Новый год Саша еще по инерции отмечала в их старой компании, дома у Кости «Кота» Харченко. Серафим, неслучайно взявшийся ее встретить и проводить, всю дорогу разными способами пытался выпытать у нее, что же конкретно в нем ее так безвозвратно разочаровало, но Саша, видимо, считала нетактичным говорить человеку в глаза о его недостатках, и потому мягко, но настойчиво уклонялась от этой темы.
После того как пробило полночь и отзвенели бокалы с шампанским, ребята стали разворачивать свои подарки. Саша не смогла сделать убедительный вид, что ей понравилась пижама, которую ей по ее просьбе подарил Серафим (была у нее такая особенность – она спала в пижамах и вообще их очень любила), а он не сумел достоверно изобразить радость, увидев, что Саша подарила ему большую прозрачную кружку (Серафим пил очень много чая и, в свою очередь, с трепетом относился к всевозможным предметам чайной церемонии), которая так осталась пылиться у него в шкафу. Во время общего празднества Саша попросила Серафима сыграть «Белую гвардию», но он отказался. Саша вскоре пошла спать, и у Серафима поэтому испортилось настроение. У него все время вертелась в голове глупая фраза «Как новый год встретишь, так его и проведешь».
Наутро Саша собралась уходить раньше всех. Она, уже одетая, вошла в комнату, где вповалку спали ребята, чтобы с ними попрощаться. Серафиму спросонья показалось, что она сказала что-то обидное, и он, лежа на животе, задрал трусы и показал ей жопу. Саша от неожиданности издала какой-то нехарактерный для нее звук и, замолкнув на полуслове, развернулась и вышла. Серафим звонил ей вечером и извинялся, только это уже ничего не меняло.
Последний раз Серафим и Саша встретились незадолго до того, как она все же поступила на факультет журналистики МГУ и уехала в Москву. Саше понадобился ее Хармс, которого Серафим уже давно взял у нее почитать. Серафим обстоятельно готовился к этой встрече. Немаловажным тут было еще и то, что, как стало известно Серафиму от их общих друзей, у Саши как-то сами собой активизировались встречи с Пашей Трушиным.
Долгожданная встреча, по его мнению, прошла просто замечательно: им обоим было весело и было о чем поговорить. У Серафима затаилась надежда на возобновление отношений, и через три дня он позвонил Саше и пригласил ее на свой день рождения. Ответ Саши был неожиданным.
– Фим, после того как мы с тобой расстались, ты до сих пор не перестаешь видеть во мне врага. Я так не могу. И я не приду к тебе на день рождения.
Этой же ночью, под влиянием перечитанного Даниила Хармса, он написал свое последнее, совершенно для него не свойственное стихотворение. С тех пор они у него как-то сами собой перестали рождаться. И было это стихотворение таким:
Кошки, плошки,
Киски, миски,
Плоски, пошлы
Ваши шутки,
Ребусы, шарады.
Кошки, киски,
Миски, плошки,
Ваши шутки
Пошлы, плоски.
Ребусы, шарады…
Кошки – плоски,
Киски – в мисках.
Ваши шутки
Были близки
К ребусам, шарадам.
Эпилог
Будь один, если хочешь быть молодым…
«Сентябрь»
В 5:12 свежего утра 20 августа Серафим Ягудин закуривает перед разъехавшимися на предпоследней станции дверями плацкартного поезда «… – Москва» и чуть остерегается выйти. Вследствие разъехавшихся дверей в тамбур налилась и заполнила утренняя заторможенная розово-желтая свежесть. Появившаяся на сцене станция является уже не Россией, но уже почти Москвой; воздух здесь, как в фантастических романах – вроде бы, другая планета, а для дыхания пригоден; настоянный на Великом Камне ветер постоянно дует справа.
