Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сожженные революцией - Анджей Анджеевич Иконников-Галицкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Скоро красногвардеец и солдат вошли с ружьями в комнату, спросили мою фамилию, документы… “А вы кто такие? И где ваши документы?” – в свою очередь потребовал я. – “Мы по ордеру Военно-революционного комитета. С нами сам комиссар”. <…>

Пришлось подчиниться силе, и я отправился. Уже рассвело, в автомобиле на улице я нашёл Ф. Ф. Кокошкина и его жену, которые тоже остановились у С. В. Паниной и, так же как и я, были обысканы и задержаны без какого-либо повода»[153].

Арест депутатов-кадетов – странная и непонятная история. Зачем было их бросать в темницу? На расстановку сил в Учредилке их арест никак не повлиял. Даже если иметь в виду, что 27 ноября ещё не было известно, прошёл ли Шингарёв на выборах (через несколько дней выяснилось – не прошёл), всё равно горстка либералов-кадетов не могла иметь никакого веса в собрании, где шестьсот депутатских мест принадлежали социалистическим партиям. Если же считать их заключение под стражу попыткой большевиков сорвать открытие всенародного представительства, то весьма странно, что этому не предшествовали и за этим не последовали другие аналогичные меры. Ещё в Декрете о земле, принятом 26 октября II съездом Советов, говорилось о передаче земли в распоряжение крестьянских Советов «впредь до Учредительного собрания»; да и само правительство Ленина с оглядкой на то же Учредительное собрание по-прежнему именовалось Временным. Отменить Учредилку большевики не решались до ареста кадетов, не решились и после, хотя этого решительно требовали матросы-анархисты и левые большевики, подкрепляя своё требование стрельбой на улицах Питера. Вообще даже складывается впечатление, что ленинская фракция большевиков держалась за прекрасную идею всенародной «Конституанты», видя в ней противовес угрожающему разгулу анархически-криминализированной толпы.

Кто инициатор ареста? Кто подписал ордер на неприкосновенных депутатов? Среди бумаг Петросовета и Совета Народных Комиссаров, выписанных до позднего вечера 28 ноября, ничего, намекающего на такую санкцию, не обнаруживается. Известно одно: арест осуществляли красногвардейцы под руководством некоего Гордона, как выяснилось, бывшего студента Кокошкина в Московском университете (вполне узнаваемый сюжет: ученик, предающий учителя). Впоследствии какой-то Гордон (по-видимому, этот) маячил в Питере в качестве комиссара одного из районов. Мелкая сошка, исполнитель.

Кто же принял решение?

А никто. Безликая сила под названием Революция.

Революция, на каждом шагу сопровождавшаяся криками о свободе, в свои первые же дни породила манию арестов. «Была какая-то эпидемия самочинных арестов… Казалось, что все граждане переарестуют друг друга», – вспоминает народный социалист Алексей Пешехонов ещё о мартовских днях. Он же, сам того не замечая, объясняет причину: «на толпу, которая уже заполнила комиссариат, мои приговоры (отпустить под подписку. – А. И.-Г.) производили неблагоприятное впечатление. Я вынужден был держаться преднамеренно резкого тона… Только таким путём мне удалось поддержать свой авторитет… как представителя революционной власти»[154]. Агрессия масс требовала крови. Единственный приговор, который производил в семнадцатом году «благоприятное впечатление» на толпу, был приговор смертный.

Вот как в горячие дни июльского кризиса матросы чуть не прикончили эсера Чернова, министра земледелия, сменившего на этом посту Шингарёва. Причём произошло это перед парадным подъездом Таврического дворца, резиденции Временного правительства. По собственным словам министра-потерпевшего, вооружённые матросы окружили его, схватили за руки и куда-то собрались вести; два члена ВЦИКа, большевики Рязанов и Стеклов, пытались прийти ему на помощь, но были грубо обруганы и получили «ряд увесистых пинков». «Селянского министра» уже затолкали в автомобиль (везти? куда? до ближайшей подворотни – на расстрел?), когда выбежавший из дворца Троцкий остановил кронштадтцев митинговой речью. Именно там и тогда прозвучали слова, приклеенные впоследствии советской пропагандой к разгульной балтийской матросне: «Краса и гордость революции». Польщённые кронштадтцы выпустили Чернова. А не то валяться бы ему с пулей в черепе под забором.

Уже в июле самые радикальные вожди не контролировали вооружённую массу; в лучшем случае еле-еле её сдерживали. Видимо, и ноябрьский арест депутатов был беззаконной «инициативой снизу», против которой правительство Ленина не смогло или не захотело возражать. Как возразишь против движения волны, если на этой волне и держишься?

