Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Марк Аврелий и конец античного мира - Эрнест Жозеф Ренан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Последующие века не пошли дальше этих первых попыток христианского красноречия; но с точки зрения правоверия, книги этих отцов II века представляли не один камень преткновения. Читающие брались на замечание; их стали переписывать все менее и менее, и, таким образом, почти все эти прекрасные сочинения погибли, уступив место классическим писателям эпохи, наступившей после Никейского собора, писателей более правильных со стороны вероучения, но вообще гораздо менее оригинальных, чем писатели II века.

Весьма был уважаем Папирий, бывший епископом неизвестно где. Тразей, епископ евменийский, в области верхнего Меандра, сподобился наивысшей славы-славы мученика. Он пострадал, вероятно, в Смирне, так как там поклонялись его гробнице. Сагарис, епископ лаодинский, сподобился той же чести при проконсуле Л. Сергии Павле около 165 года. Лаодикея бережно сохранила его останки. Его имя тем прочнее сохранилось в памяти церквей, что его смерть была поводом к важному событию, связанному с одним из главнейших вопросов того времени.

Глава XII. Вопрос о Пасхе

Случилось так, что казнь Сагариса почти почти совпала с праздником Пасхи. Между тем, назначение времени этого праздника служило поводом к бесконечным затруднениям. Лишившись своего пастыря, лаодикейская церковь сделалась жертвой неразрешимых споров, которые касались самой сущности развития христианства и не могли быть избегнуты. Усилиями взаимного снисхождения удалось набросить покров на глубокое различие между двумя христианствами — тем, которое считало себя продолжением иудейства, и тем, которое признавало себя разрушением иудейства. Но действительность менее гибка, чем ум. День Пасхи был причиной глубокого разлада между христианскими церквями. Посты и молитвословия совершались в разные дни. Одни еще были в слезах, когда другие уже воспевали победные песни. Даже церкви, которых не разделяли никакие принципиальные вопросы, испытывали затруднения. Пасхальный цикл был еще так дурно исчислен, что соседние церкви, например александрийская и палестинская, списывались весною, чтобы условиться и отпраздновать праздник в один и тот же день и в полном согласии. Как странно, в самом деле, видеть одну церковь печалящейся, истощенной постом в то время, когда другая уже отдается радостям воскресения! Воздержание от пищи, которое предшествовало Пасхе и привело к установлению великого поста, также применялось самым различным образом.

Всего более волновалась этими ссорами Азия. Мы уже видели, что Поликарп и Аникита обсуждали этот вопрос лет десять или двенадцать тому назад. Почти все христианские церкви, с римской церковью во главе, переставили Пасху, отнеся этот праздник к первому воскресенью, следующему за 14 нисана и отожествляя его с праздником воскресения Христова. Азия не последовала этому движению; в этом вопросе она оказалась, если можно так выразиться, отсталой. Большинство епископов Азии, верные традиции первых Евангелий, и ссылаясь в особенности на Матфея, настаивали на том, что Иисус, перед смертью, вкушал пасху с своими учениками 14 нисана. Таким образом, они праздновали этот день в одно время с евреями, в какой бы день недели он ни пришелся. В пользу своего мнения они приводили Евангелие, авторитет своих предшественников, предписания Закона, канон веры и в особенности, авторитет апостолов Иоанна и Филиппа, которые жили с ними, не стесняясь по отношению к Иоанну довольно странным противоречием. Действительно, представляется более чем вероятным, что апостол Иоанн, всю свою жизнь праздновал Пасху 14 нисана; но в приписываемом ему Евангелии он, по-видимому, проповедует совершенно иное учение, презрительно относится к древнему еврейскому празднованию Пасхи, и смерть Иисуса у него совпадает с самым днем, когда ели агнца, как бы в указание замены его новым пасхальным агнцем.

Как мы видим, Поликарп держался предания Иоанна и Филиппа. Того же держались Тразей, Сагарис, Папирий и Мелитон. Монтанисты, конечно, были того же мнения. Но мнение всемирной церкви становилось с каждым днем повелительнее и неудобнее для этих упрямцев. Аполлинарий Геирапольский признал, по-видимому, обычай Рима. Он отвергал Пасху 14 нисана, как остаток иудаизма, и, для поддержания своего мнения ссылался на Евангелие от Иоанна. Видя затруднение верующих Лаодикеи, лишившихся своего пастыря, Мелитон написал для них свое сочиневие о Пасхе, где отстаивал традицию 14 нисана. Аполлинарий соблюл умеренность, которая не всегда находила подражателей. Общее мнение Азии осталось верно иудействующему преданию; спор Лаодикеи и выступление Аполлинария не привели к немедленным последствиям. Отдаленные области Сирии, и тем более иудео-христиане и евиониты, также остались верны иудейскому обряду. Весь остальной христианский мир, увлеченный примером римской церкви, усвоил себе обряд противо-иудейский. Даже азиатские, по происхождению, церкви Галлии, которые первоначально, без сомнения, праздновали Пасху 14 нисана, вскоре перешли к всеобщему календарю, который был истинным христианским календарем. Память о воскресении совершенно заменила память о выходе из Египта, как ранее память о выходе из Египта заменила чисто натуралистский смысл древнего семитического paskh, праздника весны.

К 196 году, вопрос этот вновь возник с большим оживлением, чем когда-либо. Церкви Азии упорствовали в соблюдении древнего обычая. Рим, веегда устремленный к единению, попытался их подчинить. По приглашению папы Виктора, последовали собрания епископов; завязалась обширная переписка. Евсевий имел в руках синодальное послание Палестинского собора, председательствуемого Феофилом Кесарийским и Наркисом Иерусалимским, послание римского синода, подписанное Виктором, послания епископов понтийских под председательством Пальмы, как старейшего, послание церквей Галлии, где епископом был Ириней, наконец, послание церквей Озроэны, не считая частных писем нескольких епископов, и в числе их Вакхилда Коринфского. Все единодушно высказались за перенесение Пасхи на воскресение. Но епископы Азии, сильные преданием, полученным от двух апостолов и от стольких прославленных людей, не захотели уступать. Старик Поликарп, епископ эфесский, написал от их имени довольно резкое послание Виктору и римской церкви.

«Нe вы, а мы верны преданию, ничего к нему не прибавляя, ничего не отсекая. Здесь, в Азии, почиют эти великие люди — основы, которые воскреснут в день появления Господа, в день, когда он придет с небеси со славою, чтобы воскресить всех праведников: Филиппа, бывшего в числе двенадцати апостолов, и двух его дочерей, состаревшихся в девстве, не говоря о другой дочери, которая соблюдала при жизни правило Святого Духа и похоронена в Эфесе; затем Иоанна, чья глава прислонялась к груди Господней и который был первосвященником, носившим диадему святыни, и мучеником и наставником; он также погребен в Эфесе, — затем Поликарпа, который был в Смирне епископом и мучеником, — затем Тразея, епископа и мученика эвменийского, который похоронен в Смирне. Зачем говорить о Сагарисе, епископе и мученике, который погребен в Лаодикее, — и о блаженном Папирие, — и о Мелитоне, святом евнухе, который во всем соблюл правило Святого Духа и почил в Сардах, в ожидании небесного призыва, который воскресит его из мертвых? Все эти люди праздновали Пасху в четырнадцатый день, по Евангелию, ничего не вводя нового, по правилу веры. И я также поступал таким же образом, я, Поликрат, малейший из вас всех, согласно преданию моих кровных, из коих некоторые были моими учителями (ибо в роду моем было семь епископов; я восьмой); и все эти почитаемые родные праздновали день, когда народ начинает воздерживаться от закваски. Итак. я, братья мои, который прожил шестьдесят пять лет в Господе, беседовал с братьями всего мира, прочитал Священное Писание из конца в конец, я не потеряю головы, что бы ни делалось, чтоб меня испугать. Большие, чем я говорили: «Лучше повиноваться Богу, чем людям...» Я бы мог назвать епископов, здесь присутствующих, которых я созвал по вашему желанию; если бы я написал их имена, список вышел бы длинный. Все пришедшие навестить меня, бедного и слабого, заявили о своем согласии с моим посланием, зная, что не напрасно я ношу свою седину, и уверенные в том, что все, делаемое мною, совершается в Господе Иисусе».

Доказательством того, что папство уже родилось и значительно окрепло, является невероятное намерение, которое внушили Виктору несколько резкие выражения этого послания. Он захотел отлучить, отделить от вселенской церкви знаменитейшую ее область, потому что она не согласилась подчинить свои предания требованиям Рима. Он издал декрет, в силу которого церкви Азии отлучались от христианского общения. Ho прочие епископы восстали против этой меры и напомнили Виктору о христианской любви. Ириней Лионский в особенности, — который, подчиняясь условиям мира, куда он был перенесен, принял западный обычай для себя и подвластных ему церквей Галлии,-не мог перенести мысли об отторжении от тела вселенской церкви коренных церквей Азии, кровную связь с которыми чувствовал всем своим существом. Он энергически восстал против отлучения церквей, верных преданиям отцов, и напомнил Виктору пример его более терпимых предшественников.

«Да, старцы, которые ранее Сотера главенствовали над церковью, теперь тобой руководимою, — разумеем Пия, Хигина, Телесфора, Ксиста,-не соблюдали еврейской пасхи и не позволяли приближенным соблюдать ее; но они оставались в мире с членами церквей, которые ее соблюдали, когда те к ним являлись, хотя такое соблюдение среди несоблюдающих еще резче поражало. Никогда никого по этой причине не отталкивали. Напротив, старцы, тебе предшествовавшие, которые, скажу еще раз, не соблюдали, посылали евхаристию старцам церквей соблюдавших. И когда блаженный Поликарп прибыл в Рим при Аниките, оба с самаго начала обменялись лобзанием мира. Между ними были незначительные несогласия; но об этом вопросе они даже не заговаривали. Ни Аникита не пытался склонить Поликарпа отказаться от обычая, который он всегда соблюдал и усвоил себе при сношениях с Иоанном, учеником Господним, и другими апостолами; ни Поликарп не покушался увлечь Аникиту, который заявил, что должен соблюдать обычай, установленный старцами, бывшими ранее его. При таком положении вещей, они причащались вместе, и в церкви Аникита, желая почтить Поликарпа, предоставил ему освящение евхаристии. Они расстались в полном мире, и было засвидетельствовано, что соблюдающие и не соблюдающие пребывали, каждый с своей стороны в единении со вселенскою церковью.

Это проявление редкого здравого смысла, открывающее столь блистательным образом летопись галликанской церкви, предупредило разделение церквей восточной и западной, которое иначе совергаилось бы уже во II веке. Ириней написал во все стороны множесгво писем епископам, и вопрос остался открытым для церквей Азии. Конечно, Рим продолжал свою пропаганду против Пасхи 14 нисана. Римский священник, Власт, который покусился ввести азиатский обычай в Рим, был отлучен, и Ириней высказался против него. Пользования апокрифическими документами себе не возбраняли. Римский обычай распространялся изо дня в день.

Разрешение вопроса последовало лишь на Никейском соборе. С этих пор, последователи преданий Иоанна, Филиппа, Поликарпа и Мелитона стали еретиками. Произошло то, что уже столько раз происходило. Защитники древнего предания были, за свою верность ему, отторгнуты от церкви и стали еретиками, четыредесятниками.

