Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Звезда и Крест - Дмитрий Альбертович Лиханов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ноне, слава богу, не сорок первый и не сорок второй, когда советские военачальники во вражьих котлах не дивизии и полки варили, а целые армии, драпали на восток, а потом наступали на запад, народ не считая, мертвых не хороня, с ранеными особо не церемонясь. Оттого их и лежит до сих пор в русской земле немерено и несчитано. Может быть, миллион. А может, и целых два. На здешней войне – все иначе. Мертвых и раненых велено забирать, доставать даже с горных уступов, из ущелий глубоких выковыривать. Доставлять их в гарнизонные морги и санитарные части. А оттуда – кого грузом 200 на родину, кого грузом 300 в столичный даже госпиталь. Но большинство – снова в строй. Отдавать жизнь великой и несчастной стране нашей.

Долгих тринадцать месяцев суждено Сашке топать с этими вот и другими людьми по чужой земле. Собственным пузом, коленками, но чаще ногами, конечно, елозить по ней, проливать в нее свою кровь, пот и слезы, от которых на любой иной земле давно бы взошли сказочные цветы, но здесь только камни, сухая соломенная трава, снег и безмолвие. С каждым боем что-то угасало внутри Сашки. Но вместо утраченного света восходила и крепла новая, неведомая ему сила. Сердце черствело. Страх уходил. Смерть не вызывала содрогания. Ему казалось, он становится старше, мудрее, обретает храбрость и мужество. Но вместе с тем где-то глубоко в сердце своем проливал слезы по изнасилованной душе. И слез этих было все меньше.

7

Ὄλυμπος[41]. Imp. C. Messio Quinto Traiano Decio II et Q. Herennio Etruscus Messio[42]

Сорокадневный пост, который он соблюдал по велению Манто, близился к концу. Становился строже. Если прежде ему дозволялось поддерживать силы каштанами и миндалем диким, то теперь отрок довольствовался одной лишь водой и ароматом цветущих деревьев. В сладком этом мареве, где сплелась терпкая горечь черемухи, изысканность жасминов, миндальная нежность и буйство дикой сливы, восседал он среди изумрудных полян до полудня, заклинанием пастушьего рожка созывая к себе сонмы нимф. Болтливые ручейные наяды с бледной до прозрачности кожей и волнистыми, распущенными по голым плечам русыми волосами; загорелые, гибкие телом лесные дриады с венками полевых цветов на головах и совсем уж темные, на абиссинок и цветом кожи, и упругостью волос похожие горные ореады. Все они кружились вокруг отрока, игриво касаясь его губами, легкой паутиной волос, свежестью молодых тел, разгоряченных танцем настолько, чтобы сочатся страстью и необузданной похотью. Но в полдень звуки рожка смолкали, и юные нимфы со смехом исчезали в своих черемухах, скалах, ручьях. А Киприан возвращался к святилищу, где ожидала его верная Лисса, а с недавних пор и сама Манто, уделявшая наставлениям Киприана все больше времени и сил. «Опять с девками этими озорничал», – ворчала Манто, которая к полудню выглядела на сорок и норовом своим напоминала отроку его оставленную в Антиохии мать. Манто не любила нимф, считая их вздорными и низкими божествами.

За тот год, что прожил Киприан возле святилища сивиллы, после нескольких месяцев унижения и испытаний, после двух неудачных попыток сбежать с Олимпа домой и даже кровавой схватки с волчицей, оставившей у него на предплечье и на лодыжке два розовых шрама, а у Лиссы – откушенный лоскут правого уха, после постов изнурительных, чтения сакральных книг и зубрежки магических заклинаний, после вмененных ему в обязанность еженедельных кровавых жертвоприношений Киприан превратился наконец из ученика в соратника сивиллы. Но та считала, что обучение не закончится до того дня, пока отрок не научится переходить невидимую грань верхнего и нижнего миров, не получит благословения от божеств.

После полуденного сна на грубой циновке в тени цветущей смоквы он вновь уходил, теперь уже вместе с волчицей, на свои ежевечерние сакральные πράξεις[43].

Изыскивая с помощью Лиссы стада горных коз, он напускал на них гниль, от которой копытца несчастных воспалялись, потом слоились так, что те не могли ступить и шагу, ковыляли едва-едва, покуда не издыхали в мучениях от гангрены.

Несколько раз собирал стайки песчанок и крыс, заражая блох, обитавших в их шерсти, моровой язвой, а затем направляя покорных тварей в ближние селения и удаленные овчарни пастухов для полного их истребления. «С таким войском я смогу покорить Карфаген!» – бахвалился отрок, проходя мимо опустевшего человеческого жилья, над которым гулко роились мухи-падальщицы.

Ясными вечерами он любил собирать грозовые тучи и, изменяя направление ветра, сталкивать между собой, извлекая из них сокрушительные разряды грома и снопы молний, от которых, казалось, очнутся и снизойдут во гневе к подножию гор сами олимпийские боги. Прихоть его, похоже, уже не знала никаких границ не только в подчинении воздушных, морских и земных тварей, но и незримых сил самого мироздания, управляющего дуновением ветра, изгибом волны, подземным дыханием. И даже низшие из богов слушали его с трепетом. Многочисленные фавны и нимфы, василиски и тритоны, звонкогласые сирены и огнедышащие химеры являлись к Киприану по первому же его зову. Готовые служить и исполнять любые его, часто невинные, детские, но столь же часто и жестокие, безумные шалости. То устроит ночное пиршество с дикими и разнузданными танцами чудовищ возле костров, то скачки кентавров с дорогими призами в виде невинных нимф, то затеет постановку Βατραχομυομαχία[44], в которой главные роли исполняли живые мыши, лягушки и раки. Сама Манто пришла посмотреть на это действо, устроенное неподалеку от ее святилища на берегу затянутого ряской неглубокого пруда с розовыми кувшинками. И смеялась до слез, когда царь лягушек Вздуломорда утопил мышонка Крохо- бора.