Под Новый год, к Святкам, обстановка в Петрограде была накалена, несмотря на крепкие морозы. Бастовали государственные служащие, декретом СНК были запрещены оппозиционные газеты, по заснеженным неубранным улицам ходили демонстрации – «даёшь Учредительное собрание», «долой Учредительное собрание». Происходили стычки, лилась кровь. Матросы орали частушку: «Дайте ножик, дайте вилку, я зарежу Учредилку». 1 января был обстрелян автомобиль Ленина – то ли политическое покушение, то ли бандитский налёт. На следующий день в большевистской печати появились статьи-вопли с угрозой убивать сотню врагов за каждую революционную голову. Солдаты в Петропавловской крепости митинговали: прикончить ли арестантов-буржуев или подождать пока. В день открытия Учредительного собрания на углу Литейного и Захарьевской «братки» в бушлатах и шинелях под предводительством Павла Дыбенко расстреляли многотысячную демонстрацию, шедшую поддержать депутатов. Были убитые. Много.

Только к вечеру депутатам удалось собраться в Таврическом дворце. Едва набралось две трети состава; многих не хотели пропускать матросы и красногвардейцы. Правительство – Ленин и компания – нарочно опаздывало. Наконец, пришли; Свердлов (председатель ВЦИКа) зачитал с трибуны «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа» и потребовал утвердить советскую власть. Правые эсеры и меньшевики, составлявшие в зале большинство, засвистели, зашикали. Свердлов ушёл, ушли народные комиссары, а за ними – депутаты-большевики и левые эсеры. Заседание продолжалось странным образом. Кворума не было; по залу разгуливали, сидели в проходах, лузгали семечки, курили и матерились революционные солдаты и матросы. Правые эсеры во главе с Черновым принимали закон за законом, прекрасно понимая, что исполнять их не будет никто. В пятом часу ночи начальник так называемой охраны матрос-анархист Анатолий Железняков, рослый и прекрасный (запомним этого человека, с ним мы ближе познакомимся в Круге шестом), поднявшись на трибуну, прервал председателя.

СЦЕНА ИЗ ИСТОРИЧЕСКОЙ ДРАМЫ

Использован текст стенограммы ночного заседания Учредительного собрания[155]. 6 января, приблизительно 4 часа 40 минут утра.

Председатель (читает). …Право собственности на землю в пределах Российской республики отныне и навсегда отменяется…

В это время на трибуну поднимается гражданин матрос.

Гражданин матрос. Я получил инструкцию, чтобы довести до вашего сведения, чтобы все присутствующие покинули зал заседания, потому – караул устал.

Голоса. Нам не нужно караула.

Председатель. Какую инструкцию? От кого?

Гражданин матрос. Я являюсь начальником охраны Таврического дворца, имею инструкцию от комиссара.

Председатель. Все члены Учредительного собрания также очень устали, но никакая усталость не может прервать оглашения того земельного закона, которого ждёт Россия.

Страшный шум.

Крики. Довольно, довольно!

Председатель. Учредительное собрание может разойтись лишь в том случае, если будет употреблена сила!

Шум.

Голоса. Долой Чернова!

Начальник охраны (шум, не слышно). Я прошу покинуть зал заседания.

Председатель. Внесено следующее предложение: закончить заседание данного собрания принятием без прений прочитанной части основного закона о земле… Завтра заседание назначено в пять часов вечера…

Заседание, назначенное на пять вечера, не состоялось. Утром 6 января матросы разгоняли пытавшихся проникнуть во дворец депутатов прикладами.

Этим же утром Народный комиссариат юстиции выдал ордера на перевод Шингарёва и Кокошкина из крепости в Мариинскую больницу. Комиссару I Городского района Михайлову было поручено обеспечить конвой; он перепоручил это дело какому-то Куликову, начальнику отряда бомбометальщиков. Куликов выбрал пятерых солдат, старшим назначил красногвардейца С. И. Басова. Впоследствии Басов утверждал, что при этом Куликов советовал ему с заключёнными не церемониться, «а просто сбросить их в Неву». Басов поначалу недопонял; арестанты были доставлены в больницу и размещены в двух соседних палатах под охраной. Басов вернулся, доложил; Куликов обругал его, непонятливого, и послал за матросами.

