— 70 миллионов семей.
— Некогда читать голубую муру. Просматриваю «Правду», с нежностью отношусь к «Советской России» и как член редколлегии читаю «Завтра».
— Монтажной установки «ВЕТАСАМ». Вот этого мне не хватает. Я даже если бы и затеял какой-то государственный переворот, так только чтобы с 4‑го этажа телекомпании «Останкино» свистнуть монтажный «ВЕТАСАМ» под шумок, спокойно перешагнув через все, и даже через тела.
— Средний. Но редко ошибаюсь в первом впечатлении от человека. Люблю людей естественных, неважно, прохвост он или академик. В основном люди говорят затверженными понятиями, очень мало своего, беспробудно мало. Но мы никогда не навязываем нашим героям своих слов.
Если вижу бедно одетого человека, думаю, что он необыкновенный. Ведь сейчас такое мужество нужно, чтобы одеваться бедно.
— Сильно боюсь причинить боль. И сильно боюсь оскорбить слабого. Сильного оскорбить можно. Это вызов на бой, это всегда хорошо. А слабые, дети, больные, недоразвитые — эти люди для меня неприкосновенны.
— Да нет, Вы знаете, я как-то спокоен к этому ко всему: холодно, жарко — без разницы. А насчет боли… У меня всякое было. Меня вот в Югославии ранили, и в Питере в меня стреляли, мальчик один. Еще были всякие неприятные моменты.
— Нет, не боюсь. А чего бояться-то? Я у себя ни дня не держал бы того, кто отказался бы снимать сюжет из-за страха за свою шкуру.
— Буду считать, что жизнь не удалась, если окажусь в кресле министра печати.
— Легко.
— Очень легко. Не надеетесь же вы, что я вам все секреты выдам?
— Я вообще не знаю, что это такое.
— Нет, практически нет. Я сам не знаю, каким образом я существую. Знаю только, что я в полседьмого на работе и уезжаю отсюда в полночь. Отдаю деньги заплатить за квартиру. Завтраки, обеды и ужины мне приносят прямо сюда из столовой.
— Нет, ем, что дадут. В ресторан я никогда не хожу.
— Да нет… Мы тут, честно говоря, даже думали какую-нибудь акцию затеять против сигарет «Мальборо» из протеста, что они своими ларьками испохабили Питер.
— Ну почему? Я недостаточно часто бываю на исповеди и к причастию тоже хожу достаточно редко.
— Да, оружие, лошади.
— Только Михаил Михайлович Ермолов, главный режиссер «НТК 600».
— Те люди, которые знают истинную причину моей страсти к оружию, точнее сказать, которые знали, остались по другую сторону Кошницкого разъезда.
— Нет, сказано достаточно ясно.
— Много раз, в том числе и на военно-морской базе в Таллине — с прекраснейшими людьми, и здесь у нас, в Питере. Да я сам происхожу из семьи моряков. Правда, когда дед мутил воду, то прикидывался, что он из бурлаков, потом выяснилось: у нас в доме есть русские морские палаши, фамильные. Насколько я разнюхал свою родословную, то мои предки — военные моряки.
— Именно так. И я этого не забываю. А сейчас особенно, когда чувствую, до какой степени армия нуждается в поддержке. Я делаю все, чтобы продемонстрировать лишний раз свое доброе отношение к ней и поддержать ее. Потому что это главное сейчас, армия — основа и надежда государства. И если люди, которые сейчас служат в армии, я имею в виду прежде всего офицерство, не изменят себе, своим принципам, своим позициям, своей гражданственности, своей нормальности, обычной нормальности человеческой, то, может быть, самого страшного у нас не произойдет. Это — единственная сейчас надежда.
КАК НАЧИНАЛИСЬ «СЕКУНДЫ»
— Наши программы теленовостей во все века выглядели так: в кадре диктор бодрым голосом читал официальные сообщения: «состоялось заседание», «завод выполнил план», «в закрома государства засыпаны тонны зерна…» А нам всем хотелось не только новой формы подачи материала, но и другого содержания — честного, прямого, живого разговора с телеаудиторией. Стали искать. Специально выписали из США программы новостей и отправили меня их посмотреть. Так случилось, что на просмотр я не попал и предложил товарищам по работе свою модель программы, которая сразу всем понравилась. Как оказалось, аналогов в практике телевидения она не имела.
