Атенагору нетрудно доказать, что противоестественные преступления, в которых упрекают христиан, не имеют никакого правдоподобия. Он утверждает, что их нравы совершенно чисты, несмотря на возражения, которые находят в поцелуе мира.
«Смотря по различию возрастов, мы называем одних сыновьями и дочерьми, других братьями и сестрами, третьих отцами и матерями; но в этих родственных наименованиях нет никакой нечистоты. Слово действительно говорит нам: «Если кто-либо повторяет поцелуй, чтобы доставить себе наслаждение...» и к этому прибавлено: «Должно быть очень совестливым относительно поцелуя, и тем более относительно припаданий (prosсyneme), так как если бы он был запятнан малейшей нечистой мыслью, то лишил бы нас вечной жизни.» Надежда на вечную жизнь внушает нам презрение к здешней жизни и даже к душевным радостям. Каждый из нас пользуется своей женой по известным правилам, которые мы установили и в той мере, которая служит для зачатия детей; подобно тому как пахарь, вверив зерно земле, ожидает жатвы, ничего поверх его не сея. Вы найдете среди нас лиц того и другого пола, которые состарились в безбрачии, надеясь этим путем жить ближе к Богу. Мы учим, что каждый должен оставаться таким, как родился, или довольствоваться одним браком. Вторые браки лишь прелюбодеяние, прилично прикрытое...
«Если спросить наших обвинителей, видели ли они то, что говорят, то не найдется ни одного настолько наглого, чтобы это сказать. У нас есть рабы, у одних больше, у других меньше; мы не думаем скрываться от них, а между тем ни один из них не высказал против нас этих лживых изветов. Мы не выносим вида человека умерщвляемого, даже справедливо. Кто не устремляется с увлечением на бои гладиаторов и зверей, в особенности, когда вы устраиваете эти зрелища? Но мы от них отказались, полагая, что смотреть на убийство почти то же, что его совершить. Мы считаем человекоубийцами женщин, которые вытравляют плод, и мы полагаем, что выставить ребенка все равно, что его убить ...»
«Просим мы об общем праве, о том, чтобы нас не наказывали за имя, которое мы носим. Когда философ совершит проступок, его судят за этот проступок, а философию не считают за него ответственной. Если вы виновны в преступлениях, в которых нас обвиняют, не щадите ни возраста, ни пола, истребите нас с женами и детьми. А если это выдумки, основанные единственно на природной враждебности порока к добродетели, то вам подобает рассмотреть нашу жизнь, наше учение, нашу преданную покорность вам, вашему дому, империи и оказать нам то же правосудие, какое вы бы оказали нашим противникам».
Крайняя почтительность, почти раболепство отличает Атенагора, как и всех апологетов. Он льстит в особенности идеям о наследственности и уверяет Марка Аврелия, что молитвы христиан могут обеспечить его сыну правильное престолонаследие.
«Теперь, ответив на все обвинения и доказав наше благоговение к Богу и чистоту наших душ, прошу у вас лишь знака царственной главы вашей, о государи, которых природа и воспитание сделали столь превосходными, кроткими, человечными. Кто более достоин быть благосклонно выслушанным государем, чем мы, молящиеся о вашем правительстве, дабы наследование установилось между вами, от отца к сыну, как всего справедливее, и чтобы ваша империя, постоянно приращаясь, распространилась на всю вселенную? И молясь таким образом, мы молимся о самих себе, так как спокойствие империи есть условие того, чтобы мы могли, на лоне мирной и безмятежной жизни, всецело приложиться к исполнению предписанных нам правил».
Догмат воскресения мертвых всего более затруднял умы, получившие греческое воспитание. Атенагор посвятил ему особую беседу, стараясь ответить на возражения, основанные на тех случаях, когда тело теряет свое существо. Бессмертие души недостаточно. Правила, подобные тем, которые касаются прелюбодеяния, совокупления, не имеют отношения к душе, так как душа не причастна подобным прегрешениям. Тело в известной доле участвует в добродетели; оно должно иметь долю и в награде. Целый человек состоит из тела и души, а все, что сказано о конечных судьбах человека, относится к целому человеку. He взирая на все эти рассуждения, язычники упорствовали и говорили: «Покажите нам воскресшего из мертвых; когда увидим, тогда и повернем». И нельзя сказать, чтобы они были совершенно неправы.
Феофил, епископ антиохийский, около 170 года, был, как и Атенагор, обращенный эллинист, который при обращении своем полагал, что только меняет одну философию на другую, лучшую. Это был ученый очень плодовитый, катехет, одаренный большим талантом изложения, искусный полемист, по идеям того времени. Он писал против дуализма Маркиона и против Гермогена, который отрицал сотворение мира и признавал вечность вещества. Он комментировал Евангелия и составил из них, говорят, Согласование или Гармонию. Главное его произведение, которое дошло до нас, трактат в трех книгах, адресованный некоему Автолику, вероятно, фиктивному лицу, под именем коего Феофил изображает просвещенного язычника, удерживаемаго в заблуждении распространенными против христианства предрассудками. По Феофилу, христианство заключается в сердце; страсти и пороки мешают видеть Бога. Бог невещественен и бесформенен; он открывается в делах своих. Боги язычников люди, заставившие себя обожать, и наихудшие из людей.
Феофил уже говорит о троице; но его троица имеет только внешнее сходство с Никейской; она состоит из трех лиц: Бога, Слова и Мудрости. Его уверенность в чтении пророков, как средстве обращения язычников, может показаться преувеличенной. Его эрудиция обширна, но критики нет никакой, и его толкование первых глав Бытия очень слабо. Что сказать об уверенности, с которой он цитирует язычникам, в качестве неопровержимого авторитета, иудео-христианскую сивиллу, подлинность которой он вполне признает.
В общем выводе, Феофил гораздо ближе к узкому и озлобленному духу Тациана, чем к либеральному уму Юстина и Атенагора. Иногда он допускает, что греческие философы и поэты опередили откровение, например, в том, что касается конечного сожжения мира; но всего чаще он в них находит страшнейшие заблуждения. Греки ограбили книгу Бытия и извратили ее. Греческая премудрость только бдедный, недавний и слабый плагиат Моисея. Подобно тому, как море бы высохло, если бы не было постоянно пополняемо реками, так мир погиб бы, вследствие злобы людской, если бы Закон и Пророки не поддерживали в нем добродетель и справедливость. Католическая церковь как остров, уготованный Богом среди моря заблуждений. Но не должно впадать в беспечность: есть ереси, скалистые острова, без воды, без плодов, населенные хищными зверями. Остерегайтесь пиратов, которые вас туда привлекают и там губят... Феофил вполне торжествует только тогда, когда уничтожает нелепые клеветы, которыми преследовали его единоверцев. В прочем он слаб, и Автолик, пожалуй, прав, что в виду таких доводов продолжал упорствовать в своем неверии.
Жемчужиной этой апологетической литературы последних лет Марка Аврелия является разговор, написанный африканцем Минуцием Феликсом. Это первое христианское сочинение, написанное по-латыни, и уже чувствуется, что латинская христианская литература, в богословском отношении уступающая греческой христианской литературе, возьмет над ней верх по разнообразию оттенков и мужественности слога. Автор родом из Цирты, жил в Риме и был там практикующим адвокатом. Родившись язычником, он получил самое тщательное воспитание и перешел в христианство обдуманно. Он превосходно знает классиков, подражает им, иногда списывает; его любимые авторы Цицерон, Сенека, Саллюстий. Из современников никто не писал по-латыни лучше него. Книга его соотечественника Фронтона его поразила; он захотел отвечать и сделал ето, подражая, казадось бы, несколько искусственному слогу знаменитого ритора и делая у него неоднократные заимствования; быть может также, что он прочел книгу Цельса и, не называя его, неоднократно на него намекает.