К вечеру погода резко изменилась, запахло оттепелью. Около десяти часов вечера полтора десятка матросов вместе с тем же Басовым вошли в больницу, поднялись на третий этаж, двинулись по коридору, провожаемые взглядами посеревших от страха сестёр милосердия. Сначала ворвались в палату Шингарёва. Тот сидел на кровати и, по-видимому, молился. Матрос Оскар Крейс схватил его за горло, повалил на кровать. Шингарёв успел крикнуть: «Что вы, братцы, делаете?» – но «братцы» несколькими выстрелами и штыковыми ударами заставили его умолкнуть. Потом пошли к Кокошкину. Он, как значится в материалах дела, «спал» (видимо, притворялся спящим; трудно предположить мирный сон под грохот выстрелов из-за стенки). Тот же Крейс прижал его к кровати, а матрос Яков Матвеев прикончил выстрелами в рот и в сердце. Отметим на будущее тот факт, что Крейс и Матвеев состояли в так называемом отряде Железнякова. Что это за публика – увидим в Круге шестом.

Засим матросы и Басов покинули больницу, не забыв прихватить кожаную куртку Шингарёва.

V

Суда не будет

Из рассказа Александры Ивановны Шингарёвой, сестры Андрея Ивановича:

«Растерявшиеся сиделки от страха не знали, что делать. Проснувшиеся больные подняли тревогу. Кто-то побежал вниз, сказал швейцару. Пришёл дежурный врач. Кокошкин был мёртв. Андрей Иванович ещё жил, был в сознании; просил не делать перевязки, впрыснуть морфий и говорил: “Дети! Несчастные дети!” Пульса почти не было. Часа через полтора он умер, уже без сознания. Ночью все телефоны в больнице не действовали, и известить никого о происшедшем из больницы не могли. Только утром, около 9 часов, дали знать на квартиру Паниной»[156].

Из дневника Зинаиды Гиппиус. 7 января 1918 года:

«Убили. В ночь на сегодня. Шингарёва и Кокошкина. В Мариинской больнице. Красногвардейцы. Кажется, те самые, которые их вчера из крепости в больницу и перевозили. Какие-то скрылись, какие-то остались… <…>

Шингарёв был убит не наповал, два часа ещё мучился, изуродованный, Кокошкину стреляли в рот, у него выбиты зубы. Обоих застигли сидящими в постелях. Электричество в ту ночь в больнице не горело. Всё произошло при ручной лампочке»[157].

Из «Несвоевременных мыслей» Горького:

«Есть что-то невыразимо гнусное в этом убийстве больных людей, измученных тюрьмою. Пусть они понимали благо родины более узко, чем это понимают другие, но никто не посмеет сказать, что они не работали для народа, не страдали за него. Это были честные русские люди, а честных людей накоплено нами немного. И вот их убили, убили гнусно и “просто”»[158].

Переполох в городе поднялся большой. Похороны убитых кадеты превратили в демонстрацию. По приказу Ленина была сформирована следственная комиссия в составе секретаря Совета Народных Комиссаров Бонч-Бруевича, народного комиссара юстиции Штейнберга и народного комиссара по морским делам Дыбенко. Политическое лицо тройки понятно: ленинец, левый эсер-максималист и анархистствующий большевик. Состав определил результаты. Басова, Куликова и ещё шестерых участников самосуда, правда, арестовали и отправили в Петропавловку, чуть ли не в те же камеры, где несколькими днями раньше дрожали от холода и сырости их жертвы. Непосредственные же убийцы, Крейс и Матвеев, по версии официальных бумаг, «разысканы не были». Они, конечно же, нигде не скрывались, просто «братки»-матросы отказались выдать своих, а комиссию вместе с Лениным послали матерно. Впрочем, народные комиссары не очень-то и настаивали. Обстоятельства убийства вполне выяснились из показаний арестованных и свидетелей. Ленин объявил следственной комиссии благодарность и распустил её.

Ожидался суд. Друзья и однопартийцы убитых мечтали выступить на суде с обличениями большевиков. Князь Павел Долгоруков писал в камере Трубецкого бастиона обвинительную речь, в коей призывал судить не рядовых исполнителей преступления, а тех, кто незаконно захватил власть, санкционировал разгон Учредительного собрания, воздвиг гонения на кадетов. Благородный князь мысленно взывал к судьям: «Вы должны разобраться в степени их виновности и, разобравшись, вы должны признать, что главные, наиболее сознательные убийцы Шингарёва и Кокошкина это те, кто подписал декрет 28-го ноября. <…> Иначе – ваш суд – не суд, а классовая и политическая расправа, где под личиной суда и правды царит месть и бесправие»[159]. В газете «Новая жизнь» ту же мысль совестливо развивал Горький: «Я спрашиваю себя: если бы я был судьёю, мог бы я судить этих “простецов”? И, мне кажется, – не мог бы. А защищать их? Тоже не мог бы. Нет у меня сил ни для суда, ни для защиты этих людей, созданных проклятой нашей историей, на позор нам, на глумление всему миру»[160].

