Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Марк Аврелий и конец античного мира - Эрнест Жозеф Ренан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Итак, церковь совершала уже не один подступ к империи. Из вежливости, конечно, но также и по совершенно правильному выводу из своих принципов, Мелитон не допускает, чтобы император мог приказать что-либо несправедливое. С удовольствием предоставляли людям верить, что некоторые императоры были не абсолютно враждебны христианству; любили рассказывать, что Тиверий предложил сенату возвести Иисуса в число богов, и только сенат не согласился. Заранее угадывается решительное предпочтение, которое церковь окажет власти, когда получит надежду на ее милости. Наперекор всякой правде, старались показать, что, Адриан и Антонин старались исправить зло, причиненное Нероном и Домицианом. Тертуллиан и его поколение скажут то же самое о Марке Аврелии, Правда, Тертуллиан будет сомневаться, чтобы можно было бы одновременно кесарем и христианином; но веком позднее эта несовместимость никого уже не будет поражать, и Константин возьмется доказать, что Мелитон Сардский проявил себя человеком очень прозорливым в тот день, когда он так хорошо постиг, за сто тридцать два года и сквозь проконсульские гонения, возможность христианской Империи.

Путешествие в Грецию, в Азию и на Восток, сделанное императором около этого времени, ни в чем не изменило его мыслей. С улыбкой, но не без некоторой внутренней иронии, увидал он этот мир софистов афинских, смирнских, услышал всех знаменитых профессоров, учредил в Афинах многие новые кафедры, говорил особенно с Иродом Аттидом, Элием Аристидом, Адрианом Тирским. В Элевзисе он вошел один в самые отдаленные части святилища. В Палестине, остатки иудейского и самарянского населения, доведенного последними возмущениями до крайней нищеты, встретили его с шумными возгласами, конечно, жалобами. Весь край был пропитан смрадом крайней бедности. Эти беспорядочные зловонные толпы превозмогли его терпение. Выведенный из себя, он воскликнул: «О маркоманны, о квады, о сарматы, я, наконец, нашел людей глупее вас».

Философ заглушил в Марке Аврелии все, кроме римлянина. Против еврейского и сирийского благочестия он питал инстинктивное предубеждение. Были, однако же, христиане очень недалеко от него. Его племянник, Уммидий Квадратус, имел при себе евнуха, называвшегося Гаицинтом, который был старшиной римской церкви. На попечение этого евнуха была отдана молодая девушка поразительной красоты по имени Марция, которую Уммидий взял в наложницы. Позднее, в 183 году, когда Уммидий был умерщвлен вследствие заговора Люциллы, Коммод нашел эту женщину в захваченном имуществе и взял ее себе. Постельничий Эклектос разделил участь своей госпожи. Поддаваясь капризам Коммода, иногда умея их себе подчинить, Марция приобрела над ним безграничную власть. Мало вероятно, чтобы она была крещена; но евнух Гаицинт внушил ей нежное сочувствие к вере. Он продолжал быть к ней близок и достигал через нее величайших милостей, в особенности для исповедников, сосланных в рудники. Впоследствии, выведенная из терпения чудовищем, Марция встала во главе заговора, который освободил империю от Коммода. Эклектос опять оказывается при ней в эту минуту. По странному совпадению, христианство оказалось очень близко замешанным в заключительную трагедию дома Антонинов, подобно тому, как за сто лет перед тем, в христианской среде составился заговор, положивший конец тирании последнего из Флавиев.

Глава XVIII. Гностики и монтанисты в Лионе

Прошло уже около двадцати лет, как азиатская колония в Лионе и Вене процветала во всех делах Христовых, несмотря на нередкие внутренние испытания. Благодаря ей, евангельская проповедь распространялась уже в долине Соны. Отенская церковь в особенности, была, во мкогих отношениях, дочерью лионской греко-азиатской церкви. Греческий язык долго был там языком мистицизма, и сохранил в продолжение столетий известное литургическое значение. Затем выступают как бы в неясной утренней полутени Тур (Tournus), Шалон, Дижон, Лангр, апостолы и мученики которых принадлежат по своему корню К лионской греческой колонии, а не к великой латинской евангелизации Галлии в III и IV веке.

Таким образом, от Смирны до недоступных частей Галлии протянулась борозда сильной христианской деятельности. Лугдуно-венская община вела оживленную переписку с коренными церквями Азии и Фригии. Удобство плавания по Роне помогало скорому ввозу всех новинок; иное евангелие недавней фабрикации, система, только что измышленная александрийским хитроумием, проявление духа, введенное в моду малоазийскими сектантами, узнавались в Лионе или Вене почти на другой день после их появления. Живое воображение жителей было проводником еще более могучим. Экзальтированный мистицизм, чуткость нервов, доходящая до истерии, горячность сердца способная на все жертвы, но и способная довести до всех безумств, таков был характер этих галло-греческих христианских общин. На глубокочтимом Пофине, старце свыше девяносто лет отроду, лежала трудная задача управления этими душами, более пламенными, чем покорными, и которые в самой покорности искали вовсе не суровой отрады исполненного долга.

Ириней сделажся правой рукой Пофина, его викарием, если можно так выразиться, и нареченным его преемником. Писатель обильный и опытный полемист, он тотчас по прибытии в Лион принялся писать по-гречески против всех христианских тенденций, несогласных с его собственной, и в особенности против Власта, который хотел вернуться к иудаизму, и против Флорена, который допускал, как гностики, Бога добра и Бога зла. Учение Валентина, по своей широте и философской внешности, приобретало в лионском населении многих последователей. Опровержение его Ириней сделал как бы своей специальностью. Ни один правоверный полемист ранее его не понимал настолько глубину гнозиса и его противохристианский характер.

Валентин был своего рода умственный щеголь, который, конечно, никогда бы не успел ни заменить католическую церковь, ни овладеть управлением ей. Гностицизм поднялся по Роне в лице наставника гораздо более опасного, разумею Маркоса, который обольщал женщин странным способом совершения евхаристии и наглостью, с которой он уверял их, что им дан дар пророчества. Его способ причащения приводил к самым опасным вольностям. Выставляя себя преподателем благодати, он уверял женщин, что сносится с их ангелами-хранителями, что они предназначены к высокому сану в его церкви, и приказывал им приготовиться к мистическому союзу с ним. «От меня и посредством меня, — говорил он им, — ты получишь Благодать. Расположись, как невеста, принимающая жениха, чтобы ты сделалась тем, что я, а я бы стал тем, что ты. Приготовь ложе свое к принятию семени света. Вот нисходит на тебя благодать; отверзай уста, пророчествуй!» — Но я никогда не пророчествовала, я не умею пророчествовать, — отвечала бедная женщина. Он удваивал заклинания, пугал, ошеломлял свою жертву. «Отверзай уста, говорю я тебе, и говори; все, что ты скажешь, будеть пророчеством». Сердце посвящаемой билось усиленно, ожидание, смущение, мысль, что, быть может, она в самом деле станет пророчествовать, кружили ей голову, она бредила наудалую. Потом ей изображали скаванное ею, как преисполненное возвышеннейшего смысла. С этой минуты несчастная погибала. Она благодарила Маркоса за сообщенный ей дар, сирашивала, чем может отблагодарить, и сознавая, что передача ему всего имущества слишком недостаточна, предлагала ему самое себя, если он удостоит принять. Часто случалось, что таким образом гибли лучшие и благороднейшия, и уже отовсюду слышалось о кающихся, обреченных плачу на весь остаток дней, которые получив от соблазнителя причастие и пророческое посвящение, отступали от всего этого с омерзением, и являлись в правоверную церковь умолять о прощении и забвении.

Такой человек был особенно опасен в Лионе. Мистический и страстный характер лионских женщин, их несколько вещественная набожность, их склонность к необычному и к приступам чувствительности подвергали сугубой опасности всяческих падений. В Лионе тогда произошло то, что и теперь происходит в женской публике городов южной Франции, при появлении модного проповедника. Новый вид проповеди очень понравился. Самые богатые дамы, отличавшиеся прекрасной пурпурной каймой одежд, оказались самыми любопытными и неосторожными. Соблазненные таким образом христианки вскоре разочаровывались. Совесть их жгла, жизнь представлялась отныне поблекшей. Одни всенародно исповедывали свой грех и возвращались в церковь; другие, стыда ради, не решались на это и оставались в положении самом фальшивом, ни в церкви, ни вне ее, Наконец, третьи впадали в отчаяние, удалялись от церкви и скрывались, «с плодом, полученным от сношений с сынами гнозиса», прибавляет насмешливо Ириней.

Опустошения, произведенные в душах этим мрачным соблазнителем, были ужасны. Говорили о волшебных напиткаи, ядах. Кающиеся признавались, что он совершенно истощил их, что они любили его любовью сверхчеловеческой, роковой. Рассказывали в особенности о гнусном поступке Маркоса с одним азиатским диаконом. У диакона была жена редкой, красоты. Она поддалась этому опасному гостю и одновременно потеряла чистоту веры и честь своего тела. С тех пор Маркос всюду таскал ее за собой, к великому соблазну церквей. Добрые братья жалели ее и с грустью с ней разговаривали, чтобы возвратить ее в лоно, что им и удалось, хотя с трудом. Она возвратилась к вере, призналась в своих грехах и несчастьях и провела остаток жизни в постоянной исповеди и покаянии, рассказывая, по смирению, все, что она претерпела от колдуна.

Всего хуже было то, что Маркос подготавливал учеников, таких же страшных соблазнителей женщин, как и он сам, которые присваивали себе звание «совершенных», приписывая себе высшую науку, утверждая, что «они одни испили полноту гнозиса невыразимой Добродетели», и что эта наука возносила их над всякой другой властью, так что они могли свободно делать все, что хотели. Утверждали, что способ их посвящения был очень неприличен. Устраивалось помещение в виде спального покоя; затем с обрядами сомнительного мистицизма и заклинаниями совершались как бы духовные бракосочетания, по образу высших сизигий. При помощи своих обрядов и некоторых заклинаний, обращенных к Софии, маркозианцы воображали даже, что они получают род невидимости, которая скрывает их во время пребывания в брачных часовнях от взоров Верховного судьи. Как все гностики, они в избытке употребляли помазания маслом и бальзамом, пользуясь ими для совершения всякого рода таинств, аполитроз или искуплений, заменяющих даже крещение. Их елеопомазание умирающих было трогательно и одно осталось в употреблении.

Пофин и Ириней энергически сопротивлялись этим порочным руководителям. В этой борьбе, Ириней почерпнул мысль своего большого сочинения «против ересей», обширного арсенала доводов против всех разновидностей гностицизма. Его прямое и уравновешенное суждение, философское основание, которое он присвоивал христианству, его ясные и чисто деистские понятия об отшониениях между Богом и человеком и даже самая его умственная ограниченность предохраняли его от заблуждений, порождаемых неудержным умозрением. Гибель его друзей Флорина и Власта служила ему примером. Он видел спасение единственно в средней лииии, представляемой вселенской церковью. Авторитет этой церкви, ее кафоличность казались ему единственным критерием истины.

Гностицизм, действительно, исчез из Галлии, частью вследствие сильной ненависти, которую он внушил правоверным, частью путем медленного преобразования, которое из всех заносчивых его теорий сохранило лишь безобидный мистицизм. Мрамор III века, найденный в Отене, сохранил нам маленькое стихотворение, представляющее, как восьмая книга предсказаний Сивиллы, акростих ixers. Благочестивым валентинианцам и правоверным мог одинаково нравиться особенный стиль этого странного произведения:

«О божествениое племя небесного iхеrs, прими с благоговейным сердцем бессмертную жизнь среди смертных; обнови свою душу, возлюбленный, в божественных водах вечными струями Софии, одаряющей сокровищами. Прими пищу, сладкую, как мед Спасителя святых: вкушай по голоду, пей по жажде; ты держишь ixers в ладоням рук твоих».