Образованный язычник, принадлежащий к знатнейшей в Цирте фамилии, Цецилий Наталин, и два христианина, Октавий и Минуций, прогуливаются по берегу моря, близ Остии, во время осенних вакаций. Увидав статую Сераписа, Цецилий, по обычаю, подносит руку ко рту. Начинается спор. Цецилий начинает длинной речью, которую можно считать как бы почти текстуальным воспроизведением аргументации Фронтона. Это превосходное изложение возражений благовоспнтанного римлянина против христианства. Тон консерватора, который дурно скрывает свое высокомерное неверие и защищает религию, не имея веры. Скептик по существу, пренебрегающий великим умозрением, Цецилий держится установленной религии только из приличия, по привычке и потому что догматизм христиан ему не нравится. Философские школы породили только пререкания; человеческий ум не может перенестись через пространство, отделяющее его от божества. Мудрейшие от этого отказываются. Что же сказать о заносчивости некоторых людей, самого низшего происхождения, без воспитания ни науки, чуждых всякой литературе, которые берутся сразу разрешать вопросы, бывшие целые века предметом размышлений философов? Не благоразумнее ли, отказавшись от вопросов, превосходящих наш смиренный уровень, следовать культу, установленному предками? Давние века, по темноте и простоте своей, пользовалясь преимуществами, в особенности тем, что видели богов близко и имели их царями. В таких вопросах, древность все; истина то, чему верят давно. Рим, достоин властвовать над миром, потому что признал культы целого мира. Можно ли думать о перемене религии столь полезной? Этот древний культ видел начало Рима, защищал его от варваров, отразил в Какихолии приступ галлов. Того ли хотят, чтобы Рим от него отказался, чтобы доставить удовольствие нескольким бунтовщикам, злоупотребляющим доверчивостью женщин и зевак.
Благодаря редкому мастерству языка, Цецилий дает понять, что все баснословно и, однако ж, справедливо в том, что касается гаданий, культов, чудесных исцелений, сновидений. Его отношение к этим вопросам то же, что и у Цельса. По существу, он эпикуреец; он мало верит провидению и сверхъестественному вмешательству; но его приверженность к государственной религии делает его уклончивым.
«Человек и животные родятся, оживляются, растут самопроизвольным сочетанием элементов, а потом это расчленяется, растворяется, рассеивается. Все идет кругом, возвращается к источнику, и никакое существо при этом не играет роли фабриканта, судьи, творца. Так соединение элементов огненных беспрестанно воспламеняет все новые и новые солнца, Так пары, исходящие из земли, собираются в туманы, поднимаютоя облаками, падают дождем. Ветры дуют, град трещит, гром ревет в облаках, молнии сверкают, грозовой удар разражается; все это как попало, вкривь и вкось. Молния ударяет в горы, в деревья и, без выбора, в священные и дурные места, настигает виновных, а часто благочестшивых людей. Что сказать об этих силах, слепых, капризных, уносящих все без порядка, без разбора: при кораблекрушениях добрые и злые сравнены, заслуги их также; при пожарах смерть постигает невинных так же, так и здодеев; когда небо заражено чумным ядом, смерть всем, без различия; в ожесточении боя гибнут храбрейшие; в мирное время злодейство не только сравнено с добродетелью, но предпочитается, так что велико число тех, о которых спрашиваешь себя, ненавидеть ли их пороки или желать себе их счастья? Если бы мир был управляем высшим провидением и властью какого-либо божества, разве Фаларис и Дионисий заслужили бы венцы, Рутилий и Камилл — изгнание, Сократ — яд? Вот деревья, покрытые плодами, сбор плодов и винограда предстоит преизбыточный; дождь все портит, град все ломает. Вот до какой степени справедливо, что истина от нас скрыта, запрещена нам, или точнее, что случай один властвует среди безконечного и неуловимого разнообразия
обстоятельств».
Картина нравов христиан, изображаемая Цецилием, как выразителем предрассудков высшего римского общества, крайне мрачна. Хорошо, что они прячутся, эти сектанты: они не смеют показываться. Их тайные ночные собрания — сходбища для гнусных удовольствий. Пренебрегая всем, что почтенно, священством, пурпуром, публичными почестями, неспособные сказать слова в приличных собраниях, они сходятся по углам, чтобы пререкаться. Эти полунагие оборванцы, о верх дерзости презирают мучения настоящего в виду веры в мучения будущие и еще сомнительные. Страшась умереть после смерти, они не боятся умереть теперь.
«Они узнают друт друга по особым приметам, по тайным знакам; любовь у них заводится почти прежде знакомства. Затем разврат становится религией, связью, которая их спутывает. Они все безразлично называют себя братьями и сестрами, так что благодаря этим священным именам то, что было бы лишь прелюбодеянием или совокуплением, становится кровосмешением. Тщеславное и безумное суеверие таким образом гордится своими преступлениями. Если бы в основе этих рассказов не было доли правды, немыслимо, чтобы мирская молва, всегда проницательная, распространяла про них столько чудовищного. Мне говорили, что они поклоняются голове презреннейшего животного, священного в их глазах по нелепейшему предубеждению; достойная религия, действительно, и как на заказ сделана для таких нравов! Другие уверяют... Выдумки ли это, не знаю; но такие подозрения возбуждаются тайными ночными обрядами. Наконец, когда им приписывают поклонение человеку, преданному за свои злодеяния унизительнейшей казни,-о чем свидетельствует присутствие на их церемониях зловещего дерева креста, — то лишь дают им подобающие для них алтари, они поклоняются тому, чего достойны.
«Картина посвящения новообращенных столь же известна, сколько возмутительна. Перед посвящаемым кладут младенца, покрытого тестом и мукою, для обмана тех, которые не посвящены. Ему предлагают ударить; мучнистая кора дает этому невиннейший вид; ребенок гибнет под тайными слепыми ударами. И тогда, о ужас! они жадно лижут его кровь, выхватывают друг у друга его члены; отныне союз скреплен жертвой; взаимная осведомленность о совершенном преступлении служит порукою молчания.
«Всем известны их пиры; со всех сторон об этом слышишь, и речь нашего циртицского соотечественника о них свидетельствует. В торжественные дни, люди всех возрастов, мужчины и женщины, сходятся на пир с своими детьми, сестрами, матерями. После изобильной трапезы, когда пирующие разгорячатся и опьянение распалит в них жар кровосмешения, происходит вот что. К канделябру привязывают собаку; приманивают ее, заставляют выскочить за черту привязи, бросая ей пирожок. Канделябр опрокидывается. Тогда, освободившись от докучливого света, среди мрака, поощряющего все бесстыдства, они производят, как кому придется, совокупления, возбуждаемые гнуснейшей похотью, все кровосмесительные, если не фактически, то по соучастию, потому что все жаждут того, что может сделать каждый. Не все говорю: довольно и этих обвинений, которые все, или почти все, доказываются одним фактом таинственности этой порочной религии. Зачем, в самом деле, стараются они скрыть предмет своего культа, какой бы он ни был, когда доказано, что добро любит гласность, и только преступление ищет тайны? Отчего у них нет алтарей, храмов, известных изображений? Отчего они никогда не говорят публично? Зачем этот ужас перед свободными собраниями, если бы то, чему они поклоняются в такой тайне, не было наказуемо или постыдно? Что это за бог, единственный, одинокий, бедствующий, какого не имеет ни один свободный народ, ни одно царство, даже нижайшие ступени римского суеверия? Одна жалкая еврейская национальность поклонялась этому единственному богу; но, по крайней мере, она поклонялась ему открыто, с храмами, алтарями, жертвоприношениями, церемониями; злополучный бог конченных, низложенный, так как он теперь, вместе с своей нацией, в плену у богов Рима... Наибольшая и лучшая часть из вас страдает, как вы и сами признаетесь, от холода, утомления, голода, и ваш бог это позволяет, скрывает! Или он не хочет, или не может помочь своим; он бессилен или несправедлив.
«Угрозы, пытки, истязания, вот участь ваша; не поклоняться кресту приходится, а быть к нему прибитым; огню, который вы предвещаете, которого стремитесь, вы уже подвергаетесь теперь.
«Где же этот бог, который может спасти своих слуг, когда они воскреснут, и ничего не может для них сделать, пока они живут. По милости ли вашего бога, римляне царствуют, властвуют, стали вашими попечителями? А вы в это время, обреченные вечному подозрению и тревоге, вы воздерживаетесь от приличных удовольствий, бежите от празднеств, общественных пиров, священных зрелищ. Как бы страшась богов, которых вы отрицаете, вы гнушаетесь мясами, часть коих отрезана для жертвоприношения и напитков, от коих отлито. Вы не увенчиваетесь цветами, отказываете телам вашим в благоуханиях, сберегая их для погребений; вы даже отказываете в венках гробницам; бледные, дрожащие, достойные жалости... Итак, несчастные, вы не воскресаете, а пока не живете. Поэтому, если имеется в вас хотя немного благоразумия или чувства смешного перестаньте витать в небесных пространствах, жадно проникать в судьбы и в тайны земли. Достаточно себе под ноги смотреть, в особенности людям невежественным, грубым, без воспитания, без знаний, кому не дано понимать дела человеческие и кто тем более не имеет права рассуждать о вещах божественных».