Вот и сегодня вечером Киприан развел огонь на самом краю величественного утеса, дабы понаблюдать за сожжением феникса, которого приволокла Лисса из зарослей орешника. Феникс еще дышал. Затравленно колотилось его сердечко. Однако оба багровых крыла его были сломаны тяжелыми челюстями волчицы, а из золотистого клюва струилась ниточка алой крови. Натаскав из ближней рощицы сухостоя акации, Киприан уже сложил и возжег одним лишь дыханием жаркий костер, в который и швырнул издыхающую птицу. Вместе с волчицей они наблюдали теперь завороженно, как пламя опаляет багряное ее оперение, как она какое-то время еще перебирает в агонии лапками, вздрагивает всем телом, но вскоре уже и не шевельнется, испускает пар из-под лопнувшей кожи, золотистый клюв ее обугливается и мало-помалу все тело превращается в прах. Но вот еще и косточки не все сгорели, а огонь вдруг вспыхивает золотистой вспышкой, поднимая кверху снопы искр и птичьего праха, в которых сначала призрачно, а затем все явственнее проступают черты воскресшего феникса, прекрасного и величавого. Глядя на удивительное это превращение, отрок вспомнил вдруг беглого раба Феликса, его молитвы и рассказы про Христа, который точно так же, как птица феникс, был умерщвлен и вслед за тем воскрес, оставляя в сердце каждого надежду на жизнь вечную. Но ведь и сивилла, которая проделывает эти трюки с ежедневными жизнями, и повелители Олимпа, и даже феникс, что живет и возрождается множество раз, смерти не знают и, стало быть, вечны. Только Христос, в отличие от них, пошел на смерть и возрождение не ради забавы. Но ради людей. Причем, по словам Феликса, людей незнатных, совсем простых. Рабов ради даже. И этого поступка Киприан никак не мог осознать. Он казался ему глупым и безрассудным.

Но то ли крохотная искорка от того чудесного воскрешения нечаянно обожгла сердце отрока, то ли дым от тлеющих акаций попал в глаза, наполнились они вдруг необъяснимо слезами, и потекли они по щекам, вызывая в душе Киприана какие-то странные, незнакомые прежде чувства. Стыдно сделалось мальчику собственной, как подумалось, слабости. Шмыгнув носом, он утер подолом туники лицо и вытянулся на земле, положив голову на мягкий и теплый живот волчицы. Небо над его головой было низким и бархатным. И по бархату этому, будто живая, кружилась, поворачивалась во вселенской пустоте сотканная из звездного бисера серебристая вязь мироздания.

– Ты еще не видел настоящего воскрешения, – рассмеялась дряхлая Манто, когда тем же вечером он рассказал ей о чудесах феникса. – Завтра я тебе его покажу. Тем более что и время твое уже приспело.

Наутро отправились в путь втроем. Долго шагали предгорьями священной горы, покуда не добрались до узкой тропы, поднимающейся уступами все выше и дальше в заоблачную высь к вершине. Здесь благоухающие акации и дикие сливы сменились низкими куртинами рододендронов, розовыми метелками астильбы, голубой пенкой букашников. Но дышать становилось все труднее, и через несколько часов изнурительного подъема ноги Киприана едва его слушались, свинцовой тяжестью налились. Но сивилла подгоняла его без устали, обещая скорое завершение горного перехода. Через два часа, не доходя до вершины, они свернули на другую, еще более узкую тропку, что круто сбегала вниз по закраине отвесного ущелья, на дне которого бурлила и пенилась полноводная весенним паводком стремнина. К ней-то и спускались остаток дня, поскальзываясь на насыпях, обдирая до кровавых ссадин колени, цепляясь руками за вывороченные корни сосен. Вблизи горная река оказалась еще стремительнее и опаснее. Чистые ее ледниковые воды на пути с вершины вымывали и уносили с собой мягкий известняк, гранитное и мраморное крошево, ворочали и волокли каменья да валуны, оглушая все окрест грохотом, шипеньем пены, гулом несущейся по каменному руслу воды. А над ними, прямо в теле высокой и отвесной скалы, неприступно возвышалось над стремниной древнее кладбище. Вход в каждую усыпальницу был запечатан тяжелой плитой из туфа, на которой виднелись едва различимые орнаменты и буквы, а также круглое отверстие, похожее на те, что проделывают в речных осыпях ласточки-береговушки. Однако эти – не для птиц, но для душ, отошедших в загробное царство. Влажный туман парил над заброшенным кладбищем.

Здесь путники наконец остановились, примостив свой скромный бивуак у подножия двух замшелых валунов. Распалили огонь. Лисса натаскала из реки тучных форелей. Их и зажарили на ивовом пруте. Тут и ночь подступила.

В ущелье, куда едва доходил слабый свет звездной пыли и нарождающегося месяца, ночь казалась куда темней и жутче. Даже река замедлила быстрый свой бег. Уснули птицы. Спрятался зверь. И только летучие мыши трепетали перепончатыми крыльями, перелетая из пещеры в пещеру. Оранжевый отсвет распаленных угольев освещал сморщенное лицо Манто и ее губы, шевелящиеся шорохом заклинаний. Тонкими пальцами в золотых перстнях вынимала она из дорожного мешка горстку семян, щепоть черного порошка, пригоршню сухих трав, несколько прозрачных камушков. И поочередно кидала их в жар. Вскоре от углей потянуло духом камфоры и сандала. Сладкий дым поднимался все выше и выше, пока не достиг усыпальниц. Просочился внутрь сквозь отверстия, каждое из которых сразу же откликнулось на этот аромат призрачным светом. Серебристо-ртутный, он исходил из могил сперва совсем слабо, но затем все ярче и увереннее, наполняя ущелье десятками, а дальше и сотнями светящихся столбов. В них заметил Киприан и движение. Словно туман клубился внутри. Сотрясался и вздрагивал в каком-то завораживающем танце, с каждым движением все отчетливее принимая призрачный человеческий облик. Но стоило Манто полоснуть по руке острием кинжала, чтобы в уголья скатилась тонкая струйка крови, как призраки, словно стая воронов, принялись кружиться и спускаться все ниже к огню. Но подступиться не смели. Толпились гуртом вокруг. Переминались. Вдыхая с аппетитом аромат принесенной жертвы. Бесполые их тела, принадлежавшие в земной жизни правителям, поэтам, философам, проституткам, рабам, ныне смиренно стояли бок о бок сонмом бесплотных тварей.

– Θυσία! – послышался с горных вершин громогласный, раскатистый голос. – Πρῶτον θῦμα!!![45]

Эхом отозвался он в ущелье. Выгнал из пещер стаи летучих мышей. С грохотом обрушил несколько валунов в воды присмиревшей от страха реки.

Киприан и сообразить ничего не успел, как Манто одним стремительным движением всадила кинжальную сталь по самую рукоять под лопатку лежащей возле ее ног Лиссы. В последнем взгляде волчицы отразилось и удивление, и боль, и услада конца, и разочарование в жизни. От ужаса и неожиданности она не проронила ни звука. Вздохнула хрипло. И тут же испустила дух.

Вновь пришлось отроку под тяжелым взглядом Манто исполнять отвратную роль мясника. И разделывать на сей раз верного своего друга. Все время, пока орудовал по привычке споро и сноровисто, за спиной своей слышал чью-то тяжелую поступь, запах серы, конского навоза, трупного тления. Одних этих запахов и звуков, этих шорохов за спиной было достаточно, чтобы лишиться рассудка. И оттого он кромсал волчью плоть, не оборачиваясь, то и дело жмуря глаза, из которых текли слезы ужаса и отчаяния.