Дальнейшее промедление может вызвать вполне оправданное подозрение, и Ягудин, запустив окурок кувыркаться, подхватывает с тамбурного пола свои вещи и, опасаясь, медленно спускается по крутому короткому трапу на землю. Основательно утвердясь на асфальте, он закидывает сумку через плечо и зашагал к зданию местного вокзала, чтобы узнать, сколько часов и минут ему ждать ближайший поезд обратно до N подхватывает с тамбурного пола свои вещи и, пкаться, тоянный на Великом Камне ветер постоянно дует справа.иъамого начала своей оноо.
По пути, лавируя между недомосквичами, большая часть которых идет ему навстречу, Серафим закуривает вторую и начинает постепенно пропадать из поля нашего зрения. Вдруг он оборачивается и быстро смотрит на нас, и, хотя расстояние уже порядочное… О, извечное чувство вины русской интеллигенции перед всеми и за всё! – его лицо, кажется, приобрело страдальческое выражение. Но вот он снова отворачивается и вскоре окончательно исчезает из поля нашего зрения.
Или нет, показалось…
P.S.
У Елизаветы два друга:
Конь и тот, кто во сне.
За шторами вечный покой, шелест дождя,
А здесь, как всегда, воскресенье,
И свечи, и праздник,
И лето, и смех,
И то, что нельзя…
«Елизавета»
«Октябрь стучит по стеклам, и стынет чай, и мурлычет БГ, и синий плед свернулся калачиком в ногах, и я сижу посреди октября…
Я тоже, возьми меня с собой, и я тоже…
И я тоже хочу на мокром подоконнике подставлять лицо косым струйкам; они будут стекать, как слезы, замирая на ресницах, путаясь в растрепанных волосах, предательски доберутся до шеи, а я поежусь и прижмусь к теплому тебе, хотя и ты будешь мокрый, потому что голый по пояс. Будешь мокрый, будешь взъерошенный, будешь глядеть зелеными глазами на желтые листья и смеяться без повода, потому что в октябре не нужен повод, чтобы смеяться. И опять ты заметишь, что глаз у меня все-таки тоже зеленый и косит, но ты привык, что я ведьма, да и я привыкла к тебе. А наша, с золотым ободком, одна на двоих кружка остынет, оставленная без внимания, ты скажешь «блядь» и принесешь еще; мы будем пить чай из одной, но твой все равно будет с сахаром, а мой – без. То-то дождь удивится, закапает в чашку: «Как же это? Почему?» Но мы его не прогоним, ведь правда?
А когда из-за угла высунет нос сизая зима, намертво накроет разметавшиеся бездомные листья, мы захлопнем окно, повернемся к нему спиной, ты – голой, а я – неодетой, позовем верный плед и заснем на октябрьском подоконнике до следующего раза.
With love from me,
Саша»
С Днем рожденья, Бирюк!
Рождественская оперетта для чтения в 4-х действиях с эпилогом
Действие 1
Акт 1
А надобно вам сказать, что ежели предстоит мне что в этот день важное или, скажем, интересное, то сплю я ночью плохо. Мой обычно цельный здоровый сон делится на самостийные периоды, после каждого я уже, в принципе, выспался. Просыпаясь после каждого такого маленького сончика обязательно со своим сюжетом, я почему-то помню о том, что мне предстоит на следующий день. Преподавательница по скорочтению Лариса (не помню ее отчество) говорила нам, что это оттого, что и во сне наш мозг работает. Во сне даже больше работает. Задачи там всякие решает. А наутро мы просыпаемся, и что-то уже решилось. Лариса (у меня такое ощущение, что Викторовна, рыжая) говорила, что иногда на ночь задает себе задачу (не из математики, ясное дело), а наутро уже знает, как ее решить. И я ей про это верил, потому что видел, как она читает. Смотрит немного невидяще на страницу и быстро переворачивает. Мы за ней проверяли – все помнит. Она тогда в мединституте нашем училась, на психологическом факультете, шестикурсница. А скорочтение я после первого уровня бросил – это вообще секта какая-то. И денег было жалко на второй уровень.
