Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Звезда и Крест - Дмитрий Альбертович Лиханов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Военком Осокин мучился похмельем. Он даже, грешным делом, хотел по пути на службу оздоровиться бутылочкой «Жигулевского» из гастронома, однако, опасаясь, что этим не ограничится, решил освежаться крепким чаем. Его-то, набуравленного до состояния настоящего чифиря, и потреблял военком из мельхиорового подстаканника с изображением космического корабля «Восток», когда в кабинет вошел Сашка.

– Товарищ майор, – отчеканил твердо последний свой аргумент, – снова принес рапорт. Хочу отомстить за смерть отца.

– Да на тебя еще на прошлой неделе запрос пришел, – поднялся из-за стола лысый и низенький военком. – Только я тебе со всей этой суматохой сказать позабыл. Собирайся. В распоряжение штаба Сороковой армии.

5

Ὄλυμπος[34]. Imp. C. Messio Quinto Decis II et Vettio Grato[35]

Jam nocte Titan dubius expulse reditet nube maestum squalida exoritur jubar,lumenque flamma triste luctifica gerensprospiciet avida peste solatas domos,stragemque quam nox fecit ostendet dies.Quisquamne regno gaudet? o fallax bonum,quantum malorum fronte quam blanda tegis!ut alta ventos semper excipiunt jugarupemque saxis vasta dirimentem fretaquamvis quieti verberat fluctus maris,imperia sic excelsa Fortunae objacent[36].

Эти, как и многие иные строки из «Эдипа», Киприан вызубрил наизусть, узнав о том, что отправится на Олимп во служение сивилле. Сенека, наставник Нерона, стоик, выдающийся имперский драматург и не менее известный скряга, бездарно окончивший жизнь вынужденным самоубийством, еще сто лет назад рассказал миру об этой удивительной женщине. И вот теперь она совсем рядом, где-то здесь, на одной из уединенных полян у подножия священной горы.

Олимп поразил Киприана не столько своим природным могуществом, укрытыми облаками, а кое-где и снегом вершинами, сколько необъяснимым магическим притяжением, которое он не мог понять и объяснить, но от которого сердце трепетало от страха и восхищения. Именно здесь обитают боги! Именно здесь земля, скалы, ручьи и деревья пропитаны их божественным прикосновением, их дыханием напоены. В каждом, даже едва приметном звуке слышится их властный голос. Но, несмотря на всю святость, места эти казались пустынными, дикими. И вскоре отрок понял почему. Человек столь ничтожен, настолько слаб порочностью самого своего существа, что одним лишь присутствием своим оскорбляет божественную идиллию. Он и сам почувствовал это, приближаясь к Олимпу.

Как и в трагедии Сенеки, рассвет над священной горой занимался нерешительно, робко. Унылые лучи солнца, что едва пробивались сквозь движущиеся кудлатые тучи, подсвечивали неярко то вершину, то склон, то широкие кроны горных сосен, то проплешину лужайки между соснами. Но вот эта умиротворенность, утренний полумрак, за которым еще мерещился мрак ночной зловещий, словно шептали тебе: беги отсюда куда глаза глядят. Прочь!

Он бы, может, так и поступил в другой раз, если б не был так юн и дерзновенен. И именно дерзновенность эта, да еще письмо от понтифика влекли его все дальше в глубь леса по узкой звериной тропе.

Первые признаки присутствия сивиллы он почувствовал возле чистого ручья, весело журчавшего по камням рядом с тропой. В студеных струях его нежила пупырчатое серое тело крупная лесная жаба, но стоило мальчику приблизиться к ней, вдруг встрепенулась, фыркнула фонтаном серебряных брызг и, обернувшись пестрой дерябой, вспорхнула на ветвистый, затянутый мхом древний вяз. И теперь смотрела на мальчика внимательно черной ягодкой глаза. Через несколько стадиев путь ему перегородило разлапистое поваленное дерево таких неимоверных размеров, что он невольно задумался, как ему его обойти. Корявые, усеянные множеством острых колючек ветви решительно не подпускали к стволу, а сам ствол, что по-стариковски низко склонился над тропой, своим циклопическим весом грозил раздавить каждого, кто хотя бы попытается под ним проскользнуть. Возможно, со взрослым человеком так бы оно и случилось, но стройный отрок все же отыскал лаз между сломанной веткой с зазубринами и мшистыми корнями, извернулся, пролез, с трепетом чувствуя, как крошится на лицо и за шиворот труха и сыпятся вертлявые долгоносики.

А за этой преградой к убежищу сивиллы его уже и новая подстерегала. Зловонная лужа, что с одной стороны щетинилась густыми зарослями камышей, скрывая под собой, возможно, и куда более топкую трясину, с другой стороны омывала скалу отвесную, по которой на ту сторону тоже не перебраться. Ступив в лужу босыми ногами, Киприан тут же почувствовал ее опасность: скользкий, уходящий круто берег, прикосновения невидимых существ, должно быть, пиявок или тритонов, густая слизь, но, главное, отвратительный запах, замешанный и на испражнениях диких животных, на разлагающейся их плоти и на ядовитых соках олеандра, что цветущими нежно-розовыми ветвями склонялся низко над топью. Но отрок, хоть и остановился на мгновение, осторожно нащупывая ступней сколький спуск в трясину, сходил в нее все глубже, ни на миг не оставляя молитв своему заступнику Аполлону. И даже когда смрадная жижа подступила к его рту и ноздрям, когда, повинуясь животному инстинкту самосохранения, он оттолкнулся от дна и поплыл вперед, с трудом раздвигая руками тяжесть болотной жижи, даже тогда губы его просили бога о заступничестве, о тверди земной под ногами. И твердь явилась ему и подняла его из трясины – увешанного гроздьями черных пиявок, заляпанного грязью и гниющими листьями, воняющего подобно мертвецу, восставшему из могилы.

Хорошо, что ручьев и источников в этих краях было в избытке.