Еврейский календарь был затруднителен, и в странах, где евреев не было, определить 14 нисана было бы не легко. Согласились, чтобы Воскресение Христово праздновалось в воскресение, совпадающее или следующее за первым полнолунием после весеннего равноденствия. Предшествовавшая пятница естественно сделалась поминальным днем Страстей Господних; четверг- днем установления Тайной Вечери. Святая неделя определилась, таким образом, по преданию древнейших Евангелий, а не по Евангелию, называемому от Иоанна. Пятидесятница, ставшая праздянком Св. Духа, приходилась в седьмое воскресение после Пасхи, и цикл передвижных праздников христианского года определился однообразно для всех церквей до Грегорианской реформы, Производство, вызванное ебсуждением этого вопроеа, имело больше значения, чем самое обсуждение. Действительно, этот спор помог церкви лучше уяснить себе свою организацию. Во-первых, выяснилось, что миряне стали совершенно ничтожны. Одни епископы вмешиваются в вопрос, выражают мнения. Елископы сходятся в провинциальные синоды, председательствуемые епископом главного города провинции (будущий архиепископ), иногда старейшим. Синодальный собор приводит к составлению послания, которое посылается другим церквам. Возник, таким образом, как бы зародыш федеративной организации, попытка к разрешению вопросов посредством провинциальных соборов, председательствуемых епископами, сносящимися затем между собою. В документах этой важной церковной борьбы впоследствии искали прецедентов по вопросам о председательстве церквей. По-видимому, за римской церковью признавалось особенное право почина. Этим правом пользуются в особенности в видах приведения церквей к единению, даже рискуя вызвать опаснейшие схизмы. Епископ римский присваивает себе чудовищное право изгонять из церкви всякую общину, отстаивающую свои особые предания. Это преувеличенное стремление к единению чуть было не привело в 196 году к схизмам, которые произошли позднее. Но великий епископ, одушевленный истинным духом Иисусовым, взял тогда верх над папой. Ириней восстал, взял на себя дело мира и успел исправить зло, причиненное честолюбием Рима. Тогда еще далеки были от веры в непогрешимость римского епископа; так как Евсевий заявляет что читал письма, в которых епископы решительно порицали поведение Виктора.

Глава XIII. Последнее усиление хилиазма и дара пророчества. — Монтанисты

Вопреки утверждениям Иисуса и вдохновленных им пророков, великий день упорствовал и не наступал. Пришествие Христа замедлялось. Пламенное благочестие первых дней, двигателем которого была вера в близкое его появление, охладело у некоторых. Теперь задумали основать царство Божие здесь на этой земле, какова она есть, среди римского общества, столь развращенного, но столь озабоченного реформами и прогрессом. Христианские нравы, с тех пор, как они возмечтали стать нравами целого общества, должны были во многих отношениях отказаться от первоначальной своей строгости. Теперь уже не становились христианами под влиянием сильного личного впечатления, как в первое время; некоторые рождались христианами. Различие между церковью и окружающим миром становилось с каждым днем менее резким. Ригористы неизбежно должны были найти, что люди погружаются в грязь самой опасной светскости, и точно также должна была возникнуть партия пиетистов для борьбы с всеобщим равнодушием, для продолжений сверхъестествениых даров апостольской церкви и для подготовки человечества, удвоенными строгостями, к выдержанию испытаний последних дней.

Мы уже видели благочестивого автора Гормаса, оплакивающим упадок современных ему нравов и призывающим реформу, которых превратила бы церковь в монастырь праведников и праведниц. Действительно, мало было последовательности в квиетизме, в котором засыпала правоверная церковь, в спокойной морали, к которой все более и более сводилось учение Иисуса. Упускались из виду столь точные предсказания основателя о конце настоящего мира и долженствующем наступить затем мессианическом царстве. Близкое появление в облаках было почти забыто. Желание мученичества, склонность к безбрачию, вызванные этими верованиями, слабели. Заводились сношения с порочным миром, приговоренным к близкому концу; входили в сделки с гонениями и старались избежать их ценою денег. Было неизбежно, чтобы идеи, составлявшие основу зарождавшегося христианства, от времени до времени вновь проявились среди всеобщего расслабления, со всем, что в них было строгого и страшного. Фанатизм, умеряемый правоверным здравым смыслом, пробивался извержениями, как придавленный вулкан.

Самый замечательный из этих вполне естественных возвратов к духу времен апостольских проявился во Фригии, при Марке Аврелии. Это было нечто совершенно сходное с тем, что мы видим в наше время, в Англии и Америке, у ирвингиян и святых последних дней. Простые и восторженные умы сочли себя призванными возобновить чудеса личного вдохновения, вне отяжелевших уже цепей церкви и епископства. Давно уже распространенное в Малой Азии учение о Параклете, долженствовавшем явиться для довершения дела Иисусова, или лучше сказать, для возобновления его учения, восстановленного в его правде, очищенного от искажений, введенных апостолами и епископами-такое учение, говорю я, — открывало путь всяким новшествам. Церковь святых была задумана, как всегда прогрессивной и предназначенной для прохождения последовательных степеней совершенства. Прорицательство считалось естественнейшим делом в мире. Сивиллисты, пророки всяческого происхождения бегали по улицам и, несмотря на грубость своих ухищрений, находили веру и привет.

Несколько маленьких городков в печальнейших округах Спаленной Фригии, Тимиум, Пепуза — самое место которых неведомо стали театром этого позднего проявления энтузиазма. Фригия была одной из стран древнего мира, всего более склонных к религиозным грезам. Фригийцы считались вообще глупыми и простоватыми. Христианство, с самого начала, получило у ннх характер крайне мистический и аскетический. Уже в послании к колоссянам, Павел восстает против заблуждений, в коих как бы проглядывают предвестники гностицизма и крайности дурно понятого аскетизма. Почти везде, хрпстианство было религией больших городов; здесь, как в Заиорданской Сирии, оно было религией местечек и сельчан. Некто Монтан, из местечка Ардабав, в Мизии, на окраине Фригии, сумел дать этим благочестивым сумасбродствам заразную силу, которой они до тех пор не имели.

Без сомнения, главным элементом этого возрождения прорицательства было подражание пророкам еврейским и тем, которых породил новый закон, в начале апостольских времен. Быть может, к этому присоединился и элемент оргийный и плясовой, свойственный краю и совершенно чуждый пророчеству церковному, уже подчиненному традиции. Весь этот легковерный мир был фригийским по крови, говорил на фрнгийском языке. Впрочем, и в самых правоверных странах христианского мира, чудесное считалось обыкновеннейшим делом. Откровение не было закончено, оно составляло самую жизнь церкви. Духовные дары, апостольские проявления духа продолжались во многих общинах; их приводили в доказательство правдивости. Ссылались на Агаба, Юду, Силу, дочерей Филиппа, Аммия Филадельфийского, Квадрата, как на одаренных духом прорицания. В принципе, допускалось даже, что дар пророчества будет в непрерывной преемственности продолжаться в церкви до пришествия Христа. Эти понятия поддерживались верованием в Параклета, постигаемого, как источник постоянного вдохновения для верующих. Кому не ясно, сколько опасностей представляет подобное верование? Поэтому дух благоразумия, управлявший церковью, стремился более и более подчинять применение сверхъестественных даров авторитету пресвитерства. Епископы присваивали себе дар распознавания духов, одних одобряли, других изгоняли. Тут возникало прорицательство совершенно народное, которое обошлось без разрешения духовенства и хотело управлять церковыо помимо иерархии. Вопрос о церковной власти и личном вдохновении, наполняюший всю историю церкви, в особенности с XVI века, тогда уже отчетливо был поставлен. Есть или нет посредник между верующим и Богом? Монтан, не колеблясь, отвечал: нет. «Человек, — говорит Параклет в оракульском прорицании Монтана, — есть лира, а я ношусь, как смычок; человек спит, а я бодрствую».

Монтан, конечно, должен был обладать известными качествами, которые оправдывали сго притязание на роль избранника духа. Мы охотно верим его противникам, когда они говорят, что он был верующим весьма недавним; мы допускаем даже, что желание первенствовать было не чуждо его странностям. Что же касается его разврата и постыдного конца, который ему приписывают, то это обычные клеветы, неизменно встречающияся под пером правоверных писателей, когда требуется очернить диссидентов. Во Фригии он возбудил восхищение прямо поразительное. Некоторые из его учеников утверждали, что узнали из его книг больше, чем из всего закона, пророков и евангелистов, вместе взятых. Верили, что он получил всю полноту даров Параклета; иногда принимали его за самого Параклета, т. е. за того Мессию, во многом превосходящего Иисуса, который, но верованию малоазийских церквей, был обещан самим Иисусом. Дошли до того, что говорили даже: «Параклет больше открыл через Монтана, чем Христос Евангелием. Закон и пророки были признаны детством религии; Евангелие стало ее юношеством; пришествие Параклета долженствовало ознаменовать ее зрелость.

Как и все пророки Нового Завета, Монтан пылал проклятиями против века и против римской империи. Даже ясновидящий 69 года был превзойден. Никогда еще ненависть к миру и желание гибели языческого общества не выражались с такой наивной яростью. Единственным предметом фригийских прорицаний был близкий суд Божий, наказание гонителей, разрушение греховного мира, наступление тысячелетнего царства и его блаженств. Мученичество предлагалось, как высшее совершенство. Умереть в постели считалось недостойным христианина. Секта енкратитов, осуждавшая половые сношения, все-таки признавала их важность с точки зрения природы. Монтан не считал даже нужным запрещать поступок, становившийся совершенно незначащим, раз человечество переживало последний вечер своего существования. Таким образом, открывался путь к разврату, укрываемый в то же время для исполнения наиболее отрадных обязанностей.

При Монтане появляются две женщины, одну из которых называют по-разному: Приской, Присциллой или Квинтиллией, а другую Максимиллой. До выступления на путь пророчества, эти две женщины состояли, по-видимому, в браке, и в новую роль вошли с чрезвычайною смелостью и полным презрением к иерархии. Вопреки благоразумным запретам Павла относителыю участия женщин в пророческих и экстатических церковных подвигах. Присцилла и Максимилла не побоялись соблазна публичной деятельности. По-видимому, тут, как обыкновенно, личному вдохновению сопутствовали распущенность и смелость. В Присцилле есть черты, сближающия ее со св. Екатериной Сеиннской и с Марией Алакок. Однажды, в Пепузе, она заснула и увидела Христа, шедшего к ней в ослепительной одежде и в образе жепщины. Христос заснул подле нее и в этом таинственном объятии привил ей всяческую премудрость. Он открыл ей в особенности святость города Пепузы, как места, на которое долженствовал спуститься с неба небесный Иерусалим. Максимилла пророчествовала в том же духе, предсказывая ужасные войны, бедствия, гонения. Она пережила Присциллу и умерла, утверждая, что после нее уже не будет дальнейшего пророчества до окончания веков.