Монтанизм, также как и гностицизм, посетил долину Роны и имел там большой успех. Даже при жизни Монтана, Присциллы и Максимиллы в Лионе с восхищением говорили об их пророчеотвах и сверхъестественных качествах. Имея корень в мире очень близком к монтанизму, лионская церковь не могла остаться равнодушна к движению, которое увлекло Фригию и смущало всю Малую Азию. Страшные предвещания новых пророков, благочестивые подвиги пепусских святых, их блестящие духовные проявления, этот возврат чудес первых апостольских дней это множество известий, которые одно за другим приходили из Азии и повергали в изумление весь христианский мир, не могли не взволновать их чрезвычайно. В этих аскетах они вновь видели как бы самих себя. Разве их Веттий Епагат своими лишениями не напоминал знаменитейших назиров. Поэтому большинство находило вполне естественным, что источник Божиих даров еще не иссяк. Несколько выдающихся членов лионской церкви были родом из Фригии. Некий Александр, по профессии врач, живший в Галлии уже несколько лет, был родом оттуда же. Этот Александр, который всех удивлял своей любовью к Богу и смелостью своей проповеди, казался одаренным всеми апостольскими духовными дарами.

Таким образом, издали, лионцы нам кажутся принадлежащими во многих отношениях к пиетистскому малоазийскому кругу. Они стремятся к мученичеству, видят видения, получают духовные дары, наслаждаются беседами с Святым Духом или Параклетом, постигают церковь как девственницу. Горячая вера в наступление царствия Божия постоянное помышление об Антихристе и о конце мира были, так сказать, общей почвой, из которой эти пламенные восторженности черпали свои жизненные соки. Но трогательное послушание, в связи с редким практическим здравым смыслом, предостерегало большинство лионских верующих против злого духа, который нередко скрывался под этими тщеславными странностями.

Действительно, иногда прибывали из Фригии странные существа, проявлявшие христианскую возбужденность, нисколько не управляемую разумом. Некто Алкивиад, прибывший оттуда в Лион, удивил церковь своими крайними лишениями. Он осуществлял все отречения пепусских святых, абсолютную бедность, чрезмерные воздержания. Он считал нечистым почти все созданное, и люди задавались вопросом, как он мог жить, отрицая очевиднейшие жизненные потребности. Благочестивые лионцы сначала считали все это похвальным, но абсолютность фриийица стала их беспокоить. Иногда Алкивиад казался им помешанным. Как Тациан и многие другие, он принципиально осуждал целый разряд созданий Божиих и соблазнял многих братьев тем, что возводил свою жизнь в правило. Соблазн усилился, когда, после ареста в числе прочих, он упорно продолжал свои воздержания. Потребовалось небесное откровение, чтобы возвратить ему рассудок, — как мы это скоро увидим.

Ириней, столь твердый по отношению к маркионизму и гностицизму, проявил гораздо менее решительности относительно монтанизма. Святость фригийских аскетов его трогала; но он слишком ясно понимал христианское богословие, чтобы не видеть опасности новых учений о пророчестве и Параклете. Он не называет монтанистов в числе еретиков, против которых он вооружился, хотя энергически порицает некоторые вредные притязавия, не называя, однако, их авторов, и осторожность, которую он при этом соблюдает, ясно показывает, что он не хочет постановить фригийских пиетистов на одну доску с схизматическими сектами. Человек порядка и иерархии прежде всего, он, по-видимому, кончил тем, что признал в них лжепророков; но он долго колебался, прежде чем пришел к этому строгому заключению. Все лионцы разделяли его затруднения. Чтобы из них выйти, они задумали посоветоваться с Элевтером, который незадолго перед тем наследовал Сотеру на римской кафедре. Римский епископ уже был тем авторитетом, к которому прибегали в затруднительных случаях, советником несогласных церквей, центром, где приходили к соглашению и дружбе.

Глава XIX. Лионские мученики

Лион и Вена были в числе самых блестящих центров Христовой церкви, когда ужасающая гроза разразилась над этими молодыми общинами и обнаружила благодатные дары силы и веры, которые оне в себе заключали.

Шел семнадцатый год царствования Марка Аврелия. Император не изменялся; но общественное мнение раздражалось. Свирепствовавшие бедствия, опасности, угрожавшие империи, объяснялись как последствие безбожия христиан. Отовсюду народ умолял власть поддержать национальный культ и наказать поносителей богов. К несчастью, власть услышала. Последние два или три года царствования Марка Аврелия были омрачены зрелищами, совершенно недостойными такого превосходного государя.

В Лионе народное возбуждение дошло до бешенства. Лион был центром великого культа Рима и Августа, который был как бы цементом единства Галлии и печатью ее общения с империей. Вокруг знаменитого алтаря, воздвигнутого при слиянии Роны и Соны, ширился союзный город, составленный из представителей шестидесяти народов Галлии, город богатый и могучий, весьма привязанный к культу, бывшему причиной его существования. Ежегодно 1 августа, в торжественный день ярмарок Галлии и годовщину освящения алтаря, там собирались делегаты всей Галлии. Они составляли так называеыый Concilium Galliarum, собрание незначительное в политическом отношении, но весьма важное по значению общественному и религиозному. Справлялиеь праздники, состоявшие в состязании в красноречии на греческом и латинском языке и в кровавых играх.

Все эти установления давали национальному культу большую силу. Христиане, не присоединявшиеся к нему, должны были казаться атеистами, безбожниками. Выдумки на их счет, всеми принимавшияся на веру, повторялись с злостными прибавлениями. Рассказывали, что они справляют Феистовские пиры, предаются кровосмешениям по образцу Эдипа. He останавливались ни перед какой нелепостью, ссылались на неописуемые безобразия, на преступления, каких никогда не бывало. Тайные общества с показной таинственностью во все времена возбуждали подобные подозрения. Прибавим, что излишества некоторых гностиков, и в особенности маркозианцев, придавали этому некоторое правдоподобие, что и было одною из причин — и притом не из посдедних, — по которым правоверные так были злы на этих сектантов, которые их марали в общественном мнении.

Прежде чем дойти до казней, недоброжелательство выразилось в ежедневных придирках и всякого рода оскорблениях. Начали с того, что проклятое население, которому приписывались все несчастья, поставлено было в карантин. Христианам запретили посещать бани, форум, показываться публично или даже в частных домах. Когда попадался христианин, тотчас подымался безобразный крик, его били, волокли, побивали каменьями, заставляли спасаться за заграждениями. Один Веттий Епагат, по общественному своему положению, избегнул этих посрамлений; но его влияния было недостаточно для предохранения от народной ярости братьев по вере, присоединение к коим все лионцы называли помрачением ума.

Власти вмешались в дело, сколько могли позднее, и отчасти, чтобы положить предел невыносимым беспорядкам. В известный день все, считавшиеся христианами, были арестованы и отведены на форум трибуном и городскими дуумвирами и допрошены всенародно. Все признали себя христианами. Императорского легата pro proetore не было в городе; в ожидании его, обвиняемые подверглись страданиям сурового тюремного заключения.

Когда императорский легат прибыл, процесс начался. Предварительные пытки применялись с крайней жестокостью. Молодой и благородный Веттий Епагат, который до тех пор не подвергался притеснениям постигшим его одноверцев, не выдержал. Он явился в суд и вызвался защищать обвиняемых, доказать, по крайней мере, что они не заслуживают обвинения в атеизме и безбожии. Поднялся страшный крик. Что население нижних частей города, фригийцы, азиатцы, предавались порочным суевериям, казалось весьма просто; но чтобы человек значительный, обыватель верхнего города, нобиль страны, выступил защитником подобных безумств, показалось невыносимым. Императорский легат грубо отверг справедливое требование Веттия. «И ты тоже христианин?» спросил он его. — «Да, я христианин», отвечал Веттий, во весь свой голос. Его все-таки не арестовали; конечно, потому, что в этом городе, где права состояния жителей были весьма различны, он был огражден каким-нибудь иммунитетом.

Допрос был продолжительный и жестокий. Те, которые еще не были арестованы и продолжали подвергаться в городе всяким оскорблениям, не отходили от исповедников. За плату им позволяли служить им, ободрять их. Всего больше боялись обвиняемые не пыток, а того, чтобы некоторые из них, менее подготовденные к этим страшным испытаниям, не допустили себя отречься от Христа; человек десять несчастных, действительно, не выдержали и на словах отреклись от веры. Эта слабость страшно огорчяла заключенных и окружавших их братьев. Утешило их то, что аресты продолжались каждодневно и что верующие, более достойные мученичества, заполнили пустые места, оставленные отступничеством в рядах фланга избранников. Гонение вскоре распростравиюсь на венскую церковь, которую сначала, по-видимому, щадили. Лучшие люди обеих церквей, почти все основатели галло-греческого христианства, были собраны в лионских тюрьмах, готовые к предстоявшему им страшному приступу. Ириней не был арестован. Он был в числе тех, которые окружаии исповедников, видели все подробности их борьбы, и, быть может, мы ему обязаны рассказом о ней. Напротив, старец Пофин был с самаго начала присоединен к своей пастве, разделял день за днем ее страдания и, хотя умирающий, не переставал ее поучать и ободрять.

По обычаю, установившемуся при больших уголовных процессах, рабов арестовали вместе с господами. Некоторые из них были язычники. Пытки, которым господа подвергались, их ужаснули. Приставленные к суду солдаты шепнули им, что надо было говорить, чтобы избавитъся от пыток. Они заявили, что человекоубийства, кровосмешения, действительно, происходили, что чудовищные рассказы о безнравственности христиан нисколько не были преувеличены.

Негодование публики тогда дошло до крайней степени. До тех пор, верующие, оставшиеся на свободе, находили некоторое снисхождение у родных, близких, друзей. Теперь они встречали одно презрение. Решено было довести искусство мучителей до последних ухищрений, чтобы и от верующих добиться признаний в преступлениях, которые должны были причислить христианство к чудовищным явлениям, навсегда проклятым и забытым.

Действителъно, палачи превзошли самих себя, но не поколебали геройства жертв. Возбуждение и радость, что они страдают вместе, приводило их в состояние, близкое к анестезии. Они воображали, что освежаются божественной водой, источаемой из ребра Иисусова. Публичность их поддерживала. Какая слава — явить всенародно свое слово и веру! Это становилось как бы вызовом, и очень немногие сдавались. Докязано, что самолюбие бывает иногда достаточным для внушения кажущегося геройства, когда оно поддержано публичностью. Языческие актеры выдерживали, не поддаваясь, страшные терзания. Гладиаторы сохраняли спокойствие лица в виду очевидной смерти, чтобы не обнаружить слабости перед толпой. To, что там было тщеславием, превращалось в небольшем кругу заточенных вместе мужчин и женщин в благочестивый восторг и ощутимую радость. Мысль, что в них страдает Христос, преисполняло их гордостью и превращало самые слабые создания в существа как бы сверхъестественные.