Сивилла тем временем, наполняя воздух вонью паленой шерсти, швыряла волчье мясо в огонь, отчего и призраки, и те, кто пришел вслед за ними, оживились. Обступили жертвенник плотной душной толпой. Трубный голос, что прежде подал повеление к жертве, теперь прозвучал совсем близко, повелевая склониться беспрекословно. Обернувшись, Киприан в оцепенении наблюдал расступившуюся толпу, чрез которую уже двигалась прямо к нему четверка закованных в военные доспехи кентавров. Медленно, по-утиному переваливаясь бородавчатыми телесами, следовали за ними два циклопа. А несколько фавнов с золотыми рогами безжалостно и бесцеремонно теснили неприкаянных. Низко над землей кружили черные гарпии с головами женщин. Уродливые карлики с метлами дружно мели землю для того, чтобы другие карлицы посыпали ее цветами зла и листьями полыни. Лохматые химеры со свалявшейся шерстью и скользкими извивающимися хвостами шли им вслед. Старые сфинксы с отвисшими грудями, с крыльями, сложенными за спиной, мягкой кошачьей походкой шествовали горделиво. И уж только за ними величественно катилась царственная колесница с крылатыми пегасами в упряжи, украшенная золотой пятиглавой звездой в объятиях οὐροβόρος[46], с инкрустациями слоновой кости, колесами с бронзовыми спицами, главой горгоны с живыми змеями вместо волос на передке.

Колесницей управлял юноша, прекраснее которого Киприан в жизни еще не видывал. Ржаные кудри его тяжелыми локонами спадали на точеные, словно из мрамора, плечи. Повелительный взгляд лазоревых глаз из-под длинных ресниц излучал притяжение, пронизывал, казалось, насквозь, понимая и распознавая все скрытые помыслы, мысли сокровенные, тайные страсти. Губы его упрямо сжимались в слегка надменной улыбке. Ланиты румянились по-детски свежо. Высокий сократовский лоб венчал золотой лавр. Тело его, идеально сложенное на зависть самим олимпийцам, облегала тончайшей шерсти тога с золоченой застежкой на плече и элегантным поясом из кожи василиска на чреслах.

– Склонись! – зашипела возмущенно старуха.

Но Киприан завороженно смотрел на юношу, а тот на него, излучая взглядом и всем своим существом бесконечную доброту и беспредельное счастье. Растворяясь в них, позабыв внезапно про ужас и страх, отдаваясь без тени сожаления во власть божества, отрок улыбнулся смиренно. И покорно склонил голову долу.

Гробовая тишина воцарилась в ущелье. Озерной гладью застыла, онемела река. Пламя пожирало волчье мясо в абсолютной тиши. И только бездна Вселенной доносила едва слышный шорох гибнущих в ее пучине галактик.

– Вот новый Замврий, – молвил бог, – всегда готовый к послушанию и достойный общения с нами! Ставлю князем тебя по исхождении души из тела и полк даю во служение. Мужайся, усердный Киприан! Встань и сопровождай меня, пусть все старейшины наши удивляются тебе.

Чувствуя подле себя бога, Киприан не смел поднять глаз. Даже дышал с трудом, каждой клеточкой своего существа ощущая величественное и хладное его естество. Силу его, престол его и великую власть.

Теперь бог восседал в священной задумчивости между старухой и мальчиком с растерзанным волком в ногах. Молча вынул из трупа теплое еще сердце. И оторвал зубами большой кусок, отчего и по губам его, по подбородку, по снежной тунике сочно брызнуло яркой кровью. Потом дал откусить старухе. И уж после нее – прямо с руки – Киприану. Тот сжал губы упрямо. Но юноша настойчиво и как-то небрежно ткнул окровавленным мясом ему в лицо. Гневно взглянул прямо в душу. И отрок покорился его повелению. Зажмурился крепко. Вкусил сердце друга. И чуть не сблевал от отвращения. Закашлялся. Глубоко вздохнул несколько раз, освобождая гортань от спазма. И в следующее мгновение почувствовал на губах живую плоть. Раскрыв широко глаза, в ужасе увидел подле лица сморщенное лицо старухи, что впивалась со страстью и похотью в невинные и нецелованные его губы. Пронзительный вой поднялся изнутри его существа, но в то же мгновение был задушен удушливым поцелуем сивиллы. Безжалостно и властно она повалила его на камни возле костра. Разорвала на себе одежды, представ пред отроком в омерзительной старческой своей наготе: с желтым пергаментом дряблой кожи, сквозь которую проступали суставы и кости, свисающими безжизненно грудями с загрубевшими сосками, прогорклой вонью изможденной плоти, нечесаными прядями седых волос, в которых угнездились волчьи блохи. Манто обхватила отрока ногами, взгромоздилась поверх него заправской амазонкой и принялась неистово скакать. Горячие волны стыда, ужаса, сладкого удовольствия нахлынули на него и сорвались в самый низ живота. Старуха пыхтела, стонала, а затем вдруг завыла, оглашая и ущелье, и Олимпийское царство, и Вселенную над нею пронзительным криком гибнущей твари. Теперь и отроку стало больно-усладно, как никогда не было прежде. Нутряная его чистота вспыхнула последний раз печальной звездочкой. И угасла. Бурная, опустошающая душу и тело сила изверглась из него в старуху. Сознание оставило его.

Когда он очнулся, рядом с ним на камнях возлежало прелестное обнаженное дитя, в которое с рассветом превращалась сивилла. Но сегодня она была во сто крат прекраснее и свежее. Божественного юноши, отвратительной его свиты, призрачных духов не было и в помине. Приоткрыв веки, всматриваясь в отрока невинным влюбленным взглядом, девочка промолвила надтреснутым старческим голосом:

– Νῦν οὖν φεῦγε. Ἐλεύθεροςεἶ[47].

Кондак 4

Буря помышлений одержаше тя: како пряти крещения. Взем все своя чародейския книги, святый сложиша их на средине града и сжегл есть их, поя Богу: Аллилуиа.

Икос 4

Услышав о тебе епископ, о благом намерении во Христа облещися, крестил тя и чтецом во храме Божием поставил. Сего ради вопием ти сице: Радуйся, духов злобы победивый; Радуйся, чародейския книги попаливый; Радуйся, христианином быти возжелавый; Радуйся, святое крещение приявый. Радуйся, епископом наставленный; Радуйся, чтецом во храме поставленный. Радуйся, священномучениче Киприане, скорый помощниче и молитвенниче о душах наших.