Заслуга автора этого любопытного равговора заключается в том, что он нисколько не ослабил доводов своих противников. Цельс и Фронтон не с большей силой выразили, насколько противны были простейшим понятиям о естественных науках эти вечные объявления об огненной погибели мира, которыми пугали простодушных. Христианские представления о воскресении подвергся столь же резкой критике. Откуда этот ужас перед костром и сожжением трупов, как-будто земля не исполняет в несколько лет того же, что костер делает в несколько часов? Не все ли равно трупу быть измолотым зверями, или утонуть в море, или быть зарытым в землю, или быть поглощенным пламенем?
Октавий слабо отвечает на эти вовражения, неотделимые, до известной степени, от его догмата, и которые христианство будет влачить за собой, пока будет существовать. Бог, говорит защитник христианства, создал мир; он может его и разрушить. Если он сделал человека из ничего, то сумеет его и воскресить. Учение о сожжении мира преподается и философами. Евреи были побеждены по собственной вине. He Бог их покинул, а они отступились от Бога.
Октавий является еще более изворотливым, когда уверяет, что знак креста есть основание всех религий и в особеннооти религии Рима; что римское знамя есть позолоченныи крест; что трофей изображает человека на кресте; что корабль с своими реями, ярмо колесницы, человек на молитве суть изображения креста. Его объяснение предвещаний и оракульских изречений действием злых духов также несколько ребяческое. Но он красноречиво опровергает аристократические предрассудки Цецилия. Истина одна для всех; все могут ее найти и должны искать. Бог очевиден уму. Взгляд на порядок мира и на человеческое сознание приводит нас к мысли о провидении. Эту истину, хотя и потускневшую, можно проследить даже в языческих преданиях. В основании всех религий и всякой поэзии встречается представление о существе всемогущем, отце богов и людей, который все видит и есть причина всего. Октавий доказывает свое положение фразами, заимствованными у Цицерона. Единобожие естественная религия человека, так как он, при волнении чувств, говорит только: «О Боже! Провидение Божие есть последнее слово греческой философии и в особенности философии Платона, которая была бы божественна, если бы он ее не испортил излишней угодливостью перед принципом государственной религии. На этот принцип Октавий нападает с чрезвычайной энергией. Доводы, извлеченные из величия Рима, мало его трогают. В его глазах это величие лишь сплетение насилия, коварства или жестокости.
Октавий превосходно доказывает, что христиане не виновны в преступлениях, в которых их обвиняют. Их пытали; ни один не признался; а между тем признание спасло бы их. У христиан нет ни статуй, ни храмов, ии алтарей. Они правы. Истинный храм божества в сердце человека. Какие жертвоприношения могут сравняться с совестью, с невинным сердцем. Быть справедливым, значит молиться; осуществление добродетели есть жертва, спасение брата — наилучшее приношение. У христиан самый благочестивый тот, кто всех справедливее. — Октавий гордится в особенности мужеством мучеников.
«Какое чудное зрелище для Бога, когда христианин борется со страданием, когда он собирает свои силы против угроз, пыток, истязаний, когда он смеется над зловещим звуком смерти и страхом перед палачем, когда он отстаивает свою свободу против царей и владык и преклоняется только перед Богом, которому он принадлежит, — тогда, триумфатор и победитель, он торжествует над тем, кто произнес ему смертный приговор! Действительно, победа есть достижение цели!.. Поэтому христианин может казаться несчастным, но не бывает несчастным никогда. Вы превозносите людей, как Муций Сцевола, которого смерть была неизбежна, если бы он не пожертвовал правой рукой. А сколько наших допустили без жалобы, чтобы не только их правая рука, но и все тело было сожжено, когда в их власти было себя освободить!.. Наши дети, наши женщины шутя относятся к кресту, к мучениям, к зверям, ко всей обстановке казней, благодаря терпению, которое внушается им свыше».
Да трепещут суды, председательствующие при этих ужасах! Господь оставляет им их почести и богатства лишь для их погибели; с большей высоты их падение будет тяжелее. Это жертвенные животные, и уже увенчанные для смерти. Конвой, связки, багряница, знатность крови, как все это суетно! Все люди равны; одна добродетель полагает между ними разницу.
Побежденный этимп доводами, Цецилий, не давая Минуцию времени сделать заключение, заявляет, что уверовал в провидение и религию христиан. В своем изложении, Октавий почти не отклоняется от чистого деизма. Ои не упоминает ни об Иисусе, ни об апостолах, ни о писании. Его христианство не есть монашеская жизнь, о которой мечтает пacтырь: это христианство для светских людей, которое не стесняет ни веселости, ни таланта, ни изящной любви к жизни, ни стремления к изящному слогу. Как мы далеки от евионита или даже от галилеянина!
Октавий, это Цицерон или лучше Фронтон, сделавшийся христианином. Его привела к деизиу культура ума. Он любит природу, находит удовольствие в разговоре с воспитанными людьми. Деятели такого образца не создали бы ни Евангелия, ни Апокалипсиса; но, с другой стороны, без таких приверженцев Евангелие, Апокалипсис, послания Павла остались бы тайными писаниями замкнутой секты, которая также бы исчезла, как ессеи или терапевты.
Минуций Феликс гораздо лучше греческих апологетов дает тон, который возобладает у защитников христианства во все времена. Это ловкий адвокат, обращающийся к людям менее опытным в диалектике, чем греки Египта и Азии, скрывающий три четверти своего догмата, чтобы выхватить согласие на целое, без рассмотрения подробностей, принимающий вид литератора, чтобы обратить литераторов и убедить их, что христианство не заставляет их отказаться от философов и писателей, которыми они восхищаются. «Философы, христиане... да ведь это одно и то же. Догматы, недопустимые разумом... Перестаньте! Христианский догмат буквально то же, что говорили Зенон, Аристотель, Платон; ничего больше. Вы нас называете варварами; а мы не меньше вас вчитываемся в хороших авторов». О специальных верованиях проповедываемой религии ни слова; для привития христианства, избегают произнести имя Христа. Минуций Феликс, это проповедник в Notre Dame, который обращается к легко удовлетворяющимся светским людям, делаясь всем для всех, зная слабости, прихоти тех, кого хочет убедить, принимая, под своей свинцовой мантией, облик развязного человека, извращая свой символ, чтобы он не мог бы принягь. Становитесь христианином по слову этого благочестивого софиста, ничего не может быть лучше; но помните, что все это одна только приманка. Завтра, то что изображалось второстепенным, сделается главным; горькая кора, которую вам дали проглотить в малом объеме и простейшем ее выражении, восстановится во всей своей горечи. Вам было сказано, что порядочный человек может сделаться христианином, почти нечего не переменяя в своих правилах. Теперь, когда уловка удалась, вам, кроме того, подносят к уплате громадный счет. Эта религия, которая была, как уверяли, лишь естественной моралью, предполагает сверх того невозможную физику, метафизику странную, историю баснословную, теорию всего божественного и человечесвого, которая во всем прямая противоположность рассудку.
Глава XXIII. Успехи организации
Среди обстоятельств, по-видимому, стодь трудных, организация церкви довершалась с поразительной скоростью. В то время, к которому мы пришли, церковь Иисусова уже сделалась крепкой и устойчивой. Велика и опасность гностицизма, заключавшаяся в разделении христианства на бессчетные секты, уже устранена. Слова «католическая церковь» слышится отовсюду, как имя того великого тела, которое отныне пройдет через века, не разбившись. И уже виден характер этой католичности. Монтанисты признаются сектантами; маркиониты обличены в искажении апостольского учения; различные гностические школы далее и далее отталкиваются от лона общей церкви. Существует, значит, что то, что не есть монтанизм, ни маркионизм, ни гностицизм, что есть христианство не сектантское, христианство большинства епископов, противещееся ересям и пересиливающее их все, имеющее, если угодно, лишь отрицательные признаки, но этим самим предохраняемое от пиетистских нелепостей и от рационалистического разложения. Как все партии, желающие жить, христианство само себя дисциплинирует, отсекает собственные излишества мистической экзальтацией, оно соединяет основную долю здравого смысла и умеренности, которая убьет хилиазм, проявления духа, дар языков и все первобытные спиритические явления. Горсть восторженных людей, как монтанисты, стремящиеся к мученичеству, отказывающие в покаянии, осуждающие брак, не составляют церкви. Средний уровень торжествует; радикалам всякого оттенка не будет дано разрушить сделанное Иисусом, Церковь всегда держится среднего. Она принадлежит всем, а не составляет привилегии аристократии. Примечания пиетистской аристократии фригийских сект и притязания мыслительной аристократии гностиков одинаково отклонены. В церкви есть совершенные и несовершенные; но участвовать в ней могут все. Мученичество, пост, безбрачие отличные вещи, но и без геройства можно быть христианином и хорошим христианином.