Венский диакон Санкт блистал в числе наиболее мужественных. Язычники знали, что ему известны церковные тайны, и потому старались добиться от него какого-нибудь слова, которое послужило бы оонованием для гнусных обвинений, возводимых на общину. Им не удалось узнать даже его имени, ни имени города, откуда он был родом. ни был ли он свободным или рабом. На все вопросы, он отвечал по-латыни: Я христианин. Это служило ему именем, родиной, племенем, всем. Никакого другого признания язычники не получили. Такое упорство удваивало бешенство легата и палачей. Истощав безуспешно все средства, они придумали прикладывать раскаленные добела медные полосы к самым чувствительным органам. Санкт в это время оставался непреклонным, не отступая от своего упрямого признания: «я христианин». Его тело стало сплошной язвой, окровавленной массой, изломанной в судорогах, без подобия человеческого. Верующие торжествовали, говоря, что Христос ниспосылает своим нечувствительность и во время истязаний заступает их место, чтобы страдать вместо них. Всего ужаснее то, что через несколько дней истязания Санкта возобновились. Исповедник был в таком состоянии, что содрогался от боли при одном прикосновснии. Палачи возобновили одну за другою его жженые язвы и нанесенные раны, повторили над каждым органом страшные испытания первого дня. Надеялись, что он сдастся или умрет в мучениях, что устрашило бы остальных. Этого не случилось. Санкт так все выдержал, что его спутники поверили чуду и стали утверждать. что вторая пытка его излечила, выпрямила его члены и возвратила ему человеческий образ.

Матур, бывший лишь новообращенным, также показал себя мужественным воином Христовым. Что касается рабыни Бландины, то ее дело явилось показателем совершившейся революции.

Бландина принадлежала даме-христианке, которая, без сомнения, посвятила ее в веру Христову. Сознание своего общественного уничижения только побуждало ее сравняться с своими господами. Истинное освобождение раба, освобождение путем героизма, было в значительной мере ее делом. Раб-язычник предполагается по существу злым, безнравственным. Как же всего лучше его возвысить и освободить, как не путем доказательства, что он снособен к тем же добродетелям и к тем же жертвам, как и человек свободный? Можно ли относиться с презрением к женщинам, которые проявили в амфитеатре еще поразительнейшую высоту души, чем их госпожи? Добрая лионская рабыня слышала, что суждения Божии ниспровергают людские видимости, что Господь часто избирает самое смиренное, самое некрасивое, самое презираемое для посрамления того, что кажется прекрасным и сильным. Проникнувшись своей ролью, она призывала пытки и горела желанием пострадать. Она была маленькая женщина, слабая телом, так что верующие трепетали, что она не выдержит мучений. Ее госпожа, в особенности, бывшая в числе заключенных, боялась, что это слабое и робкое существо окажется не в силах громко исповедывать веру. Бландина проявила поразительную энергию и бесстрашие. Она утомила палачей, сменявшихся при ней с утра до вечера. Побежденные мучители признались, что истощили все свои пытки и объявили, что не понимают, как она еще может дышать с телом изломанным, пробитым. Они уверяли, что она должна бы была умереть после каждой из пыток, которым она была подвергнута. Блаженная, подобно мужественному атлету; почерпала новые силы в исповедывании Христа. Сказать: «Я христианка: мы дурного не делаем» было для нее подкрепляющим и анестезирующим средством. Произнеся их, она как бы возвращала себе прежнюю силу и шла освеженная на новую борьбу.

Это героическое сопротивление раздражило римскую власть. К терзаниям пытки прибавили пребывание в тюрьме, которое постарались сделать возможно тягостным. Исповедников поместили в темные и невыносимые камеры. Их ноги вставляли в кододки, растягивая их до пятого отверстия; не упустили ни одной из жестокостей, бывших в распоряжении тюремщиков, для причинения страдания их жертвам. Некоторые умерли в этих карцерах. Подвергнутые пытке выдерживали тюрьму удивительно. Их раны были так ужасны, что казалось непонятным, как они могли жить. Отдаваясь всецело ободрению других, они сами казались одушевленными божественной силой. Как опытные атлеты, они все могли выдержать. Напротив, последние арестованные, еще не пытанные, почти все умирали вскоре после заточения в темницу. Их сравнивали с неискушенными новичками, тела которых, не привыкшие к мучениям, не могли выдерживать испытания тюрьмы. Мученичество более и более являлось своего рода гимнастикой или гладиаторской школой, к которой необходима была продолжительная подготовка и своего рода предварительные упражнения.

Хотя отделенные от остального мира, благочестивые исповедники жили жизнью вселенской церкви, с необыкновенною напряженностью. Они нисколько не считали себя отделенными от братьев и озабочивались всем, что занимало католичество. Появление монтанизма было крупшейшим делом той минуты. Только и было разговоров, что о пророчествах Монтана, Феодота, Алкивиада. Лионцы интересовались этим тем более, что они во многом разделяли фригийские идеи и что некоторые из них, как например Александр врач, Алкивиад аскет, были, по меньшей мере, поклонниками, а частью и последователями движения, возникшего в Пепузе. Шум, вызванный несогласиями по поводу этих новшеств, достиг до них. Они не имели другого разговора и между пытками обсуждали эти явления, которые, без сомнения, — они желали бы найти верными. Пользуясь авторитетом, придаваемым исповедникам званием узника Иисуса Христа, они написали на эту щекотливую тему несколько писем, исполненных терпимости и любви. Признавалось, что заточенным за веру принадлежала в последние дни их жизни своего рода миссия для умиротворения церковных несогласий и разрешения имевшихся вопросов им присваивалась в этом отношении особая благодать и привилегия.

Большая часть посланий, написанных исповедниками, были адресованы церквам Азии и Фригии, с которыми лионские верующие были связаны столькими духовными узами; одно из них быдо адресовано папе Элевтеру и должно было быть доставлено Иринеем. Мученики там горячо хвалили молодого священника.

«Желаем тебе радости в Боге во всем и навсегда. Мы поручили доставку тебе этих посланий нашему брату и товарищу Иринею, и просили тебя считать его очень рекомендованным, как ревностного исполнителя завещания Христова. Если бы мы полагали, что положение что-либо может прибавить к заслуге, мы рекомендовали бы его тебе, как священника нашей церкви, по званию, коим он действительно облечен».

Ириней не уехал немедленно; должно даже полагать, что смерть Пофина, последовавшая вскоре затем, совсем не позволила ему уехать. Письма мучеников были доставлены по адресу лишь позднее, вместе с посланием, заключавшим рассказ об их геройской борьбе.

Старый епископ Пофин ослабевал с каждым днем. Старость и тюрьма истощали его силы; только желание мученичества его, казалось, поддерживало. Он едва дышал в тот день, когда ему пришлось предстать перед судом. У него, однако же, нашлось довольно голоса, чтобы достойно исповедывать Христа. Видно было, по тому почтению, которым его окружали верующие, что он был их духовным главой; поэтому он возбуждал большое любопытство. На пути из тюрьмы в суд, городские власти пошли за ним; окружавший его отряд солдат с трудом пробивался сквозь толпу; раздавались самые разнообразные крики. Так как христиан звали то последователями Пофина, то учениками Xриста, то некоторые спрашивали, не Христос ли этот старик? Легат спросил его: «Кто бог христиан?» — «Ты его познаешь, если ты этого достоин», отвечал Пофин. Его грубо поволокли, избили. Без уважения к его преклонному возрасту, бывшие к нему ближе били его кулаками и ногами; стоявшие дальше бросали в него, что попадало под руку; все сочли бы себя виновными в безбожии, если бы не сделали всего от них зависевшего для его оскорбления; думали, что таким образом отмщают за оскорбление, нанесенное их богам. Старика привели обратно в тюрьму полумертвым; через два дня он испустил последнее дыхание.

Резкую противоположность представлял, придавая положению высокую степень трагизма, вид тех, которые уступили силе истязаний и отреклись от Христа. Их за это не отпустили; факт, что они были христианами, заключал в себе признание в преступлениях против общего права, за которые их преследовали даже после их отступничества. Их не отделили от собратьев, оставшихся верными, и применили к ним те же усугубления тюремных мучений, что и к исповедникам. Действительно, тех преследовали только за то, что они назывались христианами, без присоединения какого-либо специального преступления. Другие же сами себя подвергли своим признанием обвинению в человекоубийстве и чудовищных здодеяниях. Поэтому их вид был жалок до крайности. Радость мученичества, надежда на обещанное блаженство, любовь ко Христу, дух, ниспосылаемый Отцом, облегчали исповедникам все испытания. Отступники, напротив, терзались раскаянием. Всего виднее различие обнаруживалось при переходах между тюрьмою и судом. Исноведники шли спокойные и радостные, их лица выражали кроткое величие и просветлевие. Их цепи казались нарядом брачущихся во всей красе своих одеяний. Христиане воображали, что обоняют вокруг себя то, что они называли «благоуханием Христовым»; некоторые уверяли даже, что их тела выделяли чудный запах. He таковы были бедные ренегаты. Пристыженные, с поникшей головой, без красоты, без достоинства, они шли как простые преступники. Даже язычники называли их подлецами и презренными, убийцами, уличенными собственными показаниями. Прекрасное имя христиан, которым так гордились те, которые платили за него жизнью, им больше не принадлежало. Эта разница в выступлении производила сильнейшее впечатление. Поэтому часто случалось, что арестуемые христиане тотчас исповедывали свою веру, чтобы отнять у себя всякую возможнооть отступления.

Благодать иногда щадила этих несчастных, которые так дорого платились за минуту слабости. Бедная сирианка, слабого телосложения, родом из Библоса, в Финикии, отреклась от имени Христова. Ее вновь стали пытать, надеясь извлечь из ее слабости и робости признания в тайных, чудовищных злодеяниях, в которых обвиняли христиан. Она как бы пришла в себя на дыбе и, будто пробуждаясь от глубокого сна, энергически отвергла все клеветы. «Как можете вы думать, — сказала она, — чтобы люди, которым запрещено есть кровь животных, стали есть детей?» С этой минуты она назвалась христианкой и разделила участь прочих мучеников.

День славы, наконец, наступил для части этих заслуженных воинов, которые свой верой основывали веру будущего. Легат приказал устроить один из тех гнусных праздников, которые состояли в выставке казней и звериных боев, которые, наперекор воле гуманнейшего из императоров, были в ходу более чем когда-либо. Эти ужасные зрелища повторялись в определенные числа; но нередко были и экетренные казни, когда имелись в наличности звери, для показа народу, и несчастные, обреченные растерзанию.

Празднеотво происходило, вероятно, в городском амфитеатре Лиона, т. е. колонии, расположенной по скатам Фурвиера. По-видимому, он находился у подножия холма, близ теперешней пдощади Св. Иоанна, перед собором: улица Трамасак указывает направлелие его большой оси. Полагают, что он был построен лет за пять перед тем. Неистовая толпа покрывала ступени и громкими криками звала христиан. Матур, Санат, Бландина и Аттал были выбраны для зрелища этого дня. Они одни его и заполнили; не было затем гладиаторских боев, разнообразие которых так нравилось народу.

Матур и Санкт вновь пережили в амфитеатре весь ряд истязаний, как будто ранее ничем мучены не были. Их сравнивали с атлетами, которые, после нескольких частных побед оставлялись для последней орьбы, за которую давали окончательный венец. Орудия пытки были расставлены вдоль так называемой Spina и превращали арену в подобие Тартара. Пощады жертвам не дали никакой. Начали, по обычаю, с омерзительного шествия, в котором приговоренные шли нагими мимо укротителей зверей, получая от каждого страшные удары хлыстом по спине. Потом выпустили зверей. Это был самый возбуждающий момент дня. Звери не загрызали своих жертв немедленно; они их кусали, волокли, их зубы впивались в нагое тело, оставляя кровавые следы. Зрители тогда обезумевали от восторга, страстно перекликаясь со ступеней амфитеатра. Действительно, главная приманка античного зрелища заключалась в том, что публика в него вмешивалась. Как при бое быков в Испании, зрители приказывали, распоряжались подробностями, судили о мастерстве наносимых ударов, решали вопросы о жизни и смерти. Ненависть к христианам дошла до того, что публика требовала применения к ним самых страшных пыток. Раскаленный докрасна железный стул был едва ли не самым адским измышлением искусства палачей. Матура и Санкта на него посадили. Отвратительный запах горелого мяса наполнил амфитеатр и еще усилил исступление разъяренной толпы. Твердость духа обоих мучеников была поразительна. От Санкта не добились ничего, вроме единственного, неизменного слова: «Я христианин». Оба мученика, казалось, не могли умереть, с другой стороны звери как-будто их избегали. Пришлось их прикончить последним ударом, как делалось с приговоренными к бою со зверями и гладиаторами.