8

[48]

Скоро год как воюет Сашка в чужой стране. За время это шкурой задубел, мордашкой осунулся, отрастив для солидности и форса короткие усишки, которые после долгих «боевых» еще и щетинкой прибавлялись по скулам. Опыта житейского да солдатского поднабрался, разбирая теперь, что к чему в человеческих и уставных отношениях на войне: в какую минуту бойца и простить нужно, а в какую – и по зубам врезать мало. В науке воинской поднаторел, да не в той, времен Отечественной и, поди, еще Гражданской войн, что втолковывали ему отставные полковники и майоры в училище, а самой что ни на есть настоящей, с помощью которой на его же глазах и от собственных его расчетов и размышлений выигрывались малые и большие сражения. Или проигрывались бездарно. Терял, как и на всякой войне, товарищей боевых и уж совсем без счета малознакомых ребятишек из мотострелковых, спецназовских, разведывательных частей, к которым его определяли только на время. Татарские мальчики Ринат и Загир из Кандагарского ГБУ отправились в мир предков один за другим с разницей в неделю. Одного завалило камнями в узком ущелье, после того как навел туда тяжелый бомбардировщик «Ту-16» с девятитонным фугасом. Навел, да с выходом не рассчитал. От чудовищного взрыва ущелье просто сложилось, погребая под камнями и верных, и неверных. Наводчика и не искали даже, сообщив в Бугульму, что пропал без вести. Загирку убил снайпер в ту самую минуту, когда лейтенант обозначал дымом позиции забурившихся в камыши моджахедов. Пуля угодила ему точнехонько в глаз и вышла зияющим проломом с противоположной стороны черепа, перекрутив мозги в фарш. Отправили оцинкованного Загирку в Биюрган за месяц до дембеля. За упокой души новопреставленных мусульман, почитай, целые сутки глушила Кандагарская ГБУ теплую кишмишевку[49], закусывая ее свиной тушенкой и, может, оттого совсем не пьянея.

Видел Сашка на войне этой поступки в высшей степени героические, когда советские солдаты и офицеры клали жизни на спасение товарищей, не размышляя об оставленных дома детишках и женах, о будущем своем и человеческом предназначении. Просто рвали чеку, подпуская врага на расстояние взрыва. Просто бились до пустого магазина. До штык-ножа в рукопашной. Вытаскивали мертвых и раненых командиров, как тот навечно памятный Сашке хохол с расколотой удалою башкой, что в последнюю свою минуту тащил и спасал чужого ему русского лейтенанта. Не ордена ради посмертного. И не оттого, что жизнь ему опостылела, хотя, может, в жизни своей был он самый последний греховодник: матерщинник, пьяница и лихоимец, да только ведь что-то проснулось в нем в последнее мгновение страшного бытия, озарило изнутри светом нездешним. Таким светом, что, спасая товарища, он сам себя спасал. Хотя и не знал об этом.

Однако же, как и на любой иной войне, которая, как известно, человеческую природу обостряет до крайностей, знал Сашка и иные проявления характера служивого люда. Знал о том, к примеру, что зловредного сержанта или прапорщика, который мордует личный состав почем зря, без всякой на то нужды унижает и глумится над пацанами, доводя их до состояния прямо одичалого, могут свои же как бы ненароком в пылу сражения нечаянно пристрелить. Всё одно спишут погибель такого изувера на боевые потери. А разбираться никто и не станет. Знал и о том, что война нынешняя, пожалуй, как-то особенно тесно сосуществует с коммерцией. И торгуют на ней всем, чем только возможно. Джинсами, жвачкой, водкой, боеприпасами, оружием, авиационным бензином, человеческим телом – живым и даже мертвым, разведданными боевых операций. Результатом такой коммерции стали набитые советским воинским имуществом лавки афганских дуканщиков и столь же плотно набитые «варенкой», «монтаной», пластиковыми китайскими очками от солнца, магнитофонами японскими и прочим азиатским ширпотребом чемоданы возвращающихся на Родину дембелей. Иных коммерсантов за особо дерзкие сделки, естественно, отлавливали да показательно судили, однако же толку от этих судилищ было немного. Лихоимство в войсках процветало до самых последних дней.

На собственной шкуре и собственной головой набирался Сашка военного опыта. Из разговоров дотошных с разнообразным служивым людом, который таскал снаряды, допрашивал пленных, поднимал в воздух, гнал по дорогам боевые машины, бомбил, снабжал пайком, штопал раны и выполнял непостижимое число приказов, распоряжений и директив, медленно и устало разворачивавших эту войну к бесславному ее завершению.

И хотя все эти разговоры и личный Сашкин опыт подсказывали ему, что в войне этой что-то идет не так и победа над здешним гордым особистым народом никогда не будет одержана, честь советского офицера, воинская присяга, память об отце и внутренняя убежденность в праведности избранного пути заставляли держать мысли потаенные под замком. Потому и тянул Сашка эту тяжкую лямку, этот свой крест, как и полагается русскому человеку: без ропота, с твердой убежденностью в необходимости исполнять свой долг.

…Пустыня накатывала сухим жаром, словно тугими волнами. Палила лицо. Порошила мелким песком глаза. Обжигала губы. Срезанная полуденная тень, что отбрасывал на песок раскаленный БМП, от солнца не защищала. В первой фляге вода закончилась. Во второй нагрелась градусов до сорока, не охлаждала высушенное до черепичного звона нутро. Сашка вновь смотрел то на ящерку, что промчалась совсем рядом с кроссовкой, то на скорпиона, в каком-то ритуальном танце изгибавшего отравленный хвост рядом с прикладом его автомата. Разведка ушла в кишлак еще на рассвете и до сих пор молчала. Больше часа взвод связи поддерживал их канал и шерстил промежуточные частоты. Но наушники шелестели песком эфира – пустынного, как сам Регистан.

Всю прошлую неделю Сашка воевал в составе 370-го отряда специального назначения под командованием майора Еремеева, контролировавшего пустыню провинции Гильменд и Нимруз от межозерья Хамун до самого Кандагара. В отличие от остальных подразделений 40-й армии, которые, демонстрируя непобедимую мощь направившей их страны, все больше сопровождали грузы, охраняли дороги, аэродромы, а операции масштабные проводили не так уж часто, армейский спецназ только тем и занимался, что громил вражьи караваны с наркотой, оружием, лазуритом и самих бандитов отстреливал. Незримую во всех смыслах границу с Пакистаном прикрывал. Шли моджахеды туда и обратно двадцатью восемью маршрутами через перевал Шабиян, по Регистану и пустыне Дашти-Марго. В каждом караване от десяти до двадцати верблюдов, нагруженных всяческим барахлом, наподобие пластиковых тапочек, шаровар, чайников, джинсов. Посреди тряпья легко упихать гашиш. Или чего позначительнее: фугасы, «стрелы», патроны, тротил.

Еще до рассвета уходил Сашка вместе с досмотровыми группами, что патрулировали караванные пути на «восьмерках» и с «крокодилами» прикрытия, чтобы вернуться до девяти, когда ни людям, ни машинам из-за жары передвигаться уже не под силу. За четыре часа много ли навоюешь? Пока взлетишь, да караван засечешь, да приземлишься, выставишь прикрытие, да тюки их многочисленные обшмонаешь, вот и утро прошло. Пора домой. И ладно бы с добычей. А то ведь двадцать мешков с дамскими бюстгальтерами, партия детских рейтуз или гофра со стульчаками.