Долгорукова вскоре выпустили из тюрьмы, но приготовленная им речь не понадобилась. Наступало время не судов праведных, а как раз именно классовых и политических расправ, мести и бесправия.

Да и до суда ли тут: 18 февраля началось наступление немцев, Ленин кинулся писать: «Социалистическое отечество в опасности!» Потом Брестский мир, ссора большевиков с левыми эсерами, переезд правительства в Москву… Штейнберг, как и другие левые эсеры, вышел из Совета Народных Комиссаров и из соратника превратился во врага. Подготовленное под его руководством обвинительное заключение большевики сочли за благо сдать в архив. К тому же стремительно разрасталась Гражданская война, и озверение масс становилось востребовано на полях её сражений. Куликова и Басова выпустили из-под ареста и отправили на фронт. Страна проваливалась в новые круги ада; жизнь человеческая и права личности стоили не дороже стремительно обесценивающихся денежных бумажек – «керенок».

Несколько дополнений.

Александр Блок в холодной квартире на Пряжке закончил свою поэму «Двенадцать» 29 января, чуть ли не в тот самый день, когда Ленин, заслушав отчёт следственной комиссии, объявил её распущенной.

Больницу на Литейном вскоре переименовали. Не без своеобразной иронии Петросовет присвоил ей титул «больница имени жертв революции».

Что касается дочери Шингарёва Елены Андреевны, то она прожила очень долгую жизнь и скончалась в 2003 году в возрасте девяносто семи лет. Вообще судьбы детей Шингарёва сложились по-разному. Сыновья Владимир и Георгий оказались в эмиграции; младший Георгий погиб в двадцатилетнем возрасте в Праге при не вполне ясных обстоятельствах; старший Владимир перебрался в Париж, участвовал в общественной жизни русских эмигрантов, умер, насколько нам известно, во время немецкой оккупации. Дочери остались в Советской России. Как ни странно, их не тронули, даже не выслали из Ленинграда после убийства Кирова, когда высылали всех, имевших «социально-чуждое происхождение». Маргарита, художница, погибла во время блокады. Наталья, врач-хирург, дожила до почтенных семидесяти двух лет.

На Никольском кладбище Александро-Невской лавры в дальнем углу есть две скромные могилы, расположенные рядом, в общей ограде. Они не значатся в списке мемориальных захоронений, и к ним не ходят любознательные посетители. Простые металлические кресты, крашенные голубоватой краской, выцветшей почти добела. На крестах таблички. На одной подновлённая надпись: «Шингарёв Андрей Иванович, 1869–1918». А ниже: «Нечаева Елена Андреевна, 1906–2003». На другом кресте еле-еле можно прочитать фамилию «Кокошкин».

У Фёдора Фёдоровича детей не было.

VI

Убийство в Мариинской больнице

В стихах

I

Над омрачённым Петроградом глухая ночь сочилась ядом, вздымая чёрных труб анчар, и утыкала в небо пальцы — как будто в амфору гончар. И тучи, грузные скитальцы, в бинтах, устав от непогод, здесь свой замедлили поход и, развалясь, как на привале, над Петроградом ночевали. Ещё не кончилась война. С обрывком «…власть…», как с бантом модным, раскачивался над Обводным простреленный кумач. Со дна всплывали тёмные шинели домов. Шёл холод по реке. Средь мёртвой тьмы в особняке графини Паниной желтели, как в теремочке, окна: три весёлых капли. В них, внутри трёхгорлой колбы, сиротели три человечка (тьма с краёв), гомункулы, чудной наукой взращённые: князь Долгорукой, Андрей Иваныч Шингарёв да Фёдор Фёдорыч Кокошкин в своём всегдашнем сюртуке (в отглаженном воротничке головка – как яйцо в лукошке). Усы, пенсне. Блеск стёкол весел. В руке листок двоится. Вслух читает первым двум. Тех двух почти не видно из-за кресел. Земные выступили воды на бой с небесными. Открыть. Он им читал проект свободы. Он завтра будет говорить там, в Учредительном. Пусть Ленин поймёт: бунт жуток. Постепенен путь конституции. Они не знают, что творят…                 В те дни над обречённым Петроградом, над льдистым морем, трупным смрадом скитальцы-тучи жгли костры, метались клочья транспарантов и статуи глядели с крыш с растерянностью эмигрантов. Да, завтра будет бой. Да будет! Канун. Судьба. Тринадцать лет мы ждали. И настало. Свет мелькнул – и гаснет. Нас рассудит последний суд. В окне черно. Те – победили. Ясно. Но ведь с нами правда. Червь народа ещё не пробуждён. Во сне шевелится он страшно – не прикован, но и не свобода. Вот вышли: море, цепь, скала — но ни орла, ни Прометея. Пустое. Бездна. Провиденье. Полз дым по мареву стекла сигарно-трубочным надсадом и расплывался над сукном. Двоился мир.             А за окном над помрачённым Петроградом, над зимним утром, Летним садом, над новым окаянным днём неслись невидимые воды и бились прутья непогоды о шпили башен всех времен. И, гол, на площади широкой вздымался камень одинокий. Он плыл один средь мёртвых вод без змея и коня. Исход свершался. Там, в ночи беззвездной, над сводом мира, в вышине скакал багровый всадник бледный на неподвижно-злом коне.