У этих странных хрнстиан женщинам присвоивался не только дар пророчества, но предоставлялось и исполнение всех вообще обязанностей духоненства. Пресвитерство, епископство, церковные должности всех степеней были на них возложены. В оправдавие этих притязаний приводили Марию, сестру Моисея, четырех дочерей Филиппа и даже Еву, которая, в виду смягчающих вину обстоятельств, признавалась святой. Всего страннее в культе этой секты была церемония плакальщиц или лампадофорных девственниц, которая во многом напомииает американские протестантские «радения». Семь девственниц с факелами, в белых одеждах, вступали в церковь, издавая покаянные стоны, проливая потоки слез и оплакивая выразительными телодвижениями жалкое ничтожество человеческой жизни. Затем наступали сцены иллюминизма. Окруженные народом, деветвенницы приходили в восторженное состояние, проповедывали, прорицали, впадали в транс. Присутствующие разражались рыданиями и покидали храм в глубоко-молитвенном настроении.

Увлечение толпы, и даже известной части духовенства, этими женщинами было необыкновенно. Дошло до того, что стали предпочитать пепузских пророчиц апостолам и даже Христу. Самые уверенные видели в них предсказанных Иисусом пророков, долженствовавших закончить начатое им дело. Вся Малая Азия взволновалась. Приходили и из соседних стран, чтобы взглянуть на эти проявления восторженности и составить себе понятие о новом виде пророчества. Волнение было тем сильнее, что никто не отрицал a priori возможности пророчества. Требовалось только удостовериться в его подлинности. Самые отдаленные церкви, лионская, венская, писали в Азию для получения сведений. Несколько епископов, и в числе их Элий Публий Юлий, из Дебельта, и Сотас из Анхиаля, во Фракии, явились лично, чтобы быть свидетелями. Весь христианский мир был приведен в движение этими чудесами, которые, казалось, возвращали христианство на сто тридцать лет назад, к первым дням его возникновения.

Большинство епископов, Аполлинарий Иерапольский, Зотик Команский, Юлиан Апамейский, знаменитый духовный писатель Мильтиад, Аврелий Киренский, заживо названный «мучеником», оба фракийские епвскопа, отказались отнестись серьезно к пепузским иллюминатам. Почти все заявили, что единоличные пророчества пагубны для церкви, а Присциллу признали бесноватой. Некоторые епископы, и в числе их Сотас Анхиальский и Зотик Комапский, хотели даже изгнать из нее бесов, но фригийцы этого не допустили. Несколько известных лиц, как Фемисон, Феодот, Алкивиад, Прокл, поддались, однако, общему увлечению и сами начали пророчествовать. Феодот, в особенности, стал как бы главою секты после Монтана и главным его ревнителем. А простые люди все восхищались. Мрачные предвещания пророчиц передавались из уст в уста на дальнее расстояние и толковались на разные лады. Вокруг них образовалась настоящая церковь. Восстановились все дары апостольских времен, и в особешости дар языков и трансы. Слишком легко уступали такому опасному суждению: «Отчего не быть вновь тому, что уже было? Теперешнее поколение не обездолено сравнительно с прежними. Разве Параклет, представитель Христа, не является вечным источником откровения?». Бессчетные маленькие книжки распространяли эти бредни на дальнее расстояние. Читавших их добрым людям оне нравились больше, чем Библия. Новые духовные подвиги казались им возвышеннее апостольских проявлений духа, и некоторые осмеливались выражать, что возникло нечто высшее, нежели Иисус. Вся Фригия буквально обезумела. Обычная жизнь церкви как бы приостановилась.

Строгий аскетизм был естественным последствием этой пламенной веры. в близкое пришествие Бога на землю. Фригийские праведники молились беспрерывно и притом с известной аффектацией, печальным видом и своего рода ханжеством. Для придания себе покаянного вида, они прикладывали во время молитвы кончик указательяаго пальца к носу, вследствие чего их прозвали «закрепленными носами» (по-фригийски, tascodrygitеs). Воздержание от пищи, лишения, строгое сухоядение, неупотребление вина, совершенное отвержение брака-такова была мораль, которой логически должны были держаться благочестивые люди, удаляющиеся от мира в надежде наступления посдеднего дня. Даже для причастия, они, no примеру некоторых евионитов, употребляли только хлеб и воду, сыр, соль. Суровые лишения всегда заразительно действуют на толпы, неспособные к высшей духовности; потому что они обеспечивают спасение дешевым путем и легко исполнимы для простых душой, богатых только доброй волей. Эти обрядности распространились повсеместно и проникли даже в Галлию с азиатами, которые в столь значительном числе поднимались вверх по долине Роны; один из лионских мучеников настаивал на их соблюдении даже в тюрьме, и потребовался свойственный галлам здравый смысл или, как тогда полагали, прямое откровение Божие, чтобы он от этого отказался.

В этом избытке усердия этих пламенных аскетов всего неприятнее было то, что они враждебно выступали против всех, кто не сочувствовал их кривляниям. Они только и говорили, что о всеобщей безнравственности. Подобно средневековым бичующимся, они находили в своих внешних доказательствах повод к безумной гордости и возмущение против духовенства. Они дерзали говорить, что со времен Христа, или, по крайней мере, со времен апостольских, церковь бесплодно потеряла время, и что не следовало медлить ни одного часа в деле освящения человечества и подготовки его к царству Мессии. По их мнению, общепризнаваемая церковь была не лучше языческого общества. Требовалось образовать во всеобщей церкви церковь духовную, ядро праведников, с центром в Пепузе. Относительно простых верующих эти избранники проявляли большое высокомерие. Фемизон заявлял, что католическая церковь лишилась всей своей славы и повиновалась Сатане. Церковь, состоявшая из праведников, была их идеалом, мало отличавшимся от идеала, псевдо-Гермаса. Кто не свят, не принаддежит к церкви. «Церковь, говорили они, есть совокупность праведников, а не число епископов».

Ясно, что это учение было прямой противоположностью идее католичества, стремившегося к преобладанию, и сущность которого заключалась в том, чтобы держать двери открытыми для всех, Католики признавали церковь, какой она была, с ее несовершенствами; они полагали, что можно быть грешником, не переставая быть христианином. Для монтанистов эти два выражения были несогласимы. Церковь должна быть целомудренна, как девственница. Грешник исключался из нее самим фактом свосго греха и терял с тех пор всякую надежду на возвращение в ее лоно. Отпущение грехов церковью не имеет значения. Только праведники могут располагать тем, что свято. Епископы не имеют никакого преимущества в том, что касается даров духовных. Только пророки, органы Духа, могут удостоверять, что Бог простил.

Благодаря чрезвычайным проявлениям пиетизма внешнего и частью хвастливого, Пепуза и Тимиум действительно становились как бы святыми городами. Их называли Иерусалимом, и сектанты старались сделать их центром ыира. Туда стекались отовсюду, и некоторые утверждали, что, согласно предсказанию Присциллы, идеальный Сион там уже создавался. Разве экстатическое состояние не было временным осуществлением царствия Боасия, которому положил начало Иисус? Жены покидали своих мужей, как при скончании человечества. Каждодневно воображали, что облака разверзаются и новый Иерусалим выступает на небесной лазури.

Правоверные и в особенности духовенство старались, конечно, доказать, что влечение этих пуритан к вечному не вполне отрывало их от земного. Секта располагала центральной кассой пропаганды. Сборщики, побуждавщие к приношениям, рассылались во все стороны. Проповедники получали вознаграждение; в воздаяние за сеансы или аудиенции, пророчицы получали деньги, одежды, дорогие подарки. Ясно, что это давало оружие против мнимых праведников. У них были свои исповедники и свои мученики, и это всего более печалило правоверных, которым бы хотелось, чтобы мученичество было критерием истинной церкви. Поэтому для уменьшения заслуг этих сектантских мучеников не скупились на злоречие. Когда Фемизон был арестован, рассказывалось, что он деньгами откупился от преследований. Некто Александр также был посажен в темницу, и правоверные успокоились тогда только, когда изобразили его вором, вполне достойным своей участи и имевшим судебное дело в провинциальном архиве Азии.

Глава XIV. Сопротивление правоверной церкви

Борьба прододжалась более полувека, но победа была несомненна с самого начала. Против так называемых фригастов было одно, очень важное обстоятельство: они делали то же, что делалось апостолами, когда уже целых сто лет свобода духовных даров была лишь неудобством. Церковь сложилась уже слишком крепко, чтобы неповиновение фригийских исступленных могло ее поколебать. Праведниками, выставленными этой велнкой школой аскетизма, восхищались; но огромное большинство верующих отказывалось бросить своих пастырей для следования за бродячими учителями. Монтан, Присцилла и Максимилла умерли, не оставив преемников. Торжеству правоверной церкви много способствовал талант ее полемистов. Аполлинарий Геирапольский возвратил в лоно всех не ослепленных фанатизмом. В книге, которая считалась одной из основ христианского богословия, Мильтиад развил положение, что «пророк не должен говорить в исступленном состоянии». Около 195 года, Серапион Антиохийский собрал свидетельства, осуждавшие нововводителей. Климент Александрийский предположил их опровергнуть.

Наиболее полным из числа сочинений, вызванных. этим спором, была книга некоего Аполлония, не имевшего другой известности, который писал сорок лет после выступлепия Монтана (то есть, между 200 и 210 годами). Отрывки из этой книги, сохраненные нам Евсевием, знакомят нас с происхождением секты. Другой епископ, имя которого не дошло до нас, составил как бы историю этого странного движения, пятнадцать лет после смерхи Максимиллы, при Северах. К той же литературе принадлежит, быть может, сочинение, откуда взят отрывов, известный под названием Канона Муратори, направленный, по-видимому, как против монтанистских лжепророчеств, так и против мечтаний гностиков. Монтанисты, действительно, домогались ни чего иного, как включения пророчеств Монтана, Присциллы и Максимиллы в Новый Завет. Именно об этом шла беседа в совещании, происходившем около 210 года между Проклом, ставшим главой секты и римским священником Кайем. До Зефирина, римская церковь вообще очень стойко держалась против этих новшеств.

С той и другой стороны враждебность была большая. Обе взаимно отлучали одна другую от церкви. Когда мученичество сближало исповедников обоих учений, они сторонились друг от друга, не желая иметь ничего общего между собой. Правоверные удваивали софизмы и клевету, чтобы доказать, что монтанистские мученики (а ни в одной церкви их не было больше, чем у них) были все негодяи и обманщики, и в особенности, чтобы установить, как факт, что учредители секты погибли жалким образом, самоубийством, в приступе бешенства, вне себя, одураченные дьаволом или сделавшиеся его добычей.

Увлечение некоторых малоазийских городов этими благочестивыми безумствами не имело пределов. Был такой момент, когда ансирская церковь вся, целиком, со своими старейшинами, предалась опасным новшествам. Потребовались доказательные убеждения анонимного епископа и Зотика Отрийского, чтобы открыть им глаза, — и их обращение все-таки оказалось непрочным: Ансира и в IV веке продолжала быть очагом тех же заблуждений. Церковь фиатирская была заралсена еще глубже. Фригизм устроил в ней свою твердыню, и эта древняя церковь долго считадась как бы потеряняой для христианства. Соборы Иконийский и Синадский, около 231 года, удостоверили зло, но не могли его излечить. Крайнее легковерие простодушных племен, населяющих центральную часть Малой Азии, фригийцев, галатов и т. д., было причиной быстрых обращений в христианство; теперь, по тому же легковерию, они становились жертвой разных обольщении. Фригиец стал почти синонимом еретика. Около 235 года, новая пророчица взволновала сельское население Каппадокии: босая, ходила она по горам, возвещая конец мира, причащая людей, и склоняла своих учеников идти в Иерусалим. При Деции, монтанисты выставили значительный контингент мучеников.