Спал я плохо, потому что на этот день у меня был день рождения, тридцать семь лет. Я, понятное дело, ничего такого не ждал, просто, как бы это сказать, запах в этом году какой-то особенный. Я сейчас объясню. Меня сейчас уже не особо радуют картинки: я уже все это видел, – а вот запахи опять что-то будят. Это еще прошлой весной началось. И это вот только последнее время так. Снег нормальный только неделю назад выпал (который пахнет – ну, такой, настоящий), и вот я стал ждать своего дня рождения.
Нос у меня с утра, как обычно, заложен. Я заметил, что когда я на ночь не пью – такое, правда, редко случается – он не заложен. Интересно, а с дорогого алкоголя нос закладывает? Я встаю, надеваю тапочки и иду в туалет. Член у меня стоит; он так оттопыривает трусы, что я как будто разрезаю линкором утреннюю темноту по пути в туалет. Вот умора – линкором!
УТРЕННЯЯ АРИЯ БИРЮКА
Вступает музыка. Бирюк в темноте подходит к ванной, открывает дверь и включает свет. Потом неожиданно разворачивается и, помогая себе руками, – так, что при падающем сзади свете виден только его энергичный силуэт, – начинает петь:
Меня зовут Бирюк,
Сегодня мне тридцать семь лет.
Купил себе на откаты подвал
И, в общем, живу без бед.
Быстрым движением снимает трусы, заскакивает в ванну и, резко включив душ и намыливаясь, продолжает петь, одновременно делая некие танцевальные движения и поглядывая вперед на зрителей:
Пускай все вокруг говорят про меня,
Что, мол, нету жены у него!
А я говорю: «Это сущий пустяк,
Мне хватает меня одного!»
Смывая с головы шампунь, пользуется тем, что закрыты глаза, поэтому поет как бы для себя:
Брюки сегодня я вновь не поглажу
И бриться, как прежде, мне лень,
Но чувствую я этим утречком зимним –
Настал замечательный день!
На заключительном слове арии резко выключает душ, и топнув в стекающую воду ногой и победоносно взглянув на зрителей, встает в театральную позу.
Акт 2
Простите, что сразу не представился. Меня зовут Роман Олегович Лукачев, сегодня, 28 декабря, мне исполняется тридцать семь лет. По гороскопу я козерог (хотя это уже лишнее). Сам я себя чаще зову Бирюк: так меня однажды назвала Зоя Павловна – тетя Зоя – лучшая мамина подруга, директор библиотеки.
– Э-э, Роман, каким ты бирюком вырос… – сказала она.
На самом деле, я тетю Зою очень люблю, и маман ее любит за ее прямолинейность всегда. Да просто с маман по-другому нельзя сойтись, она слабых людей презирает, а Зоя очень добрая, но скрывает это, как говорится, под маской грубости.
Семья у меня ничем не примечательная. Мой отец умер, когда мне было три года. Я его практически не помню, а маман и фотографий толком не оставила хороших. На одной отец стоит со своим другом в Москве, возле здания своего Инженерно-технического института – тоже высокий и с черными густыми волосами, как у меня, без шапки, в модном тогда пальто, хотя видно, что зима, и они очень довольные, улыбаются. Только у моего отца лицо не в оспинах, как у меня. Бабаня говорит, что оспины – это у меня от деда; он был алкоголик и умер в больнице – это я сам в детстве видел и более-менее помню.
На другой фотографии отец стоит с маман на крыльце нашего деревенского дома и держит меня, еще грудного, на руках. Это, маман рассказывала, когда я родился, они отвезли меня в деревню показать Бабане, которая тогда еще могла там жить – одна, в смысле, без присмотра. Отец стоит, держит меня на руках, а сам в какой-то простой белой рубахе, радостный, а маман по привычке губы сжала: она никогда не любила деревню, и с тех пор была там, наверное, всего пару раз. С этого приезда в деревню она запомнила только то, что постирала там в воскресенье, а ей Бабаня говорила не стирай в воскресенье, и на следующий день я заболел – корью какой-то или ветрянкой. Бабаня за это единственный раз в жизни сказала на маман матом, отняла меня, но маман опять отняла меня, и тоже заругалась матом, и повезла меня сама в город, больницу, а у самой зубы от страха стучали. С тех пор маман моя по воскресеньям не стирает, и мне не разрешает, но я у себя, в подвале, все равно, когда надо, стираю.