II

Тогда по площади Сенатской прошли походкою солдатской. Подковки по камням. Раз! Раз! Двенадцать кожаных бушлатов. Двенадцать кованых прикладов. Двадцать четыре ямы глаз. Вприпрыжку спереди и справа — тринадцатый: троцкист Гордон, студент, еврейский мальчик. Он, как жребий, вытащен причудой судьбы из пустоты на свет. Он их ведёт. Ему Иудой сегодня быть. Прошло пять лет с тех пор, как он пришёл послушать Кокошкина: тот им читал курс права. Ученик мечтал весь мир насилия разрушить, оковы зла разбить. Теперь с бумагой от Петросовета идёт учителя-кадета арестовать. Вот эта дверь. – Семь тридцать. Сверим. (Тьма такая, и спит предутренняя дрожь.) Клац-клац по камушкам. – Войдёшь в парадное, не зажигая, И что есть силы в двери. Ты направо, ты и ты налево. Ну, с богом. Чёрт. —                  Из пустоты на свет – как в зал из киноленты. Чу, тишина. И – бум-бум-бум в железо. – Кто? И выдох: – Боже! – Откройте именем… – Слов больше не разобрать. Брань, топот, шум. И вдруг затихло. Встали. Охнул паркет. Тень. Тяжесть на плечах как бронзовая. И печать далёкого рассвета в окнах.

III

Печаль больничная, сиделка. Дверь. В коридоре до утра тень, милосердная сестра над лампой наклонясь, светлела. Фитиль-двойник за ней следил. Под стенкой часовой ходил, притоптывая от мороза. Целебный луч до дна, до мозга входил в глаза.              И думал он: «Как странно этот мир сплетён! Вот ровно сорок дней, как замер шум за окном. Конвой. Со дна мы всплыли в желть тюремных камер. И вдруг – больница, белизна… Какая ясная луна сквозь эти тучи проступила! И вся-то жизнь светла, ясна, как лучик, падающий на вот эти белые простынки. Бесшумный в колбе часовой, бесшумные несутся воды. Всё, всё, что нужно мне, – свободы сияние – передо мной в стекле двоящемся. Вон куцый щенок прижался у стены. И больше ничего: войны, знамён, декретов, революций. Смешно! Какая злая чушь меня бессилием томила! Но я освободился! Мимо! Я жив! Я вечности учусь. …………………………… Я знаю, жду: меня убьют. Сегодня, завтра… Скоро. Сколько осталось ждать ещё? Но скоро. Сегодня, может быть. Минут в ладони горстка. Да, сегодня меня убьют. Меня! За что? За то, что жив. Дышу. За то, что так люблю себя. Погоня бессмысленная. Плакал, мал, и мама гладила. За то, что жил, сам себя не понимал — я не имею права. Точка». Разделся, сел. Придвинул стул. Подумал. Снял пенсне. – Во имя Отца и Сына… Сохрани мя… — И не договорил. Заснул.