Мы увидим, в какое затруднение фригийские сектанты поставили совет лионских исповедников, в самый разгар их борьбы. Колеблясь между восхищением их чрезвычайной святостью и изумлением перед странностями, поражавшими прямой здравый смысл, наши героические и рассудительные соотечественники тщетно будут стараться погасить распрю. Была минута, когда и римская церковь едва не впала в ошибку. Епископ Зефирин уже готов был признать пророчества Монтана, Присциллы и Максимиллы, когда пылкий азиатец, исповедник веры, Эпигон, прозванный Праксеем, который знал сектантов лучше, чем римские старейшины, разоблачил слабости мнимых пророков и доказал папе, что он не может одобрить эти бредни, не изобличив своих предместников, которые их осудили.

Спор усложнялся вопросом о покаянии и примирении. Епископы требовали права отлучения и пользовались им с широтою, которая была соблазном для пуритан. Иллюминаты утверждали, что они одни могут возвратить душе милость Бога, и были крайне строги. Всякий смертный грех (человекоубийство, идолопоклонство, богохульство, прелюбодеяние, совокупление) преграждал, по их мнению, путь к раскаянию. Если бы эти крайние принципы не переходили пределов глухих округов Катацекомении, зло было бы невелико. К несчастью, маленькая фригийская секта послужила ядром для значительной партии, представлявшей существенную опасность, так как она смогла оторвать от правоверной церкви ее знаменитейшего апологета Тертуллиана. Эта партия, которая мечтала о церкви непорочно-чистой и не пошла дальше тесного круга совещающихся, успела, несмотря на свои крайности или, точнее, именно благодаря своим крайностям, привлечь из вселенской церкви всех суровых, всех неумеренных. Она так подходила к логике христианства! Мы видели раньше, что то же случилось с енкратктами и Тацианом. Co своими противоестественными воздержаниями, отрицанием брака, осуждением вторых браков, монтанизм был лишь строго последовательной верой во второе пришествие (хилиазм), а эта вера была само христианство. «Что общего, — говорит Тертуллиан, — между заботами о грудных младенцах и страшным судом? Хорошую представляют картину отвислые груди, тошноты рожениц, ревущие ребятишки в дополнение к появлению судьи и гласу трубному. О! Славными повитухами будут палачи Антихриста!» Восторженные люди рассказывали друт друту, что в Иудее, в продолжение сорока дней, видели каждое утро висящим на небе город, который исчезал, когда к нему приближались. Для доказательства реальности этого видения, они ссылались на свидетельство язычников, и каждый предвкушал блаженства, ожидающия его в этой небесной обители, в воздаяние за жертвы, принесенные в земной юдоли.

Африка, пламенная и грубая, должна была всех легче попасть в эту ловушку. Монтанисты, новациане, донатисты, циркумцеллионы, — вот различные названия, под которыми проявился дух неповиновения, нездоровая жажда мученичества, ненависть к иерархии, мечты о втором пришествии, для которых берберские племена всегда служили классической почвой. Эти суровые праведлики, которые возмущались, когда их называли сектой, но в каждой церкви выставляли себя избранниками, единственными христианами, достойными этого имени, эти пуритане, беспощадные к кающимся, должны были быть злейшим бичем христианства. Тертуллиан называет вселенскую церковь пещерой прелюбодеев и блудниц. В глазах энтузиастов, епископы, лишенные дара пророчества и совершения чудес, будут стоять ниже пневматиков. Через последних, а не через официальную иерархию, совершается преподание благодати на совершение таинств, движение и развитие церкви. Истинный христианин, живущий лишь в виду страшного суда и мученичества, проводит жизнь в созерцании. Он не только не должен избегать гонений; но ему повелеваеися устремляться к ним. Должно непрестанно готовиться к мученичеству, как к необходимому дополнению христианской жизни. Естественный конец христианина умереть в пытках. Необузданное легковерие, несокрушимая вера в духовные дары окончательно сделали монтанизм одним из самых крайних типов фанатизма, упоминаемых в истории человечества.

Важно было то, что эта ужасающая мечта прельстила воображение единственного человека, одаренного большим литературным талантом, которого церковь имела в своих рядах, в течение трех столетий. Писатель неправильный, но одаренный мрачной энергией, пламенный софист, владеющий поочередно насмешкой, ругательством, низменной тривиалыюстью, игралище горячего убеждения даже при самых вопиющих противоречиях, Тертуллиан нашел возможным дать полумертвой латыни произведения, отмеченные печатью высшей красоты, применив к своему дикому идеалу красноречие, всегда бывшее неведомым фригийским аскетам-ханжам.

Победа иерархии была в этом случае победой снисхождевия и человечности. С редким здравым смыслом, вселенская церковь взглянула на чрезмерные умерщвления плоти, как бы на род частичного проклятия, брошенного на сотворение мира, и как на поношение созданного Богом. Вопрос о допущении женщин к церковным должностям и совершению таинств, остававшийся сомнительным в виду некоторых прецедентов истории апостолов, был разрешен безповоротно. Смелое притязание фригийских сектаторов относительно включения новых пророчеств в библейский канон, побудило церковь объявить, отчетливее чем прежде, что Новый Завет завершен окончательно. Наконец, дерзновенное устремление к мученичеству сделадось проступком, и рядом с преданием, превозносившим подлинного мученика, возникло предание, долженствовавшее обличить греховность самомнения, устремляющагося к казням и нарушающего, не будучи к тому вынужденным, законы страны.

Стадо верующих, естественно обладавшее лишь средней добродетелью, пошло за пастырями. Наступает католицизм. Ему принадлежит будущее. Принцип своего рода христианского иогизма (yoguisme) на некоторое время подавлен. Это была первая победа иерархии, быть может, самая важная, так как она была одержана над искренней набожностью. На стороне экстаза, пророчества, дара языков стояли тексты и история. Но в них проявилась опасность, и иерархия положила им предел, прекратила все эти доказательства личной веры. Как удалились мы от времен, которыми так восхищался автор Деяний! В христианстве уже образовалась партия среднего здравого смысла, которая всегда одерживала верх в распрях церковной истории. Епископская власть с самого начала оказалась достаточно сильна, чтобы укротить энтузиазм непокорных, взять светских в опеку и установить принцип, что богословие — дело одних епископов — которым одним и подобает судить об откровениях. Добрые фригийские безумцы действителыю подготавливали смерть христианетва посредством уничтожения иерархии. Если бы взяло верх личное вдохновение, учение об откровении и постоянных измененениях, христианство погибло бы, выродившись в кружковые собеседования эпилептиков. Вздорные истощения плоти, непригодные для широкого мира, пресекли бы пропаганду. При равном праве всех верующих на священство, на дары благодати, и на совершение таинств, была неизбежна полная анархия. Проявления духа уничтожили бы таинство. Но таинство взяло верх, и краеугольный камень католицизма был безповоротно установлен.

В окончательном выводе, церковная иерархия восторжествовала вполне. При Калликсте (217—222), умеренные взгляды взяли верх, к великому соблазну ригористов, которые отомстили гнусной клеветой. Иконийский собор положил конец спору со стороны церкви, не возвратив заблудших в ее лоно. Секта вымерла довольно поздно; она существовала до VI века, в виде христианской демократии, в особенности в Малой Азии, под наименованиями фригов, фригастов, катафригов, пепузианцев, таскодругитов, квинтилианцев, присциллианцев, артотиритов. Сами себя они называли чистыми или пневматиками. Целые столетия Фригия и Галатия были раздираемы пиетистскими и гностическими ересями, которым грезились тучи ангелов и эонов. Пепуза была разрушена, неизвестно, в какое время, и при каких обстоятельствах, но место осталось святым. Эта пустыня сделалась местом паломничества. Посвященные собирались туда со всей Малой Азии и совершали таинственные обряды, над которыми потешалась народная молва. Они настойчиво уверяли, что именно там откроется небесное видение. Они там проводили дни и ночи в мистическом ожидании и потом видели самого Христа, снисходившего к ним в ответ на пламя, которым они сгорали.

Глава XV. Полное торжество иерархии. — Последствия монтанизма

Таким образом, благодаря иерархии, признаваемой представительницей предания двенадцати апостолов, церковь совершила, не ослабив себя, труднейшее из превращений. Она перешла из состояния кружкового, если позволено будет так выразиться. в состояние светское, из маленькой общины ясновидцев стала церковью, открытой всем и, следовательно, подверженной многим несовершенствам. To, что, казалось, навсегда должно было остаться мечтой фанатиков, сделалось прочной религией. Что бы ни говорили Гермас и монтанисты, стало возможным быть христианином, не будучи святым. Повиновение церковной власти теперь важнее в христианине, чем дары благодати. Отныне эти дары будут даже возбуждать подозрение. и наиболее осчастливленным ими нередко придется становиться еретиками. Раскол — важнейшее церковное преступление. Подобно тому, как относительно догмата христианская церковь уже имела правоверный центр, называвший ересью все, что уклонялось от признанного типа, так у нее была и средняя мораль, пригодная для всех и не приводившая непременно к концу мира, как мораль умерщвляющих плоть. Оттолкнув гностиков, церковь отвергла утонченности догмата; в лице монтанистов, она отвергла утонченности святости. Крайности тех, которые мечтали о духовной церкви, о высшем совершенстве, разбивались о здравый смысл установленной церкви. Массы, уже значительные, составляли в церкви большинство и понижали нравственную температуру до уровня возможности.

Таким же образом ставился вопрос и в политике. Крайности монтанистов, их яростная проповедь против римской империи, их ненависть к языческому обществу не могли всем нравиться. Империя Марка Аврелия быда уже далеко не то, что империя Нерона. С той нельзя было примириться; а тут была возможность соглашения. Церковь и Марк Аврелий во многом преследовали одну и туже цель. Ясно, что епископы уступили бы светской власти всех фригийских святых, если бы, ценой этой жертвы, возможно было достигнуть союза, который отдал бы в их руки духовное управление миром.

Наконец, духовные проявления и другие сверхъестественные подвиги, превосходные для поддержания рвения маленьких общин иллюминатов, становились неприменимыми в больших церквях. Крайняя строгость правил о покаянии была нелепостью и бессмыслием при стремлении выйти за пределы кружкового собеседования так называемых чистых. Народ никогда не бывает составлен из одних непорочных людей, и простому верующему необходимо неоднократно быть допущенным к покаянию. Поэтому было признано, что можно быть членом церкви, не будучи ни героем, ни аскетом, и что для этого достаточно повиноваться своему епископу. Святые возопиют, борьбе личной святости и иерархии конца не будет; но средние люди одолеют; можно будет грешить, не переставая быть христианином. Иерархия даже предпочтет грешника, прибегающаго к обычным способам примирения, высокомерному аскету, который сам себя оправдывает нли воображает, что не нуждается в оправдании.