В продолжение всего этого времени Бландина оставалась подвешенной к столбу на съедение зверям, которых на нее натравливали. Она все время молилась, устремив глаза к небу. Ни один зверь в этот день не захотел ее тронуть. Это бедное, маленькое, нагое тело, выставленное на показ тысячам зрителей и огражденное от их любопытства лишь узким поясом, обязательным по закону для актрис и приговоренных к смерти, не возбудило, по-видимому, в присутствующих никакой жалости; но для мучеников оно получило мистическое значение. Столб Бландины показался им крестом Иисусовым; тело их подруги, сияющее белизною в отдалении амфитеатра, напомнило им тело распятого Христа. Радость созерцания образа кроткого агнца Божия сделала их бесчувственными ко всему. С этой минуты, Бландина стала для них Иисусом. В минуты страшных страданий, взгляд, устремленный на распятую сестру, наполнял их радостью и рвением.

Аттал был известен всему городу; поэтому толпа вызывала его громкими криками. Его обвели вокрут арены в предшествии доски, на которой было написано по-латыни: HIC EST ATTALUS CHRISTIANUS. Он шел твердым шагом, со спокойствием ясной совести. Народ требовал для него жесточайших мук. Но императорский легат, узнав, что он был римским гражданином, все прекратил и приказал отвести его обратно в темницу. Так кончился день. Бландина, привязанная к столбу, все еще тщетно ждала зубов какого-нибудь зверя. Ее отвязали и отвели назад в тюрьму, чтобы она в другой раз послужила потехой народу.

Дело Аттала не было единственным. Число обвиняемых росло с каждым днем. Легат счел долгом написать императору, который в половине 177 года был, по-видимому, в Риме. Для подучения ответа потребовались недели. В этот промежуток времени, заключенные избыточно наслаждались мистическими радостями. Пример мучеников оказался заразительным. Все открекшиеся от Христа раскаялись и потребовали нового допроса. Некоторые христиане сомневались в действительности подобных обращений; но мученики решили вопрос, протянув руку отступникам и сообщив им часть бывшей в них благодати. Признали, что в подобных случаях живой может вновь оживить мертвого; что в великой общине церковной имевшие слишком много ссужали недостаточных; что извергнутый из церкви, как недоносок, мог некоторым образом в нее возвратиться, быть зачат вторично, вновь припасть к девственным сосцам и восстановить связь свою с источниками жизни. Таким образом, истинный мученик был постигаем, как имеющий власть заставить дьавола изрыгнуть из своей пасти тех, которые были уже пожраны. Это особенное право было правом снисходительности, прощения и христианской любви.

В лионских исповедниках поразительно было то, что слава их не ослепляла. Их смирение равнялось их мужеству и их святой свободе. Эти герои, которые по два и по три раза исповедывали свою веру в Христа, которые не устрашились зверей, тело которых было покрыто ожогами, ссадинами, язвами, не смели называть себя мучениками, не позволяли даже, чтобы их так называли. Если кто из верующих, письменно или устно, так их называл, они его тотчас останавливали. Наименование мученика, они присвоивали, во-первых, Христу, свидетелю верному и истинному, перворожденному из мертвых, первоучителю жизни в Боге, и после него тем, которые уже сподобились умереть, исповедуя веру; так что их звание было как бы утверждено печатью и юридической скрепой. Себя же они считали лищь скромными и смиренными исповедниками, и просили своих братьев непрестанно о них молиться, чтобы они сподобились хорошего конца. Они не только не превозносились перед бедными отступниками, не проявляли высокомерия и суровости; как чистые монтанисты и, позднее, некоторые мученики III века, но, напротив относились к ним с материнским чувством и непрестанно проливали о них слезы перед Господом. Они никого не обвиняли, молились за палачей, находили для всех проступков смягчающия обстоятельства, прощали и не предавали проклятию. Некоторые ригористы считали их слишком снисходительными к отступникам. Они отвечали примером св. Стефана: «Если он молился за тех, которые побивали его камнями, то может ли быть не позволено молиться за своих братьев?» Напротив, здравые умы поняли, что именно милосердие заключенных составлядо их силу и доставляло им торжество. Они постоянно проповедывали мир в согласие и потому оставили после себя своей матери церкви и братьям своим не прискорбнейшие терзания, не раздоры и ссоры, как некоторые, хотя и мужественные исповедники, а лишь отраднейшие воспоминания радости и совершенной любви.

Здравый смысл исповедников был столь же замечателен, как и их мужество и доброта. Они сочувствовали монтанизму, в виду проявляемого им энтузиазма и рвения к мученичеству; но порицали его крайности. Алкивиад, вкушавший только хлеб и воду, был в числе заключенных и хотел продолжать такое питание в тюрьме. Исповедники неодобрительно отнеслись к этим страняостям. После первого боя в амфитеатре, Атталу было видение. Ему открылось, что путь Алкивиада неправильный и что он напрасно с преднамеренностью избегает того, что создано Богом и таким образом причиняет соблазн своим братьям. Алкивиад дал себя убедить и с этих пор стал есть все безразлично, воздавая за все благодарение Богу. А заключенные полагали, что имеют в среде своей постоянный источник вдохновения и непосредственно получают внушения св. Духа. Но то, что в Фригии приводило лишь к злоупотреблениям, здесь становилось побуждением к геройству. Лионцы монтанисты по рвению к мученичеству; но они глубокие католики по умеренности и отсутствию всякой гордыни.

Ответ императора, наконец, прибыл. Он был суров и жесток. Всех упорствующих в вере повелено было казнить, всех отрекшихся освободить. Подходил великий годовой праздник, справляемый у алтаря Августа, при участии представителей всех племен Галлии. Дело христиан оказывалооь очень кстати, для придания этому празднику особого значения и торжественности.

Чтобы поразить умы, устроили род театрального судилища, куда торжественно привели всех заключенных. Их спрашивали только, какой они веры? Тем из назвавшихся христианами, которые, по-видимому, имели права римского гражданства, тут же рубили головы; прочих оставили ддя зверей; некоторые были, однако, помилованы. Как и следовало ожидать, ни один из исповедников не проявил слабости. Язычники надеялись, по крайней мере, на то, что бывшие отступники возобновят свои противохристианские заявления. Их допрашивали отдельно, чтобы оградить их от воздействия восторженности прочих, указав на немедленное освобождение, как последствие отречения. Это был решающий момент, сильнейший натиск боя. Сердце верующих, бывших еще на свободе и присутствовавших при этой сцене, замирало от страха. Фригиец Александр, известный всем, как врач и пылавший безграничным рвением, стоял как можно было ближе к судьям и делал допрашиваемым энергические знаки головой, чтобы побудить их к исповеданию веры. Язычники сочли его бесноватым; христианам его кривляния напомнили муки деторождения, вторичного рождения отступников, возвратившихся в лоно церкви. Александр и благодать восторжествовали. Кроме небольшого числа несчастливцев, запуганных пытками, отступники отреклись от прежних показаний и объявили себя христианами. Язычники рассвирепели. Александра назвали виновником этих преступных отречений, арестовали его и привели к легату. «Кто ты?» спросил тот. — «Христианин», отвечал Александр. Раздраженный легат приговорил его к растерзанию зверями. Казнь была назначена на следующий день.

Возбуждение толпы верующих было так велико, что их гораздо менее заботила предстоявшая ужасная смерть, чем вопрос об отступниках. Вновь отрекшиеся внушали мученикам крайнее отвращение. Их назвали детьми погибели, негодяями, опозорившими церковь, утратившими последше остатки веры, уважения к брачному одеянию и страха Божия. Напротив, загладившие нервоначальную вину были воссоединены с церковью и вполне с нею примирены.

Утром 1 августа, в присутствии всей собравшейся в амфитеатре Галлии, ужасное зрелище началось. Народ особенно интересовался казнью Аттала, который, после Пофина, казался истинным главой лионского христианства. Неясно, почему легат, отнявший его в первый раз у зверей, как римского гражданина, теперь мог его отдать на растерзание; но факт несомненен. Аттал и Александр вступили первыми на арену, усыпанную песком и тщательно пройденную граблями. Они героями вынесли все пытки, орудия коих были установлены на арене. Александр не произнес ни единого слова, ни разу не вскрикнул; сосредоточенный в самом себе, он беседовал с Богом. Когда посадили Аттала на раскаленный докрасна железный стул и его тело, обгорая со всех сторон, издавало отвратителышй зловонный дым, он сказал народу по-латыни: «Вы людей пожираете, а мы ничего дурного не делаем». Его спросили: «Как зовут Бога?» Он отвечал: «У Бога нет имени, подобного человеческим именам». Обоим мученикам дан был смертный удар после того как истощены были все ужасы, какие сумела изобресть римская жестокость.

Празднества продолжались несколько дней; и ежедневно бои гладиаторов приплавлялись пытками христиан. Вероятно, что жертвы выводились попарно, и каждый день умерщвляли одну или несколько пар. Сюда же, на арену, ставили тех, которые были помоложе и предполагались слабыми, чтобы вид страданий близких устрашил их. Бландина и пятнадцатилетний юноша, по имени Понтик, были оставлены для последнего дня. Таким образом, они были свидетелями всего выстраданного другими, и ничто их не поколебало. Ежедневно возобновлялись попытки уговорить их; старались заставить их поклясться богами. Они отвергали это с презрением. Озлобленный народ забыл всякий стыд и жалость. Бедную девушку и ее юного друга подвергли всему гнусному циклу пыток, бывших на арене. После каждого испытания им предлагали поклясться. Бландина явила сверхчеловеческую высоту души. Она никогда не быда матерью; этот ребенок, которого пытали на ее глазах, стал ее сыном, рожденным в мучениях. Думая единственно о нем, она шла с ним на каждое новое истязание, ободряя и уговаривая его выдержать до конца. Зрители видели это и были поражены. Понтик умер, вынеся полностью весь ряд мучений.

Из всей священной рати оставалась одна Бландина. Она торжествовала и сияла восторгом. Она считала себя матерью, видевшей победу всех своих сыновей и представившею их для увенчания Великому Царю. Эта смиренная служанка явилась вдохновительницей геройства своих товарищей. Ее пламенная речь возбуждала и поддерживала слабые нервы и замирающие сердца. Поэтому она устремилась к пыткам, перенесенным ее братьями, как бы на брачный пир. Мысль о славном и близком исходе всех испытаний заставляла ее плясать от радости. Она сама пошла на крайнюю оконечность арены, чтобы не лишиться ни одного из нарядов, которыми пытки должны были украсить ее тело. Начали жестоким сечением, которое истерзало ее плечи. Потом выпустили зверей, которые только покусали и поволокли ее. He освободили ее и от гнусного раскаленного стула. Наконец, затянули на ней сеть и выпустили на нее разъяренного быка, который поднял ее на рога и несколъко раз ее подбрасывал, так что она падала на землю всею тяжестью. Но блаженная уже ничего не чувствовала; она наслаждалась высшим блаженством, внутренно беседуя с Христом. Пришлось и ее добить, как прочих замученных. Толпа, наконец, пришла в восхищение. При выходе только и было разговоров, что о бедной рабыне. «Правда, — говорили галлы, — никогда на нашей земле женщина столько не страдала!»