Храм сивиллы стоял в стороне от тропы, притулившись правым боком к отвесной скале, чью вершину скрывали густые облака. Пожелтевший от времени и сырости мрамор покрылся местами изумрудными лишаями, колонны портика опутывали одеревеневшие плети дикого винограда, усики хмеля, подвижные побеги плюща. Ступени храма устилала толстым слоем палая высохшая листва и желтая хвоя пятисотлетней пихты, что раскинула свою могучую крону неподалеку. Бронзовый жертвенник с закопченным ликом Аполлона, по всей видимости, уже много лет не знал приношений: затканный тенетами лесных пауков, покрылся изумрудной патиной с подпалинами запекшейся крови и жира. Казалось, храм давно покинут, заброшен, но вот среди сухих листьев – глиняная плошка родниковой воды. Едва тронутая. Вот карминовая шерстяная шаль на спинке стула. Вот несколько египетских папирусов и стопки пергамской бумаги, испещренной текстами на неведомых языках. Вот женские сандалии. Не ветхие, почти неношеные, с яркими медными колечками на кожаных шнурках. Или кувшин с молоком. Свежим. Утренней дойки. Только хозяйки всех этих предметов нигде не видать. И не слыхать даже. Лишь пересвист и кряканье желтоперой иволги в листве.

В переводе с греческого имя Манто означало «вещая». Легенды утверждали, что она произошла на свет от слепого прорицателя Тиресия, который познал и женское, и мужское бытие после того, как огрел посохом совокупляющихся змей. В таком случае, если верить древней легенде, матерью и отцом Манто мог быть один и тот же человек, что даже в запутанных связях греческой мифологии выглядело безнравственно и вызывающе. Сама Манто вещала в Фивах и Дельфах, затем, выйдя замуж за Ракия, родила от него сына Мопса, а впоследствии Тисифону и Амфилоха от предводителя похода Эпигонов безумного Алкмеона. Случилось все это несколько сотен лет назад, так что возраст Манто посчитать было просто невозможно. Да и кому важен возраст сивилл?

Сивилла Манто предстала пред отроком в багровом сиянии заката древней старухой с дряблой кожей, седыми патлами, собранными на затылке в тугой узел, и отвисшими грудями под туникой из простой льняной ткани без всяких украшений. Глаза ее, глубоко запавшие в глазницы, выцвели от слез. Пальцы, на которых поблескивало лишь одно золотое кольцо в виде заглатывающей собственный хвост змеи, иссохли до костей и, казалось, хрустнут, распадутся при малейшем движении. Манто вперилась в отрока немигающим взглядом, будто уснула. Но потом он услышал ее на удивление чистый, почти девичий голос:

– Не утруждай себя объяснениями, мальчик, ибо Антиохийский понтифик мне все про тебя рассказал во сне. Его письмо я прочту завтра. За храмом – хижина. На столе – молоко и хлеб. На лежанке – козья шкура, чтобы укрыться. Поговорим завтра.

Падая в бездонную пучину сна, Киприан словно слышал хор театральных голосов, пророчащих с небес недалекое его будущее:

Agmina campos cognata tenent,dignaque jacto semine proles,uno aetatem permensa die,post Luciferi nata meatusante Hesperios occidit ortus[37].

Но назавтра, придя с рассветом в святилище, он не нашел там старухи. Вместо нее на мраморном ложе, устланном козьей шкурой, возлежала чудесная девочка не старше двенадцати лет – свежая, как миндальный цвет, юная, как нынешняя заря. Золотые локоны ее волос тяжелыми прядями спускались по обнаженным плечам, стыдливо укрывая нераспустившиеся бутоны грудей, а по шее скатывалась чистая и искрящаяся, как бриллиант, капелька ее невинного пота. Под неотступным взглядом отрока девочка открыла полные васильков глаза и проговорила чистым голосом вчерашней сивиллы:

– Каждое утро я просыпаюсь в образе ребенка и каждый вечер засыпаю старухой. Скоро ты к этому привыкнешь. Но сердце твое каждый раз будет изнывать от любви и разрываться от жалости. Заплатишь сразу за все в конце срока. Таковы условия обучения.

Не стыдясь своей наготы, она не сразу прикрыла ее легким хитоном и лишь тогда взяла из рук Киприана письмо. И прочла его безо всякого интереса. А затем еще несколько минут молча разглядывала отрока. Лицо ее не отражало никаких чувств.

– Хочу предупредить, – заговорила наконец Манто, – ты, конечно, станешь понтификом. Более того, однажды ты даже станешь святым. Ценою собственной жизни. Готов ли ты пожертвовать ею? Я знаю, что для мальчика это сложный вопрос. И потому не тороплю с ответом. Подумай хорошенько. Ты в любой момент можешь остановиться. И отказаться от такой жертвы.

– Боги привели меня сюда, – ответил, не раздумывая, отрок, – им и решать мою судьбу. На все их воля.

– Ну смотри, – улыбнулась Манто, – я предупреждала тебя. Будет трудно.

Началось со смирения, к которому, как оказалось, Киприан был вовсе не приучен. Ему разрешалось говорить только тогда, когда его об этом попросят, не перечить и не поднимать глаз, исполнять порученное без обсуждений точно и в срок, и еще с десяток-другой обременений, призванных не только сломить его собственную волю, но и заставить позабыть о собственном существовании. Через несколько недель он уже безропотно выносил по утрам дерьмо в отстойную яму, ухаживал за скотом – несколькими козочками и овцами в загоне, спал на земле, питался чем попало, часто даже и не хлебом, хотя у Манто и хлеба, и молока было в достатке, а найденными под столетним дубом опавшими желудями. Но, самое главное, он перестал роптать. На голод, несправедливость, жару, навозных мух, бесконечность, а иной раз и бессмысленность труда. Точно такую же рабскую участь можно было обрести в любой деревне на его родине, в Антиохии, а не в святилище мудрой сивиллы. И лишь когда он принял этот урок с благодарностью, когда гордыня раз и навсегда покинула его душу, Манто устроила ему новые испытания.