Первые выпуски «600 секунд» были без ведущего — шел видеоряд с закадровым комментарием. Потом комментировать сюжеты был приглашен артист. Но до эфира дело не дошло. Предвосхищая дебют, тот явился под больщущей мухой и тут же в студии, перед камерой, заснул. Его сгрузили на пол, а в кресло посадили вашего покорного слугу — никто из «зубров» ленинградского телевидения не хотел ввязываться в эту авантюру.
Ситуация вышла из-под контроля. Вспомнилось, когда работал на киностудии каскадером, приходилось выполнять трюк «подсечка», на полном ходу переворачиваешься с лошадью через голову. А как приземлишься — трудно сказать.
Первые три недели выходил в эфир один. Это тяжело: журналист в эфире должен быть и капитаном, и организатором, и диктором. Потом появились помощники.
Главным нашим девизом стало — правда, правда, ничего, кроме правды.
— Мы действительно все время ходили по лезвию ножа. Случается, пользовались мало проверенной информацией. Но за первые полтора года у нас прошла всего одна ошибка, когда Светлана Сорокина объявила рок-группу «Трубный зов» ансамблем баптистов. На следующее утро верующие собрались под окнами редакции и требовали опровержения. Мне пришлось с телеэкрана извиниться за «прокол», а Сорокиной я сказал, что, случись подобное двести лет назад, ее бы публично сожгли на площади.
Второе наше прегрешение — подлог, на который я пошел сознательно. Мы собирались снимать бойню домашних животных. В эфирном варианте дело происходит так: распахиваются ворота и улыбающийся парень приглашает нас войти. На самом деле я перелез через забор, отворил ворота, впустил членов нашей киногруппы и мы начали снимать. В это время прибежал фельдшер, ужаснулся и стал нас выгонять. Поскольку мы уже закончили, то и не пытались сопротивляться. В итоге «противоборствующие стороны» полюбовно разошлись: он с сияющей улыбкой захлопнул за нами ворота. Конечно, бедняга фельдшер забыл о безграничных возможностях телевидения, а мы ими воспользовались и в сюжете прокрутили пленку в другую сторону. На экране выходило, что нас не «провожают», а встречают на бойне с распахнутыми объятиями и дружеской улыбкой…
Наш рабочий день начинался в восемь утра. Целый день ездили по городу и снимали. Возвращались в редакцию в восемь вечера, когда начальство уже расходилось по домам. Монтировали, потом я писал текст. После «Времени» выходили в прямой эфир, и тут никто не мог помешать мне сказать, что я считаю нужным. Все разговоры начинались после программы: звонки на телестудию не прекращались до полуночи, ну и потом — в кабинете у начальства.
Для того чтобы добывать информацию, мы имели самые широкие связи и в милиции, и на «скорой», и в пожарной охране, и просто среди наших зрителей.
Свобода выбора тем у нас была относительная, Условно говоря, на первом этаже, где живут обычные люди, пожалуйста — все что угодно. На втором, где обитают чиновники среднего звена, руководители торговли — трудно, но запретить нельзя. А на третий — высший этаж — нам вход был категорически запрещен, да мы и сами не рвались освещать официальные мероприятия. Мы вскрывали поверхностный пласт, и даже на этом уровне мне приходилось оставлять куски собственного мяса в кабинетах у начальников.
— Жесткость. Дерзость. Способность и желание добыть информацию любой ценой, разумеется, не входя, по возможности, в противоречие с законом. Это основное. Перед нами часто вставали нравственные дилеммы. Этично ли, скажем, лишать пожилого, несчастного человека возможности получать свои сто? Нет, скажете вы. Но если этот человек, к примеру, охранник мясокомбината, где творятся жуткие безобразия, грозящие здоровью целого города, и у меня не было другого способа попасть туда, кроме как обмануть его, я, не раздумывая, шел на обман, на хитрость. Даже прекрасно сознавая, что он в результате моих действий сильно пострадает. Но я никогда не покажу в своих сюжетах изнасилованную, даже по просьбе органов внутренних дел. Никогда, потому что понимаю, какую трагедию пережил этот человек.
— Я был бы рад показывать «белуху». Но у меня есть естественное желание говорить правду и быть при этом искренним. Рекламировать, допустим, токаря Синеклюева, выточившего фантастическую, но никому не нужную деталь, и вещать при этом: «Вот они, гигантские шаги вперед, к прогрессу!» — я физически никогда не мог. Хотя, возможно, кому-то этого очень хотелось бы. Но у меня не было и нет желания заниматься собственной дискредитацией. Не станем мы показывать и розовый тюльпанчик или праздник в детском саду на месте, где произошло убийство. Все мои коллеги подтвердят: я против крупных планов погибших. Они присутствуют в наших передачах только по настоятельной просьбе органов.