IV

Он спал. Луна ещё сквозила. На тонком личике легло сиянье от окна. Легко дышал. И ветка егозила меж рам. Забавно так во сне подёргивался усик: жалко и всё ж воинственно. Дрожало на тумбочке стекло пенсне. Вошли. Встал сторож. Двери. Шаг. По лестнице. Клевок подковок. Прикладов бряк. Шинель. Бушлат. Опять шинель. Хруп-хруп. Подкоркой почуяно: вон там. Толчки в гортань. Второй направо. Двери рывком. Над лампочкой зрачки огромные. Сиделка. Две их: тень, в угол вжавшаяся. Стой, паскуда! К стенке! На-ка, вытри! Шум. Выкрик Шингарёва: «Что вы, братцы, делаете?» Выстрел. Ещё. Шум. Хруст. Нелепый хрип. Шаги. Всё ближе. Двери, двери. И не проснуться. Раз. Два. Три. Считай ещё. Четыре. Ветер. Не вырваться и не вздохнуть. И не проснуться. Перегаром дохнуло. Звон над Петроградом. И – выстрел. В голову. И в грудь.

Круг шестой

Мамонт Дальский, Анатолий Железняков

Театр на крови

И наконец они от крика утомились И от меня, махнув рукою, отступились, Как от безумного, чья речь и дикий плач Докучны и кому суровый нужен врач. А. С. Пушкин

I

Происшествие на Лубянке

Никакие революции не имеют власти над погодой. В 20-х числах марта бурного 1918 года над Москвой светило радостное весеннее солнце, равно изливающее свои лучи на правых и виноватых, на убийц и мирных обывателей, на белых и красных. Было умеренно морозно, слежавшиеся сугробы ещё толком не начинали таять, но уже покрылись чёрной корочкой – предзнаменованием скорого тепла. Москва, ещё не побитая разрухой, не изнурённая голодом, выглядела оживлённой, особенно по контрасту с вымороженным, заплёванным, пустеющим Петроградом. Только что в Москву переехало Советское правительство, а за ним – эшелоны и сонмы всякого рода персонажей, для прежней Москвы нехарактерных: матросов в расклёшенных штанах, комиссаров в кожанках, офицеров с погонами и без погон, разнопартийных агитаторов в чёрных пальто или в полувоенных шинелях… Большевики, анархисты, эсеры правые и левые, недобитые кадеты, буржуи, пролетарии, солдаты, интеллигенты… Вся эта публика перетекала по улицам и переулкам, вихрилась на перекрёстках, сталкивалась и разбегалась. То и дело происходили шумные и небезопасные вспышки улично-революционной активности. Тут замитингуют матросы, там конспиративно, но у всех на виду сойдутся офицеры из савинковского «Союза защиты Родины и Свободы», а вот за углом гремят выстрелы: анархисты экспроприируют очередной буржуйский особняк.

Светлым днём 26 марта на Лубянской площади раздался редкий ещё тогда для Москвы звук: рык автомобильных моторов, скрип тормозов. В клубах весенней пыли перед помпезным зданием конторы торгового общества «Кавказ и Меркурий» замерли два покарябанных авто, грузовое и легковое. Из них вышли люди необыкновенного вида: кто в бушлате, кто в шинели, кто в кепке, кто в бескозырке; один в кожаной куртке, ещё один в чёрном долгополом пальто. Группа странных личностей – человек пять – решительно двинулась к дверям, и через пару секунд на них с испугом воззрились служащие «Кавказа и Меркурия». Личности с ног до головы были увешаны оружием: гранаты на поясах, пулемётные ленты через плечо, в руках – револьверы. Возглавляли банду двое: высокий седеющий красавец с огненным взором и щуплый кривоногий субъект в кожанке.

– Мы – анархисты! – крикнул субъект. – Руки вверх! Всем сидеть и стоять смирно! Идёт экспроприация!

– Ни с места, буржуйское отродье! Молитесь Богу! Или лучше кайтесь, ибо ваш бог – мамона! – возгласил красавец поставленным театральным голосом.

И потряс в воздухе чистеньким – как бутафорским, с иголочки – чёрным маузером.

В Москве уже успели привыкнуть к анархистским экспроприациям, которые совершались в последние месяцы чуть ли не ежедневно. Служащие общества покорно задрали запятнанные чернилами руки; управляющий уже был готов отмыкать кассы. Общество в ближайшее время подлежало национализации, и лежащие в сейфах ценности уже никому не принадлежали, кроме этого странного, сумасшедшего большевистского государства. Однако, вопреки ожиданиям перепуганных служащих, вооруженные личности ринулись не к бронированным сейфам и несгораемым кассам, а, размахивая воронёными стволами, побежали во двор. Там стояло несколько подвод, гружённых небольшими холщовыми мешками. Двое анархистов с револьверами остались караулить клерков, а остальные вывели подводы на улицу, быстро перекидали мешки в грузовик. Кривоногий напоследок бросил управляющему какой-то клочок бумаги, и через несколько минут вся компания скрылась в солнечном тумане вместе с добычей.