Теперь ему предстояло обучиться усердию, а с этой целью днями напролет собирать и складывать в одну линию падаль высохшей хвои, сортировать по цвету и форме камни, что сыпались с вершин, и составлять из них разноцветные геометрические символы, обрывать и сушить на солнце таланты колдовских трав. Трудиться с рассвета, когда Манто еще возлежала на ложе в образе малолетнего дитяти, и до поздней ночи, когда она едва передвигалась на скрюченных артритом ногах. Поручив ему то или иное задание, сивилла могла не разговаривать с Киприаном целыми неделями, что, впрочем, вовсе не означало, что она не следит за тщательностью их исполнения, убедившись в коей, готова была приказать сделать что-либо еще, часто и вовсе бессмысленное.

Обученный смирению отрок послушно внимал очередному наказу, укрощая молитвой обжигающую волну строптивости, которая, впрочем, с каждой неделей становилась все слабее, а к концу осени угасла совсем.

Осенью к святилищу пришла раненая волчица. Матерый, свирепого обличья зверь с отверстой раной на правом боку возле паха приплелся в облаке трупных мух, слетевшихся на вонь разлагающейся плоти, в совершенной слабости тела и духа. Волчица рухнула у ступеней святилища и, казалось, испустила последний вдох. Но старуха сошла к ней по ступеням, опустилась на колени, возложила на гниющую рану сухую длань.

– Моя сестра охотилась на коз прошлой ночью, – бормотала Манто едва слышно, – но не рассчитала прыжка. И рухнула в пропасть. Рана нестрашная. Затянется. Ребра поломаны. Позвонки сместились, треснули кости таза. Ушиб печени. Сотрясение мозга…Так-так. Придется тебе, сестра, пожить с нами, пока не поправишься. А то сдохнешь.

Она убрала руку, и от одного прикосновения сивиллы рана подсохла, затянулась пленкой и начала покрываться подшерстком. Волчица приоткрыла глаза и, приподняв голову, покорно лизнула старушечьи руки.

Манто назвала ее Лисса – в честь дочери Урана и Никты, что наполняет сердца людей бешенством и лишает их разума. Отрок помнил о ней по трагедии Еврипида, в которой могущественным чарам Лиссы не смог противостоять даже легендарный Геракл, убивший в приступе насланного безумия собственных жену и детей, покуда Афина ударом камня не повергла героя в глубокий сон.

Спали они теперь вместе: волчица и мальчик. Всё в той же хижине позади святилища. Пока зверь поправлялся и передвигался едва-едва, Манто сама приходила туда ежедневно. Накладывала руки. Смотрела, как медленно срастаются кости, уходят гематомы, рубцуется плоть. Киприану велено было по первости поить ее молоком и родниковой водой, а через несколько дней уже и кормить парной козлиной печенью, требухой, отваренной в бронзовом котелке, от которой немного, конечно, и отроку перепадало. А когда Лисса начала подниматься, начала ходить вокруг да около, он по требованию сивиллы кормил ее темными шматками сырой дичины.

Со временем отрок и волчица привязались друг к другу. И не только спали рядышком, сплетая воедино прерывистые дыхания зверя и человека, но и все глубже чувствовали друг друга, не замечая, что их отношения становятся доверительными, почти родственными.

Они вместе уходили в ближний лес, который от первого дыхания зимы сбросил наземь пестрый ковер сухой листвы, обнажил предсмертно заостренные ветви дерев, замедлил, а у закромки ручьев припек тонкой корочкой льда быстрый их бег. Здесь еще было полно твердых каштанов в колючей оливковой кожуре, много спелых желудей, оранжевых плодов шиповника, которыми отрок Киприан спешил запастись на долгую зиму в горах.

Лисса была равнодушна к шиповнику. Зато проявляла естественное звериное беспокойство при первых же запахах живой плоти. Стоило неосторожной полевке или лесной соне появиться на пороге своего убежища, как Лисса тут же замирала, втягивала носом воздух, вострила слух, определяя безошибочно по дуновению даже совсем слабого ветерка размер и запах животного, расстояние и необходимую скорость атаки. Как-то на заходе дня возле дикого лужка приметила она зайчиху, что лакомилась увядающими стрелками дикого лука. Приблизилась бесшумно, словно ступала не по сухим валежинам, а по хлопку. Бросилась. И мгновенно сломала той основание черепа. Несчастная даже взвизгнуть не успела. Сучила задней лапкой в агонии. Они разодрали тельце зайчихи клыками и пальцами, отрок стащил чулком шкуру. Ели еще теплое мясо. И радовались добыче.

Наблюдая за ее повадками, слушая наставления волчицы, Киприан вскоре и сам выучился охоте, несмотря на то что слух его, обоняние, острота клыков не могли сравниться со звериными. С наступлением зимы, укрывшей Олимп и его предгорья снежной парчой, охотиться стало проще. Лесное и горное зверье в поисках пропитания и свободных ото льда родников спускалось ниже в долину, оставляя за собой путаницу следов, по которым даже начинающему охотнику было легко отследить торопливый ход диких коз, заячью круговерть, тяжелую поступь фавнов.

Одного из них, уже совсем старого и, скорее всего, смертельно простуженного, поскольку хрипел и кашлял он так, что было слышно за несколько стадиев, они выслеживали больше недели. Раз в два дня фавн спускался в долину набрать в кувшин воды из родника да запастись каштанами и высохшей падалицей диких смокв. И в тот же день возвращался к себе в пещеру, окруженную снежными сугробами и свежим навозом. У старика была чалая, с большими проплешинами шерсть на ногах, гнутые круто, с выщерблинами и крупными сколами рога, причем тот, что слева, был еще достаточно остер, чтобы пронзить супротивника насквозь. В остальном это был обычный старик. С коричневым лицом, испещренным морщинами, глазами цвета остывающих углей, карбузым ртом с несколькими оставшимися резцами, натруженными руками в темных прожилках.