Без всякого вмешательства гражданской власти, без всякой поддержки жандармов и судебных мест, епископство сумело поставить порядок выше свободы, среди общества, построенного первоначально на личном вдохновении. Вот почему сирийские евиониты, у которых нет епископов, не имеют также представления о католичности. На первый взгляд. творение Иисуса не родилось жизнеспособным. Это был хаос. Основанная на веровании в близкую кончину мира, ошибочность которого обличали проходившие года, галилейская община, казалось, должна была раствориться в анархии. Свободное пророчество, духовные дары, дар языков, личное вдохновение, этого было более чем достаточно, чтобы все свести к размерам скоропреходящей общинки, которых так много в Америке и Англии. Личное вдохновение творит, но и разрушает тотчас то, что сотворило после свободы нужен порядок. Дело Иисуса могло быть сочтено спасенным в тот день, когда было признано, что церковь имеет прямую власть, представляющую власть Иисуса. С тех пор церковь господствует над личностью и, в случае надобности, изгоняет ее из своей среды. Вскоре церковь, тело неустойчивое и изменчивое, олицетворяется в старейшинах; полномочия церкви становятся полномочиями духовенства, располагающего дарами благодати, посредником между Богом и верующим. Вдохновение переходит от личности к общине. Церковь стала всем в христианстве; еще один шаг, и епископ стал всем в церкви. Повиновение церкви, затем епископу, считается важнейшим долгом; новшество признак ложности; ересь отныне злейшее преступление христианина.
Итак, первобытная церковь имела одновременно порядок и чрезвычайную свободу. Педантизм схоластики был еще неизвестен. Католическая церковь быстро усваивала плодотворные идеи, рождавшиеся у еретиков, отсекая то, что представлялось слишком сектантским. Самопочинность богословия превосходила все, что имело место позднее. He говоря о гностиках, которые доводили фантазию до последних пределов, св. Юстин, автор «Узнаваний», псевдо-Гермас, Маркион, бессчетные учителя, возникавшие отовсюду, кроят из целого сукна, если позволено так выразитъся. Каждый сочиняет себе христологию по собственному вкусу. Но среди громадного разнообразия мнений, наполняющих первый век христианства, образуется прочное основание, мнение католичества. Для обличения еретика, нет надобности рассуждать с ним. Достаточно ему показать, что он не в общении с католической церковью, с великими церквями, которые выводят свой ряд епископов от апостолов. Quod semper, quod ubique становится абсолютным критерием истины. Аргумент давности, который Тертуллиан облечет в столь красноречивую форму, объединяет в себе все возражения католичества. Доказать кому-либо, что он новатор, запоздалый пришлец в богословии, значит доказать ему, что он ошибается. Правило недостаточное, так как, по странной насмешке судьбы, тот самый ученый, который развил этот метод опровержения таким непререкаемым тоном, умер еретиком!
Переписка между церквями вошла в привычку очень рано. Циркулярные послания вождей главных церквей, читанных по воскресениям в собрании верующих, были продолжением апостольской литературы. Церковь так же как синагога и мечеть, есть дело прежде всего городское. Христианство (то же можно сказать об иудействе и исламе) будет религией городов, а не религией сельчан. Поселянин, рaganus, последний будет сопротивляться христианству. Очень немногочисленные сельские христиане ходили в церковь в соседний город.
Римская муниципия сделалась, таким образом, колыбелью церкви. Как села и мелкие города получили Евангелие от больших городов, так они оттуда же получили свое духовенство, всегда покорное епископу большого города. В ряду городов, civitas одна имеет настоящую церковь, с епископом (episcopos): маленький город находится в духовном подчинении у большого. Это главенство больших городов было крупнейшим фактом. Вслед за обращениеи большого города, движение распространялось на мелкий город и села. Епархия стала, таким образом, начальной единицей христианского конгломерата.
Духовная область, предподагавшая главенство больших церквей над малыми, вообще соответствовала римской провинции. Основателем рамок христианства был Август. Подразделения культа Рима и Августа были негласным законом, разрешившим вопрос. Города, имевшие фламина или archiereus были теми, которые впоследствии получили архиепископа; flamen civitatis стал епископом. Начиная с III века, фламин дуумвир занимает в городе положение, которое через сто или полтораста лет занял в епархии епископ. Юлиан попытался впоследетвии противопоставить этих фламинов христианским епископам и превратить augustales в настоятелей. Таким образом, церковная география края очень мало разнится от географии того же края в римскую эпоху. Таблица епископий и архиепископий та же, что и античная civitates, с соответственною подчиненностью. Империя была как бы формой, в которой сгустилась новая религия. Внутренний остов, иерархические подразделения остались те же, какие были при империи. Податные ведомости римской администрации и церковные книги в средние века и даже в наше время почти не различаются.
Рим был местом, где вырабатывалась великая идея вселенской церкви. Первенство римской церкви не оспаривалось. Она была им обязана частью своей святости, и затем доброй славе, которой пользовалась. Все теперь признавали, что она была основана апостолами Петром и Павлом, что эти два апостола претерпели мученичество в Риме и что даже Иоанн там же был погружен в кипящее масло. Показывали места, освященные этими апостольскими деяниями, частью подлинными, частью мнимыми. Все это окружало римскую церковь несравненным ореолом. Сомнительные вопросы восходили в Рим для посредничества или разрешения. Рассуждали так, что ежели Христос сделал Кифу краеугольным камнем своей церкви, то это преимущество должно быть распространено на его преемников. Епископ римский становился епископом епископов, тем который предостерегает других. Папа Виктор (189—199) доводит это притязание до крайностей, которые сдерживает мудрый Ириней; но удар нанесен: Рим провозгласил свое право (опасное право!) отлучать от церкви тех, которые не во всем с ним согласны. Бедные артемониты (род преждевременных ариан) напрасно жалуются на несправедливость судьбы, которая сделала их еретиками, тогда как до Виктора вся римская церковь разделяла их образ мыслей. С этих пор уже римская церковь ставила себя выше истории. Дух, который в 1870 г., провозгласил непогрешимость папы, уже проявился несомненными признаками в конце II века. Сочинение, в состав которого входил отрывок, известный под названием Канона Муратори, написанное в Риме, около 180 года, уже доказывает нам Рим определяющим церковные каноны, полагающим в основание католичности страдание Петра и одинаково отвергающим монтанизм и гностицизм. Попытки символов веры также начинаются в римской церкви около этого времени. Ириней отвергает все ереси верою этой церкви «самой великой, самой древней, самой знаменитой; обладающей по непрерывному преемству и истинным преданием апостолов Петра и Павла, к которой, в силу ее первенства, должна прибегать остальная церковь». Всякая церковь, считавшаяся основанной апостолом, пользовалась известным преимуществом; что же сказать о церкви, которую считали основанной одновременно двумя величайшими апостолами?
Первенствующее значение римской церкви еще усилилось в III веке. Епископы римские проявили редкое искусство, избегая вопросов богословских, но всегда выдвигаясь в первый ряд в деле организации и управления. В деле новацианства папа Корнилий руководит всем, и между прочим смещает итальянскнх епископов и назначает им преемников. Рим был также центральным авторитетом африканских церквей. В 272 году, Аврелиан рассудил, что настоящий епископ антиохийский тот, который в переписке с римским епископом. Когда же затмилось это главенство римской церкви? Когда Рим перестал быть в действительности единственной столицей Империи, в конце III века; когда средоточие важнейших дел переносится в Никею, в Никомидию, и в особенности когда император Константин создал новый Рим на Босфоре. От Константина до Карла Великого римская церковь действительно утвердила часть значения, которым она пользовалась во II и III веке. Вновь она поднялась, еще более могущественной, чем прежде, когда, благодаря своему союзу с Каролингским домом, сделалась на целые восемь веков центром всех важнейших дел Запада.
Можно сказать, что организация церквей имела пять последовательных ступеней развития, из которых четыре были пройдены в периоде, обнимаемом настоящим сочинением. Сначала первобытная ecclesia, все члены коей одинаково проникнуты Духом. — Затем старейшины или presbyteri приобретают в церкви существенные полицейские права и поглощают церковь. Затем председатель старейшин, episcopos, поглощает почти совершенно власть старейшин, а сдедовательно, и права церкви. — Затем еріsсорі различных церквей переписываются между собою и образуют католическую, вселенскую церковь. — Между епископами есть один, римский, очевидно предназначенный к великому будущему. Папа, церковь Иисуса, превращенная в монархию, со столицей в Риме, виднеются в неясном далеке; но в конце II века принцип этого последнего превращения еще слаб. Прибавим, что это последнее превращение не имело, как прежние, всемирного характера. Ему поддалась одна латинская церковь, и даже в ней притязания папства наконец вызвали возмущение и протест.