Глава XX. Восстановление лионской церкви. — Ириней

Ярость фанатиков все еще не была удовлетворена. Она насытилась трупами мучеников. Тела исповедников, задохшихся в тюрьме, были брошены собакам, и приставлена была стража, днем и ночью, чтобы никто из верующих не мог предать их земле. Что касается бесформенных останков, убранных с арены, руками или граблями, в споларий, раздробленных костей, клочьев, вырванных зверями, обожженых или обугленных членов, отрезанных голов, искалеченных туловищ, то все это также оставлено было без погребения, как на свалке, неприкрытое от стихий, но под охраною солдат, которых продержали на страже шесть дней. Это гнусное зрелище возбуждало в язычниках различные размышления. Одни полагали, что проявлен был избыток человечности и что следовало бы подвергнуть мучеников еще более жестоким терзаниям; у других проступала насмешка и даже, иногда, как бы отголосок жалости: «Где ж их Бог? — говорили они. — На что им пригодился этот культ, который они предпочли жизни?» Христиане очень скорбели, что не могли схоронить останков святых тел. Избыток ожесточения язычников они сочли доказательством злобы, достигшей высшего предела и признаком близкого суда Божия. «Пусть! — говорили они, — значит, еще было мало». И прибавляли, вспоминая свои откровения: «Хорошо, неправедный пусть еще делает неправду; праведный да творит правду еще». Они сделали попытку убрать тела ночью, пробовали подкупить и упросить солдат. Все было напрасно. Власти ожесточенно охраняли эти жалкие останки. Наконец, на седьмой день, повелено было сжечь зловонную кучу и бросить пепел в протекавшую поблизости Рону, чгобы не осталось от нее на земле никакого следа.

В этом образе действий была не одна задняя мысль. Воображали, что совершенное исчезновение трупов лишит христиан надежды на воскресение. Эту надежду язычники считали причиной всего зла. «Именно из-за уверенности в воскресении, — говорили они, — они вводят у нас этот новый странный культ, презирают самые страшные пытки и идут навстречу смерти с охотой и даже с радостью. Посмотрим, как-то эти воскреснут и сможет ли их бог взять их из наших рук». Христиане успокаивались мыслью, что Бога нельзя победить, и что он сумеет найти останки своих слуг. Впоследствии, действительно, вообразили чудотворные явления, которые открыли местонахождение пепла мучеников, и все средние века были уверены, что обладают ими, как-будто римская власть их не уничтожила. Народ пожелал присвоить этим невинным жертвам наименование Маккавеев.

Всех жертв было сорок восемь. Оставшиеся в живых члены столь жестоко испытанных церквей сомкнулись быстро. Веттий Епагат вновь оказался тем же, что и прежде, добрым гением, опекуном лионской церки. Ее епископом он, однако, не сделался. Различие между духовным по профессии и светскими людьми, которые всегда такими останутся, уже сделалось чувствительным. Ириней, ученик Пофина, получивший поэтому, если можно так выразиться, клерикальное воспитание и привычки, занял место своего наставника в управлении церковью. Быть может, он и составлял, от имени общин лионской и венской, прекрасное послание к церквам Азии и Фригии, дошедшее до нас в наибольшей своей части и заключающее в себе весь рассказ о геройской борьбе мучеников. Это одно из необыкновеннейших произведений всех вообще литератур. Никто не начертал более поразительной картины той степени энтузиазма и самоотвержения, какой может достигнуть человеческая природа. Это идеал мученичества, с возможно меньшим проявлением гордыни со стороны мученика. Конечно, лионский рассказчик и его герои люди легковерные; они верят в Антихриста, который явится и опустошит мир; видят во всем воздействие зверя, злого духа, которому добрый Бог позволяет (неизвестно почему) временно торжествовать. Ничего нет страннее этого Бога, который устраивает себе цветочное убранство из мучений своих слуг и любовно располагает свои удовольствия по разрядам: одних отдает зверям, других обезглавлению, третьих удушью в тюрьме. Ho по восторженности, по мистическому тону слога, по духу кротости и относительного здравого смысла, которыми проникнуто все это повествование, оно кладет почин совсем новой риторике, и является жемчужиной христианской литературы во II веке. К окружному своему посланию, галльские исповедники присоединили письма о монтанизме, написанные исповедниками в тюрьме. Вопрос о монтанистских пророчествах получал такое значение, что они сочли себя обязанными высказать свое мнение по этому предмету. Вероятно, Ириней и тут был их представителем. Крайняя осторожность отиосительно монтанизма, которой он придерживается во всех своих писаниях, миролюбие, которое он всегда вносил во все споры, вследствие чего много раз замечено было, что никто правильнее его не назывался, так как Irenоеоs значит «мирный», заставляют предполагать, что его мнение было проникнуто сильным желанием соглашения. С обычным своим благоразумием, лионцы, без сомнения, высказались против крайностей, но рекомендовали терпимость, которая, к несчастью, не всегда достаточно соблюдалась в зтих жгучих пререканиях.

Ириней, отныне поселившийся в Лионе, но поддерживавший постоянные сношения с Римом, явил в себе образец совершенного духовного лица. Его ненависть к сектам (собственный его грубый хилиазм, перенятый от азиатских presbyterі, не казался ему сектантским учением), и ясное понимание опасностей гностицизма побудили его написать обширные полемические сочинения, произведение ума ограниченнаго, без сомнения, но вполне эдравого нравственного сознания. Благодаря ему, Лион был некоторое время центром издания самых важных христиансквх сочинений. Как все великие учители церкви, Ириней находит возможным соединять тончайший практический смысл с такими верованиями в сверхъестественные обстоятельства, которые теперь нам кажутся несогласимыми с здравым умом. Далеко уступая Юстину в философском мышлении, он гораздо правовернее чем тот, и оставил более глубокий след в христианском богословии. С пламенной верой он соединяет удивительную умеренность, с редкой простотой-глубокое понимание науки управления церковью, руководительства душами; наконец, он яснее всех до него бывших, усвоил себе представление о вселенской церкви. Он менее талантлив, чем Тертуллиан, но как много он его выше по образу действий и сердцу. Один из всех христианскнх полемистов, обличавших ереси, он проявляет участливое отношение к еретику и остерегается клеветнических выводов правоверия.

Сношения между церквями верхней Роны и Азией становились все более и более редкими, и потому ближайшие латинские влияния мало-помалу взяли верх. Ириней и окружавшие его азиатцы посдедовали уже относительно Пасхи западному обычаю. Греческий язык выходил из употребления; вскоре латынь сделалась языком этих церквей, которые в IV в. уже ничем существенным не отличались от остальных церквей Галлии. Следы греческого происхождения исчезали, однако, весьма медленно; некоторые греческие обычаи в литургии сохранились в Лионе, в Вене, в Отене до полного расцвета средних веков. Но в летописи вселенской церкви занесено иеизгладимое воспоминание: этот маленький азиато-фригийский островок, затерянный среди западной тьмы, вдруг просиял несравненным светом. Надежная доброта наших племен, в соединении с блестящим геройством и славолюбием восточных выходцев, выразилась в явлении возвышеннейшей красоты. Бландина на кресте в глубине амфитеатра просияла, как бы новый Христос. Кроткая, бледная служанка, привязанная к позорному столбу на новой Голгофе, доказала, что на службе святому делу рабыня не уступает свободному мужчине и иногда может его превзойти. Ни слова дурного о лионских ткачах, ни о правах человека. Стары предки этого дела. Лион, бывший городом гностицизма и монтанизма, станет городом вальденцев, Pauperes de Lugduno, и наконец, обширнейшим полем битвы, самой страстной борьбы противоположных принцицов современного сознания. Слава тем, кто страдает за что-либо! Надеюсь, что силой прогресса настанет день, когда громадные постройки, неосторожно вовдвигаемые новейшим католицизмом на высотах Монмартра и Фурвьера, станут храмами высшей Амнистии, где будут алтари для всех стремлений к истине, для всех принесенных в жертву, для всех мучеников.

Глава XXI. Цельс и Лукиан

Упрямый консерватор, который, проходя мимо изувеченных трупов лионских мучеников, говорил сам себе: «Слишком были мягки; надо будет придумать наказания построже!» был не более ограничен, чем те политики, которые во все века надеялись остановить религиозные или общественные движения казнями. Религиозные и общественные движения побеждаются временем и успехами разума. Сектантский социализм 1848 года исчез через двадцать лет, без всяких специальных регрессивных законов. Если бы Марк Аврелий, вместо львов и раекаленного стула, прибет к начальной школе и рационалистскому государственному преподаванию, он гораздо успешнее предупредил бы увлечение мира сверхъестественным элементом христианства. К несчастью, борьба происходила не на надлежащей почве. Нет расчета ошибочнее, как борьба с религией при условии поддержания и даже усиления религиозного начала. Показать вздорность всего сверхъестественного, — вот путь к радикальному излечению фанатизма. Между тем, на эту точку зрения никто не становился. Римский философ Цельс, человек просвещенный, с большим здравым смыслом, опередивший по некоторым вопросам выводы новейшей критики, написал книгу против христианства, не для того, чтобы доказать христианам, что их представление о вмешательстве Бога в земные дела несогласно с тем, что мы видим в действительности, но чтобы убедить их, что они напрасно не пользуются религией в том виде, как она установлена.

Этот Цельс был, по-видимому, другом Лукиана и в сущности разделял, кажется, скептицизм великого самосатского насмешника. Именно по его желанию, Лукиан написал остроумный очерк об Александре из Абонотика, где нелепость веры в сверхъестественное так хорошо изображена. Лукиан говорит с Цельсом вполне откровенно и изображает его как безусловного поклонника великой освободительной философии, которая спасла человека от призраков суеверия и предохраняет его от всех пустых верований и заблуждений. Оба друга, также как и Лукреций, считают Эпикура святым, героем, благодетелем рода человеческого, божественным гением, единственным, который видел истину и осмелился ее высказать. С другой стороны, Лукиан говорит о своем друге, как о превосходнейшем человеке. Он хвалит его мудрость, справедливость любовь к правде, мягкость его нрава, приятность его обращения, Его сочинения кажутся ему самыми полезными и прекрасными в настоящем веке, способными открыть глаза всем, одаренным некоторым разумом. Цельс, действительно, избрал своей специальностью обличать обманы, которым подвержено бедное человечество. Ему были крайне противны чародеи и выводящие ложных богов, в роде Александра из Абонотика, но в общих принципах, он был, повидимому, менее тверд, чем Лукиан. Он писал против чародейства, скорее чтобы разоблачить шарлатанство чародеев, чем чтобы показать совершенную вздорность их искусства. В вопросе о сверхъестественном, его критика тождественна с критикой эпикурейцев; но окончательного вывода он не делает. Он ставит на одну доску астрологию, музыку, естественную историю, колдовство, угадыванье. Большую часть фокусов он отвергает, как обманы; но некоторые признает. Он не верит языческим легандам, но находит их величественными, чудными, полезными для людей. Пророки вообще представляются ему шарлатанами, но искусство предсказывать будущее он все-таки не считает пустой мечтой. Он скептик, деист или, если угодно, последователь Платона. Его религия очень сходна с религией Марка Аврелия и Максима Тирского и с тем, что будет впоследствии религией императора Юлиана.