Лисса решила убить фавна не потому, что была голодна, но оттого, что волчий ее инстинкт повелевал чистить предгорный мир от слабых и хворых, освобождая дорогу жизни новым поколениям зверей. Но отрок считал, что фавн более человек, чем животное, прежде всего потому, что у него есть сердце, чувства пробуждающее.

– Фавн – зверь, – не задумываясь ответила Манто, когда они спросили ее об этом. – Вы только принюхайтесь к нему. Воняет старым козлом! А этот – просто чудовище! Мне ли его не знать?!

Подстерегли его отрок с волчицей тем же вечером. Сгибаясь под тяжестью глиняного кувшина в пеньковой обмотке, с мешком каштанов у пояса, фавн двигался по снежной целине медленно и устало, то и дело прикрываясь волосатой рукой от стылого, со снежной крошкой ветра. Лисса бросилась со спины, повалила фавна на снег и несколько минут, отхаркиваясь шерстью и кровью, сжимала, давила молодыми челюстями немощное горло, покуда у фавна сперва не порвалась трахея, а затем разошлись шейные позвонки. Вслед за этим волчица разорвала его утробу и принялась рвать теплую еще печень, тянуть и разматывать синюшное сплетение кишок, торопясь добраться до самого лакомого органа фавна – его сердца. Киприан смотрел на пиршество Лиссы с некоторой грустью и сожалением и, сколько она ни предлагала, сколько ни упрашивала, так и не решился подойти к мертвому фавну и разделить с ней кровавую эту трапезу. Несколько раз горло стискивало спазмами рвоты, и он утирал лицо снегом, чтобы гадливое чувство внутри него улеглось.

Сожрав фавново сердце, Лисса неспешно поднялась с кровавого, подтаявшего снега и, недовольно рыча, подошла к отроку. Взглянула в глаза так, словно сама сделалась оборотнем, – совсем по-людски. С презрением и брезгливостью. Ощерилась, обнажая сахарные клыки в ошметках мяса и сукровице, рявкнула прямо в лицо, изрыгая из пасти отвратительное зловоние, и, не оглядываясь более на друга, побрела прочь.

– Помнишь девятую песнь «Илиады»? – неожиданно спросила его юная Манто утром следующего дня, когда он пришел вынести горшок с ее ночной мочой.

– Не очень, – признался отрок.

– Я напомню, – молвила девочка вслед за этим и процитировала Гомера: Έκτωρ δέ μέγα σθένεϊ βλεμεαίνων I μαίνεται έκπάγλως, πίσυνος Διί, ούδέ τι τίει I άνέρας ούδέ θεούς· κρατερή δέ έ λύσσα δέδυκεν[38]. Так вот. Ты не выдержал испытания бешенством страшным. Отправляйся вновь к фавну. И тащи его сюда. Я голодна.

Когда отрок подошел к месту вчерашней расправы, над трупом уже вовсю усердствовали вороны и рыжий лис рвал окоченевшую на морозе плоть. Даже повернуть мертвеца получилось не сразу, а уж о том, чтобы волочь его почти десять стадиев через долину, через ущелье к святилищу, не было и речи. Эх, был бы хоть мул захудалый. И он начал молить богов о муле. Но боги молчали в ответ. Только вороны и галки возмущенно кричали – быть может, то и были голоса возмущенных богов. Да крупными хлопьями сыпал снег.

Отправляясь в дорогу, Киприан, как обычно, прихватил с собой острый тесак, болтающийся на поясе, заплечный мешок с веревками и бурдюк воды. И все пригодилось. До остроты бритвенной заточенным тесаком он принялся рубить плоть фавна и складывать в мешок. Ведь никто не просил притащить его целиком. Вначале отрубил шерстяные, со стертыми копытами ноги по самые колени и руки по локти. Пальцы рук, и без того скрюченные подагрой, цеплялись за снег, оставляя на нем и в душе Киприана глубокие поскребы. Оттащив останки к святилищу, он вновь и вновь возвращался к телу, отрубал от него все новые и новые части, покуда на снегу не осталась одна голова. Она-то и оказалась самой тяжелой. И в мешок помещалась не до конца, выпирая из него огромными стесанными рогами. Вороны и галки провожали и встречали отрока зычными проклятиями, наперебой стараясь выдрать и проглотить побольше дармового харча. Когда же он поволок последнее, помчались вослед, ударяя крыльями по лицу, вцепляясь когтями в волосы, в шерсть мертвой головы.

Зима наступила и в сердце отрока. И душа его окоченела, словно труп фавна. Это он почувствовал не сразу. Кромсать человечью плоть с каждым разом становилось все привычнее, а под конец даже нестрашно. Оказалось, рубил по себе, разрезая и сокрушая сухожилия сочувствия, артерии сострадания, нервные окончания любви.

Возле груды останков, до которых Киприан добрался уже в ночи, поджидали его сгорбленная Манто с Лиссой. Он швырнул к их ногам голову фавна с черными, выеденными вороньем глазницами, и обе ухмыльнулись довольно, а волчица смиренно приблизилась и лизнула его в лицо.

Той же ночью мясо сварили. И дружно пожирали человечину.

Кондак 3

Сила Вышняго просветила есть ум твой, Киприане, егда не имеяше успеха в чародействе Аглаида ко Иустине, бесы рекли ти: «Мы Креста боимся и силу теряем, егда Иустина молитися имать». Он же рече им: «Аще вы Креста боитесь, то колико Распятый на Кресте страшнее вам есть», и познав слабость бесовскую, вшед в храм Господень пояше со всеми верными: Аллилуиа.

Икос 3

Имеяй ум, просвещенный силою свыше, Киприан шедше к епископу, прося крещения еси, но той, убоявся, отказал ему. Святый же иде в храм Господень и стояще на Литургии, не вышел есть из храма, егда диакон возгласил: «Оглашенные, изыдите». «Не выйду из храма, – рече Киприан ко епископу, – дондеже не окрестиши мя». Мы же, радующеся твоему вразумлению, поем ти таковая: Радуйся, силою свыше просвещенный; Радуйся, Господом вразумленный. Радуйся, силу Креста познавый. Радуйся, демонов от себя отгнавый. Радуйся, жизнь свою исправивый; Радуйся, стопы в Церковь направивый. Радуйся, священномучениче Киприане, скорый помощниче и молитвенниче о душах наших.