Итак, большие организмы, которые до сих пор еще составляют столь существенную часть нравственной и политической жизни европейских народов, все были созданы теми наивными и искренними людьми, вера которых стала неотделима от нравственной культуры человечества. В конце II века, епископство совершенно созрело, папство существует в зародыше. Вселенские соборы были невозможны: христианская империя одна могла разрешать эти огромные собрания; но провинциальные синоды уже применялись по делу монтанистов и Пасхи; причем председательство епископа провнциальной столицы быдо признано без возражений. Чрезвычайно деятельные письменные сношения были, как и в апостольские времена, душой и условием всего движения. В деле новацианства, около 252 года, переписывающиеся между собой различные провинциальные собрания составляют письменным путем как бы настоящий собор, председательствуемый папой Корнилием. Таким же образом все происходит по делу Привата, епископа ламбесского, и по вопросу о крещении еретиков.
Быстрые успехи внутреннего движения церквей к образованию или, точнее, к преувеличевию иерархической власти ясно обнаруживаются в мнимой переписке Игнатия, к которой послание, приписываемое Поликарпу, является, быть может, дополнением. Можно полагать, что эти писания появились около времени, до которого мы дошли. Кто лучше этих двух великих епископов-мучеников, память которых везде была чтима, мог посоветовать верующим покорность и порядок?
«Повинуйтесь епископу, каи Иисус Христос повинуется Отцу, а совету пресвитеров, как апостолам: почитайте диаконов, как истинное повеление Господне. Да ничто, касающееся церкви, не совершается помимо епископа. Относительно Евхаристии, та должна быть почитаема истинной, которая преподается епископом, или тем, чьему попеичению он это доверил. Где епископ, там должен быть и народ, подобно тому, как и где Иисус Христос, там и церковь католическая. Помимо епископа не дозволяется ни крестить ни устраивать вечерей любви. Одобрение епископа есть признак того, что угодно Богу, твердое и верное правило, коего должно держаться в жизни...
«Итак, подобает, чтобы вы поучали в духе епископа, как вы и делаете. Потому что ваш почитаемый пресвитерский совет, достойный Бога, находится с епископом в том же гармоническом соотношении, как струны с арфой. Вашим единением и вашим любящим согласием воспоется Иисус Христос. Да будет же каждый из вас хором, дабы в полном согласии и единодушии, получая хроматику от Бога в совершенном единении, вы единым голосом воспевали через Иисуса Христа к Отцу, чтобы он услышал вас и признал, по добрым делам вашим, членами своего сына».
Уже ранее воспользовались именем Павла и его отношениями к Титу и Тимофею, чтобы дать церкви род краткого канонического кодекса об обязанностях верующих и клириков. To же сделали и под именем Игнатия. Чисто церковное благочестие заменило воодушевление, которое, в продолжение более ста лет поддерживало воспоминание об Иисусе. Чистота теперь высшее благо; послушание истинный путь к спасению; старец да преклонится перед епископом, хотя бы и молодым. Епископ должен входить во все, знать всех ему подвластных по именам. Таким образом, доводя принципы Павла до крайности, доходили до мыслей, которые возмутили бы Павла. Он, отрицавший спасение делами, допустил ли бы спасение простым послушанием начальствующим? Друтими сторонами, однако, псевдо-Игнатий подлиннейший ученик великого апостола. На равном расстоянии от иудаизма и гностицизма, он один из самых восторженных проповедников божественности Иисуса Христа. «Христианство» для него, как и для автора послания к Диогнету, есть религия совершенно отдельная от мозаизма. Впрочем, все первоначальные различия исчезли перед господствующим стремлением, которое влекло к единению самые противоположные партии. Псевдо-Игнатий шел рука об руку с иудео-христианином псевдо-Климентом в проповеди послушания и уважения к власти.
Разительный пример такого отказа от разногласий, которые продолжение более ста лет волновали церковь Христову, представляет Гегезипп. Бывший евионит, но совершенно принятый в лоно правоверия, этот почтенный старец оканчивал в Риме свои пять книг записок начального основания церковной истории. Сочинение начиналось со смерти Иисуса Христа. Сомнительно, однако, чтобы оно было ведено в хронологическом порядке. Во многих отношениях, это была полемическая книга против еретиков и против апокрифичееких откровений, написанных гностиками и маркионитами. Гегезипп доказывал, что многие из этих апокрифов были сочинены очень недавно.
Записки Гегезиппа имели бы для нас чрезвычайную цену, и их потеря достойна не меньшего сожаления, чем потеря сочинения Папия. Это была вся сокровищница евионитских преданий, сделанных приемлемыми для католиков и представленных в духе живой враждебности к гнозису. Часть, касающаяся иудейских сект и семейства Иисуса, была очень развита, очевидно на основании особых сведений. Гегезипп, природный язык которого был еврейский и который не получил эллинского воспитания, был легковерен, как талмудист. Он не отступал ни перед какой странностью. Греки находили его слог простым и плоским, конечно потому, что он был сколком с еврейского, как язык Деяний Апостольских. До нас дошел любопытный образчик его писания в рассказе о смерти Иакова, отрывке столь странном потому, что думается, не заимствован ли он из евионитской книги, написанной стихотворным еврейским языком.
Благочестивый Гегезипп был, однако, всего меньше похож на сектанта. Идея католичности занимает в его уме столько же места, как у автора псевдо-игнатьевских посланий. Его цель доказать еретикам истинность христианского учения, показав им, что оно единообразно излагается во всех церквях и всегда одинаково преподавалось от времен апостольских. Ересь, начиная с ереси Тебутиса (Thebtithis) возникла вследствие гордости или честолюбия. Римская церковь в особенности заменила в деле авторитета древний еврейский закон и создала на Западе центр единения, подобный тому, который с самого начала образовало на востоке епископство родственников Иисуса, происшедших, как и он, от корня Давидова.
Очевидно, что старый евионит очень смягчился. После Гегезиппа уже не видно этой разновидности христианства или, быть может, только в глубине Сирии. Там Юлий Африкан встречал еще, около 215 года, первобытных назареев и услышал от них предания очень сходные с теми, которыми жил Гегезипп. Последний потерпел от прогресса или, лучше сказать, от суживания правоверия. Его мало читали и еще менее списывали. Ориген, св. Ипполит игнорируют его существование. Только пытливые исследователи истории, как Евсевий, знали его, и из этих драгоценных страниц те были спасены, которые позднейшие хронографы включили в свои рассказы.
Другим проявлением зрелости служит послание некоему Диогнету, лицу, конечно, фиктивному, составленное анонимом, красноречивым и довольно хорошим писателем, напоминающим местами Цельса и Лукиана. Автор предполагает своего Диогнета одушевленным жеданием узнать «новую религию». Христиане, отвечает апологет, находятся на одинаковом расстоянии от греческого идолопоклонства и от суеверия, от беспокойного ума, от тщеславия евреев. Вся работа греческой философии представляет лишь ворох нелепостей и шарлатанских обманов. С другой стороны, евреи не правы тем, что своему единому Богу поклоняются таким же образом, как политеисты поклоняются своим богам, т. е. посредством жертвоприношений, как будто они могут быть ему угодным. Их мелочные предосторожности относительно пищи, суеверие насчет субботы, хвастовство по поводу обрезания, пошлая забота о постах и новолуниях прямо смешны. Человеку не представлено делать различия между созданиями Божьими, допускать одни, как чистые, и отвергать другие, как ненужные и излишние. Утверждать, что Господь воспрещает делать в субботу поступки, в которых нет ничего дурного, вполне безбожно. Выставлять калечение тела, как знак предпочтения, и воображать, что Бог за это полюбит, что может быть смешнее?