Что содержалось в невзрачных серых мешках? Не денежные купюры, не золото, не драгоценные камни, а опиум. Двести мешков по десять фунтов каждый. Восемьсот килограммов. Ни много ни мало.

Зачем опиум «Кавказу и Меркурию»? Этот вопрос заинтересовал агентов ВЧК, которые прибыли на место происшествия через полчаса после налёта.

Особую пикантность ситуации, между прочим, придавало то обстоятельство, что странное ограбление произошло ровно в полусотне шагов – через улицу – от здания страхового общества «Россия», только что переданного Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией. Сотрудники ВЧК несколько дней назад начали обживать его – и вот, под носом у товарища Дзержинского дерзкое ограбление. Поэтому допрос агенты вели нервно, на повышенных тонах.

Служащие торгового общества и управляющий (лица которых, едва успевшие оттаять, при появлении чекистов вновь стали приобретать зеленоватый мертвецкий оттенок) наперебой твердили агентам, что опиум законный, что закуплен он был легально для московских аптек. Действительно, до марта 1918 года оборот наркотических веществ в России не был запрещён и аптеки имели право использовать опиум, морфий и прочие одуряющие вещества для изготовления препаратов и даже продавать в чистом виде. Весной 1918 года советская власть запретила торговлю наркотиками. Вот у «Кавказа и Меркурия» и скопились остатки товара – якобы ожидали уничтожения. Объяснив сие, управляющий дрожащей рукой протянул чекистам мятый листок (тот, брошенный экспроприаторами), на котором читались машинописные буквы: «Московский Совет рабочих и солдатских депутатов…» и смутным пятном темнела круглая неразборчивая печать.

– Вот, граждане, ордер, – промямлил он, облизнув пересохшие губы. – Они ж с бумагой… Кто ж их знает, грабители или власть…

Не успев удержать вылетевшие слова, управляющий побледнел и запнулся. Но чекистам было не до дурацких оговорок какого-то контрика. Крупная ценность похищена, и неизвестно, для каких целей. Будет ли она брошена в топку разводящего пары паровоза Гражданской войны? И куда этот паровоз покатит – к белогвардейцам или к чернознамёнцам, к немцам или к казакам?

Тогдашние чекисты были народ в сыскном деле новый, неопытный, но даже для них найти налётчиков не составило труда: анархисты не только не скрывали своих криминальных проделок, но выставляли их напоказ. Те двое, руководившие налётом, известны были чуть ли не всей Москве. Как выяснили члены следственной группы после сопоставления показаний потерпевших и свидетелей, субъект в кожанке – не кто иной, как Фёдор Горбов, в недавнем прошлом рабочий-пекарь и политический ссыльный, а ныне член ВЦИКа Советов от Федерации анархических групп Москвы.

А вот седоватый красавец… – тут один чекист сел, другой встал, третий присвистнул – знаменитейший актёр, дебошир и авантюрист всероссийского масштаба Мамонт Дальский.

Через три дня чекисты – по личному распоряжению Дзержинского – нагрянули в гостиницу «Метрополь». Это здание в стиле модерн, расположенное в двух шагах от Кремля, весной 1918 года было чем-то вроде всероссийского политического общежития. Здесь обитали большевики, эсеры и меньшевики, комиссары Советского правительства и заклятые враги всякой власти, анархисты. Здесь же находилась штаб-квартира Московской федерации анархических групп. В номерах, занимаемых анархистами, был проведён обыск. Обнаружены бомбы, оружие, крупные суммы денег. Идя дальше по следу, чекисты задержали тёмного дельца Журинского. У него нашли часть похищенного в «Кавказе и Меркурии». Эту партию идейные грабители продали Журинскому за сто тысяч рублей. Деньги тоже нашлись – на квартире Мамонта Дальского. Деньги от Журинского получал именно он. Дальский был арестован.

II

Из досье…

Из личного дела Мамонта Дальского (если бы таковое было в руках у сотрудников ВЧК и если бы оно вообще существовало).

Фамилия, имя, отчество: Мамонт Викторович Неёлов.

Сценический псевдоним: Дальский.

Время и место рождения: 2 сентября 1865 года, село Кантемировка (это в Харьковской губернии, но ближе к Полтаве).