6

[39]

Словно вырезанная из нефрита, ящерка устроилась на камне, не мигая и не поворачивая головы, даже когда он дымил поблизости табачищем. И когда вернулся из штаба 40-й армии часа через полтора, она возлежала все так же остолбенело, не шелохнувшись. «Странное место, – подумал Сашка, – здесь даже время течет иначе. То, что час для меня, для нее – всего лишь мгновение. Похоже, Восток измеряет бытие столетиями».

В штабе армии пожилой майор с прокуренными до желтизны седыми усами с радостью определил Сашку в Кандагарскую ГБУ[40], в которую входило всего лишь четверо офицеров-авианаводчиков и ощущался явный недобор кадров. «Не старикам же по горам лазать», – посетовал на возраст и немощь майор, подписывая необходимые документы на вещевое, продовольственное и денежное довольствие.

Помимо офицерских ботинок, предназначенных, видимо, для победного парада, смены кальсон, хэбэ и прочего обмундирования, вновь прибывшему офицеру выдали на складе тяжеленный бронежилет, радиостанцию с аккумуляторами – весом не меньше двадцати кило, пистолет системы Макарова, автомат Калашникова да немного к ним боеприпасов. Иди, мол, парень, Родину защищать. В офицерском модуле, представлявшем собой обычный барак советской архитектуры с двумя входами, общим коридором и таким же общим клозетом, старослужащие понятным языком объяснили Сашке, что передвигаться в горах лучше в кроссовках, радиостанцию можно не беречь, поскольку из Союза должны прислать новые, облегченные, бронежилет оставить в каптерке, а вместо него запастись разгрузкой. Пакистанской или китайской. И на следующий день «лифчик» такой ему подогнали. А в ответ на наивные вопросы о войне: «Ну чё там? Как?» – матерые авианаводчики объяснили предельно доходчиво: «Вперед не суйся. И поглядывай по сторонам, за какой камень можно упасть. А начнут стрелять, сразу туда. И не высовывайся». Парни шутили. Но Сашка об этом тогда не знал.

Через два дня с КП штаба армии приказ: выдвигаться курсом на Кандагар. На «боевые».

Там, в летном гарнизоне, и собиралась теперь Кандагарская ГБУ, третий интернационал: двое русских, один хохол и два татарина.

Считавшие себя дальними потомками хана-воителя Улу-Мухаммеда Ринат и Загир росточка были невысокого, крепенькие, с мускулистыми короткими ляжками, упрямым татарским взглядом и норовом отчаянным. Ринат – из нефтяной столицы Бугульмы. Загир – из ясачных татар деревни Биюрган, упрятавшейся на берегах Нижнекамского водохранилища. Второй уж год, как воевали они в чужой стране. Оба были контужены, оба представлены к правительственным наградам.

Славик происходил из семьи харьковской интеллигенции: папа – режиссер детского театра, мама – в том же театре травести, что и в сорок лет играла на сцене пионеров-героев. На спор поступил в авиационное училище. На спор его закончил. И на спор уехал в Афганистан. Теперь, как утверждают, тоже на спор наводит авиацию на караваны с панджшерским лазуритом. Славик был ранен осколком в щеку, отчего его интеллигентный образ приобрел боевой и даже зловещий оттенок. Но сестрички-ханумки почему-то любили целовать его именно в шрам с розовой кожицей.

Валерка, происхождением из таежной деревушки Партизан Приморского края, поступил в авиационное училище не на спор, а по идейному убеждению, поскольку сызмальства мечтал полететь на Луну, которая над деревней Партизан особенно ярка и громадна, однако в отряд космонавтов не подошел, и старшего лейтенанта отправили в космос Афганистана. Потомственный таежный промысловик, обученный к тому же высшему пилотажу, математике боя и навигации, теперь шастал на «боевые» без продыху, ожидая от Родины, что та, быть может, заметит его подвиги, контузии и ранения и все же отправит после войны на Луну.

В тот день, когда Сашка прибыл в Кандагар, «лунатику» было худо. С вечерней почтой он получил из Уссурийска письмо от невесты Светланы, которая сообщала ему, что она уже не его невеста, а жена прапорщика Фадеева, охраняющего колонию строгого режима. Еще и фотокарточку прислала – в пенной фате до плеч, в платье гипюровом обок упакованного в костюм фабрики «Большевичка» неандертальца. Всю-то ночь старший лейтенант, прошедший не одну боевую операцию, видавший и гибель товарищей и во множестве смерть врагов, скрежетал зубами на нарах. И даже, кажется, плакал. А утром, прихватив фотокарточку и автомат с полным рожком, отправился в одиночестве на закраину гарнизона. Прикрепив фотокарточку невесты изолентой на ржавую бочку из-под авиационного топлива, отошел на несколько шагов и принялся поливать бывшую невесту и нынешнего ее мужа автоматным свинцом. Жал на спусковой крючок, пока обойма не кончилась. А мелкие обрывки прежней любви не разлетелись прахом на каленом ветру пустыни.

Да и в комнатке душной, уставленной с обеих сторон железными нарами на два яруса, с подслеповатой сорокаваттной лапочкой под фанерным потолком, за которым без умолку копошились насекомые, с фотографиями сисястых девок, вырезанными аккуратно из иноземных журналов и украшавшими теперь стены мужицкой этой берлоги, даже здесь царило гнетущее напряжение, за которым, как правило, следует мордобой или истерика. Потому что ведь у каждого – женщина. И где она, с кем она, что думает и что творит, – никому не известно.