«Что касается тайны христианского культа, не надейся узнать о ней ни от кого. Христиане действительно не отличаются от других людей ни по стране, ни по языку, ни по своим нравам; они не живут в городах, которые бы им принадлежали, не употребляют никакого особого языка; их жизнь не отличается никаким особенным аскетизмом; они не заимствуют легкомысленно воображений и мечтаний неспокойных умов; они не пристают, как столь многие другие, к сектам, носящим имя того или другого; но живя в греческих или варварских городах, куда их занесла судьба, они соображаются с местными обычаями во всем, что касается одежды, пищи и всей вообще жизни, и всех удивляют действительно великолепной организацией своей республики. Они живут в разных отечествах, но как временные жители; они разделяют обязанности граждан и несут повинности иностранцев. Всякая чуждая земля, им родина, и всякая родина им чужая. Они женятся, как все, имеют детей, но никогда не покидают своих новорожденных. Они едят за общим столом, но их стол, однако, не общий. Они связаны плотью, но не живут по плотскому. Они живут на земле, но они граждане неба. Они повинуются установленным законам, но правилами своей жизни они возвышаются над законом. Они всех любят, и все их преследуют, бесчестят, осуждают. Их убивают и этим самым обеспечивают им жизнь. Они бедны и обогащают других. Они всего лишены и преизбыточествуют. Их всячески унижают, и этим унижением они достигают славы. На них клевещут, и через минуту провозглашают их справедливость. За оскорбления они благословляют; на обиду они отвечают почтением. Они делают только добро, а их наказывают, как злодеев. Наказанные, они радуются, как будто им даровали жизнь. Евреи враждуют с ними, как с язычниками; греки их преследуют, и те, которые их ненавидят, не сумели бы сказать за что.
«Словом, что душа в теле, то христиане в мире. Душа проникает все члены тела, и христиане распространены по всем городам мира. Душа живет в теле и, однако, не принадлежит, к телу; также и христиане живут в мире, а к нему не принадлежат. Невидимая душа в плену в видимом теле; подобно этому, хотя присутствие христиан в мире общеизвестно, культ их остается невидимым. Тело ненавидит душу и враждует с нею, хотя душа ни в чем перед ним не виновна, и только мешает ему наслаждаться; мир также ненавидит христиан, а вина их только в том, что они противятся удовольствиям. Душа любит тело, ненавидящее, и христиане любят тех, кто ненавидит. Душа пленница тела, и, однако же, она есть связь, которая сохраняет тело; христиане также содержатся в темнице мира, а между тем они поддерживают мир. Бессмертная душа населяет смертное жилище; также и христиане временно поселены в жилищах тленных, в ожидании нетленности небесной. Душа улучшается страданиями голода и жажды; христиане, каждодневно терзаемые, все более и более множатся. Господь указал им сторожевое место, с которого не разрешено им уйти».
Остроумный апологет сам дает нам объяснение явления, которое желает изобразить как бы сверхъестественным. Христианство и империя смотрели друг на друга как два зверя, готовые растерзать один другого, не отдавая себе отчета в причинах враждебности. Когда человеческое общество занимает такое положение среди общества более обширного, когда оно становится среди государства обособленной республикой, будь оно составлено хотя из ангелов, оно становится бедствием. He без причины ненавидели этих людей, по внешности столь кротких и благодетельных. Они действительно разрушали Римскую империю. Они высасывали ее силу, брали из круга должностного сословия, в особенности из армии, лучших людей. Как ни уверяй человека, что он добрый гражданин, потому что платит налоги, подает милостыню, соблюдает порядки, мало от этого пользы, когда он в действительности гражданин неба и земное отечество считает лишь тюрьмой, где он сидит на цепи, рядом с негодяями. Отечество дело земное, и кто хочет быть ангелом, всегда плохой патриот. Религиозная восторженность во вред государству, Как ни уверяй мученика, что он не бунтует, что он послушнейший из подданных, один уже факт, что он идет на встречу истязаниям и ставит государство в необходимость преследовать его или подчиниться требованиям теократии, есть уже наихудший из мятежей. Всеобщая ненависть никогда не возбуждается без некоторой причины, и у нации есть на этот счет безошибочное чутье. Римская империя чувствовала в сущности, что эта тайная республика ее убьет. Поспешим прибавить, что, вступив на путь усиленных гонений, империя втянулась в самую ошибочную политику, и лишь ускорила результат, которому хотела помешать.
Глава XXIV. Школы александрийская, эдесская
Многое кончалось; другое наступало; школа и книги заменяли предание. Никто уже не претендует на то, что видел апостолов, ни их ближайших учеников. Некстати теперь рассуждать так, как за сорок лет перед тем рассуждал Папий, выражать презрение к книге и открыто предпочитат людей, знавших из первых рук. После Гегезиппа никто уже не путешествовал, чтобы на месте ознакомиться с учением церквей, Ириней признает подобные исследования ненужными. Церковь обширный склад истины, где каждый может черпать все, что ему нужно. За исключением варваров, неумеющих писать, никому уже нет надобности справляться с изустным преданием.
Итак, решителъно приступают к писанию. Ученый церковный писатель заменяет хранителя преданий; созидательная эпоха начальных проявлений закончена; начинается церковная история.
Говорим церковная, а не клерикальная. Действительно, в эпоху, в которую мы вступили, церковный ученый очень часто светский человек. Юстин, Тациан, Атенагор, большая часть апологетов не были ни епископами, ни диаконами. Ученые александрийской школы занимают особое место, вне духовной иерархии. Учреждение школ для оглашаемых способствовало развитию такого порядка вещей. Желающие обратиться, часто образованные люди, подготовленные вне церкви к восприятию крещения, требовали особого преподавания, более точного, чем получавшееся верующими. Ориген, катехет и проповедник, с разрешения епископа кесарийского, не имеет в среде духовенства определенного места. Св. Иероним сохраняет до конца подобное же положеиие, что уже в его время представляло большие неудобства. Было естественно в самом деле, чтобы церковь постепенно поглотила духовное преподавание и чтобы духовный наставник стал членом духовенства, подчиненным епископу.
Мы видели, что в Александрии, быть может вследствие споров о гностицизме и в подражание Музею, существовала огласительная школа духовной словестности, обособленная от церкви и церковных ученых, в видах рационального толкования Писания. Молодой, новообращенный сицилианец, по имени Пантен, стоял во главе этой школы и вводил в духовное преподавание широту взглядов, какой не знала еще ни одна христианская кафедра. Все ему нравилось: философия, ереси, самые странные религии. Из всего он извлекал для себя мед, будучи гностиком в лучшем смысле слова, далеким от бредней, которые почти всегда предполагались гностицизмом. С тех пор уже вокрут него собирались несколько юношей, словесников и вместе с тем христиан, в особенности молодой новообращенный Климент, едва двадцатилетний юноша, и Александр, будущий епископ иерусалимский, игравший в первой половине III века столь значительную роль. Призванием Пантена было в особенности устное преподавание. Его слово обладало несказанным очарованием и глубоко западало в душу учеников, прославившихся более, нежели он. He уступая Юстину в любви к философии, он постигал христианство, как культ всего наиболее прекрасного. Счастливый гений, блестящий, светлый, доброжелательный ко всем, он был в свое время самым либеральным и открытым умом, каким до тех пор обдадала церковь, и им началась заря замечательного умственного движения, превосходящего, быть может, все попытки рационализма, когда-либо возникавшие в среде христианства. Под датой, на которой мы останавливаемся, Ориген еще не родился; но его отец, Леонид, питает в сердце своем тот жгучий идеализм, который сделает его мучеником и первым учителем сына, грудь которого он будет целовать во время его сна, как храм Святого Духа.
Языческий Восток не всегда внушал христианам такую ненависть, как Греция. К египетскому политеизму, например, они относились с меньшей строгостью, чем к греческому. Сивиллический поэт II века возвещает Изиде и Серапису об окончании их владычества скорее с грустью, чем с оскорблением. Его воображение поражено обращением египетского жреца, который, в свою очередь, обратит соотечественников. Он в загадочных выражениях говорит о великом храме, воздвигнутом истинному Богу, который сделает Египет своего рода святой землей и не будет разрушен ранее конца веков. С своей стороны и Восток, всегда склонный к синкретизму и заранее сочувствующий всему, что имеет характер независимаго мышления, также отплачивал христианству широкой терпимостью. Сравните узкий патриотизм Цельса, Фронтона с широким умом такого мыслителя, как Нумений Апомейский; какая разница! He будучи в точном смысле ни христианином, ни евреем, Нумений восхищается Моисеем и Филоном. Он ставит Филона наравне с Платоном; называет последнего аттическим Моисеем; знаком даже с апокрифическими сочинениями о Ямнии и Мамврии. С изучением Платона и Пифагора, философ должен, по его мнению, соединять знакомство с установлениями браманов, евреев, магов, египтян. Можно заранее быть уверенным, что в результате исследования получится, что все эти народы согласны с Платоном. Подобно тому, как Филон иносказательно толкует Ветхий Завет, Нумений символически объясняет некоторые обстоятельства жизни Иисуса Христа. Он признает, что греческая философия обязана происхождением Востоку и заимствовала истинное представление о Боге от египтян и евреев; он называет эту философию недостаточной, даже в лице наиболее чтимых ее представителей. Юстин и автор послания к Диогнету едва ли сказали больше. Однако, Нумений не принадлежал к церкви. Сочувствие, восхищение известным учением еще не приводят эклектика к формальному признанию этого учения. Нумений один из предвестников неоплатонизма. Через него проникло в александрийскую школу влияние Филона и некоторое ознакомление с христианством. В то время, которым мы заканчиваем эту историю, Аммоний Сакк, быть может, еще посещает церковь, откуда философия не замедлит его вывести. Климент, Аммоний, Ориген, Плотин! Какой век открывается для города, который вскормил всех этих великих людей и становится более и более умственной столицей Востока.