На третьей фотографии сразу и не поймешь, где отец и где маман: они там все молодые, туристы, в таких майках с надписью «Теннис», с рюкзаками, где-то в горах. Молодые девушки и мужчины, а маман – хоть и молодая, красивая, с длинными волосами, как все девушки, – опять не улыбается. Маман говорит, что отец всегда был блядуном, в нем это было неистребимо, несмотря на то что внешне он тоже был очень высокий, тощий и нескладный, как я. Насколько я понял из отрывочных мамановых слов, они уже успели развестись перед его смертью.
Хоть я и прожил первые тридцать четыре года своей жизни в нашей с маман четырехкомнатной городской квартире, но из детства городских воспоминаний у меня почему-то мало. Квартира у нас такая большая – это из-за мамановых махинаций на работе. Она всю жизнь проработала сначала простым бухгалтером, а потом главбухом в самом крупном в нашем городе строительном управлении, и благодаря каким-то многолетним комбинациям смогла получить четырехкомнатную, хотя прописаны там были только живой еще тогда отец, маман со мной и Бабаню до кучи вписали. Помню, в детстве, когда пацаны заходили за мной гулять, они завидовали, что у меня есть своя собственная маленькая комната. «Если у тебя все стены снести, здесь можно в футбол играть», – говорили они. Ага, зато они по три часа каждую субботу ее не пылесосили в детстве, как я… Хотя что я говорю – я ее все 34 года пылесосил, пока в подвал свой не переехал. Но об этом я потом.
Из детства я до сих пор помню, как мы жили с Бабаней в деревне. На самом деле ее зовут Анна – Анна Александровна Колоскова, – но она для меня в детстве, понятно, сразу превратилась из бабы Ани в Бабаню. Я ее до сих пор так называю. Ее все так стали называть после меня, даже маман. Только если я ее ласково зову, то у маман это получается как-то свысока, как какого-то мелкого домового: «Бабаня». Бабаня сейчас и правда превратилась в какого-то почти бестелесого, маленького, седенького, вечно улыбающегося, тихо шаркающего домового.
А когда я еще только родился, Бабаня была крепка. Черные курчавые волосы, маленькая такая, везде пролезет, всех достанет. Она до сих пор любит мне рассказывать, что, когда я родился, она подошла к моей люльке, взяла меня на руки, осмотрела всего и говорит так уверенно другой моей бабке:
– Это мой. Наша порода, колосковская.
Другой моей бабке особо без разницы было, она в Брянске жила, за тридевять земель от нас.
В детстве Бабаня часто путала и по привычке называла меня Олежек, как отца. Для нее, я так понимаю, особой разницы между нами не было: были у нее в жизни всего два любимых существа, два сыночка, за которых она готова была жизнь отдать. Я слышал, что когда отец умер, все думали, она с ума от горя сойдет, а она даже на похоронах не плакала, все меня держала и никто меня у нее отнять не мог. Я так понял, она каким-то бабьим чутьем допетрила, что я единственный, кто у нее остался, и если она сейчас даст выход своему горю, то я могу остаться без защиты. Единственное что, на десятый день после смерти отца ее частично парализовало, но она потихоньку оправилась и продолжала жить одна в деревне.
В деревне, когда я еще маленький был и в школу не ходил, мы с Бабаней жили почти до самой зимы, до снегов и больших морозов. Я ходил на рыбалку, а Бабаня там на огороде работала. Еще мы с ней ходили далеко в луга за земляникой, опятами и орехами (я всегда себе из орешника новую удочку делал), за дикими маленькими яблоками. Я еще много один везде ходил далеко. Уйду и книжку с собой возьму (я уже тогда много читал).