Но ни тому, ни другому из этих двух принципов не будет дано совершенно изгнать другой. Рядом с церковью общей останется церковь святых; рядом с светом возникнет монастырь, рядом с простым верующим явится монах. Раз царствие Божие, по проповеди Иисуса, неосуществимо в мире, каков он есть, и мир упорствует в своем нежелании измениться, что же остается, как не основывать маленькие царствия Божии, как бы островки среди неизлечимо порочного океана, где применение Евангелия совершалось бы буквально и где бы не знали этого различия между правилом и советом, которое в мирской церквн сиужит лазейкой для спасения от невозможностей? Монастырская жизнь логически необходима в христианстве. Большой организм способен развить все, что в нем заключается в зародышевом состоянии. Так как идеал совершенства, воложенный в основу галилейской проповеди Иисуса и от которого немногие истинные его ученики никогда не отступятся, не может существовать в мире, то должно было создать, для осуществления этого идеала, закрытые миры, монастыри, где бедность, самоотречение, взаимный надзор и исправление, послушание и целомудрие строго бы применялись. Евангелие действительно скорее монастырский устав (Enchiridion), чем кодекс морали, оно есть основное правило всякого монашеского ордена; совершенный христианин есть монах; монах есть последоватеиьный христианин; монастырь есть место, где Евангелие, везде являющееся утопией, становится реальностью. Книга, предположившая научить подражанию Иисусу Христу, есть книга монастырская. Довольные тем, что существует место, где морально проповеди Иисуса действителъно применяются, мирянин утешится в своих мирских связях и легко привыкнет к мысли, что правила столь высокого совершенства не для него предписаны. Буддизм разрешил этот вопрос иначе. Там каждый проводит в монашестве часть своей жизни. Христианство довольно, если хотя где-нибудь применяется настоящая христианская жизнь: буддист удовлетворен, если в какую-либо пору своей жизни был совершенным буддистом.

Монтанизм был крайностъю; он был обречен на погибель. Но, как все крайности, он оставил глубокий след. Христианский роман был отчасти его делом. Два великие предмета его энтузиазма: целомудрие и мученичество, остались основными элементами христианской литературы. Именно монтанизм выдумал эту странную ассоциацию идей, создал деву-мученицу и, введя женскую прелесть в самые мрачные изображения пыток, дал начало той странной литературе, от которой, начиная с I века, христианское воображение никогда не отрешалось. Ряд этих произведений, где наслаждение неотделимо от суровости, открывают монтанистские деяния св. Перпетуи и африканских мучеников. дышащие верою в духовные дары, полные крайнего ригоризма и пламенных стремлений, пропитанные сильным благоуханием сдержанной любви, соединяющие тончайшие образы ученой эстетики с самыми фанатическими мечтами. Стремление к мученичеству становится болезнью, которую невозможно сдержать, и эта мрачная история выразилась эпидемическими действиями в толпах циркумцеллионов, которые, как безумные, бегали по стране ища смерти и заставляли людей предавать их мученичеству.

Целомудрие в браке осталось одной из основ христианского романа. А это, конечно, мысль монтанистская. Как и лже-Гермас, монтанисты беспрестанно шевелят опасный пепел, который можно оставить в покое со скрытыми под ним огнями, но который рискованно гасить насильственно. Предосторожности, которые они принимают в этом отношении, свидетельствуют об известной озабоченности, более сладострастной в сущности, чем свобода светского человека. Во всяком случае, эти предосторожности из числа тех, которые увеличивают зло или, по крайней мере его выдают, обнажают. На каждой странице монтанистских писаний встречается преувеличенное опасение красоты, запрещения относительно женского туалета и в особенности против ухищрений причееки, что позволяет заключить о чрезвычайной чувствительности к искушению. Женщина, которая невиннейшим расположением прически старается понравиться и возбуждает простейшую мысль, что она красива, становится, по учению этих жестких сектантов, столь же виновной, как та, которая возбуждает к разврату. Демон волос ее накажет. Отвращение от брака имело причины, которые должны бы были расположить к нему. Мнимое целомудрие енкратитов часто было лишь бессознательным самообманом.

Целый роман, — конечно, монтанистский, так как там доказывается, что женщины имеют право преподавать и совершать таинства, — весь построен на этом достаточно опасном недоразумении. Мы говорим о Thecla. Гораздо более скабрезного и возбуждающаго в романе святых Нерея и Ахиллея; целомудрие никогда не изображалось с большим сладострастием; никогда не говорилось о браке с более наивным бесстыдством. Пусть прочтут в Григории Турском прелестную легенду о двух Овернских Любовниках; в Деяниях Иоанна, пикантный эпизод Друзианы; в деяниях Фомы, рассказ об Индийских Обрученных; у св. Амвросия, эпизод об антиохийской девственнице в непотребном доме. Тогда станет понятным, что века, которые питались такими рассказами, могли, без особенной заслуги, воображать, что они отказались от греховной любви. Одна из тайн, глубоко прозренных основателями христианства, заключается в том, что целомудрие есть наслаждение, и что половая стыдливость есть один из видов любви. Обыкновенно люди, которые боятся женщин, всех более их любят. Как часто можно справедливо сказать аскету: Fallit te incautran pietas tua. В некоторых частях христиансвого мира, возникала в разное время мысль, что женщин никогда не должно видеть, что им прилична жизнь затворниц, по обычаю, установившемуся на мусулъманском Востоке. Легко понять, до какой степени изменился бы характер церкви, если бы эта мысль взяла верх. Отличие церкви от мечети и даже от синагоги, заключается именно в том, что женщина туда вступает свободно, наравне с мужчиной, даже когда отделена или даже завешана. Предстояло решить, будет ли христианство, как впоследствии ислам, религией мужской, откуда женщина почти исключена. Католическая церковь остереглась от этой ошибки. На женщину возложены были в церкви диаконские обязанности, и ей предоставлены хотя подчиненные, но частые сношения с мужчинами. Крещение, причащение, дела благотворительности требовали постоянных отклонений от обычаев Востока. Католическая церковь и тут, с редкой верностью такта, нашла середину между преувеличениями различных сект.

Так объясняется замечательное соединение застенчивой стыдливости и нежной доверчивости, которое характеризует нравственое чувство в первобытных церквях. Откидываем низкие подозрения пошлых развратников, неспособных понять подобную невинность! Все было чисто в этих святых вольностях; но какая требовалась чистота, чтобы наслаждаться ими и Предание гласит, что язычники завидовали праву священника видеть мгновение в купельной наготе ту, которую святое погружение сдедает его духовной сестрой. Что сказать о «святом поцелуе», который как consolameatum катаров, был амброзией этих целомудренных поколений, об этом поцелуе, который был таинством силы и любви, память о коем, соединенная о торжественными впечатлениями акта причащения, на многие дни нашла душу как бы благоуханием? Отчего же любили церковь до такой степени, что в случае выхода из нее, готовы были идти на смерть для возвращения в ее лоно? Оттого, что она была школой безконечных радостей. Иисус воистину был среди своих. Более ста лет после своей смерти, он еще научал высшим наслаждениям, открывал высшие тайны.

Глава XVI. Марк Аврелий у Квадов. — Книга Дум

Слишком мало заботившееся о происходившей в остальном мире, правительство Марка Аврелия существовало, по-видимому, только для улучшений внутренних. Единственное крупное организованное государство, смежное с границами империи, царство Парфянское уступало натиску легионов. Люций Вер и Авидий Кассий покоряли области, которые лишь временно были заняты Траяном, Армению, Месопотамию, Адиабену. Действительная опасность была за Рейном и Дунаем. Там жили в грозной неизвестности энергические племена, преимущественно германского происхождения, которых римляне знали лишь по красивым и верным телохранителям (швейцарцам тех дней), которыми иные императоры любили себя окружать, или по великолепным гладиаторам, которые возбуждали бурные восторги амфитеатра, когда внезално разоблачали красоту своего нагого тела. Покорять шаг за шагом этот непроницаемый мир, отдалять миля за милей пределы цивилизации; для этого крепко утвердиться в Богемии, в этом центральном четырехугольнике Европы, где еще должна была оставаться значительная основа кельтских боянов; оттуда подаваться вперед, как американские пионеры, вырубить дерево за деревом Геркинейский лес, заменить колониями племена, еще не сроднившияся с землей, утвердить и цивилизовать эти народности с богатым будущим, обратить на пользу империи на редкие качества, их надежность, телесную силу, энергию; перенести истинные границы империи, с одной стороны, к Одеру и Висле, с другой, на Прут или Днестр, и дать, таким образом, латинской части империи решительное преобладание, которое предупредило бы отпадение греческой и восточной части; вместо постройки рокового Константинополя, поместить вторую столицу в Базеле или Констанце и обеспечить, таким образом, и великому благу империи, кельто-германским народам политическую гегемонию, которую им предстояло завоевать позднее на развалинах империи, — вот какова должна была быть программа просвещенных рямлян, если бы они были лучше осведомлены о состоянии Европы и Азии и лучше знали географию и сравнительное народоведение.

Дурно соображенная экспедиция Вара (10 по Р. X.) и вечный пробел, оставлеяный ей в нумерации легионов, были как бы пугалом, отвратившим римскую мысль от великой Германии. Один Тацит постиг важность этого края для равновесия мира. Но разрозненность германских племен усыпляла беспокойство, которое должны бы были почуствовать прозорливые умы. Пока эти племена, действительно более скдонные к местной независимости, чем к централизации, не составляли военного союза, они внушали мало опасений, Но их союзы были опасны. Известно, к каким последствиям привел союз франков, образовавшийся в III веке, на правом берегу Рейна. Около 166 года могучая лига образовалась в Богемии, Моравии и северной части теперешней Венгрии. Тогда впервые услышаны были названия мелких племен, впоследствии сделавшихся известными всему миру. Началось великое передвижение варваров. Германцы, до тех пор отражавшие все нападения, сами перешли в наступление. Плотину размыло на Дунае, в пределах Австрии и Венгрии, в стороне Пресбурга, Коморна и Грана. Все германские и славянские племена, от Галлии до Дона, маркоманы, квады, нариски, гермундуры, свевы, сарматы, виктовалы, роксоланы, бастарны, костобоки, алланы, певсины, вандаши, язычи, как-будто сговорились прорвать границу и наводнить империю. Но давление шло издадека. Теснимая северными варварами, вероятно готами, вся славянская и германская масса пришла в движение. Эти варвары, с женами и детьми, требовали, чтобы их допустили в империю и дали им землю или денег, предлагая себя в обмен для военной службы. Шло настоящее человеческое наводнение, Линия Дуная была прорвана. Вандалы и маркоманы заняли Паннонию; Дакию истоптали разные племена: костобоки прошли до Греции; Ретия и Норика были завоеваны; маркоманы перешли через Юльевские Альпы, осадили Аквилею и разорили весь край до Пиавы. Римская армия не выдержала грозного столкновения; пленных уведено было множество. Италия глубоко взволновалась; говорили, что со времен Пунических войн Риму не приходилоеь. подвергаться такому страшному натиску.