В Сирии насчитывалось много независимых умов, которые сочувствовали христианству, но все-таки его не принимали. Таков был Мара, сын Серапиона, который считал Иисуса превосходным законодателем и полагал, что крушение еврейской национальности было последствием того, что они убили «своего мудрого царя». Таков был также Лонгин или автор, кто бы он, впрочем, ни был, трактата О возвышенном, который с восторгом прочел первые страницы книги Бытия, и ставит стих «Да будет свет, и был свет» в число прекраснейших выражений, какие ему известны.
Наиболее оригинальным из числа этих подвижных и искренних умов, которых христианский закон восхищал, но не настолько исключитеиьно, чтобы оторвать их от всего остального и сделать простыми членами церкви, был Вардесан Эдесский.
Это был, если позволительяо так выразиться, светский человек, богатый, любезный, щедрый, образованный, хорошо поставленный при дворе, сведущий в халдейской науке и в греческой культуре, своего рода Нумений, в курсе всех философий, всех религий и всех сект. Он был искренним христианином, даже пламенным проповедником христианства, почти миссионером; но все христианские школы, через которые он прошел, только оставили известный след в его уме; ни одна его не удержала. Один Маркион с своим суровым аскетизмом ему совершенно не понравился. Напротив валентинианство, в его восточной форме, было учением, к которому он постоянно возвращался. Ему нравились сочетания эонов, и он отрицал воскресение тела. Этому вещественному представлению он предпочитал взгляды греческого спиритуализма о предсуществовании и посуществовании души. По его мнению, душа не рождалась, и не умирала. Тело было лишь ее временным орудием. Иисус не имел настоящего тела; он соединился с призраком. К концу жизни Вардесан как бы приблизился к католиаам; но в конце концов, правоверие его отвергло. Восхитив современное ему поколение блистательной проповедью, пылким идеадизмом и личною прелестью, он подвергся анафемам и зачислен в число гностиков после того, как всю жизнь так упорно отказывался примкнуть к кому-либо.
Один только из трактатов Вардесана нашел пощаду у правоверных читателей: это был диалог, в котором он оспаривал злейшее из заблуждений Востока, халдейскую ересь, астрологический фатализм. Форма сократических диалогов нравилась Вардесану. Он любил выступать в публике, окруженный друзьями и обсуждать с ними самые возвышенные задачи философии. Один из учеников, по имени Филипп, записывал или считался записывающим беседу. В разговоре о предопределении, главным противникиом Вардесана является некоторый Ауэид, преданный заблуждениям астрологии. Этим заблуждением автор противопоставляет действительно научное рассуждение: Если человек подвластен среде и обстоятельствам, отчего же в одном и том же крае вырабатываются совершенно различные человеческие развития? Если господствует порода, почему же нация, меняющая религию, принимающая, например, хрисиаинство, становится совсем другою, чем была прежде? Интересные подробности, которые автор сообщает о нравах неизвестных стран, возбудили любопытство. Последний редактор романа «Узнаваний», затем Евсевий, затем св. Кесарий воспользовались ими. Достойно удивления, что при наличии такого сочинения может возникать еще вопрос, как относился Вардесан к вопросу о влиянии светил на поступки людей и исторические события. Беседа выражается по этому пункту со всею ясностью, какой можно пожелать. Тем не менее, св. Ефрем и Диодор Антиохийский вооружаются против Вардесана, якобы впавшего в заблуждения своих халдейских учителей. Иногда его школа представляется не только богословской школой, но в не меньшей мере светской школой богословия. Там математичесвим путем определяли продолжительность существования мира в шесть тысяч лет. Допускали существование звездных духов, живущих на семи планетах, и в особенности на солнце и луне, которых ежемесячный союз сохраняет мир, давая ему новые силы.
Неоспоримо то, что Вардесан был творцом христианской сирийской литературы. Сирийский язык был его природным. По-гречески он знал, но не писал на этом языке. Работа по приспособлению арамейского наречия к выражению философских мыслей принадлежит ему всецело. Его сочинения переводились, впрочем, на греческий язык его учениками, под его наблюдением. Близкие к Эдесскому королевскому дому, воспитанный, по-видимому, вместе с Авгарем VIII вар Манну, бывшим ревностным христианином, он много сделал для прекращения языческих обычаев и был одним из важнейших общественных и литературных деятелей. Сирия никогда не имела поэзии. Древние арамейские наречия знали только древний семитический параллелизм и не сумели извлечь из него ничего. Вардесан сочинил, подражая Валентину, сто пятьдесят гимнов, которых размер, частью заимствованный у греков, восхитил всех, в особенности молодых людей. Содержание было философское, поэтическое и христианское. Строфа состояла из одинадцати или двенадцати пятисложных стихов, разделяемых на стопы по арению. Гимны пелись хором, под звуки арфы, на греческие напевы. Цивилизующее влияние этой прекрасной музыки было значительно. Почти вся Озроэна приняла христианство. К несчастью, Авгарь IX, сын Авгаря VIII, был свергнут с престола Каракаллой, в 216 году; мимолетное явление маленького государства, основанного на начаиах либерального христианства, исчезло; христианство все-таки продолжало распространяться в Сирии, но в правоверном направлении удалялось с каждым днем все более и более от умозрителышх волнений, которые оно себе сначала позволило.
Отношения Вардесана к римской империи неясны. По некоторым признакам кажется, что гонения последних лет Марка Аврелия внушили ему мысль, представить этому императору апологию. Возможно, что он имел сношения с Каракаллой или Гелиогобалом, которого в текстах очень легко смешать с Марком Аврелием. По-видимому, он составил диалог между собой и неким Аполлогием, считающимся другом императора, где тот приглашал его отречься от имени христианина. Вардесан отвечал мужественно, как Димитрий Циник: «Повиновение приказу императора не избавить меня от необходимости умереть».
Вардесан оставил сына, по имени Гармония, которого послал учиться в Афины и который продожал вести школу, уклонив ее еще более в сторону эллинизма. В подражание отцу, он выразил возвышеннейшие мысли греческой философии в гимнах на сирийском языке. Все это приводило к порядкам, слишком отличным от среднего уровня, допускаемого христианством. Чтобы быть членом подобной церкви, требовался ум, образование. Добрые сирийцы испугались. Судьба Вардесана очень напомнила участь Павла Самосатского. Его назвали опасным чародеем, соблазнительной женщиной, неотразимой при тайном общении. Его гимны, подобно Талии Ария, были названы произведениями колдовства. Позднее св. Ефрем не нашел другого средства, чтобы изгнать эти гимны и устранить детей от их прелести, как сочинить на те же напевы православные гимны. С тех пор, если в сирийской церкви возникала замечательная личность с независимым умом и обширными познаниями в Писании, то стали говорить с ужасом: «Из него выйдет Вардесан».
Его имени и услуг, им оказанных, однако же, не забыли. День его рождения был отмечен в Эдесской хронике в числе больших годовых праздников. Его школа поддерживалась в продолжении всего III века, но уже не произвела ни одной личности, которая бы пользовалась значительной известностью. Позднее зародыш дуализма, который заключался в учении основателя школы, приблизил ее к манихейству. Византийские хроникеры и их ученики, арабские полиграфы сочинили троицу зла, состоявшую из Маркиона, Ибн-Даисана и Манеса. Наименование даисанитов сделалось равнозначащим с атеистом, с зендиком. У мусульман эти даисаниты причислялись к секретным сектам, связанным с парсизмом, проклятым стволом всех ересей.