Бог, мировой порядок, вверяет свою власть частным богам, как бы демонам или министрам, к которым и направлен культ политеизма. Этот культ законен или, по крайней мере, весьма приемлем, когда его не доводят до крайностей. Он становится строго обязательным, когда он является национальной религией, причем каждый должен поклоняться божественному по образцу, завещанному предками. Истинный культ заключается в том, чтобы постоянно поддерживать свою мысль устремленной к Богу, отцу всех людей. Внутреннее благочестие главное; жертвоприношения только знак. Что же касается поклонения, воздаваемаго демонам, то это обязательство маловажное, удовлетворяемое движением руки, и не следует считать это серьезным делом. Демоны ни в чем не нуждаются, и не должно слишком увлекаться магией, ни магическими поступками. Но не следует быть и неблагодарным. К тому же все виды благочестия полезны. Служить низшим богам, значит быть угодным великому Богу, от которого они зависят. Воздают же христиане множество преувеличенных почестей сыну Божьему, недавно явившемуся в мир и подобно Максиму Тирскому, он держится философии, которая позволяет ему признавать все культы. Он признавал бы и христианство наравне с прочими верованиями, если бы христианство ограничивалось притязанием лишь на известную долю истины.

Провидение, угадывание, храмовые чудеса, оракулы, бессмертие души, будущие награды и наказания представляются Цельсу составными частями государственного вероучения. Надо помнить, что в то время возможность колдовства считалась почти догматом. Дозволялось быть эпикурейцем, атеистом, нечестивцем; но за отрицание магии можно было поплатиться жизнью. Все секты, кроме эпикурейцев, учили, что она действительно существует. Цельс верит ей серьезно. Рассудок доказывает ему ложность общепризнаваемых верований в сверхъестественное; но недостаточность его научной подготовки и политические предрассудки мешают ему быть последовательным. Он поддерживает, по крайней мере в принципе, верования столь же мало рациональные, как и те, которые он опровергает. По скудости тогдашннх сведений о законах природы, возможны были всякие легковерия. Тацит был, несомненно, человеком просвещенным; a между тем ои не осмеливаетея отчетливо отвергнуть самые вздорные чудеса. Видения в храмах, божественные сны признавались фактами общеизвестными. Элиан вскоре напишет свои книги, где будет доказывать фактами, что те, которые отрицают чудесные, божественные проявления, «безрассуднее, чем дети», что верующим в богов хорошо живется, тогда как неверующие и богохульники подвергаются самым скверным приключениям.

Прежде всего, Цельс был предааным подданным императора. Полагают, что он был римлянином или италийцем; несомненно, что Лукиан, хотя тоже преданный, не питает такого сильного сочувствия к империи. Основная мысль Цельса такова: религия Рима была участницей в созидании римского величия; значит, она истинна. Подобно гностикам, Цельс верит, что у каждого народа есть свои боги, которые ему покровительствуют, пока он им воздает поклонение, какого они желают. Отречение от своих богов для нации то же, что самоубийство. Таким образом, Цельс прямая противоположность Тациану, ожесточенному врагу эллиннзма и римского общества. Греческую цивилизацию Тациан окончательно приносит в жертву иудейству и христианству. Цельс, напротив, объясняет все, что есть доброго у евреев и у христиан, заимствованиями, сделанными у греков. Для него Платои и Эпиктет два полюса мудрости. Если он я не знал Марка Аврелия, то, наверное, любил его и восхищался им. С такой точки зрения, он, конечно, мог видеть в христианстве только зло; но он не останавливается на клеветах. Он признает, что нравы сектантов кротки и основаны на хороших правилах, и оспаривает только вероподобие их верований. Он предпринял по этому вопросу настоящее следствие, прочел книгу христиан и евреев, говорил с ними. Результатом этого исследования было сочинение, озаглавленное Истиниое Слово (Discours veritablo), которое, конечно, не дошло до нас, но которое можно воссоздать при помощи цитат и анализов, сделанных Оригеном.

Нет сомнения, что Цельс лучше всех языческих писателей знал христианство и книги, служащие ему основанием. Ориген, обладавший замечательной христианской эрудицией, удивляется, что ему пришлось узнать от него столь многое. Co стороны эрудиции, Цельс христиаиский ученый. Его путешествия в Палестину, Финикию, Египет расширили его взгляды на историю религии. Он внимателъно прочел греческие переводы Библии, Бытие, Исход Пророков, включая Иону, Даниила, Еноха, Псалтирь. Он знаком со сказаниями Сивиллы и ясно видит заключающиеся в них обманы; пустота попыток аллегорического толкования от него не укрылась. Из книг Нового Завета, он знает четыре канонических Евангелия и, некоторые другие, быть может, Деяния Пилата. Он предпочитает Матфея, но отдает себе ясный отчет в различных изменениях, которым подверглись евангельские тексты, в особенности ввиду апологии, сомнительно, чтобы он имел в руках писания св. Павла; как и Юстин, он никогда его не называет, но иногда напоминает некоторые его правила и зваком с его учением. По части церковной литературы, он читал Разговор Язона с Паписком, многие гностические и маркионистские писания, и, между прочим, нигде более не упоминаемое сочинение Небесный Разговор. По-видимому, он не обращался с писаниями св. Юстина, хотя его представление о христианском богословии, христологии, каноне совершенно соответствует богословию, христологии, канону Юстина. Еврейская легенда об Иисусе ему знакома. Иисусова мать совершила прелюбодеяние с солдатом Пантером; муж, плотник, прогнал ее. Иисус делал свои чудеса при помощи тайных наук, которые он изучил в Египте.

Всего более поражает нас Цельс в экзегетике. Сам Вольтер не лучше разбивает библейскую историю: невозможности книги Бытия, понимаемой в прямом ее смысле, наивное ребячество рассказов о сотворении мира, о потопе, о ковчеге. Ярко выставлен кровавый, жестокий, эгоистичный характер еврейской истории, странность божественного выбора, отдавшего предпочтение такому народу и назвавшего его народом Божиим. Злобность еврейских насмешек над другими сектами резко порицается, как выражение несправедливости и гордости. Весь мессианический план иудео-христианской истории, основанный на преувеличенном значении, которое люди, и в особенности евреи, присваивают себе во вселенной, опровергнут рукою мастера. Зачем Богу нисходить на землю? Для того ли, чтобы узнать, что у людей делается? Да разве ему не известно все? Разве так ограничено его могущество, что он ничего не может исправить, не придя сам в мир или не послав кого-нибудь? Или затем, чтобы его узнали? Это значило бы приписывать ему чисто людское тщеславие. И почему так поздно? почему в это время, а не в другое? почему в этой стране, а не в другой? Апокалиптические теории разрушения мира огнем, воскресение также победоносно опровергается. Странное притязание сделать бессмертным навоз, гниение! Цельс торжествует, противопоставляя этому религиозному материализму свой чистый идеал, своего беспредельного Бога, не проявляющегося в ткани конечных вещей.

«Евреи и христиане представляются мне, как стая летучих мышей или муравьев, выползающих из своей норы, или лягушек при болоте, или червей, заседающих в углу трясины... и ведущих такие речи: «Нам Бог открывает и заранее объявляет все; он не заботится об остальном мире; он предоставляет небесам и земле вращаться, как вздумают, и занимается только нами. Мы единственные существа, с которыми он сносится при посредстве гонцов, единственные, с которыми он желает быть знакомым, потому что он нас создал по своему подобию. Нам все подвластно: земля, вода, воздух и светила; все для нас создано и предназначено служить нам; и так как некоторым из нас случилось согрешить, то Бог придет сам, или собственного сына пошлет, чтобы сжечь злых и дать нам вместе с ним насладиться вечной жизнью».

Обсуждение жизни Иисуса ведено совершенно по методе Реймаруса или Штрауса. Невозможности евангельского рассказа, если его принимать, как историю, никогда не выставлялись нагдяднее. Появление Бога в лице Иисуса кажется нашему философу неприличным и бесполезным. Евангельские чудеса жалки; странствующие колдуны проделывают то же, а сынами Божиими никто их не считает. Жизнь Иисуса есть жизнь жалкого чудодея, ненавидимого Богом. Его характер раздражителен; его резвая манера говорить обличает человека неспособного убеждать; она не подобает богу, ни даже здравомыслящему человеку. Иисусу следовало быть красивым. сильным, величественным, красноречивым. Между тем ученики его признаются, что он был мал ростом, некрасив и без благородства в личности. Если Бог пожелал спасти род человеческий, то почему он послал своего сына только в один уголок мира? Он должен бы был вложить дух свой в несколько тел и направить этих небесных посланцев в разные стороны, так как он знал, что посланный к евреям будет убит. Зачем также два противоположных откровения, Моисеево и Иисусово? Иисус, говорят, воскрес? To же рассказывают про многих других, Замолксиса, Пифагора, Рампсинита.

«Прежде всего нужно бы рассмотреть, воскресал ли когда-нибудь человек, действительно умерший, с прежним своим телом. Зачем называть приключения других неправдоподобными баснями, как будто исход вашей трагедии много лучше и вероподобнее, с предсмертным криком вашего Иисуса с высоты столба, землетрясением и мраком? Живой, он ничего не мог для себя сделать; а мертвый, говорите вы, он воскрес и показывал знаки своих страданий, дыры на руках. Но кто все это видел? Жевщина, больная рассудком, как вы сами признаетесь, или всякий другой одержимый, в том же роде. Во сне ли мнимый свидетель увидал, что подсказывал ему поврежденный рассудок, или, как часто бывает, обманутое воображение воплотило то, чего ему хотелось, или, скорее, пожелал он поразить людей чудесным рассказом, чтобы посредством такого обмана дать пищу шарлатанам... К его гробу является ангел, как говорят одни, или является два ангела, как говорят другие, чтобы сообщить женщинам, что он воскрес. По-видимому, сын Божий не в силах был сам выйти из гроба; понадобилось, чтобы другой отвалил камень... Если бы Иисус действительно желал проявить свое божественное существо, он должен был показаться своим врагам, судье, который приговорил его, всему народу. Если он был мертв, и кроме того богь, как вы уверяете, ему уже нечего было опасаться; надо думать, что он был послан не для того, чтобы прятаться. А если было нужно проявить божественность в полном свете, ему бы следовало вдрут исчезнуть, с креста... Живой, он появляется везде; мертвый, он показывается украдкой одной жалкой женщине и приспешникам. Его казнь имела бессчетных свидетелей; воскресение-только одного. Должно бы было быть наоборот!

«Если уж вам так хотелось нового, как много лучше бы было выбрать для обожествления кого-нибудь из тех, которые умерли мужественно и достойны божественного мифа. Если бы вам неприятно было взять Геракла, Асклепия или кого-нибудь из древних героев, которые уже почтены культом, вы могли взять Орфея, человека вдохновенного, никто этого не оспаривает, и погибшего насильственной смертью. Может быть, вы скажете, что он уже взят. Хорошо; тогда у вас был Анаксарх, который издевался над палачем, в то время, когда его жестоко толкли в ступке: «Толки, толки, говорил он, ты бьешь по футляру, a самаго Анаксарха тебе не достать!» — слово, проникнутое божественным духом. Если скажут, что и здесь вас предупредили... Тогда, отчего вы не взяли Эпиктета? Когда его господин выворачивал ему ногу, он, спокойный и улыбющийся, говорил: «Вы ее сломаете». И когда нога действительно была сломана: «Я говорил вам, что сломаете!» Сказал ли ваш бог что-либо подобное во время истязаний? А Сивилла, авторитет которой иные из вас признают, отчего вы ее не взяли? Вы бы имели отличные причины назвать ее дочерью Бога. Вы удовлетворились тем, что мошенннчески, вкривь и вкось, вписали массу богохульств в ее книги, а нам выдаете за бога личность, которая жалкой смертью закончила презренную жизнь. Послушайте, вам бы уж лучше взять Иону, который жив и невредим вылез из большой рыбы, Даниила, который спасся от зверей или кого-нибудь другого, о котором вы рассказываете еще более потешные вещи».