Вполне достоверна истина, что философское усовершенствование законов не всегда соответствует развитию государственной силы. Война дело грубое; она требует грубых людей; поэтому часто случается, что нравственные и общественные улучшения приводят к упадку военной силы. Армия — остаток варварства, который развивающийся человек сохраняеть, как необходимое зло. Между тем, редко случается, чтобы с успехом шло то, что делается за неимением лучшего, без прямого желания. Уже Антонин имел сильное отвращение к применению оружия; в его царствование лагерные иди походные нравы значительно смягчились. Нельзя отрицать, что при Марке Аврелии римская армия утратила часть прежней дисциплины и силы. Набор совершался с затруднениями; заместительство и прием на службу варваров совершенно изменили характер легиона; конечно, и христианство уже стало отвлекать лучшую часть государственной силы. Если подумать, что, рядом с этим обветшанием, волновались не имевшие отечества толпы, ленивые к обработке земли, любящие только убийство, охочие только к побоищу, хотя бы со своими, то станеть ясным, что предстояло большое перемещение рас. Цивилизованное человечество еще недостаточно укротило зло, чтобы предаваться мечте о прогрессе путем мира и нравственности.

Перед этим чудовищным натиском всех варварских сил, Марк Аврелий проявил поразительную силу. Он не любил войн и вел их против личного желания; но когда это оказалось необходимым, он повел ее хорошо; стал великим полководцем по обязанности. К войне присоединилась страшная чума. В этих тяжелых испытаниях, римское общество прибегло ко всем своим преданиям и обрядам. Как всегда после бедствий, произошла реакция в пользу национальной религии. Марк Авредий этому не противился. На виду всех, добрый император председательствовал при жертвоприношениях, в качестве первосвященника, брал железный дротик в храме Марса, погружал его в кровь и бросал в сторону неба, где был неприятель. Вооружили всех: рабов, гладиаторов, разбойников, диогмитов (полицейских агентов); наняли германские шайки для действий против германцев; во избежание новых налогов превратили в деньги драгоценные вещи императорских дворцов.

С этих пор почти вся жизнь Марка Аврелия протекла в бассейне Дуная, в Карнонте, близ Вены, или в самой Вене, нли на берегах Грана в Венгрии, иногда в Сирмиуме. Его тоске не было пределов; но он умел побеждать свою тоску. Скучные походы против квадов и маркоманов были мастерски направлены. Отвращение, которое они ему внушали, не мешало ему прилагать к ним самое добросовестное старание. Армия его любила и превосходно исполняла свое дело. Сдержанный даже по отношению к врагу, он предпочел громовым ударам план кампании медленный, но верный. Он совершенно очистил Паннонию, оттеснил всех варваров на левый берег Дуная и предпринимал даже большие экспедиции по ту сторону, благоразумно принимая тактику, которой впоследствии злоупотребляли, состоявшую в том, чтобы варварам противопоставлять варваров.

Сохраняя отеческое и философское отношение к этям подудиким толпам, он упорствовал, из уважения к самому себе, в оказании им знаков внимания, которых они не понимали, уподобляясь дворянину, который по чувству собственного достоинства стал бы обращаться с краснокожими, как с благовоспитанными людьми. Его наивная проповедь разума и справедливости, наконец, внушила им уважение к нему. Быть может, если бы не возмущение Авидия Кассия, ему бы удалось образовать провинции Маркоманскую (Богемия) и Сарматскую (Галиция) и этим обеспечить лучшее будущее. Он допустил в широких размерах германских солдат в легионы и тем, которые хотели работать, дал земли в Дании, Паннонии, Мизии, римской Германии. Но военную границу он сохранил во всей нерушимости, учредил на Дунае строгую полицию и ни разу не допустил, чтобы престиж империи пострадал от уступок, к которым он побуждался политикой и человечностью.

Во время одной из этих эксцедций, стоя лагерем на берегах Грана, среди однообразных равнин Венгрии, он написал прекраснейшие страницы чудной книги, которая нам открыла всю его душу. Всего тягостнее для Марка Аврелия в этих далеких войнах было лишение обычного его общества ученых и философов. Почти все отступили перед трудностями похода и остались в Риме. Занятый весь день военными упражнениями, он проводил вечера в своем шатре, один с самим собою. Там он сбрасывал с себя принуждение, налагаемое обязанностями сана, проверял себя перед судом совести и размышлял о ненужности борьбы, которую мужественно поддерживал. Относясь скептически к войне даже во время похода, он отрешался от всего, погружался в созерцание тщеты всего земного и сомневался в законности собственных побед: «Паук гордится, когда поймает муху, — писал он, — а тот зайца, тот сардинку, тот кабанов, а тот сарматов. С точки зрения принципа, все разбойники». Ариановы Беседы Эпиктета были любимой книгой императора; он их читал с наслаждением и, сам того не желая, дошел до подражания им. Таково было происхождение тех отдельных мыслей, составляющих двенадцать тетрадей, которые были собраны после его смерти под заглавием «О самом себе».

Вероятно, что Марк рано начал вести интимный дневник своего внутреннего состояния. Он вносил туда по-гречески, изречения, к которым он прибегал для укрепления себя, то, что вспоминалось из любимых авторов, отрывки из моралистов, которые всего сильнее на него действовали, принципы, которые его поддерживали в течение дня, иногда упреки, с которыми его разборчивая совесть считала нужным к нему обратиться.

«Ищут уединенных убежищ, сельских хижин, морского берега, гор; как другие, и ты любишь мечтать обо всем этом. Какая наивность, раз тебе дозволено, во всякий час удаляться в собственную душу? Нигде не найти человеку убежища более спокойного, в особенности, если есть в нем самом то, чего при созерцании достаточно для возвращения спокойствия. Умей же наслаждаться этим убеждением и обновляй в нем твои силы. Содержи в нем правила короткие, основные, которые сразу возвратят ясность душе твоей и вновь сделают тебя способным безропотно выносить свет, в который ты должен возвратиться».

В печальные северные зимы, это утешение стало ему еще необходимее. Ему было за пятьдесят, и он состарился преждевременно. Раз вечером, ему вспомнились все образцы его благочестивой юности, и он провел несколько благочестивых часов, соображая, чем он был обязан каждому из добрых существ, которые его окружали.

«Примеры моего деда Вера: кротость нрава, неизменная терпеливость.

Качества, которые хвалилл в моем отце, то, что я о нем помню: скромность, мужской характер.

Память о моей матери: ее благочестие, благотворительность; чистота души, не допускавшая не только дурного дела, но и самой мысли о нем; жизнь воздержная и столь непохожая на роскошь богачей».

Затем один за другим являлись Диогнет, который внушил ему любовь к философии и научил его видеть приятное в убогом ложе, прикрытом лишь простой звериной шкурой, и во всех принадлежностях греческой муштровки; Юний Рустик, научивший его избегать всякой искусственности в слоге и подаривший ему «Беседы» Эпиктета; Аполлоний Халкидский, осуществлявший, по учению стоиков, идеал крайней твердости и совершенной кротости; Секст Херонейский, столь важный и добрый; Александр Котийский, умевший придать замечанию такую утонченно вежливую форму; Фронтон, «который дал понять, сколько в тиране зависти, коварства, лицемерия и сколько в сердце патриция может быть жестокости»; его брат Север, «который ознакомил с Тразеем, Гельвидием, Катоном, Брутом, объяснил, что такое свободное государство, где закон ? природное равенство граждан и равенство их прав, и что такое монархия, которая прежде всего уважает свободу граждан»; наконец, господствуя над всеми, своим непорочным величием, его приемный отец, которого портрет он нам изображает с удвоенной благодарностью и любовью.

«Благодарю богов, — говорит он в заключение, — за то, что они мне дали хороших предков, хороших родителей, добрую сестру, хороших наставников и в окружающих меня, в моих близких, в моих друзьях, людей почти сплошь исполненных доброты. Ни к одному из них я не был невнимателен. По природному расположению, я бы мог, при случае, проявить непочтительность, но благодетельные боги не допустили, чтобы такой случай представился. Я еще обязан богам тем, что сохранил в чистоте цвет моей юности, не стал мужем раньше времени и даже переждал это время; что я был воспитан под руководством государя и отца, который освободил мою душу от всякого чада гордыни, дал мне понять, что и живя во дворце можно обходитъся без стражей, сияющих одежд, факелов, статуй, научил меня, наконец, что государь может стеснить свою жизнь почти до пределов жизни простого гражданина, без ущерба ддя благородства и силы, когда требуется быть императором и вершить государственные дела. Боги дали мне ветретить брата, коего нравы были постоянным советом следить за собою, тогда как его почтительность и привязанность ко мне были радостью моего сердца. ... Если мне посчастливилось возвысить следивших за моим воспитанием до почестей, которых они, повидимому, желали, если я знал Аполлония, Рустика, Максима, если мне не однажды был показан в таком сиянии образ жизни, соответственный природе (я не осуществил его, но это моя вина); если мое тело до сих пор выдерживает суровую жизнь, которую я веду, если я не касался ни Бенедикты, ни Феодота; если, несмотря на частые мои досады против Рустика, я ни разу не перешел границ и не сделал ничего, в чем бы должен был раскаиваться; если моя мать, которой суждено было умереть молодою, тем не менее могла провести при мне последние свои годы; если, когда мне хотелось помочь бедному иди огорченному, мне ни разу не пришлось услышать, что у меня нет на это денег; если сам я никогда не нуждался в получении чего-либо от других; если судьба дала мне жену столь любезную, любящую, простую; если я нашел стольких способных людей для воспитания детей моих; если в начале моего увлечения философией я не стал добычей какого-нибудь софиста, — я всем этим обязан богам. Да, столько благополучий могут быть только делом помощи богов и счастливой судьбы».

Этой божественной душевной чистотой дышит каждая страница. Никто не писал проще для самого себя, с единственной целью излить душу, бсз какого-либо свидетедя, кроме Бога. Ни тени системы. В сущности, Марк Аврелий не держится никакой философии, хотя почти всем обязан стоицизму, переработанному римским разумом. Он не принадлежит ни к какой школе. По мне, он недостаточно любознателен, потому что не знает всего, что мог бы знать современник Птоломея и Галиена. О системе мира он имеет мнения, не достигшие уровня высшей науки его времени. Но его нравственная мысль, обособленная от всякой системы, приобретает по этому самому поразительную высоту. Сам автор книги о Подражании. хотя весьма отрешившийся от распрей школы, не достигает этой высоты, потому что его чувства прежде всего чувства христианина. Откиньте христианские догматы, и его книга сохранит лишь часть своей прелести. Книга Марка Авредия не имеет никакой догматической основы и потому вечно будет свежа. В ней могут найти поучение все, начиная от атеиста или воображающаго себя таковым, до человека всего более преданного особым верованиям любого культа. Это самая чисто человеческая книга из всех существующих. Она не разрешает никакого спорного вопроса. В богословии, Марк Аврелий колеблется между чистым деизмом, политеизмом, толкуемым в физическом смысле, по учению стоиков, и своего рода космическим пантеизмом. Он не стоит ни за какую гипотезу более, чем за остальные, и пользуется безразлично языком всех трех: деизма, политеизма и пантеизма. Его соображения всегда двусторонни, в зависимости от того, имеют ли реалъность Бог и душа или не имеют. «Покинуть общество людей не особенно страшно, если есть бог; а если богов нет, или если они не занимаются человеческими делами, какую цену может иметь для меня жизнь в мире, где нет богов или нет провидения. Но, конечно, боги есть, и человеческие дела близки их сердцу».