На четвертое утро, впрочем, свезло. Караван тащился по темной, едва розовеющей пустыне со стороны Шабияна ленивой лентой из двадцати верблюдов с погонщиками, четырех навьюченных мулов и двух всадников позади и впереди торговой процессии. Приметив «вертушку», люди и животные смиренно остановились. Машут руками приветливо. Улыбаются миролюбиво. Мол, ничего у нас запретного нет, летите себе с Аллахом, ребятки. Решили все ж досмотреть. Для профилактики. Присели. Вперед! Первым командир с Сашкой. За ним пулеметчик прикрытия. Следом связь и еще девять бойцов. «Вертушка» силовых установок не глушит. Молотят предрассветную прохладу винты, поднимая с земли протуберанцы песка, пыль, сухие колючки. Зажмурились верблюды, мулы и люди. Заржал встревоженно гнедой жеребец. И в это самое мгновение по вертолету, по десантирующимся бойцам короткой автоматной очередью полоснуло. И еще раз. И снова. Упали. Открыли, сатанея, ответный огонь. Тут же по рации Сашка связался с «крокодилами» прикрытия. Выдал в эфир координаты. Предупредил «беркута», что лежат они возле машины в каких-то ста метрах от каравана. Мол, долбите их, голубчиков, аккуратно, чтоб не задеть своих, а главное, транспорт. Вечность летят «крокодилы», казалось. А на самом деле не больше пяти минут. Подскочили. Зависли. И принялись поливать караван с двух «металлорезок» дуэтом. Да НУРСами догонять. Вспыхнула пустыня яростным пламенем. Взметнулась огненными всполохами в небо, унося вслед за собой столбы переплавленного кварца, души мусульман да их несчастных животных. Наполнился мир таким нечеловечьим, раздирающим душу воем, что заглушил на мгновение и грохот вертолетных винтов, и долбежку крупнокалиберных стволов, и трескотню автоматных очередей. Метались в мутном мороке чьи-то тени. Дыбились и рушились тяжело. И кто-то неведомый, спасаясь, даже бежал обратно, в открытую пулям бездну пустыни. И тоже падал, скошенный беспощадным ко всему живому огнем. Когда пыль и пороховая гарь наконец улеглись, над горизонтом взошло солнце, робко освещая скорбную жатву войны – мертвых младенцев. У Сашки поначалу – спазм в горле. Но, приглядевшись, понял, что это всего лишь пластиковые китайские пупсы, что перевозил караван в полосатых тюках. Валялись они повсюду. С удивленными голубыми глазками. С ручками врастопырку. Губками в глупой улыбке. Иных из них тоже достала пуля. Кому головку пробило. Кому разнесло тельце. Но пупсы все одно улыбались, тянули к небу пластиковые ручки. Словно о пощаде молили небо.

Посреди пупсов – мертвый народ. Много народа. Человек двадцать с лишним. Топорщатся вороными да седыми бородами. Скалят сахарные зубья в последней молитве. У иных и лиц нет. На песок и на пупсов разметало их гордые лица. Но кому-то и не свезло погибнуть мгновенно. Юноша, кипарисово-тонкий, с пушком на щеках, с плавным изгибом густых бровей, мокро шамкает ртом, не в силах извлечь из себя ни звука. Пуля калибра 12.7 угодила ему прямо в пупок, разорвав в клочья живот со всем его содержимым. Туши убитых верблюдов подобны спящим гиппопотамам – огромны зловеще, еще теплы, еще истекают темной венозной кровью, парят на рассветной прохладе вывернутым наружу нутром. Глаза их полны ужаса. И среди животного мира нашлись тяжелораненые: ослик-доходяга и статный трехлеток жеребец. Ослику, видать, пролетевшая сквозь поклажу пуля задела позвоночник чуть ниже крестца, отчего задние ножки трудяги парализовало. Да он не понимал. Все пытался подняться с мешками своими. Сучил копытцами. Казалось, даже улыбался, будто извиняясь, стесняясь своей нечаянной искалеченности. Только подняться, конечно, никак не мог.

Жеребцу оторвало передние ноги по самые колени. И тот, боли, видно, еще не чувствуя, озирался растерянно по сторонам, фыркал сердито, опираясь на раздробленные культи, не понимая и не принимая горькую свою долю. Хозяин его с пробитой головой все еще висел, зацепившись ногой за стремя, отчего жеребец фырчал еще тревожнее, вздрагивал чуткой кожей и взбрыкивал в меру сил, чтобы освободиться от зловещей ноши. Лихо рубит «металлорезка» четырьмя своими стволами. Нет от нее никакого спасения.

Бойцы бродили среди пупсов и трупов, проверяя ножами поклажу. Из одних тюков уже вываливались с тяжким грохотом автоматные «цинки», в других обнаружилось с десяток китайских гранатометов. Отыскались в караване прицелы ночного видения и несколько комплектов портативных японских радиостанций, моток бикфордова шнура, запалы к тротиловым шашкам и, к вящей радости личного состава, два тюка с новехонькими натовскими бронежилетами, прикрывающими не только спину и грудь, но еще и шею особой бронированной стоечкой. Таких для Советской армии в ту пору не делали.

Пока связист с командиром досмотровой группы докладывали командованию о результатах боевой операции, а другие ее участники поспешно утаскивали в «вертушку» многочисленные трофеи, Сашка жег одну за другой дешевые солдатские сигареты без фильтра, заглушая в себе нестерпимый трепет, который, словно раненый этот жеребец, бился внутри него тошно и муторно. И от фырканья, от хриплого стона несчастной лошади ему самому хотелось зарыться в песок, оглохнуть, ослепнуть, чтобы не слышать, не видеть, не чувствовать изуверских этих страданий. И когда все его существо чуть не взревело зверем диким от душевного этого истязания, Сашка вскочил и бросился к жеребцу. Слезы душили его, и унять их он не умел, а рука уже рванулась к кобуре на правом боку. Выхватила «ПМ»[50]. Три раза выстрелил в голову лошади. И два раза в голову ослика, прекращая разом и крики их, и страдания. На обратном пути лишь мельком взглянул в глаза красивого юноши с вывороченным нутром. Тот был еще жив. Все еще шамкал беззвучно о последней милости. Но Сашка пистолет убрал. И прошел мимо. Сухой жар пустыни в тот же миг высушил его слезы. Обратил в соленую корку.