Сашкина довольная физиономия, новенькая пакистанская разгрузка, снаряженная и гранатами, и запасными «рожками», ботиночки офицерские, для парада надраенные, хэбэшка складская, утюженная – все это само по себе стало событием, отвлекающим и от утреннего расстрела, и от предстоящей операции, и от операции прошедшей, когда почти двое суток работали по данным дивизионной разведки, приметившей в зеленке скопление моджахедов. Новенький в мужицкой компании – всегда событие, всегда повод для веселья, приколов, всплеска тестостерона, который в русском народе называют куда понятнее: моча в голову.

Но и Сашку, как человека из семьи потомственных военных, помыкавшегося по солдатским казармам вдоволь, на понт, как говорится, не возьмешь. Все эти шуточки да подъебки ему и самому хорошо известны. Он и сам кого хочешь подъебнет. Пацаны это тут же скумекали. И стеб уняли. Принялись толковать по существу. Толковища эти затянулись далеко за полночь, а потом еще и на другой день перебрались, и на третий, меняя расположение, собеседников, одни из которых трудились в штабе, другие в звеньях и эскадрильях, третьи даже в бане офицерской, сложенной из подручного стройматериала и с авиационным топливным баком вместо душа.

В отличие от сослуживцев своих опытных, Сашка имел за плечами еще и двести часов учебных вылетов, что позволяло ему оценивать будущую свою работу не только с земли, но и с воздуха.

Служба будущая, впрочем, даже при этом условии после всех разговоров представлялась ему не слишком понятной. Это тебе не артиллерия какая-нибудь и уж тем более не пехота. Тут смекать нужно. Исчислять координаты обнаруженных и меняющихся целей, наводить по ним дежурную авиацию, подсветить, если дело ночью происходит, поддымить, если днем, вызвать подмогу, коли дело худо, да при всем при этом остаться для вражины невидимым и незамеченным. За хорошего авианаводчика моджахеды по сто тысяч американских долларов выдавали. А всего-то их было человек не более сорока. На весь наш ограниченный контингент.

Но даже если ты снабжен навигационной линейкой «НЛ-10», авиационным коллиматором, пусть и тяжеленной, но рабочей радиостанцией, если за твоей спиной пять лет авиационного училища, рассказы боевых летчиков, штабных офицеров, двух контуженных геройски татар и одного обезумевшего «лунатика», ничто из этого не заменит тебе хотя бы одного дня всамделишной войны.

Сашка шел на первую свою боевую операцию в настроении превосходном. Словно с самого утра хорошенько поддал. Или накурился чарса. Каждая клеточка его молодого здорового организма излучала нездешнюю, какую-то прямо космическую энергетику, неуемную силу, которой, казалось, нет предела. Средневековые саманные дувалы, люди в бедных одеждах на дребезжащих нутром, жирно пердящих худой соляркой барбухайках, улыбающиеся их лица не шли ни в какое сравнение с грозной силой советских войск, их артиллерией, авиацией, но, главное, с ее воинами, чьи отцы и деды прошли и Великую Отечественную, и Гражданскую, сплочены великой идеей, несокрушимой целью построения справедливого общества на всей земле. Объединены со всем изнывающим людом. Тем более что воюем не с народом, а с бандитами, прикормленными и снабжаемыми американской разведкой. На сутки наша армия опередила американцев. Случись иначе, хрена бы получил афганский народ вместо социализма, как убежденно объяснял полит- рук.

– Запомните, дети, – приказывает комбат солдатам хриплым насмешливым голосом, – у нас в батальоне только один разбойник – я, и помощники мне не нужны. Боевая задача: совершить марш-бросок в Манджикалай. Попрошу без разгильдяйства. Пушка первого бэтээра – вправо, второго – влево. Дистанция пятьдесят метров во время движения, десять метров на остановках. Вопросы есть? По машинам!

«Сел за руль – заступил на пост», – гласит плакат возле КПП.

Солнышко ярое занималось в пустыне медленно и лениво, словно просыпался сонный мальчик-бача. К шести утра едва приподнялось над горизонтом, заливая и остывшую за ночь землю, и далекие плешивые горы, и редкие кусты «зеленки» по берегам пересохшей безымянной речушки алым и хладным багрянцем.

Мерно ревет движок БТР, вплетая свой голос в голоса других машин, что движутся теперь навстречу восходу; дымят злой табак, добавляя его к черным выхлопам жженой солярки, устроившиеся на броне во избежание подрыва на фугасе бойцы, травят непристойные мужицкие анекдоты, шелестит о чем-то своем бортовая радиостанция, объединяя между собой невидимыми эфирами и этот батальон, и следящих за его продвижением штабистов, и авиацию, по первому же зову готовую подняться с земли. А две дежурные «восьмерки», прикрывая колонну от невидимого врага, уже и барражируют неподалеку. Внутри машины, куда Сашка забрался, конечно, по неопытности и оттого, что лучшие места на броне были сразу же оккупированы «дедами», полумрак. Свет струится сквозь узкие амбразуры да через открытые люки. Оттуда же заметает мелкую пустынную пыль, что сушит, обметывает губы, скрипит на зубах.

– Повернувся хлопець до дому з Афгану, – травит рядышком приятелю анекдот вислоусый прапорщик. – Ну, рідне село все зібралося. Горілка, сало, картопля. Піднімається голова колгоспу, та й питає: «Ну як там, Василь, усэ було?» – «Так як, – вiдповiдає Василь, – iдемо по вулиці на танці та й давим всих!» – «Навіщо давить, вони ж живi люди!» – «А хай нэ топчуть рідну Афганщину!»

В этот самый момент броню словно сухим горохом осыпало. «К бою!» – орут с брони. Треск очередей. Латунная россыпь стреляных гильз. Кислятина горелого пороха. Визг пулеметной турели. Но вроде никого не задело даже. Бзднули маленько, и только. Прапор вислоусый даже ухом не повел. Даже к автомату не прикоснулся. Травил теперь анекдот про чукчу, который одним ножиком засаду духов перекромсал, объясняя это тем, что, как и в тундре, в стране этой никого теперь не останется. Еще через три анекдота в голове колонны что-то туго, со скрежетом жахнуло. Машины дернулись и останови- лись.