В своих суждениях о церкви, какою она была в его время, Цельс крайне недоброжелателен. За исключением нескольких честных и кротких людей, церковь представляется ему скопищем сектантов, ругающих друг друга. Появилась новая порода людей, родившихся вчера, без отечества и древних преданий, противников гражданских и религиозных учреждений, преследуемых правосудием, заклейменных бесчестием, гордящихся всеобщей ненавистью. Их собрания тайны и незаконны они так клятвенно обязываются нарушать законы и все претерпевать ради варварского учения, которое, во всяком случае, требует усовершенствования и очищения при содействии греческого разума. Учение тайное и опасное! Мужество, с которым они его отстаивают, похвально; хорошо умереть, чтобы не отречься или наружно не отступиться от своей веры. Но все-таки нужно, чтобы вера была основана на разуме, и не имела единственным основанием решимость ничего не обсуждать. Мученичество, впрочем, не христианами выдумано; все религии выставили примеры пламенных убеждений. Они издеваются над немощными богами, не умеющими мстить за наносимые им оскорбления. Но верховный Бог христиан разве отомстил за своего распятого сына? Их наглость при разрешении вопросов, заставляющих колебаться мудрейших, обличает людей, которые стремятся только к соблазну простодушных. Все, что у них есть хорошего, сказано было раньше и лучше их Платоном и философами. Писание только перевод, изложенный грубым слогом, того, что философы, и в оообенности Платон, уже высказали ранее прекраснейшим языком.

Цельс поражен раздорами христианства, взаимными анафемами различных церквей. В Риме, где, согласно наиболее вероятному мнению, нааисана была книга, все секты процветали.

Цельс водился с маркионитами, с гностиками. Он видел, однако, что среди этой путаницы сект, была церковь правоверная, «великая церковь», только называвшаяся христианской. Нелепости монтанистов, сивиллистские обманы естественно внушают ему лишь презрение. Конечно, если бы он лучше знал просвещенное епископство Азии, людей, как Мелитон, например, которые мечтали о конкордатах между христианством и империей, его приговор был бы менее строг. Оскорбляет его крайняя общественная приниженность христиан и темнота среды, в которой действует их пропаганда. Они стараются привлечь дураков, рабов, женщин, детей. Подобно шарлатанам, они, по возможности, избегают порядочных людей, которых обмануть трудно, и ловят в свои сети невежд и дураков, обычную пищу плутов.

«Что же дурного в благовоспитанности, в любви к излишним знаниям, в мудрости, и в том чтобы слыть таким? Разве это мешает познавать Бога? He содействует ли это, напротив, в достижении истины? Что делают ярмарочные бродяги, скоморохи? Обращаются ли они с своим плутовством к благоразумным людям? Нет, но если они где заметят кучку детей, носильщиков иди грубых людей, то сейчас и покязывают им свое мастерство и заставляют собой любоваться. To же совершается и в семействах. Вот чесальщики шерсти, башмачиики, валяльщики сукна, люди грубо невежественные и совершенно лишенные воспитания. Перед хозяевами, людьми опытными и основательными, они не смеют рта раскрыть; но если им попадутся хозяйские дети или женщины, столь же неразумные, как и они сами, они начинают рассказывать чудеса. Им одним только и следует верить; отец, наставники — безумцы, не знающие истинного добра и неспособные ему научить. Эти проповедники одни знают, как следует жить; довольны останутся дети, если за ними пойдут, и через них счастие снизойдет на всю семью. Если во время их разглагольствования подойдет серьезный человек, один из учителей или сам отец, более робкие умолкают; наглые подбивают детей сбросить иго, шепча вполголоса, что ничего им не скажут при отце или учителе, чтобы не подвергаться грубости этих испорченных людей, которые бы их наказали. Кто хочеть знать правду, пусть оставить отца и учителей и придеть с женщинами и ребятами в гинекей, или в лавку башмачника, или в лавку валялыщика сукна, и там узнает бесконечное. Воть как они набирают последователей... Всякий грешник, всякий непросвещенный, всякий слабый рассудком, словом, всякий, кто жалок, пусть приблизится, царствие Божие для него».

Понятно, как подобное ниспровержение авторитета семьи в деле воспитания должно было быть ненавистно человеку, который, быть может, занимался преподаванием. Вполне христианская мысль, что Бог был послан спасти грешников, возмущает Цельса. Предпочтение блудного сына ему непостижимо.

«Что же дурного в изъятии от греха? Пусть, говорят, неправедный смирится в сознании своего недостоинства, и Бог примет его. Но если праведник, с сознанием своей добродетели устремит к нему взоры, неужели он будет отринут? Совестливые судьи не позволяют обвиняемым предаваться выражениям скорби, опасаясь, что жалость отклонит их от правосудия. Значит, Бог в своих суждениях доступен мести? Зачем такое предпочтение грелшиков? He внушены ли эти теории желанием собрать вокрут себя толпу позначительнее? He скажут ли, что таким снисхождением надеются исправить злых? Какое самообольщение! Люди не могут изменить природу; злых нельзя исправить ни силой, ни кротостью. He проявит ли Бог несправедливость, если окажет милость злым, умеющим его тронуть, и пренебрежет добрыми, лишенными этого таланта?».

Цельс отрицает премию в пользу ложного смирения, докучливости, низких молитв. Его бог, бог душ гордых и прямых, а не бог прощения, не утешитель огорченных, не покровитель несчастных. С точки зрения политики, а также как принадлежащий к профессии народного просвещения, он видит большую опасность в распространении мнения, что провинившемуся легче сделаться угодным Богу, и что смиренные, бедные, не получившие образования пользуются в этом отношении специальными преимуществами.

«Послушайте их профессоров: «Мудрые, говорят они, отвергают наше учение; их мудрость мешает им и вводит их в заблуждение». Действительно, какой же благоразумный человек может поддаться такому смешному учению? Достаточно взглянуть на толпу, которая его принимает, чтобы почувствовать к нему презрение. Их учителя ищут и находят последователей только в среде людей темных и скудоумных. Эти учителя довольно похожи на знахарей, которые обещают возвратить здоровье больному, под условием, чтобы не приглашал ученых докторов, которые могли бы разоблачить их невежество. Они стараются внушить недоверие к науке: «Доверьтесь мне, говорят они; я вас спасу; но я один; обыкновенные врачи убивают тех, кого хвастливо берутся лечить.» Точно пьяницы, которые, сойдясь вместе, стали бы упрекать трезвых в пьянстве, или близорукие, которые уверяли бы других таких же близоруких, что люди с хорошими глазами ничего не видят».

Цельс враг христианства в особенности, как патриот и сторонник государства. Он считает химерой мысль об абсолютной религии, без национальных религий. По его мнению, всякая религия национальна; национальность единственное основание религии. Он, конечно, не любит иудаизма, признавая его преисполненным гордыни и неосновательных притязаний, стоящим во всех отношениях гораздо ниже эллинизма; но, в качестве национальной религии евреев, иудаизм имеет права. Евреи должны сохранять обычаи и верования своих отцов, также как и другие народы, хотя власти, которым была вверена Иудея, ниже римских богов, одержавших над ними верх. Евреями люди рождаются, а христианами становятся по выбору. Вот почему Рим никогда не думал серьезно об уничтожении иудейства, даже после ужасных войн Тита и Адриана. Христианство не есть чья бы то ни было национальная религия; это религия, в которую идут в виде протеста против национальной религии, в силу союзного и корпоративного духа.

«Если они не хотят соблюдать общеотвенной церемонии и воздавать почет председательствующим при этом, то пусть также отказываются от одеяния зрелости, от брака, от детей, от исполнения обязанностей, налагаемых жизнью; пусть уходят все вместе подальше отсюда, не оставляя ни малейшего своего семени, и пусть освободится земля от этой сволочи. Но если они хотят жениться, иметь детей, пользоваться плодами земли, участвовать в делах жизни, в ее благах, также как и в скорбях, то должны и воздавать тем, кому вверено управление всем, подобающие им почести... Мы должны постоянно, в словах и поступках, и даже, когда мы не говорим и не действуем, держать душу свою устремленною к Богу. Раз это так, то что же дурного в том, чтобы снискивать благосклонность тех, которые свою власть получили от Бога, и в особенности царей и сильных земли? Действительно, не без вмешательства божественной силы возвысились они до места, которое занимают.

По строгой логики, Цельс был неправ. Он не ограничивается требованием от христиан политического братства, он настаивает и на братстве религиозном. Он не говорит только: «Сохраняйте ваши верования; служите вместе с нами единому отечеству, которое не требует от вас ничего, противного вашим правилам». Нет; он хочет, чтобы христиане принимали участие в церемониях, несогласных с их понятиями. Он предъявляет им неправильные суждения, чтобы доказать им, что политеистичеекий культ не должен быть им неприятен.

«Конечно, — говорит он, — если бы благочестивого человека заставляли совершить безбожный поступок или произнести постыдные слова, он был бы прав, если бы отказался от этого и предпочел пойти на все мучения; совсем не то, когда вам приказывают славословить солнце или пропеть прекрасный гимн в честь Афины. Это лишь формы благочестия, а излишка в благочестии не может быть. Вы признаете ангелов; так почему вам не признавать демонов или второстепенных богов? Если идолы ничто, то что же дурного в участии в общественных празднествах? Если существуют демоны, слуги всемогущего Бога, то не следует ли благочестивым людям воздавать им почести? Чем лучше вы почтите эти второстепенные существа, тем более, в виду всего, окажете почет великому Богу. Прилагаясь таким образом ко всему, благочестие совершенствуется».

На что христиане имели бы право ответить: «Это дело нашей совести. Государству об этом с нами рассуждать не приходится. Говорите нам об обязанностях гражданских и военных, которые бы не имели никакого религиозного характера, и мы их исполним». Другими словами, ничто, касающееся государства, не должно иметь религиозного характера. Такое разрешение вопроса нам кажется очень простым; но можно ли попрекать политиков II века тем, что они его не осуществили, когда и в наши дни оно представляет столько трудностей.

Гораздо допустимее, без сомнения, рассуждение нашего автора относительно присяги императору. Это было простое присоединение к установленному порядку, который был лишь ограждением цивилизации от варварства и без коего христианство было бы сметено с лица земли так же, как и все остальное. Но Цельс нам кажется недостаточно великодушным, когда он к своему равсуждению присоединяет угрозу. «Вы не потребуете, конечно, — говорит он, — чтобы римляне, ради ваших верований, отказались от своих религиозных и гражданских преданий и от богов своих, чтобы встать под покровительство вашего Всевышнего, который не сумел защитить свой народ? У евреев теперь не осталось горсти земли; а вас, которых отовсюду травят, странников, бродяг, сведенных к ничтожному числу, вас розыскивают, чтобы покончить с вами».