В наказание, что ли, за грехи его тяжкие, во испытание ли какое неведомое, да только всего через сутки, едва успел в баньку сходить и шмотье простирнуть, командование армейское и небесное отдает новый приказ: на легендарной Сарбанадирской тропе прохлопали моторизованный караван, что направлялся в Гильменд и окопался теперь в договорной зоне[51].

Второй день вялились теперь бойцы в этой засаде. Жгли табак и анекдоты травили. Искали тени, но не находили ее. Жаждали, но даже вскипяченная солнцем вода – и та на исходе. Осталась еще в радиаторе БМП. И, наверное, в узком арыке возле зарослей камыша, где засели теперь моджахеды. Ну и, конечно, в кишлаке за камышом. Взводу разведки, помимо прямых обязанностей по изучению обстановки на подходе к договорной зоне, поручалась еще и задача сугубо снабженческая: приволочь оттуда бидон воды. Но разведка молчала. Шуршали песком каналы связи.

Объявились бойцы глухой ночью. С захваченным в плен крестьянином, но без воды, поскольку арык пересох, а до колодца ползти не рискнули. Доложили: духи ушли в кишлак. В камышах оставили передовую группу с минометами и двумя ДШК, установленными на «Тойотах». Подходы, скорее всего, заминированы. Язык – из местных. Столкнулись случайно на выходе. Оставлять его было нельзя. Резать – тоже. Пришлось тащить с собой.

– Капитан, – прошипел комбат с крыжовенными глазами командиру разведроты, – сними показания по кишлаку. Утром будем духов мочить.

Крестьянину было не больше шестидесяти. Кожей сух, провялен до черноты, ветром жарким обветрен. Седая его борода, аккуратно подстриженная местным цирюльником, видать, совсем недавно, придавала лицу благородство шейха. Темные руки с обломанными широкими ногтями, с рельефными прожилками вен, подтверждали между тем происхождение низкое, знакомое с нуждой и повседневным трудом изнуряющим. Глаза цвета молочного шоколада глядели на окружающих его бойцов с достоинством и без искорки страха. Рот тряпицей заткнут. Руки связаны за спиной.

– Веди себя хорошо, – предупредил его командир разведвзвода капитан Костя Топорков, – тогда уберу портянку. Дернешься, перо под ребро.

И, не дожидаясь перевода, показал крестьянину любовно заточенный штык-нож. Тот понял и без переводчика. Согласно кивнул.

Вынули слюнявый кляп. Костя, не переставая ножичком поигрывать, интересуется: сколько в деревне пришлых, сколько своих, где прячут оружие и какое? Но дехканин на все его вопросы молчит. Движутся неслышно губы.

– Не слышу ответа, – цедит сквозь зубы Костя, у которого на этой неделе уже двух бойцов такие вот точно крестьяне загубили, играет желваками, заводится.

– Он молится, – поясняет переводчик.

– Правильно делает, – кивает комвзвода, отведавший на этой войне три контузии и осколочное ранение в щеку, отчего вид у Кости стал совершенно зверский. Только девушка его об этом еще не знала. Вот он и дурел от темных мыслей. И тычет ножом старика в плечо. На грязной долгополой рубахе-пирухане расплылось бордовое пятно. Но тот даже не вздрогнул.

[52], – произнес он наконец, оборачиваясь к Косте благородным своим лицом.

– Это верно, – кивнул Костя, выслушав перевод, – да только мне на них насрать! У меня тут тоже женщины и дети, матери и отцы. Мне своих пацанов беречь надо. Но если ты сейчас нарисуешь план кишлака и укажешь свой дом, его не тронут. Обещаю.

Крестьянин задумался. Он знал, что шурави коварны и хитры. Что все равно будут чистить кишлак от вооруженных единоверцев. Бить без разбора. А в предложении капитана был хоть и крохотный, но все же шанс уберечь близких. Он согласился. Солдат развязал руки. Выдал лист бумаги из школьной тетради и карандаш зеленого цвета.

Пока старик чертил план кишлака и отмечал кружками пулеметные гнезда и дома, где разместились моджахеды, лишь в самом конце крестиком обозначив свой дом на краю, Сашка с горечью думал о том, что кишлак слишком мал, чрезвычайно тесен для исполнения обещаний комвзвода. И если применять авиацию, то даже при самой точной наводке беды не избежать. Саманный домик дехканина со всеми его обитателями непременно попадет под авиационный удар.

– Спроси его, – подал голос Сашка, обращаясь к переводчику, – нет ли возле его дома какой-нибудь метки. Дерева, арыка или дувала?

– [53], – понимающе улыбнулся старик.

– Ты и правда думаешь их спасать? – удивленно спросил Костя авианаводчика.

– Попробую, – отозвался Сашка, – ведь ты обещал.

После допроса руки крестьянину вновь связали куском проволоки и оставили под присмотром солдата в тени БМП. Прикрыв глаза, он сидел теперь неподвижно, как та первая встреченная Сашкой ящерица, без сна, без воды, без надежды, с одной лишь безмерной верой в божественное предначертание. И насколько же сильна его вера, если, даже предавая единоверцев, обрекая их на погибель ради иллюзорной надежды спасти своих близких, он рассчитывает на божественное покровительство, на то, что Аллах простит его, пощадит его потомство и не сотрет с лица земли огневой мощью советских НУРСов?

И в школе, и дома Сашку учили, что Бога нет. Что его придумали помещики и буржуи для закабаления трудящихся. Но ведь и помещики с буржуями верили, порою даже глубже и истовее простого народа. А их-то кто кабалил? Ответов на этот вопрос атеисты не имели и вновь талдычили, что вера – удел слабых духом и если кто и верит до сих пор, то по причине темноты и недостатка образования. Однако же, оказавшись однажды классе в десятом на литургии в сельском храме, Сашка вдруг понял, что, хотя бы только для понимания происходящего на церковной службе, ему и вправду ни образования, ни просвещенности не хватает. А уж веры – и подавно! В храм этот на воскресную службу пришли действительно не больше пяти старушек да высокий нескладный парень лет двадцати. Покуда дьякон читал книгу, преклонных лет поп с золоченым крестом, что особо ярко светился на черной его рясе, стоял в стороне, а старухи подходили к нему по очереди, о чем-то шептали тихо. Он слушал их. Отвечал негромко. Накрывал затем склоненные седые головы тряпицей с вышитым крестом. Крестил. А те целовали книжку и крест. Парень, подойдя к попу, принялся плакать. Но тот обнял его, словно родного, и парень утешился. И тоже целовал крест. Три старушки тем временем пели грустные песни, смысла которых Сашка не понял.

«Блажени нищии духом, – пели они надтреснутыми голосами, – яко тех есть Царство Небесное.

Блажени плачущии, яко тии утешатся.

Блажени кротции, яко тии наследят землю.

Блажени алчущии и жаждущии правды, яко тии насытятся».