Это дилемма, которая нам предстоит ежечасно. Если прав полнейший материализм, то мы, веровавшие в правду и добро, будем одурачены не более, чем остальные. Если же оправдается идеализм, то мы окажемся истинными мудрецами и притом единственным способом, по нашему придичным, т. е. без всякого корыстного ожидания и расчета на вознаграждение.

Итак, Марк Аврелий не есть свободно мыслящий; едва ли он даже философ в специальном смысле слова. Подобно Иисусу, он не имеет умозрительной философии; его богословие совершенно противоречиво. Он не имеет никакого твердо установившегося представления о душе и бессмертии. Как мог он быть так глубоко нравственным, без верований, которые теперь считаются основанием нравственности? Как мог он быть в такой степени религиозен, не исповедуя ни одного из догматов так называемой естественной религии? Вот это и нужно нам рассмотреть.

Сомнения, которые, с точки зрения умозрительного разума, облегают истины естественной религии, не суть, как превосходно показал Кант, сомнения случайные, могущие быть рассеянными, зависящие, как иногда воображают, от известных состояний человеческого ума. Эти сомнения неотделимы от самой сущности этих истин, и можно сказать, без всякого парадокса, что если бы они исчезли, то вместе с тем исчезли бы и самые истины, ими оспариваемые. Вообразим, в самом деле, прямое, положительное, для всех очевидное доказательство будущих наказаний и наград; какая же будет заслуга в делании добра? Только одни безумцы могли бы вольной волей устремиться к своей погибели. Масса низких душ спаслись бы в открытую; приневолили бы, так сказать, божество. Кому не ясно, что в такой системе исчезают и мораль и религия? В порядке нравственном и религиозном необходимо верить без доказательства; не уверенность нужна, а вера. Вот что забывает известный деизм, привыкший к заносчивым утверждениям. Он забывает, что слишком точные сведения о судьбе человеческой уничтожили бы всякую нравственную заслугу. Что касается нас, то если бы нам объявили о неопровержимом доводе такого рода, то мы бы поступили, как св. Людовик, когда ему сказали о чудодейственной остии: мы отказались бы выслушать. Зачем нам эти грубые доказательства, применимые только в грубом порядке фактов, и которые бы стеснили нашу свободу? Мы бы побоялись уподобиться спекулянтам добродетели или пошлым трусам, которые вносят в вопросы души грубый эгоизм практической жизни. В первые дни после установления веры в воскресение Иисуса, это чувство проявилось самым трогательным образом. Истинные друзья сердца, люди тонкого чувства предпочли верить бездоказательно, чем видеть своими глазами. Это сказалось в выражении: «блаженны те, которые не видели и уверовали!» Прелестное слово! Вечный символ нежного и великодушного идеализма, который отвращается от прикосновения руками к тому, что должно ведать только сердцем!

В этом, как и во всем остальном, наш добрый Марк Аврелий упредил века. Он никогда не старался прийти к окончательному соглашению с самим собой относительно Бога и души. Как будто прочитав «Критику практического разума», он понял, что в касающемся бесконечности никакая формула не может быть абсолютной, и что некоторая вероятность раз в жизни увидать истину представляется лишь тому, кто много себе противоречил. Он отчетливо отделил нравственную красоту от всякого определенного богословия, и не допускал, чтобы дом мог зависеть от какого-либо метафизического мнения о начальной причине. Никогда ближайшее единение с неведомым Богом не доводилось до столь изысканной тонкости чувства.

«Предоставь управлению пребывающего в тебе бога существо мужественное, созревшее с годами, преданное общему благу, римлянина, императора, солдата на своем посту, ожидающего сигнала трубы, человека, готового покинуть жизнь без сожаления. — Много крупиц фимиама предназначено для одного алтаря; одна попадает в огонь раньше, другая позже; но разница не имеет значения. В продолжение немногих дней, которые даны ему на земле, человек должен жить по указаниям природы и, когда наступает минута удаления, подчиняться с кротостью, как оливка, которая падает, благословляя дерево, которое ее произвело, и с благодарностью к ветке, которая ее поддерживала. — Все, что для тебя удобно, и для меня, о вселенная. Ничто для меня не преждевременно и не запоздало, что своевременно для тебя. Мой плод образуется из тех, что приносят твои времена года, о природа! От тебя все приходит; все в тебе прибывает; к тебе все направляется.

Город Кекропса, ты, которого дюблю я,

сказал поэт; как не сказать:

Город Юпитера, я люблю тебя?

О человек. Ты был гражданином в великом городе; не безразлично ли быть им пять лет или три года? Что соответствует законам, ни для кого не может быть несправедливым. Что же тут прискорбного, если из города высылает не тиран, не судья неправедный, но сама природа, которая тебя в город ввела? Это то же, что расчет актера тем же претором, который его нанимал. «Но, скажешь ты, я не отыграл всех пяти действий, а только три». Ты хорошо говоришь: но в жизни и трех действий достаточно для целой пьесы. Конец определяется тем же, кто был причиной соединения элементов и теперь причина их разложения; ты ни при чем ни в том, ни в другом явлении.

Итак, уходи довольный, потому что отпускающий тебя не знает гнева».

Значит ли это, чтобы он никогда не возмущался против странной судьбы, которая пожелала поставить, лицом к лицу, человека, с его вечной потребностью преданности, самоотвержения, героизма, и природу, с ее трансцендентальной безнравственностью, с ее абсолютным презрением к добродетели? Нет. Раз, по крайней мере, нелепость, колоссальная неправедность смерти его поразила. Но вскоре его совершенно умерщвленный темперамент берет верх, и он успокаивается.

«Каким образом случилось, что боги, которые так хорошо и с такой любовью к человеку все установили, упустили из виду единственный пункт, а именно то, что люди испытанной добродетели, сносившиеся с Божеством при жизни, приобревшие его расположение благочестивыми делами и жертвоприношениями, не оживают после смерти, а угасают навсегда? Если это так, знай, что если бы должно было быть иначе, они бы не преминули это сделать. Будь это справедливо, оно было бы и возможно; если бы это соответствовало природе, оно и было бы ею допущено. Значит, если это не так, то утвердись в мысли, что это не должно было быть так. Сам видишь, что доискиваться подобного, значит оспаривать у Бога его право. Между тем, так спорить с богами мы не могли бы, если бы в них не было высшей доброты и справедливости. А если эти качества в них есть, то, значит, в мироздании не допущено ничего, что было бы несогласно с справедливостью и разумом».

Нет, дорогой учитель, это слишком большое самоотречение. Если это действительно так, то мы имеем право жаловаться. Утверждать, что если у здешней жизни нет продолжения, то человек, пожертвовавший собою ради добра или правды, все-таки должен покидать этот мир довольный и не осуждать богов, — это слишком наивно. Нет, он имеет право богохульствовать! Зачем тогда было так злоупотреблять его доверчивостью? Зачем было влагать в него обманчивые стремления, которыми он был одурачен? Зачем эта премия предоставляется человеку легкомысленному или злому? Тот, значит, не ошибался, тот прозорливый человек?.... Но тогда, да будут прокляты боги, оказывающие такие предпочтения! Я согласен, чтобы будущее было загадкой, но если нет будущего, то этот мир ужасная западня. Заметьте, однако, что наше желание не совпадает с желанием грубой толпы. Мы не требуем наказания виновного, ни процентов с нашей добродетели. В нашем желании нет эгоизма. Мы просто хотим быть, остаться в соотношении с светом (lumiere), продолжать начатую мысль, узнать больше, насладиться когда-нибудь истиной, которую мы ищем с таким трудом, увидать торжество добра. Что можеть быть законнее. Достойный император, впрочем, это чувствовал. «Как! Свет лампы блестит до минуты, когда она гаснет; а истина, справедливость, воздержание, которые ты в себе имеешь, вместе с тобой и погаснут!» Вся его жизнь прошла в этом благородном колебании. Если он грешил, то по избытку благочестия, при меньшем самоотвержении, он был бы справедливее; потому что, конечно, желать, чтобы в борьбе, которую мы ведем за добро и правду, у нас был близкий и сочувствующий свидетель, не значит желать слишком многого.

Возможно также, что если бы его философия была менее исключительно нравственна, если бы она сопровождалась более любознательным изучением истории и вселенной, она бы избежала некоторого избытка строгости. Как христианские аскеты, Марк Аврелий доводит иногда отрешенность до сухости и ухищрения. Чувствуешь, что это никогда не изменяющее ему спокойствие достигнуто чудовищным усилием. Конечно, зло никогда его не привлекало; ему не пришлось бороться ни с какою страстью. «Что бы ни делали и что бы ни говорили, — пишет он, — я должен быть честным человеком, как изумруд мог бы сказать, что бы ни говорили и что бы ни делали, я должен быть изумрудом и сохранять свой цвет». Но чтобы неизменно держаться на ледяной вершине стоицизма, ему пришлось совершить жестокое насилие над природой и отсечь не одно благородное свойство. Это безпрестанное повторение тех же рассуждений, эти бессчетные образы, при помощи которых он старается убедить себя в тщете всего немного, эти нередко наивные доказательства всеобщего легкомыслия свидетельствуют о борьбе, которую ему пришлось выдержать, чтобы погасить в себе всякое желание. Иногда отсюда получается нечто жесткое и унылое; чтение Марка Аврелия укрепляет, но не дает утешения; оно оставляет в душе пустоту, приятную и жестокую, которую не променял бы на полное удовлетворение. Смирение, самоотречение, строгость к себе никогда не доходили дальше. Слава, последнее обольщение великих душ, сведена к ничтожеству. Должно делать добро, не думая о том, станет ли это известным. Он видит, что история будет говорить о нем; но не говорит ли она о стольких недостойных? Совершенное умерщвление себя, которого он достиг, погасило в нем до последней струны самолюбие. Можно даже сказать, что этот избыток добродетели сму повредил. Историки поймали его на слове. Немногие великие царствования так пострадали от историографии. Марий Максим и Дион Кассий говорили о Марке с любовью, но без таланта; кроме того, их сочинения дошли до нас лишь в отрывках, и жизнь знаменитого государя известна нам лишь по посредственной биографии Юлия Капитолина, написанной сто лет после его смерти, благодаря чувству восхищения, которое питал к нему император Доиклетиан.

К счастью, не погибла маленькая шкатулка, в которой хранились Думы с берегов Грана, и философия, продуманная в Карнонте. Отсюда и возникла эта несравненная книга, превзошедшая Эпиктета, этот руководитель самоотверженной жизни, это евангелие тех, которые не верят в сверхъестественное, — книга, хорошо понятая только в наши дни. Истинное вечное евангелие, книга Дум никогда не устареет, потому что она не отстаивает никакого догмата. В некоторой своей части евангелие устарело: наука уже не позволяет допускать наивное представление о сверхъестественном, которое составдяет его основу. В Думах сверхъестественное лишь незначительное пятнышко, не касающееся чудесной красоты главного. Наука могла бы уничтожить Бога и душу, а книга Дум все еще оставалась бы молодой по жизненности и правде. Религия Марка Аврелия есть, как по временам бывала религия Иисуса, религия абсолютная, та, которая возникает из простого факта высокого нравственного сознания, противопоставленного вселенной. Она не принадлежит ни отдельной расе, ни отдельной стране. Никакая революция, никакой прогресс, никакое открытие не могут ее изменить.