— Она ушла не только добровольно, она ушла абсолютно внезапно для меня и я тогда считал это потерей. Потом я понял, что ее уход — это большое наше приобретение. С этим человеком нам было бы не по пути. К тому же, если вы даже сильно напряжетесь, то ни одного значительного или запоминающегося материала Сорокиной не назовете. Она не обладала достаточным профессионализмом, чтобы работать в такой программе.
— Вопрос нечестный.
— Понимаю, но все равно плохо, что вы Сергею об этом сказали, заставили его признаваться. Его самолюбие надо щадить. Но… Но! По сравнению с этим мальчиком, кстати, майором Советской Армии, афганцем, пробывшим 2 года на войне, все московское телесборище — просто профнепригодно. У этих людей ничего нет за душой, ничего нет в сердце. Завтра придут к власти другие люди, и все они станут говорить противоположное тому, что вещают сейчас. Голову на отсечение даю. А этот мальчик, Сережа, имеет человеческую сущность. То, что он не такой профессионал, как я, не так важно.
— Приехали мы в приемник-распределитель и сняли сюжет, потрясающий по своей аллегоричности и доброте. При всей его уродливости в нем есть великая надежда. Человека 72 лет от роду, у которого никогда не было прописки, 63 из которых он провел в местах лишения свободы, выпускают впервые на свободу. Перед тем как выйти, он попросил букварь и теперь водит пальцем и учится читать, шевеля губами: «В ка-мы-шах сто-ит а-ист». Может быть, и нам еще не поздно взять букварь в руки, поверив, что свобода и перспектива есть, попытаться вникнуть в нормальные человеческие понятия, которыми живет мир?
— Бомжу, который полгода жил в сортире, с перепугу дали квартиру из райсполкомовского фонда… и старушке, у которой на глазах разрушили ее дом, забыв про нее, и многим другим помогли.
— Одно время у меня в кабинете висел на одной стене портрет Ленина, на другой черный пиратский флаг с черепом и костями. Когда нас не пускали на мясокомбинат, обстреливали — над «рафиком» поднимался этот пиратский флаг, и… Ворота раскрывались.
— Наша машина набирает скорость, и мы проскакиваем через проходную. Как правило, вахтеры не успевают поинтересоваться, кто мы такие. Охранники никогда не имеют претензий к въезжающей машине, поскольку они уверены, что въезжающие люди — это еще не те, которые что-то украли из того, что могли украсть они сами.
Мясокомбинат — это, если хотите, в определенном смысле символ экономики, к которой мы привыкли. Первый сюжет на мясокомбинате был о курочках, превращенных в пузырящуюся грязь. Вместе с нами ездили американские тележурналисты. Увидев, что перед мясокомбинатом мы развили бешеную скорость, они подумали, что так и надо, и так же вслед на нами промчались через проходную. На территории мясокомбината среди горы трупов американскому телерепортеру стало не по себе. К нему подошел его консультант по вопросам экономики и, видя его непонимание, объяснил: социалистическое хозяйствование.
— Порядок на мясокомбинате может быть тогда, когда он будет наведен в стране. Но мы не имели права молчать.
Угрозы раздавались отовсюду. Как-то за четыре месяца у меня было двенадцать судебных процессов. А один раз — в месяц двадцать четыре. В суд подали катафальщики ленинградского крематория, о которых я сообщил в эфир, что они воруют из гробов цветы и тапочки. Они страшно обиделись, потому что какая-то их категория воровала только цветы, а какая-то тапочки.