Слова вроде как и русские, однако никто из Сашкиного окружения, включая школьных учителей, о блаженных, кротких, алчущих никогда не говорил. Поп с дьяконом тоже бубнили непонятное. Только и разобрал, что про царя небесного да про пресную деву. И еще несколько слов. В конце вынесли чашу. Старухи выстроились в очередь, и поп по очереди кормил их с ложечки. И каждая отходила от него после этого с каким-то просветленным, счастливым лицом. Даже плачущий парень. Он еще долго потом стоял перед иконами и размашисто крестился, разворачиваясь плечом, словно снимал с него тяжелую поклажу. Странные чувства охватили Сашку, когда он вышел из храма. Светло стало ему. Таинственно-неведомо от прикосновения к чему-то запретному и обществом осуждаемому. А на душе тепло и уютно, как было уютно в натопленной бабушкиной избе, под стеганым одеялом да с кружкой малинового чая после ангины. С тех пор он в церкви больше не бывал.

А этому старику, кажется, и церковь не нужна. Скрученный проволокой. Ножом колотый. Без воды и еды. В ожидании гибели самых близких ему людей, он шептал свои молитвы безостановочно, обращая взгляд сквозь полуприкрытые веки на пламенеющий рассветом восток. И во взгляде его была одна лишь покорность.

К тому времени отправленный комбатом лазутчик уже добрался до камышей и запалил их бутылью керосина. Всего за несколько минут порывистый ветер раздул пламя в пожар. Но передовой отряд моджахедов, шкурой почуяв диверсию, тут же отступил в кишлак без всяких потерь и оттуда открыл плотный минометный огонь, первым делом разорвав в клочья лазутчика, а затем, меняя угол наведения, все ближе и ближе подбираясь к упрятанному за песчаными барханами спецназу. Рассредоточились. Но на огонь решили не отвечать. И позиций тем самым не раскрывать. Огонь затих сам собою.

Часа полтора в пустыне все было тихо. Трещал, чадил вкусным копченым дымком догорающий камыш, едва слышно шелестел песок, скрывая легкий ход ослиных копыт, на которых объезжал теперь окрестности вражеский дозорный отряд. В пустыне и ночью-то темной чужака заприметить легко, а уж светлым днем – на километры вокруг видать. Схоронившиеся за барханами бойцы, хоть и рассредоточенные, со всеми их БМП, минометами, антеннами и боеприпасами, для бородатых на ослах – лакомая добыча. Даже стрелять не станут. Вихрем известят своих о засаде. Комбат их не видит, не слышит, но какая-то внутренняя уверенность велит ему отправить две разведгруппы по обоим флангам в обход кишлака.

Та, что возглавил Костя Топорков, как раз и напоролась на дозорных. Бой был совсем короткий. Двоих дозорных зарезали. Один убежал. Он-то и навел на разведку новый огонь. Били справа. Прямой наводкой. Но Костя уже увел своих бойцов в безопасную глубь пустыни.

Еще через два часа из кишлака без всякой утайки выехали на лошадях пятьдесят моджахедов при полном боевом вооружении, с двумя полноприводными «Тойотами» позади, оснащенными пулеметами крупного калибра. Прутся по пустыне смело. Грациозно даже. Это их дом. У Кости приказ: противника отвлекать всеми возможными способами. Тот и отвлекает. То шашку дымовую зажжет. То гранату кинет. Бегают его ребятишки от бархана к бархану ошалело, из самых последних сил, под раскаленным добела солнышком, уводя басмачей от своих подальше. Да только выдохлись мальчишки без воды, пешкодралом. Даже и не орут уже, еле мычат о помощи, перемешивая мольбы с густым отчаянным матом. Теперь комбат и левый фланг запускает в бой. Велит зайти моджахедам с тыла и отвлекать огонь на себя. Ему бы самому двинуть с техникой наперерез. Да только за минувшие дни и ночи осатаневшие от жажды бойцы прикончили даже воду из радиаторов, отчего из техники этой сейчас возможно лишь стрелять, а уж двигаться по жаре – запороть движок в два счета.

Гоняли да изматывали бородатые наших ребятушек по пустыне будто зайцев. И измотали вконец. Обессиленные фланги соединились, придавили моджахедов маленько плотным огнем в сторону авангарда и принялись косить перекрестно. Пустыня простреливалась прицельно, прикрывала оба фланга грядой барханов, да на счастье у одной из вражьих машин пробило оба колеса, и та зарылась в песок по самый бампер, на другой заклинило пулемет. Накосил русский солдат за то утро не меньше двадцати человек и не меньше пятнадцати поранил. У самих – четверо раненых. Один тяжело. И каждый обезвожен. По окончании боя первым же делом ринулись к мертвым в поисках фляг. И высасывали их до самозабвения жадно, обрекая себя и товарищей на дикий, нещадный понос.

К полудню, когда пластиковые подошвы солдатского «адидаса» чуть не плавились на раскаленном песке, когда расхристанная, местами разодранная «песочка» проступала белесыми пятнами выпаренного пота и не было сил не то чтобы стрелять, но и просто держать автомат, усталые роты возвращались на запасные позиции, прекрасно понимая, что нового боя им уже не снести.

– Авиация, – прохрипел комбат Сашке потрескавшимися губами, – зови своих! Будем мочить этих духов.

Но вертолеты на подмогу не спешили. Несколько «крокодилов» все еще работали на перевале Шабиян, другие с поплавленными от жары и песка лопатками турбин стояли в ангарах в ожидании запчастей и ремонта. Так что подмога ожидалась ближе к вечеру. Комбат без остановки матерился в эфир, убеждая начальство, что бомбить кишлак нужно как можно скорее. Вода закончилась. Силы тоже. И надежды почти не осталось. «Вся ответственность за возможную гибель людей ляжет на вас», – грозил комбат неведомому чину. И тот орал ему в ответ визгливо, не желая ответственность эту на себя принимать.

К четырем часам, когда солнце вновь клонилось к закату, темным золотом заливая раскаленный песок, в наушниках Сашкиной радиостанции наконец послышались первые позывные летчиков. С Кандагарской базы к ним спешили два «грача»[54] с четырьмя стокилограммовыми авиабомбами на пилонах, с ракетами класса «воздух – земля». Два гарнизонных «крокодила», оснащенных боеприпасом, как говорится, по самые яйца, уже на подходе. Запрашивают координаты сброса. Просят обозначить цель. Сашка цели эти в ожидании подмоги давно рассчитал. А минометная рота уже и выставила их на прицелах, готовая в любое мгновение бить по кишлаку, обозначать фугасными разрывами линию бомбометания.

– Четыреста двадцатый! – орет Сашка «грачам». – Двести метров на северо-запад! Ребята, там дерево высокое есть. Не заденьте.

– Ты что, юный мичуринец? – смеется Четыреста двадцатый. – Ладно, постараемся.

