не ныл сутками над превратностями судьбы. В чем отличие дореволюционного крестьянина от этого Вани? Бедность не имеет времени. Разве что наделен он возможностью образования, что само по себе пропуск в мир. Но для этого ведь нужны труд и упорство.
Женя прижалась к плечу Владимира и начала рыдать от беззвучного счастья, такого светлого, захлестывающего, более радужного и греющего, чем само восходное солнце, когда рассеивающиеся сумерки еще прозрачно-голубые. Едва ли не впервые она по-настоящему осознала, что все кончено. До этого была лишь усталость и мгла над всеми чувствами.
– Какая же ты тощая, Женя!
– Это временно, – рассмеялась Женя. – Ты тоже не особенно толст!
– Что у тебя с зубом?
– Цинга, – отмахнулась Женя. – Ты на свои зубы посмотри, прокурил все до одного!
– Теперь я бросаю.
18
Долго-долго, как родные, они раскрывали друг другу прошедшие годы, эмоционально, безучастно, трогательно и страдающе. Словно срослись в этой безумной бесконечной пытке памяти, забыв, что едва ли до войны поговорили по душам больше одного раза. Это не имело значения более. Владимир раз за разом, как вновь, очаровывался безграничной поэзией ее речи. А Женя удивлялась его посеревшему от курения голосу.
Когда Женя с жадным интересом спросила, как там, за границей, за грандиозной границей, мистифицированной, неведомой, невероятной, куда от неустроенности жизни здесь хотело столько людей, Владимир не мог разразиться восторгом. Раздробленная снарядами Европа не показалась ему прекрасной. Всем она чудилась раем из-за отсутствия сведений и документальных подтверждений. О западе можно было выдумывать что угодно. Он же застал ее не в лучшем виде.
Женя в свою очередь стряхивала на Владимира невидимые ненаписанные листы, заваливающие, захлестывающие ее необходимостью бросить их в бездны сознания собеседника, увековечить в другом человеке. Она всегда так ценила
– Вот… – сказала Женя просто и протянула ему похоронку, на которой было начертано имя Владлены Скловской.
Влада ушла на задание. Больше ее никто не видел. Не нашли ни тела, ни следов. Владимир вдруг подумал, что обе они творили добро, но разными способами и с разными целями, выбором тех, кому стоит помогать. Гуманно ли это? Он не знал. Но логично, черт возьми. Добро было добром, как бы не удалось его повернуть. Только это и было ценно. А уж мотивы, руководящие вершителем – пустой звук.
Владимир замер. Но молчал недолго.
– Если ты думаешь, что меня это способно теперь выбить из колеи, мне и впрямь есть тебе что рассказать еще сверх наговоренного.
Женя пораженно, но и облегченно выдохнула. Памятуя, как он восхищался Владленой, она так боялась, что это станет для него еще одним довершающим ударом, под которым Владимир может сломаться. Ему было жаль… самую малость, как сочувствуют человеку, которого знали. Скорее, горевал Владимир даже не о самой Владлене, а о похороненных их отношениях, о том, что, когда это случилось, ему уже не важно, что с ней стало и как она провела свои последние часы.
– Удивительно… – произнесла Женя, когда он обухом, вихрем высказал ей все, переплетая и запутывая, задыхаясь от вновь облепивших призраков былых мыслей и воспоминаний. – Ты ведь из-за нее и пошел добровольцем…
– Меня все равно забрали бы, к чему лукавить. И я не обвиняю Владу в том, что оказался в пекле. Да и не жалею ни о чем. Люди в войну не знали, не могли знать всей правды, и я не могу не уважать их борьбу за идею.
– Хорошие люди не должны расставаться. Самое страшное в жизни – терять. Людей, чувства, знания, молодость и красоту, деньги, воспоминания, свежесть и чистоту мышления, вдохновение. Приобретать намного продуктивнее, – проговорила Женя нараспев, а Владимир вздрогнул – словно прочла она его мысли, настолько тонко подметила то, что он думал, не позволяя разрастись в себе этим соображениям. Порой его поражало, если кто-то другой озвучивал его мысли – настолько это казалось мистическим, неправдоподобным. Точно его душа расщеплялась на несколько кусков, а человек рядом вдруг становился непонятно родным… Чего Владимир теперь не слишком хотел.
– Странно, не знаю я даже теперь, любил ли ее… Как можно назвать этим высочайшим словом наши до странности сбитые, невнятные взаимодействия?
– Любовь ведь имеет тысячи лиц, тысячи названий… Кто мы такие, чтобы делить ее на группы?
– Делить-то как раз надо, чтобы понять, чтобы было не так больно, если это ерунда.
– Если больно, то, видно, и была любовь… Любовные отношения не бывают каноничными и непреложными, потому что образца здесь быть не может. Кто вообще до конца знает, может объяснить, что это такое? Как и истина, как смысл жизни, она имеет миллионы истолкований.
– А любовь Скловского к тебе – тоже любовь? – с вызовом и негодованием от несправедливости и абсурдности происходящего бросил Владимир.