Бабаня отбивала меня от деревенских, когда они надо мной издевались. Один тогда, большой, залез на меня, а другие стояли, смеялись, и издевался надо мной по-всякому, а я орал, а потом схватил меня за ногу и потащил в гору по пыли. Я был очень грязный, плакал потом один сильно и все никак не мог остановиться. Бабаня увидела и уж не помню, как она догадалась, но схватила меня за руку и потащила на другой конец деревни, где они жили, а я кричал: «Не надо!». А она притащила меня к их дому – он там возле дома что-то делал, что-то на него крикнула и как – р-раз! – ему ладонью в ухо, а этот парень с нее ростом был. Ну, он сразу испугался и в дом забежал, а Бабаня опять меня схватила и обратно домой потащила. А дома еще меня сразу высекла, но я даже не плакал, а даже улыбался, потому что был в каком-то ступоре от изумления.
Еще, помню, мы с Бабаней ходили воровать дрова в брошенный рядом с нами дом деда Клюка, сельского учителя, который умер. Точнее, мы воровали, можно сказать, сам дом, его деревянные стены, по чуть-чуть. Там у него был полный раздрай, все на полу валялось, потому что мы были не одни, кто ходил воровать к Клюку. Я всегда боялся, что мы к нему залезем так тихо, а там уже кто-то тихо ворует, и как мы встретимся. Но никого никогда не было. Там у него на полу валялись такие старомодные самовары, какие-то керосиновые лампы, но больше всего мне нравились старые ученические тетради, ими был почти весь пол усеян. Там в них почерки были тоже такие, старомодные, это я даже в шесть лет понимал, что они старомодные, и промокашки были в тетрадях. Промокашки я отдельно собирал, а Бабаня не препятствовала. Она потом рассказывала, что дед Клюк был ее учителем и бил их всех линейкой, потому что они ничего не понимали. Они и правда все тогда неграмотные были. А еще мы у деда Клюка обирали вишни из его заброшенного сада, а ближе к зиме – антоновские яблоки. Они были большие, желтые и кислые, но я заставлял себя их есть, потому что они были бесплатные. Мы их приносили к нам в сени целыми сумками и были с Бабаней рады.
А когда мне уже было лет двенадцать, Бабаню вновь хватил удар. Дело было зимой, и она по привычке жила в деревне одна. Если бы не соседка, которая каждый день ходила к ней в гости поболтать и посмотреть вместе телевизор «Сапфир», который ей подарил отец, когда еще был жив, то Бабани сейчас, наверно, уже не было.
После удара Бабаню перевезли к нам, и маман за ней ухаживала. На удивление, они как-то забыли вражду друг к другу. Маман ухаживала за ней молча и без былой неприязни, да и Бабаня воспринимала ее заботу как должное и не стеснялась, когда та ее кормила, обмывала и так далее. Оправившись, Бабаня продолжала ездить в деревню, но теперь уже только на лето, когда там было много известного ей с самого детства народу.
В последние же лет пять Бабаня сильно изменилась: она как-то измельчала, стала совсем маленькой и седой. Маман ее сама стригла, как умела, и Бабаня со своим самопальным каре теперь ходила похожей на маленького китайского мальчика. Маман как-то водила ее в больницу, и врач сказал, что улыбается она от прогрессирующего склероза. Бабаня теперь и вправду по пять раз на дню переспрашивает одно и то же, сильно путается в датах. Когда я прихожу к ним в гости, она вполне может спросить, как у меня дела в школе, разогреть мне обед через полчаса после того как я уже поел. И она снова начала называть меня Олежек: путает меня с отцом. И эта ее чертова религиозность обострилась. Каждый раз она мне говорит: надень крестик, надень крестик. И еще меня бесит, когда она незаметно подходит сзади и брызгает на меня святой водой – мокро так, неприятно. Бабаня не понимает, когда даришь ей подарки. Подарил ей сковороду специально для блинов – «Тефалевскую», самую дорогую, какая только была, – а она ей так ни разу и не пользовалась. Говорит, это я твоей невесте отдам, чтобы тебе хорошо готовила. Подарил ей цветы – думал, порадую деревенскую женщину, разве ей за всю ее жизнь кто-нибудь цветов дарил? – а она взяла их непонимающе, вот этой своей улыбкой слабоумной улыбнулась, понюхала и сидит, держит букет наподобие веника, а у самой слезы льются, а она и не замечает. Я говорю: «Ба, ты чего плачешь?» А она как собака на меня смотрит и я прям вижу: ничего она вообще не понимает. Тут уж даже у меня в носу защипало. Мне вообще почему-то в последнее время, когда я Бабаню вижу, хочется сесть с нею рядом, обнять ее и плакать. А в тот раз, с цветами, маман разозлилась, налила в банку трехлитровую воды, хотя у нее вазы хорошие есть, воткнула в нее букет и говорит: «Что ты удумал, она и не понимает ничего!»