— Я передал информацию, как один пьяный гражданин пытался изнасиловать собственную овчарку. Вследствие чего у него был откушен половой член. Информацию эту передал мне по рации врач «Скорой помощи». Случай был курьезный, и я его сразу передал в эфир, разумеется, не назвав фамилии пострадавшего, но назвав больницу, куда его отправили. При этом совершенно позабыл, что в больнице тоже смотрят «600 секунд». Когда передача выходила в эфир, испуганного больного ввозили в приемное отделение больницы. Пациенты, до того не встававшие с коек, бросали костыли и толпой шли смотреть на это чудо природы. Больной лежал, закатив глаза, закусив одеяло, и проклиная сволочь Невзорова. Когда он вышел из больницы, то, естественно, подал на меня в суд — место, которое стало для меня почти вторым рабочим кабинетом. Прибыв в здание суда, я увидел там следующую картину. Конвойные рыдали от смеха, прислонившись друг к другу. В самом центре зала стоял потерпевший, держа в руках исковое заявление: «В связи с тем, что комментатором ленинградского телевидения Невзоровым, — говорилось в нем, — был предан гласности факт лишения меня полового органа и в связи с чем сильно затруднена моя половая жизнь в Ленинграде и области, прошу восстановления чести и достоинства». Судья его спрашивает: «У вас есть доказательства неверности информации, которую передал Невзоров?» Он отвечает: «Нет. Но требую восстановления чести и достоинства». Копию его искового заявления корреспонденты Си-би-эн и Эн-би-си неоднократно предлагали и предлагают мне продать в «Книгу рекордов Гиннеса», поскольку не припомнят ничего подобного…
— Иногда приходилось идти на чистый шантаж. Приезжает в Ленинград эротический театр культурного центра, что при ЦК ВЛКСМ, я еду снимать. Пока оператор трясущимися руками пытается навести телекамеру на девушку — в такой ситуации работать непросто, — я иду в кассу и прошу показать мне заявочки на коллективные посещения. И вижу: «Просим содействовать посещению всех эротических спектаклей сотрудников РОВД желательно в первом или втором рядах». И подпись: «Замполит». Бумажечка тут же перефотографируется. Буквально через день — я у начальника управления внутренних дел этого РОВД. Знаю, что он зажимает от меня информацию. Я пришел к нему не как какой-нибудь садист, размахивая документом: вот у меня компромат. Нет! Я пришел к нему, как к умному, хорошему человеку посоветоваться, как подавать информацию в эфир: с музыкой или в полной тишине. Он начинает меняться в лице, негнущимися пальцами тычет в кнопки селектора, и из-под паркета вырастают оперуполномоченные, постовые и прочие. Он им отдает строжайший приказ давать больше информации Александру Глебовичу, а то Александр Глебович обижается на милицию. Я отдал ему фотокопию. Другую положил себе под стекло, на случай осложнения наших отношений.
— Однажды мне предложили 30 тысяч рублей — тогда это были огромные деньги, оклад мой был 170 рублей… Я послал, понятно куда… Один бомж, которого мы хотели снимать для передачи, предложил в качестве взятки мне рубль. А для него это — целое состояние, три кружки пива можно купить. Я был тронут: от рубля отказался, от съемок тоже.
«РЕПОРТЕРСТВО… ЭТО ОБРАЗ ЖИЗНИ»
…Всегда в «секундовские времена» было интересно сделать что-то первым. Никто никогда не показывал место происшествия или преступления до того, как туда прибыла следственная группа, — мы это делали. Мы радовались, как мальчишки, когда прибывали на пожар раньше пожарных. Или раньше «скорой» успевали на ДТП — дорожно-транспортное происшествие. Мы были конъюнктурщиками в лучшем смысле этого слова, действительно изготавливали своего рода «наркотик» для города.
Кто-то сказал: «ТВ — это жевательная резинка для глаз». Правильно сказал, жестоко, беспощадно, но правильно. Телевидение — не духовная сфера, начисто, абсолютно. Оно по природе своей не может производить каких-то изменений во внутреннем мире человека. Для «попадания» в глубинные нервно-психологические, эстетические центры есть «дальнобойные орудия»: литература, кино и т. д. И мы делали то, что нужно было сию минуту и что пользовалось спросом. Нашу передачу можно было сравнить с разведкой, которая очень далеко оторвалась от армии. Или с ледоколом: задача — взломать новый пласт, а дальше пусть другие корабли двигаются… Повальная глупость хороша. Естественно говорить правду, естественно «перехлестывать» в правде, естественно увлекаться правдой до потери сознания. Но гласность — не стала решающим фактором в спасении страны, мягко говоря, не стала. Все мы находимся в огромной зависимости от рабочего человека Иванова. И пока он не начнет правильно точить гайки, ничего не изменится. А Иванов не начнет правильно точить гайки, потому что его детей в садике кормят гнилым мясом, его жена бегает по базарам за барахлом подешевле, сам Иванов не может купить билет на концерт и жизнь ему не мила. Нужно экономическое уважение к рабочему человеку, на плечах которого стоит страна. Но как добиться этого уважения, мало кто знал раньше, а сейчас и вообще никто не знает.