Странно, однако, что после смертного боя с христианством, Цельс, по временам, оказывается очень к нему близким. Видно, что, в сущности, полктеизм для него только затруднение и что единый Бог христианской церкви внушает ему зависть. Мысль, что со временем христианство сделается религией империи и императора, мелькает в его глазах, также как и в глазах Мелитона. Но он с ужасом отвергает такую будущность. Это был бы наихудший вид смерти. «Просвещенная и предусмотрительная власть, говорит он им, лучше уничтожит вас до последнего, чем допустит через вас собственную погибель». Затем патриотизм и здравый смысл показывают невозможность подобной политики в деле религии. Книга, начатая самыми злостными опровержениями, заканчивается согласительными предложениями. Государство в величайшей опасности; надо спасать цивилизацию; варвары вторгаются со всех сторон; в ряды армии поставлены гладиаторы, рабы. При торжестве варваров христианство потеряет столько же, как и общество. Значит, согласиться нетрудно. «Поддерживайте императора всеми силами, разделите с ним защиту права; сражайтесь за него, если обстоятельства того потребуют; помогите ему в командовании армияма. Для этого перестаньте уклоняться от гражданских обязанностей и от военной службы; возьмите свою долю общественных должностей, если это нужно для спасения законов и защиты благочестия».

Легко было это говорить. Цельс забывал, что тем, кого он хотел привлечь, он только что угрожал жесточайшими казнями. Он забывал в особенности, что поддерживая установленный культ, он требовал от христиан, чтобы они признали нелепости худшие, чем те, которые он опровергал у них. Этот призыв к патриотизму не мог, значит, быть услышан. Тертуллиан скажет с гордостью: «Чтобы разрушить вашу империю, нам достаточно уйти. Без нас останутся только инерция и смерть». Уклонение от деятельности всегда было мщением побежденных консерваторов. Они знают, что они соль земли; что без них общество невозможно; что помимо их важнейшие государственные фракции не могут быть нсполняемы. Поэтому естественно, что в минуты досады они говорят просто: «Обойдитееь без нас». Действительно, в римском мире того времени, о котором мы говорили, никто не был подготовлен к свободе. Принцип государствениой рслигии признавался почти всеми. Христиане уже замыслили оделаться религисй имиерии. Мелитон уже доказывает Марку Аврелию, что установление христианства было бы прекраснейшим проявлением его власти.

Книгу Цельса очень немногие прочли в то время, когда она появилась. Прошло около семидесяти лет, прежде чем христианство заметило ее существование. Открыл нечестивую книгу александриец Амвросий, тот библиофил и ученый, который был руководителем трудов Оригена. Он прочел книгу, послал ее своему другу и просил его написать опровержение. Влияние книги было, таким образом, весьма незначительно. В IV веке Иерокл и Юлиан пользовались ей и списали ее почти всю; но уже было поздно. По всей вероятности, Цельс не отнял у Иисуса ни одного последователя. Он был прав с точки зрения естественного здравого смысла; но когда простой здравый смысл сталкивается с потребностями мистицизма, его очень мало слушают. Почва не была подготовлена хорошим министром народного просвещения. Надо помнить, что император сам не вполне отрешился от связи с сверхъестественным; лучшие умы века допускали врачебные сны и чудесные исцеления в храмах. Число чистых рационалистов, столь значительное в I веке, теперь стало весьма ограниченным. Люди, которые, как Цецилий Минуция Феликса, признаются в известного рода атеизме, тем решительнее отстаивают установленный культ. Во второй половине II века, мы, действительно, видим одного только человека, который стоя выше всех предрассудков, имел бы право посмеяться над всеми человеческими безумствами, и одинаково обо всех пожалеть. Этим человеком, самым сильным и самым прелестным умом своего времени, был Лукиан.

Тут недоразумений никаких. Лукиан безусловно отвергает сверхъестественное. Цельс допускает все религии; Лукиан отрицает их все. Цельс считает долгом добросовестно изучить источники христианства; Лукиан вперед знаеть, в чем дело, и довольствуется весьма поверхностными сведениями. Его идеал Демонакс, который, в противоположность Цельсу, не приносит жертв, не посвящается ни в какие таинства, и единственной религией имеет веселость и доброжелательство ко всем. Вследствие совершенного различия точек отправления, Лукиан гораздо менее далек от христиан, чем Цельс. Он, который более всякого другого имел бы право быть строгим к сверхъестественному в учении новых сектантов, — так как он не допускает ничего сверхъестественного, то оаазывается, напротив, по временам, довольно снисходительным к ним. Как и христиане, Лукиан, разрушитель язычества, подчинившийся, но не любящий подданный Рима. Никогда не проглядывает у него патриотическое беспокойство, одна из тех забот государственного человека, которая так волнует его друга Цельса. Он смеется тем же смехом, что и отцы; его diarsirmos настроен также кав диасирмос Ермия. О безнравственяости богов, о противоречиях философов он говорит почти так же, как Тациан. Его идеальный город удивительно похож на церковь. Христиане и он союзники в той же войне, в войне против местных суеверий, против чародеев, оракулов, чудотворцев.

Несбыточная и утопистская сторона христиан не могла ему нравиться. Весьма вероятно, что он о них думал, когда изображал в Беглецах мир цыган, наглых, невежественных, дерзких, собирающих настоящие дани, под предлогом милостыни, строгих на словах, в действительности развратников, соблазнителей женщин, врагов муз, бледнолицых, с бритой головой, любителей гнусных оргий. В Peregrinus картина не так мрачна, но намек, быть может, презрительнее. Конечно, Лукиан не видит, как Цельс, государственной опасности в этих глупых сектантах, которых он нам изображает живущими, как братья, и одушевленными друг к другу самым пламенным доброжелательством. He он конечно, потребует, чтобы их преследовали. Безумцев в мире так много! Эти далеко не самые вредные.

Лукиан имел, без сомнения, странное представление о «распятом софисте, который ввел эти новые таинства, и успел убедить своих последователей, чтобы они поклонялись ему одному. Он с жалостью относится к такому легковерию. Да как и не впасть во все нелепости несчастным, которые вообразили, что будут бессмертны? Циник, который испаряется в Олимпии, и христианский мученик, который ищет смерти, чтобы быть со Христом, кажутся ему безумцами одного порядка. В виду этих емертей, выставочных, накликанных добровольно, он выражается, как Аррий Антонин: «Если вам так хочется жариться, делайте это у себя, на свободе и без этой театральной обстановки». Старание собрать останки мученика, воздвигать ему алтари, притязание получать через него чудесные исцеления и превратить его костер в святилище пророчеств, — все это сумасбродетва, общие всем сектантам. Лукиан полагает, что над ними можно только смеяться, когда к ним не примешаны плутни. Он осуждает пострадавших только потому, что они вызывают палачей.

Он был первым проявлением той формы человеческого гения, которой полнейшим воплощением был Вольтер, и который во многих отношениях есть истина. Так как человек не может серьезно разрешить ни одной из метафизических задач, которые он неосторожно возбуждает, то что же делать мудрому среди войны религий и систем? He вмешиваться, улыбаться, проповедывать терпимость, человечность, беспритязательную благотворительность, веселость. Зло в лицемерии, в фанатизме, в суеверии. Заменить одно суеверие другим, значит оказать плохую услугу бедному человечеству. Радикальное исцеление нам дает Эпикур, который одним ударом рассекает религию, ее предмет и страдания, которые она влечет за собой. Лукиан является нам, как мудрец, заблудившийся в мире безумцев. Он не питает ненависти ни к чему и смеется над всем, кроме серьезной добродетели.

Но в эпоху, на которой мы останавливаем эту историю, такие люди становшшсь редкими; их бы можно пересчитать. Остроумнейший Апулей Мадаврский враждебен или, по крайней мере, изображает себя враждебным свободномыслящим. Он облечен жреческой должностью. Он ненавидит христиан, как безбожников. Он отвергает обвинение в чародействе, не как вздорное, а как фактически необоснованное. Для него все полно богами и демонами. Свободномыслящий был, таким образом, существом одиноким, заподозренным, принужденным лицемерить. С ужасом повторяли историю некоего Евфрота, закоренелого эпикурейца, который заболел и которого родители отнесли в храм Эскулапа. Там божественый оракул прописал ему следующий рецепт: «Сжечь книги Эпикура, замесить пепел с влажным воском. смазать живот этой мазью и все забинтовать». Рассказывали также историю Танагрского петуха: повредив лапу, этот петух встал подле людей, которые пели гимн Эскулапу, подтягивал им и показывал богу свою больную лапу. Последовало откровение насчет того, как ему исцелиться, и «все увидели, как петух захлопал крыльями, удлинил шаг, вытянул шею, потрясая гребнем и прославляя провидение, парящее над тварями, лишенными рассудка».

Поражение здравого смысла совершилось. Тонкие насмешки Лукиана, справедливая критика Цельса окажутся немощными протестами. Через поколение, человеку вступающему в жизнь будет предоставлен лишь выбор суеверия, a вскоре не будет и этого выбора.

Глава XXII. Новые апологии. — Атенагор, Феофил Антиохийский, Минуций Феликс

Никогда борьба не достигала такой ожесточенности, как в эти последние годы Марка Аврелия. Гонения дошли до крайней степени. Нападение и отпор встречались. Стороны занимали одна у другой оружие диалектики и насмешки. У христианства был свой Лукиан, в лице некоего Ермия, который именует себя «философом» и как бы поставил себе задачей дополнить все преувеличения Тациана относительно злодейств философии. Его сочинение, написанное, вероятно, в Сирии, не есть апология, a проповедь, обращенная к собранию верующих. Автор издал его под заглавием Diasyrmos или «Осмеяние языческих философов». Шутка там довольно тяжелая и безвкусная. Она напоминает современную нам попытку католиков применить к защите правого дела иронию Вольтера и защищать религию тоном повеселевшего Тертуллиана. Насмешки Ермия поражают не одни только чрезмерные притязания философии; они посягают и на самые законные стремления науки, на желание узнать то, что теперь совершенно выяснено и известно. Причиной возникновения науки автор считает отступничество ангелов. Эти несчастные и порочные существа научили людей философии со всеми ее противоречиями. Знакомство автора с древними школами обширно, но не глубоко; а философского ума никто никогда не был лишен в большей степени, чем он.

Милосердие императора, его хорошо известная любовь к правде вызывали из года в год новые ходатайства, которыми великодушные защитники гонимой религии старались раскрыть всю чудовищность этих гонений. Коммод, приобщенный к управлению империей с конца 176 года, получил свою долю этих просьб, к которым, как это ни странно, он впосдедствии отнесся лучше, чем его отец. «Императорам Марку Аврелию — Антонину и Марку Аврелию — Коммоду, Арменийцам, Сарматикам и, что превыше всех их титулов, философам...» Так начинается апология, написанная очень хорошим античным слогом некоим Атенагором, афинским философом, который, по-видимому, обратился к христианству собственными усилиями. Он негодует на исключительное положение, в которое поставлены христиане в царствование кроткое и счастливое, дарующее всем мир и свободу. Все города наслаждаются полнейшим равноправием. Всем народам позволено жить согласно их законам и вере. Христиане, хотя и вполне верные империи, одни только преследуются за свои верования. И если бы еще довольствовались отнятием у них благ жизни! Но невыносимы официальные клеветы, которыми их оскорбляют, атеизм, пиры с человеческим мясом, кровосмешения.

Если христиане виновны в атеизме, то и философы виновны в том же преступлении. Христиане признают верховный разум, невидимый, невозмутимый, непостижимый, который является последним словом философии. Зачем попрекать их тем, что в других одобряется? To, что христиане говорят о Сыне и о Духе, дополняет философию, а не противоречит ей. Сын Божий есть Слово Божие, вечный разум вечного духа. Христиане отвергают жертвоприношения, идолов, безнравственные басни язычества. Боги, большей частью, лишь обожествленные люди. Кто их за это осудит? Чудесные исцеления в храмах совершаются демонами.



Поделиться книгой:

На главную
Назад