Глава XVII. Legio Fulminata. — Апологии Аполлинария, Мильтиада, Мелитона

Один инцидент кампании против квадов поставил, так сказать, Марка Аврелия и христиан лицом к лицу, и вызвал, no крайней мере у последних, живую озабоченность. Римляне зашли далеко в глубь страны; летняя жара наступила внезапно после долгой зимы. Квады нашли средство отвести у завоевателей воду. Армия сгорала от жажды; изнемогая от усталости, она заблудилась и попала в тупик, где варвары ее атаковали, имея все преимущества на своей стороне. Римляне слабо отвечали на удары врагов, и можно было опасаться гибели, когда вдруг набежала страшная гроза. Частый ливень пролился на римлян и освежил их. Уверяли, напротив, что молния и град ударили в квадов и привели их в такой ужас, что часть их в паническом страхе бросилась в ряды римлян.

Все признали чудо. Юпитер, очевидно, высказался в пользу своей латинской расы. Большинство приписало чудо молитвам Марка Аврелия. Написаны были картины, где изображался благочестивый император, умоляющий богов, со словами: «Юпитер, воздымаю к тебе эту руку, никогда не проливавшую крови».

Кодонна Антонина освятила это воспоминание. Юпитер Плювий там изображен в виде крылатого старца, которого волосы, борода и руки изливают потоки воды, собираемой римлянами в каски и щиты, тогда как варвары поражаются и валятся от ударов молнии. Некоторые верили вмешательству египетского чародея, по имени Арнуфиса, который следовал за армией. Предполагали, что его заклинания вызвали вмешательство богов и в особенности воздушного Гермеса.

Легион, получивший этот знак небесной милости, мог присвоить себе, по крайней мере, по существующему обычаю и на время, название Fulminata. Такой эпитет не представлял ничего нового. Всякое место, тронутое молнией, считалось у римлян священным. Легион лагерь, которого был поражен небесными снарядами, должен был считаться получившим своего рода огненное крещение. Для него Fulminata становилась почетным отличием. Один легион, двенадцатый, — расположенный в Мелитене, близ Евфрата в Малой Армении, со времени осады Иерусалима, в которой он принимал участие, — носил это название еще со времен Августа, конечно, вследствие какого-нибудь стихийного случая, в виду которого оно и заменило прозвание Antiqua, присвоенное легиону до тех пор.

В числе окружающих Марка Аврелия были христиане; быть может, были они и в легионе, который сражался с квадами. Это чудо, признаваемое всеми, их взволновало. Благоприятное чудо могло быть делом только истинного Бога. Какое торжество, какой довод в пользу прекращения гонений, если бы можно было убедить императора, что чудо было вызвано верующими. С первых же дней после события, пошла в ход версия, по которой благоприятная для римлян гроза была плодом молитвы христиан. Благочестивые солдаты, встав на колени по обычаю церкви, вымолили у неба этот знак покровительства, которое с двух точек зрения льстило христианским притязаниям: во-первых, показав, каким влиянием пользовалась у небесных сил горсть верующих, а затем обнаружив со стороны христианского Бога известную слабость к римской империи. Пусть империя перестанет преследовать святых, и тогда обнаружится, что они выпросят у неба в ее пользу. Чтобы сделаться покровителем империи против варваров, Бог ждет только, чтобы она перестала быть беспощадной к избранникам, являющимся в мире закваской всякого добра.

Этот способ изображения фактов был очень скоро одобрен и обошел все церкви. При всякой тяжбе или столкновении с властями, им можно было давать следующий превосходный ответ: «Мы вас спасли». Этот ответ получил новую силу, когда, по исходе кампании, Марку Аврелию оказано было седьмое императорское поклонение, и по повелению сената и народа воздвигнута стоящая и до сих пор в Риме колонна, в числе барельефов коей было и изображение чуда. Этим случаем воспользовались даже для составления официального письма от Марка Аврелия сенату, которым он запрещал административные преследования христиан и наказывал смертью доносчиков на них. He только невозможно допустить факт такого письма; но весьма вероятно, что Марк Аврелий не знал о притязаниях христиан относительно чуда, виновником которого считали его самого. В некоторых странах, например в Египте, христианская басня, по-видимому, не была известна. В других местах она только усилила опасную репутацию колдовства, которая начала привязываться к христианам.

Если Дунайский легион и принял на короткое время название Fulminata, то он не сохранил его официально. Так как двенадцатый легион, стоявший в Мелитене, всегда называли этим именем, и так как он вскоре прославился своим христианским рвением, то произошла путаница, и предположили, что именно этот последний легион, перенесенный вопреки всякой вероятности с Евфрата на Дунай, совершил чудо и по этому поводу получил название Fulminata. Забыли, что оно ему принадлежало уже более двухсот лет.

Во всяком случае, верно то, что отношение Марка Аврелия к христианам нисколько не изменилось. Была высказана мысль, что возмущение Авидия Кассия, поддержанное сочувствием всей Сирии, и в особенности Антиохии, предрасположило императора против христиан, многочисленных в этих краях. Это очень маловероятно. Возмущение Авидия произошло в 172 году, а усиление гонений замечается особенно около 176 г. Христиане держались в стороне от всякой политики. К тому же, относительно Авидия, прощение взяло верх в любящем сердце Марка Аврелия. Однако, число мучеников все возрастало; через три или четыре года, гонения достигли высшей степени ожесточенности, какая была изведана перед Децием. В Африке Вигеллий Сатурнин извлекает меч, и Богу ведомо, когда он вложит его в ножны. Сардиния наполнялась ссыльными, которые были возвращены при Коммоде, благодаря влиянию Марции. Византия увидала ужасы. Почти вся община была арестована, истерзана пытками, предана смерти. Когда, несколько лет спустя (в 196), Византия была разорена Септимием Севером, губернатор Цецилий Капелла, воскликнул: «Какой чудный день для христиан!»

Еще грознее были обстоятельства в Азии. Там христианство всего глубже влияло на общественный порядок. Поэтому, в ряду губернаторов областей, проконсулы Азии всех суровее относились к гонениям. Новых императорских эдиктов не было; но они ссылались на инструкции, которые обязывали их поступать со строгостью. Они беспощадно

применяли закон, который, в зависимости от толкования, мог быть ужасен и безобиден. Эти повторенные казни были кровавым обличением гуманного века. Фанатики, видевшие в этих насилиях подтверждение своих мрачных мечтаний, не протестовали; часто они даже радовались. Ho умеренные епископы возмечтали добиться у императора прекращения стольких несправедливостей. Марк Аврелий принимал все прошения, и говорилось, что он их прочитывает. Его репутация, как философа и эллиниста, поощряла писавших более или менее легко по-гречески обратиться к нему. Случай, происшедший во время войны с квадами, давал возможность поставить вопрос отчетливее, чем могли это сделать Аристид, Квадрат, св. Юстин.

Таким путем возник ряд новых апологий, составленных епископами или азиатскими писателями, которые, к сожалению, не сохранились. Клавдий Аполлинарий, епископ гиерапольский, блистал в этой компании в первом ряду. Чудо Юпитера Дождливого получило такую огласку, что Аполлинарий осмелился напомнить о нем императору, отнеся божественное вмешательство к молитвам христиан. Мильтиад также обратился к римским властям, без сомнений, к проконсулам Азии, чтобы защитить «свою философию» от несправедливых нападок, которым она подвергалась. Читавшие его Апологию не находили достаточных похвал таланту и знанию, которые он там выказал.

Наиболее замечательным сочинением, вызванным этим литературным движением, была Апология Мелитона. Автор обращался к Марку Аврелию на любимом языке императора.

«Совершается никогда невиданное, благочестивые люди в Азии преследуются, травятся, во имя новых указов. Бесстыдные сикофанты, алчные к захвату чужого имущества, под предлогом существующего законодательства, предаются разбою на виду у всех, подстерегая ночью и днем, для ареста людей, которые не сделали ничего дурного... Если все это исполняется по твоему повелению, это хорошо; так как немыслимо, чтобы государь правосудный повелел что-либо несправедливое; тогда мы охотно принимаем такую смерть, как участь, нами заслуженную. Мы просим тебя только об одном, чтобы по личном рассмотрении дела тех, которых тебе изображают, как бунтовщиков, ты благоволил рассудить, заслужили ли они смерть, или скорее достойны жить в мире, под защитой закона. Если этот новый указ и эти меры, которых не позволили бы себе даже по отношевию к неприятелям-варварам, не исходять от тебя, мы умоляем тебя тем настоятельнее не предавать нас отныне такому публичному разбою».

Мы уже видеди, что Мелитон странно заискивал в империи, под условием, чтобы она сделалась покровительницей истины. В Апологии предложения такого рода высказаны еще определительнее. Мелитон настаивает на том, что христианство довольствуется общим правом и что в нем есть свойства, достойные любви истинного римлянина.

«Да, это правда, наша философия получила начало у варваров; но время, когда она начала процветать среди подвластных тебе народов, совпало с славным царствованием Августа, твоего предка, и, таким образом явилось как бы счастливым предзнаменовением для империи. Действительно, с этого самого времени началось колоссальное развитие блистательной римской державы, коей ты, вместе с твоим сыном, являешься и пребудешь наследником, приветствуемым нашими пожеланиями, лишь бы ты соблаговолил покровительствовать этой философии, которая была, так сказать, молочной сестрой империи, так как она родилась вместе с ее основателем и твои предки ее почитали наравне с другими культами. Что нашему учению суждено процветать паралельно успеху вашей славной империи, ясно из того, что со времени его возникновения все чудесно вам удается. Только Нерон и Домициан, обманутые клеветниками, проявили недоброжелательство к нашей религии; и эти клеветы, как обыкновевенно бывает, были потом приняты без пересмотра. Но их ошибка была исправлена твоими благочестивыми родными, которые затем частыми рескриптами сдерживали рвение тех, которые намеревались принять против нас меры строгости. Так Адриан, твой дед, в разное время писал подобные рескрипты, в особенности проконсулу Фундану, губернатору Азии. А твой отец, в то время, когда ты был уже приобщен к нему в управлении делами, писал городам, и именно лариссянам, фессалоникийцам и афинянам и всем грекам, чтобы не вводить по отношению к нам ничего нового. Что касается тебя, питающаго к нам те же чувства, с еще более возвышенной степенью филантропии и философии, то мы уверены, что ты исполнишь то, o чем мы просим».

Система апологетов, столь горячо поддержанная Тертуллианом, согласно которой хорошие императоры благоприятствовали христианству, а дурные его преследовали, уже достигла полного развития. Родившись в одно время, христианство и Рим вместе росли и вместе процвели. Их интересы, их страдания, их счастье, их будущность, все было общее. Апологеты те же адвокаты; а какое бы дело адвокаты ни защищали, они всегда похожи. Доводы подбираются для всех положений и на все вкусы. Пройдет более ста пятидесяти лет, прежде чем эти слащавые и не особенно искренние зазывы будут услышаны. Но уже один факт, что еще при Марке Аврелии они представляются уму одного из просвещеннейших вождей церкви, предвещает будущее. Христианство и империя примирятся; они созданы друг для друга. Тень Мелитона затрепещет он радости, когда империя станет христианской, и император возьмет в свои руки дело «истины».



Поделиться книгой:

На главную
Назад