И все равно, я про себя так думаю: единственный человек, по ком я буду плакать после смерти, плакать так, что сердце себе выплачу, это Бабаня. С годами я люблю ее все больше и больше.
Акт 3
Странный у нас городишко, прямо скажем, недоделанный какой-то. В самом центре отгрохали 7-этажный торговый центр «Атриум», весь из стекла и бетона – дорогущий, элитный. И вот с каждого из всех семи его этажей, когда на эскалаторе поднимаешься, видна наша маленькая городская деревенька позади этого самого «Атриума» и наш местный кремль с колокольней и валом за ней, а потом уже, за кремлем, Оку видно. Ну не сносят эти деревянные полуразвалившиеся дома с бабками, коровами, цыганами и алкашами до сих пор! На этом, собственно, я и погорел. Нет, ну не сказать чтобы всерьез погорел, но накололся – это точно. Я ведь в этой деревеньке себе подвал свой купил.
Вот вы скажете: дурак. Но не такой уж я дурак, доложу я вам. У нас в последние три года, когда старый губернатор еще у власти был, только и разговоров шло о том, что сносить будут эту деревеньку. Губернатор хотел на этом месте новый драматический театр строить вместо старого маленького, который уже давно обветшал и был в старом районе города. В то время мало кто сомневался, что так и будет: построил же он своим волевым решением Ледовый дворец. Все сначала тоже говорили: да зачем он нам нужен, этот Ледовый дворец, да сколько денег в него уйдет, а потом, как построили, привыкли. Денег и правда на него много ушло, но зато фонтаны красивые перед этим дворцом сделали, и к нам в город даже всякие Плющенки и Ягудины приезжали. И «Танцы на льду» приезжали, которых по телевизору показывали. На коньках теперь туда многие ходят кататься, так что если, скажем, ты с девушкой, то запросто можно ее пригласить туда на коньках покататься. Я когда с работы на маршрутке еду, всегда смотрю на эти фонтаны перед Дворцом – они как шары такие, и подсвечиваются. Вообще, это чтоб для смеху сказать, они мне напоминают прическу Майкла Джексона в молодости!
Ну и вот, после того как губернатор Дворец этот построил, то все у нас в городе были уверены, что театр он тоже построит. Тем более, что все знали о том, что он неровно дышит к главной режиссерше нашего города. Он ни одной премьеры в нашем старом театре не пропускал. Наше местное телевидение часто его показывало, когда он со своей женой и двумя маленькими дочками сидел на спектаклях и хлопал, раскрасневшийся такой. А дочек его всегда показывали, что они на новогодний спектакль туда каждый год ездят и интервью у них брали.
И я сам по телевизору видел, что, когда его спросили, что же будет с жителями тех домов, которые собираются сносить, то он уверенно так пообещал, что им всем дадут равноценные по площади квартиры в специальном новом строящемся доме, и даже этот дом назвал. А я хорошо этот строящийся дом знал, он недалеко от кремля был, я там часто мимо проходил и видел. А я уже в то время задумал от маман уходить и квартиру снять или дом, ну, и покупал такую специальную газету с недвижимостью и смотрел, сколько стоит снять жилье и в каком районе. Только маман я об этом не говорил, потому что был бы скандал: она считает, что я к жизни не приспособлен и не смогу жить один, а еще могу один спиться. Она мне прямо так и отрезала, когда я один раз, когда у меня настроение было хорошее, ей про это сказал.