– Підірвали, бляді, ну, тепер почнеться, – резюмировал прапорщик, выбираясь из люка и пристально вглядываясь туда, где змеиным силуэтом на фоне восходящего солнца извивалось долгое тулово колонны.

Бортовая рация тем временем вещала про подрыв головного БТР и троих раненых, сброшенных с брони взрывной волной от самопального фугаса, хоть и изготовленного для бронемашин, но, видать, худо рассчитанного – взрывом оторвало переднее колесо, и народ тряхнуло маленько.

К полудню, когда мотострелковый батальон добрался наконец к кишлаку, указанному разведкой в качестве места средоточия двух враждующих бандформирований, выяснилось, что душманы, прочухав неладное от информаторов в наших же собственных войсках, неожиданно замирились и покинули кишлак от греха подальше. Теперь разведка чесала репу, поскольку, если бы колонна не пришла к этому злосчастному кишлаку, может, духи друг друга сами бы и переколошматили. Прочесали для порядка кишлак. И никого, разумеется, окромя старцев согбенных, нескольких женщин на сносях да ребятни голожопой, не обнаружили. Отвесив разведчикам в сердцах словесных, однако увесистых люлей, смекалистые военачальники повели бригаду вдогон врагу, что должен был, судя по новым данным разведки, скрываться в «зеленке» за десяток километров отсюда. Громить врага решили с рассветом.

Пока же выбирали место для бивака посреди выветренной, высушенной до хруста земли с редкими куртинами горькой полыни и розовыми стебельками солянки, выставляли дежурное охранение, разворачивали бастионом орудия и машины, городили внутри тесно палаточное жилье, обустраивали походный быт. Кто-то сгонял до реки и приволок оттуда два сорокалитровых бидона маринки, выловленной при помощи пары ручных гранат. Вот и вызвался Сашка потрошить черную рыбью брюшину и варить на всех уваристую ушицу, приправленную свежей лаврушкой, с россыпью перца черного, картохой и головешкой. Точно как варил ее полковник лет десять тому назад, сидя с ним, пацаненком, на берегу печальной русской речки Исеть. Разговоры за ушицей и за чайком горьким, чифиристым – они ведь долгие да томные. С мыслями, часто и не высказанными, про сродников, близких и дальних, про женщин оставленных, про жизнь и смерть, что соседствуют тут совсем близко, почти по-родственному. Про то, что кого-то, кто хлебает теперь из алюминиевой посудины сладкую рыбью юшку, завтра поволокут обратным путем в гарнизон, морщась и наблюдая, как пухнет на жаре, темнеет искалеченное его тело.

От страха ли, томившегося внутри весь этот день, от увиденного ли на мосту покойника с развороченным чревом, куда угодил неразорвавшийся НУРС, а может, и от худо прочищенной маринкиной брюшины к завершению трапезы собственное Сашкино брюхо крутило и бурлило ничуть не хуже танкового движка. Да и наружу рвалось с такой яростью, что у старшего лейтенанта ВВС словно крылья вдруг выросли и тот буквально в считаные секунды оказался посреди чистого поля позади доблестных войск. И лишь после этого вдарил, что называется, из всех калибров.

Полоскало и несло его долго. А как прочистило, утер «Комсомолкой» зад, рукавом – испарину со лба, натянул портки и только тут заметил светящийся зеленым взгляд, устремленный на него прямо из душной ночи. Шакал, уверили пацаны.

К новому рубежу подбирались потемну, предполагая, быть может, застать бандитов врасплох. Однако скрежет, лязг и грохот движущегося мотострелкового батальона слышался на многие километры окрест. Так что схоронившиеся среди тополей, зарослей разлапистого джузгуна и колючек дикой ежевики моджахеды и слышали, и знали наперед о всех приготовлениях шурави.

Покуда минометная рота отцепляла и устанавливала возле проселочной дороги свои тяжелые «васильки» и «подносы» на случай ближнего боя, покуда связисты разворачивали антенны для устойчивой связи с ротами, взводами, штабами, покуда выбирался из БТР заспанный, матерящийся народ, выстраивался, тряс подсумками, жег табак украдкой в кулак, кто-то и отливал тут же, на колеса боевых машин, небушко светлело тихонько, едва, словно хранило, берегло от предстоящей бойни неразумных этих солдат.

Командир батальона майор Васильев, человек малого роста, кряжистый, узловатый, с обветренным и плохо запоминающимся крестьянским лицом, с неуместной, дамской какой-то родинкой над верхней губой, стоял возле штабной машины истуканом, время от времени отдавая по рации короткие приказы ротным да взводным. Пригвоздив взглядом бесхозного наводчика, велел тому разворачивать рацию для связи с авиацией и неотлучно находиться поблизости.

Артподготовка из «васильков» беглым огнем по четыре мины в кассете была сокрушительной и недолгой. Кастрюльный их грохот, лязг лафетов, дальний, нарастающий гул разрывов, вздымающих в небо рваную поросль, древесные ошметки, комья серой земли и жижи, казалось, поселили во вражьих рядах ужас и смятение, расчистили безопасный путь для наших солдат. Все, что живо было еще недавно, испепелило раскаленным ураганом огня, вывернуло из-под земли все, в ней глубоко упрятавшееся, разорвало в клочья, посеяв в земле этой, в каждом ее клочке кислый смрад жженого тротила. Но стоило бойцам войти под сень тополей серебристых и, то и дело оглядываясь по сторонам, пройти под ней несколько сотен метров, как эфир вдруг наполнился матом отчаяния, в котором и слов не разобрать, только вой, стон, звериный рев да треск очередей. Засада. Плотный огонь. Настолько плотный, что, скорее всего, уже есть убитые. И будут еще.