Минометные хлопки с подзвоном да глухие разрывы в тлеющих тростниках – как увертюра симфонии уничтожения. Вслед за нею дребезжащий рев штурмовиков, выходящих на угол атаки все ниже к песку и окопавшимся в нем людям. Бомба уходит с пилонов с легким, неслышным щелчком, мчится вниз, рвет и без того раскаленный воздух центнером первоклассного советского тротила. Вслед за нею сыпятся и рвутся еще три авиабомбы. И еще четыре – с другого борта. Восемь взрывов, один другой опережая, оглушают Сашку и схоронившихся за барханами бойцов тугими волнами сжатого воздуха, песка и пыли. Режут до слез сетчатку глаз короткими вспышками оранжевого и белого огня. Дыбят чрево земли. Сперва копотно-смоляными столбами, а спустя мгновение – табачными клубами, растекающимися долу в разные стороны. Труха древесная, крошево камней, замешанной на глине соломы, скромной крестьянской мебели и человеческих тел шлепаются, секут песок тяжелым скорбным дождем. И лишь алые женские шаровары да белотканая детская рубашонка суматошно носятся по прокопченному воздуху кромешного этого ада.

«Грачи» тем временем развернулись и вновь заходили на боевой рубеж, готовясь нанести ракетный удар. Вслед за ними с рокотом и победным воем в эфире шли на сражение вертолеты.

Зачарованный до самозабвения симфонией апокалипсиса, оглушенный громовой его канонадой, от которой звенели, рвались и сочились кровью барабанные перепонки, опьяненный запахами войны, густо замешанными на вони взорванного тротила, выхлопах авиационного топлива, смраде дерьма, горелой плоти, обольщенный исполинской мощью, позволяющей ему силою слова и воли вызывать огонь возмездия, стирать с лица земли любого врага, стоял теперь Сашка во весь свой рост посреди пустыни Регистан с распростертыми к небу руками, словно праведный в гневе своем Авраам. «И встал Авраам рано утром и пошел на место, где стоял пред лицем Господа, и посмотрел к Содому и Гоморре и на все пространство окрестности и увидел: вот, дым поднимается с земли, как дым из печи».

На закате, когда дым рассеялся, бойцы потянулись в кишлак. Обходя глубокие воронки, присыпанные землей трупы людей и коз, остовы автомобилей и развалины жилищ, они искали уцелевшие колодцы и наконец ко всеобщей радости один отыскали. Пили жадно, опуская и поднимая прохладное от влаги цинковое ведро, наполненное мутной водой. Полнили солдатские фляги. Канистры из-под бензина для заправки порожних радиаторов. Лили воду на спины и лица, на которых запеклись разводы соли, сукровицы, соплей. Никто и не заметил, как из-за порушенного дувала им навстречу вышла женщина с тремя детьми. Разодранные шаровары едва прикрывали смуглые ее ноги, а вязаная кофта цвета фуксии запорошена была толстым слоем земляной пыли. Волосы растрепаны, а местами и вовсе подпалены огнем. На бледном даже в смуглости своей лице – разводы сажи, дорожки слез. Следом семенили двое босых малышей в рваных, описанных многократно обносках. Личики их были чумазы и вместе с тем светлы. Но глазки каждого полнил страх пережитого, чудно́й вид незнакомых людей, мертвых односельчан. Третьего мать несла на руках. Мальчик был мертв. И уже окоченел. Крохотный осколок ракеты прошел сквозь крону старой чинары и отыскал его маленькое сердечко.

Окликнув переводчика, Сашка подошел с ним к несчастной.

– Ваш муж жив, – сказал он, не отрывая взгляда от утонченного ее лица с седыми прядками возле висков. – Это он спас вас се- годня.

Женщина смотрела внимательно, не опуская сапфировых глаз, словно пыталась понять, зачем здесь этот русский солдат и зачем он уничтожает ее землю. И чем она, простая пуштунка, или муж ее, или неразумные безгрешные дети могли прогневать Аллаха, допустившего уничтожение правоверных. Она понимала, что самим сомнением в справедливости Всевышнего оскорбляет Его, навлекает на себя и близких беду еще более страшную, чем та, что творится вокруг. Ничего не ответила женщина. Молча опустилась на колени перед солдатом и осторожно положила перед ним убиенное дитя. Словно жертву за спасение остальных.

Страшное это зрелище словно бы смертоносным фугасом разорвало сердце наводчика. Ни плакать, ни кричать он не мог. Соляным столбом стоял возле детского трупа. Трясся мелко. Горлом одним цедил несуразные, утробные звуки. Даже когда женщина поднялась наконец с колен, когда привели к ней мужа и тот кланялся Сашке в землю, а с ним кланялись вновь и жена, и малые дети, и когда старик снял с пальца перстень с лазуритом и стал настойчиво упрятывать его в онемевшую, бесчувственную Сашкину длань, пока грузили технику, да весь солдатский скарб, да сами на броню заползали, все это время оцепеневший лейтенант ни разу не шевельнулся.

За ним снарядили двух дюжих прапорщиков, те отвели его к БМП, утолкали в стальную ее утробу. Заботливая рука скрутила косячок чарса. Подсмолила. Вставила, словно кукле, в онемевшие губы. Сашка зыбнул короткой затяжкой. Закашлялся. И зыбнул еще несколько раз. Только тогда отпустило. Взгляд его поплыл. Тело расслабилось. В голове растекся мягкий и сладкий туман.

Точно такой же морок расплывался и на горизонте пустыни. Сделалось тихо. Все, что звучало и еще хоть как-то передвигалось здесь, вдруг замерло, затаилось в предчувствии невзгоды. Горизонт становился темнее и гуще. Кудлатой тучей дыбился, грозовыми облаками спускался с небес. Совсем скоро все небо заволокло кирпичной клубящейся пеленой. Пылью мелкой понесло, забивая ноздри, глаза, бронхи. Буря песчаная дикая навалилась и придавила советский спецназ со всеми его минометами, боевыми машинами пехоты, пулеметами и личным составом. Мигом люки замкнули, дырки тряпьем позатыкали, морды обгорелые, ветрами дубленные платками повязали – от заразы этой летучей просто так не избавиться. Будешь харкать после до тошнотиков, драть горло в кровь.

Насосавшись чарса, Сашка тут же присмирел душою. Обмяк. Отвалился на такого же обкуренного Костю Топоркова и мечтательно закатил серые свои глазки, оставшиеся в наследство от отца. И в шелесте песка по броне, в диких завываниях пустынного ветра, а порою и встряске многотонной машины чудился ему шелест драконьих крыльев, голоса сказочных джиннов, топот циклопов. «Из-под топота копыт пыль по полю летит… – вспомнил он отцовскую скороговорку. – Из-под топота копыт… Из-под топота копыт…»

9



Поделиться книгой:

На главную
Назад