Ну и вот, и в этой газете я еще смотрел, что из жилья продается и по какой цене. Конечно, деньги у меня на тот момент уже порядком были подкоплены – я же их особо не трачу, мне особо не на что, – но, конечно, на нормальную квартиру или даже гостинку там не хватило бы.
Но когда я увидел, за сколько продают этот подвал… Я даже сначала думал, что в газете опечатка, и приглядывался. Но нет, не опечатка. И я с работы позвонил по этому объявлению, и это даже не агентство оказалось. Это женщина оказалась, которой надо было срочно продать подвал, потому что она к дочери своей в Мурманск уезжала жить, дочь ее позвала. Она говорит, квартиру я свою нормальную быстро продала, только договорилась, что пока не уеду, в ней поживу, а этот подвал – никак. Когда приходили на него смотреть, сразу говорили «Нет, извините», разворачивались и уходили.
Ну, я их хорошо понимаю: это помещение полуподвальное, а наверху, в самом доме, таджики снимают, человек пятнадцать, все мужики. Ну, десять – это точно. Они работают где-то рядом – на стройке там или еще где, а здесь снимают. Тут же дешево. Или они не таджики, а узбеки какие-нибудь или молдаване. И я представляю, как это выглядело: приходит какой-нибудь человек смотреть этот подвал, а тут они все вместе идут с работы, в руках пакеты бесплатные из «Атриума», а в них буханок десять черного хлеба и пакетов тридцать лапши быстрорастворимой. Я их, например, постоянно вижу с хлебом и лапшой. Летом, правда, у них самый младший на велосипеде ездит и все это закупает один, а потом домой возит. И еще пиво носят, «Балтика», но редко, по субботам в основном, потому что в воскресенье им отдыхать, наверно, там дают, на работе. Этот же человек, который приходил смотреть (или люди), не знал, что таджики эти очень тихие. Я, например, тоже сначала думал, что, если что, я сразу милицию вызову – должны же они с ними разобраться! Опасался, в общем. Но таджики эти очень тихие оказались. Сидят вечером дома, и мне их снизу не слышно совсем, так что я про них даже забываю. И чего они там в тишине делают, неясно. И со мной они здороваются, и я с ними здороваюсь.
Или еще, например, дядю Колю можно увидеть, как он из дома пьяный вываливается – босиком, в одной майке, в своих кальсонах грязных. Идет по деревне, громко так матерится, шатается из стороны в сторону и иногда падает, но недалеко уходит. Причем, матом он кричит отчетливо, а вот все остальное непонятно, что произносит – я много раз прислушивался. Вообще же дядя Коля не очень опасен, как мне кажется. Он, к примеру, может подойти к какому-нибудь дому, взяться за изгородь и орать матом в сторону окон, но ничего хуже не делает. И многие женщины выходят из дома и ему кричат, и он потом уходит, или прямо из окна кричат. Про него, правда, рассказывали, что в молодости он поссорился со своим родным братом, который в других полдома жил, и стрельнул ему из ружья в ногу. Но брат его давно уже умер.
Но это ладно. В общем, никто не хотел этот подвал у этой женщины покупать, и она уже говорила, что три раза на него цену снижала, а я стал для нее как бы избавителем, потому что ей уже давно надо было уезжать, и дочь ей постоянно звонила и говорила. И эта женщина даже все оформление на себя взяла, бесплатно, потому что работала кем-то там в нашей горадминистрации и ей это было легче сделать. И я маман ничего не сказал и купил этот подвал, а потом просто перед фактом ее поставил.
Да, и я могу иногда сильные поступки делать, ведь должно же мне хоть чуть-чуть передаться от маман!
Акт 4