Сашка никогда раньше не слышал в наушниках рации жуткой этой симфонии боя. И от воя этого о спасении, от шквалистого огня, что эхом бьет совсем рядом, но, главное, от невозможности помочь парням, с которыми всего-то несколько часов назад хлебал уху, байками веселил, делил бушлат или просто храпел обок, от беспомощности этой самому впору было завыть.

Комбат тем временем вызывает на подмогу окруженным бойцам две роты с левого и правого флангов. Но и их встречает плотный огонь.

– Авиация! – орет комбат Сашке. – Зови дежурных!

Два «крокодила» и так уже на подходе. Но куда их направлять, если наводчик – не с попавшими в окружение ротами, а, как распоследний бздун, возле штабной машины, под крылом комбата! И от этого на душе во сто раз гаже. Ротные в эфире голосят почем зря. Сашка – в эфир, стараясь перекричать какофонию за- сады:

– Пацаны, терпите! «Двадцать четвертые» на подходе. Работаем вслепую. От вас – расстояние до позиций. Дымовая шашка. И закопаться. Будет жарко!

В ответ услышал, что духи молотят метров за триста. С краю полянки. Возле сухого тополя. Свои позиции обозначим дымом. Линеечкой навигационной тут же на коленке рассчитал боевой путь, курс разворота, чтобы ударить не по нашим же войскам, а немного вбок и прямехонько по врагу. Тяжелые, трепет вселяющие «крокодилы», увешанные ракетными блоками под каждым крылом, лупоглазыми воздухозаборниками, вздрагивающей от вибрации и возбуждения грозной елдой «металлорезки» да еще и фугасами на платформах, как только заметили над деревьями струи желтого дыма, обозначавшие передовые позиции наших войск, тут же грузно развернули на позицию атаки. «Разрешите работать?» – слышит Сашка в эфире. «Работать разрешаю», – отвечает с замиранием сердца, явственно понимая, что, если что-то рассчитано не так, не учтено, не сказано, если заденет кого-то из наших, а случаи такие военная история знает во множестве, русская кровушка и его мундир замарает.

Шестьдесят четыре осколочно-кумулятивные неуправляемые ракеты «С-5», выпущенные с ведущего «крокодила» с пронзительным свистом и огненными всполохами, и еще столько же с «крокодила» ведомого, всего-то за несколько секунд превратили позиции духов в изрыгающий столбы пыли, протуберанцы взрывов, раскаленный до состояния плазмы тартар. И не было в нем живому спасения. Острая сталь осколков, обрученная с яростью тротила, рассекала человечью плоть, рубила стволы дерев, рушила саманные стены укрытий, распространяя окрест смрад горелого мяса, жженого пороха и паленых волос. Нездешний свет, метущийся огневым снопом в чистое небо и сухим ошметьем опадающий с неба вниз, словно вспарывал брюхо матушке-земле, глумился над ней по-дьявольски ожесточенно и беспощадно. И вновь. И вновь.

Вскоре все было кончено. Опроставшиеся смертью «крокодилы» возвратились в район боевого дежурства, и сердца людей теперь наполняла неизъяснимая радость, оттого что бой закончился и в этом бою погиб кто-то другой, а тебя вновь обнесло, пощадило нечто неведомое и великое, что некоторые называют судьба, а другие – везение и лишь считаные единицы – Господь. И не важно, в конце концов, как оно называется. Важно, что ты чувствуешь кожей тепло солнца, которое быстро сушит пот на твоем лбу. И превращает его в соль. Важно, что перепуганные стрельбой дрозды и щеглы возвращаются под тень ольхи и заливаются радостным щебетом. Важно, что бескрайняя лазурь неба так же бесконечна, как твоя молодая, бессмертная жизнь. И так будет всегда.

Сашке хотелось петь. Хотелось ржать и веселиться без причины. И он улыбался довольно глупо в обнимку со своей тяжеленной радиостанцией до тех пор, пока из зеленки не потянулись первые бойцы.

Серой воспаленной толпой тянулись они из-под сени дерев, падали на землю, чтобы долго, двигая кадыком, глотать теплую воду из походных фляг, дымить злым солдатским табаком, утирать о траву выпачканные землей и кровью ладони, глядеть в небо и долго молчать, а если и говорить, то обрывками злобных фраз.

Выносили и раненых – растерзанных и выпотрошенных мальчиков. У кого ляжку прошило. И он ковыляет теперь с кровавым пятном на портках, опираясь о плечо товарища. Другому противопехотной миной ногу отчекрыжило по колено. Несут его, горемыку, санитары. А он бузит. Сам пойти хочет. Третьему и вовсе разрывной пулей в живот угодило. Лежит на носилках в забытье. Мамку кличет. Иной вон солдатик хоть и при ногах, и при руках, с головой на плечах, только страдает, бедолга, погорше многих раненых своих товарищей. Оперением советской ракеты класса «воздух – земля» отсекло пареньку писюлек с яйцами. Воет собакой, с подвизгом, не разжимая рук на кровавом пятне в мошне и никого к себе не подпуская. «Застрыли-и-ли мя, су-у-у-ука!» – воет пацан санитару, что, исхитрившись, наконец вкалывает тому в ногу прямо сквозь портки шприц промедола. А вон и знатока устного народного творчества волокут. Осколком снесло хлопцу половину черепа. Да тот, как потом пацаны рассказывали, сразу не помер. Ухватился за шкирман сраженного пулеметной очередью лейтенанта да поволок его с мозгами набекрень за поваленный ствол. Дотащил и рядом с ним за деревцом помер. А лейтенант жив. Хоть и бурлит, клокочет в пробитом легком кровушка, однако же цел. Таращится на перепачканный труп спасителя, на серый его мозг с прилипшим ежевичным листочком и ревет.

Нет, не от слабости духа рыдает русский солдат и не от жалости к погибшему товарищу, а от того, что душа его уже примирилась и с войной этой, и с самой смертью, погрязла в них, словно в топкой трясине, и уж больше не находит в человеческом бытии ни смысла, ни чистоты божественной благодати, но только тьму бесконечную.



Поделиться книгой:

На главную
Назад