Происхождение: из дворян. Отец: Виктор Владимирович Неёлов, помещик небогатый, но человек, по-видимому, уважаемый, избирался мировым судьёй и предводителем дворянства. Дворянство его, однако, не древнее: с XVIII века, окончательно утверждённое только в предшествующем поколении. (Слухи о родстве с Ганнибалами, а через них с Пушкиным никаких документальных оснований не имеют.) Мать: Екатерина Андреевна Крыштофович, дочь гвардии поручика (чин невысокий, равный IX классу Табели о рангах).

Интересная деталь: дети Виктора Владимировича и Екатерины Андреевны были причислены к роду Неёловых не при рождении, а определением Харьковского дворянского собрания от 18 мая 1881 года. Стало быть, рождены они были до вступления родителей в законный брак. Впрочем, с кем не бывает.

Детей в семье восемь; кроме Мамонта – Софья, Ипполит, Сергей, Виктор, Екатерина, Владимир и Магдалина. И все, кроме старших Ипполита и Софьи, свяжут свою жизнь с театром. Сергей – актёр, театральный псевдоним Ланской. Виктор – актёр, сценограф, режиссёр, псевдоним Ромазанов. Екатерина – актриса, псевдоним Дальская. Магдалина – актриса, антрепренёр, псевдоним – тоже Дальская (по семейному преданию, именно от её уменьшительного имени – Даля – и был образован общий для двух сестёр и старшего брата псевдоним). Эта прекрасная Даля, по всей вероятности, отличалась живым темпераментом плюс авантюрным складом характера и жизнь свою закончила неблаголепно. В 1911 году, во время гастролей её труппы в Чите, в гостинице Даурской при неясных обстоятельствах погиб от огнестрельного ранения некий актёр Бартенев (псевдоним?). Магдалина Неёлова-Дальская была обвинена в убийстве и отдана по суд. Вскоре она скончалась, тоже не совсем ясно как, и дело осталось нераскрытым.

Возвращаемся к Мамонту.

Образование: окончил Харьковскую гимназию в 1883 году, учился на юридическом факультете Харьковского университета, откуда, однако, ушёл, не окончив второго курса.

Служба: короткое время служил канцеляристом, где – неизвестно.

Семейное положение: женился в 1887 году в Вильно на дочери полковника Татьяне Тарасовне Григорьевой. (Дочь Мамонта от этого брака, Вера, станет впоследствии актрисой и умрёт в ссылке в 1945 году.) Через четыре года супруга подала прошение на Высочайшее имя о дозволении ей жить отдельно и о выдаче ей отдельного от мужа паспорта, каковой и получила в 1894 году. Ещё через пять лет их брак был официально расторгнут. Причина развода – длительная интимная связь Мамонта Викторовича с горничной, Аннушкой Родионовой.

Второй женой Мамонта считается (не венчана) графиня Наталья Михайловна Стенбок, дочь эстляндского помещика графа Михаэля Эмиля Понтуса Стенбока.

(Тут внимание: по матери, урождённой Перемыкиной, вторая жена Дальского состоит в родстве с известным белогвардейцем полковником Борисом Перемыкиным, соратником Савинкова и Балаховича, участником их партизанских рейдов на Псковщине и в Белоруссии. В 1914 году, после разрыва с Дальским, она выйдет замуж за генерал-майора Алексея Едрихина-Вандама, а тот после революции станет одним из организаторов Белого движения на северо-западе России.

И ещё раз внимание: сын Мамонта и графини, Юрий Неёлов, офицер, в 1918 году перейдёт на службу к красным и в том же году вступит в брак с красавицей Еленой Сергеевной Нюрнберг. Через год он будет назначен адъютантом начштаба 16-й армии Евгения Шиловского, а ещё через два года Елена Сергеевна уйдёт от мужа-адъютанта к его командиру, Шиловскому. С ним счастливо проживёт восемь лет, пока не встретит в одном из московских художественно-артистических домов писателя Михаила Булгакова. Он станет её третьим мужем. А она сама постепенно превратится в булгаковскую Маргариту. Таким образом, Булгаков состоит в сложной степени свойства с Дальским: третий муж невестки по сыну от второго брака…)

Третья жена Дальского – Раиса Александровна Безбородкина, актриса, сценический псевдоним Райская, после смерти мужа взяла фамилию Мамонтова. Их дочь Лариса Мамонтовна Дальская (тут отцовский псевдоним стал фамилией) тоже не избежит актёрской доли: станет чтицей Ленинградской областной филармонии и выйдет замуж за Василия Топоркова, будущего народного артиста и лауреата Сталинской премии.



Поделиться книгой:

На главную
Назад