Глава XXV. Статистика и географическая распространенность христианства
Пророчество Иисуса исполнилось через сто пятьдесят лет. Горчичное зерно стало деревом, которое начинало покрывать мир. Говоря общепринятым в таких вещах гиперболическим языком, христианство было «везде». Св. Юстин утверждал уже около 150 года, что не было такого клочка земли, даже у варварских племен, где бы не поклонялись распятому Иисусу. Также выражается и св. Ириней. Недоброжелатели говорили: «Они растут и распространяются, как сорная трава. Всюду размножаются места их собраний». Двадцатью годами позднее, Тертуллиан напишет в ином духе: «Мы возникли вчера, и мы уже заполняем все ваши рамки, ваши города, крепости, советы, лагери, декурии, трибы, дворец, сенат, форум; мы вам оставляем только ваши храмы. He прибегая к оружию, к которому мы мало пригодны, мы бы могли победить вас одним тем, что отошли бы от вас; вы бы ужаснулись вашего одиночества, безмолвия, которое показалось бы окаменением мертвого мира».
До времен Адриана, ознакомление с христианством — дело людей, посвященных в тайны, полиции и небольшого числа любопытных. Теперь, новая религия пользуется широкой гласностью. В восточной части империи о ней знают решительно все; а образованные люди об ней говорят, спорят и делают из нее заимствования. Она не только не ограничивается еврейским кругом, а, напротив, именно из языческого мира получает наибольшее число обращенных и в Риме, по крайней мере, превосходит численностью еврейскую церковь, от которой произошла. Она уже не иудаизм и не язычество, а третья, законченная религия, которая должна заполнить все, что предшествовало.
Точные цифры в подобном деле немыслимы, и, конечно, они были весьма различны в разных провинциях. Малая Азия продолжала быть той областью, где христианское население было всего гуще. Она же была очагом благочестия. Монтанизм казался закваской всеобщего жара, который жжет духовное тело церкви. Даже враждуя с ним, люди одушевлялись заимствованным от него священным огнем. В Гиераполисе и некоторых городах Фригии, христиане составляли, вероятно, большинство населения. Co времен Септимия Севера, фригийская Апамея изображает на своих монетах библейский символ, Ноев ковчег, в виде намека на имя города Kibotos. В Понте, с половины III века, города стали разрушать прежние храмы и переходить в христианство массами. Вся область, прилегающая в Пропонтиде, участвовала в движении. Напротив, Греция в собственном смысле мешкала разлукой с прежними культами, с которыми рассталась лишь в средние века и неохотно.
В Сирии, около 240 года, Ориген находит, что сравнительно с массой населения, христиане «весьма немногочисленны», приблизительно то же, что можно бы сказать о числе протестантов или израильтян в Париже. Когда Тертуллиан нам говорит: Fiunt non nasountur christiani, он этим самым нам указывает, что в предшествовавшем христианском поколении насчитывалось немного душ. В 251 году в римской церкви числилось 46 священников, 7 диаконов, 7 иподиаконов, 42 аколита, 52 заклинателя, чтеца и привратника; она прокармливает 1500 вдов или бедных, что позволяет предположить наличность от тридцати до сорока тысяч верующих. В Карфагене, около 212 г., христиане составляли десятую часть населения. Вся греческая часть империи имела цветущие христианские общины. He было сколько-нибудь значительного городка, который бы не имел своей церкви и своего епископа. В Италии насчитывалось более шестидесяти епископов; даже маленькие, почти неизвестные города имели епископов. Далмация была обращена. Лион, Вена, имели христианские колонии, составленные из иразиатов и сирийцев, пользовавшиеся греческим языком, но обращавшие свою проповедь к соседнему населению, которое говоряло только по-латыни или по-галльски. Тем не менее, галло-римский и испано-римский мир были, в сущности, едва початы. В этих обширных краях, местный, очень суеверный политеизм представлял, без сомнения, массу, которую очень трудно было поколебать.
Британия, несомненно, видела уже Иисусовых миссионеров. Ее притязания по этому вопросу основаны в гораздо меньшей мере на сказках, которыми острова святых, как и все крупные христианские общины, окружил колыбель своей веры, чем на капитальном факте, а именно на соблюдении Пасхи по обряду четыредесятников, т. е. по старинному малоазийскому обычаю. Возможно, что первые церкви в Британии обязаны своим возникновением фригийцам или азиатам, подобным тем, которые основали церкви лионскую и венскую. Ориген говорит, что сила имени Иисуса Христа перенеслась за моря, в иной мир, чтобы там разыскать бриттов.
Общественное положение верующих было вообще очень скромное. За немногими исключениями, которые к тому же все сомнительны, ни одна знатная римская фамилия не переходила в христианство с своими невольниками и клиентами, ранее времен Коммода. Светский человек, всадник, занимающий должность, сталкивались в церкви с невозможностями. Богатые были там вне своей стихии. Совместная жизнь с людьми, не имевшими на их богатства, ни общественного положения, представляла большие трудности; а от общественных сношений в своем кругу приходилось почти совершенно отказываться. Заключение браков, в особенности, было чрезвычайно трудно. Многие христианки шли за язычников, не решаясь взять мужа бедного. На христианских кладбищах времен Марка Аврелия и Северов попадаются имена: Cornelii, pomponii, Соесilіі; но рискованно было бы заключить, что были верующие, носившие эти знатные имена по праву крови. Виновниками этих честолюбивых agnomina были клиенты и слуги. — Умственный уровень также был сначала довольно низок. Высокая культура ума, созданная греками, вообще отсутствовала в двух первых поколениях. С Юстином, Минуцием Феликсом, автором послания к Диогнету этоть уровень возвышается; вскоре, с Климентом Александрийсаим и Оригеном, он еще возвысится; начиная с III века, христианство будет иметь людей одной меры с просвещеннейшими людьми века.
Греческий язык все еще по преимуществу язык христианства. Древнешие катакомбы все греческие. В половине III века эпитафии на гробницах пап греческие. Папа Корнилий пишет церквям по-гречески. Римская литургия совершается на греческом языке. Даже когда латинский язык возьмет верх, на нем часто будут писать греческими буквами. Греческие слова, произносимые через фиту, по обычаю, усвоенному народами Востока, остаются как, признак происхождения. В одной только стране, и именно в Африке, существовала церковь, которая действительно говорила по-латыни. Мы видели, что Минуций Феликс положил начало христианской латинской литературе мастерским произведением. Двадцатью годами позднее, Тертуллиан, колебавшийся в выборе того или другого языка для своих сочинений, предпочтет, к счастью, латинский, вследствие чего мы увидим поразительнейшее литературное явление: неслыханную смесь таланта, превратности суждения, красноречия и безвкусия; великий писатель, если допустить, что принесение в жертву эффекту всякой грамматике и всякой правильности можно назвать хорошим писанием. Наконец, Африка дает миру фундаментальную книгу: латинскую Библию. Один по крайней мере из первых переводов Ветхого и Нового Завета был сделан в Африке; латинский текст мессы, капитальных частей литургии кажутся также африканского происхождения. Таким образом, африканская lingua volgata содействовала в широкой мере образованию церковного языка латинского Запада, и потому имела решающее влияние на наши новейшие языки. Но это имело и другое последствие, то именно, что основные тексты христианской латинской литературы были написаны на языке, который итальянские словесники нашли варварским и испорченным, что впоследствии послужило поводом к возражениям риторов и к бессчетным эпиграммам.
Из Карфагена христианство сильно распространилось в Нумидии, Мавритании. Цирта произвела пламеннейших противников и защитников веры в Иисуса. Город, затерянный в глубине провинции Африки, Сциллий, в пятидесяти милях от Карфагена, выставил, несколько месяцев после смерти Марка Аврелия двенадцать мучеников, под предводительством некоего Сперата, который выказал непреклонную твердость, не уступил проконсулу и со славой открыл ряд африканских мучеников.
Эдесса день ото дня становилась христианским центром первостепенной важности. Co времени похода Люция Вера (165), Озроэна, бывшая до тех пор в вассальном подчинении у парфян, стада подвластна римлянам, но, до половины III века, сохраняла еще свою династию Авгарей и Ману. Эта династия, связанная с еврейскими Изатами Адиабены, проявила чрезвычайную благосклонность к христианству. В Эдессе, в 202 году, разрушена была наводнением церковь. В конце II века, в Озроэне существовали многочисленные христианские общины. Епископ Эдесский Палут, поставленный Серапионом Антиохийским (190—210), прославился своей борьбой с ересями. Наконец, Авгарь VII вар Ману (176—213) окончательно принял христианство во времена Вардесана и, в согласии с этим великим человеком вел решительную войну с языческими обычаями, в особенности с оскоплением, пороком, глубоко укоренившимся в сирийских культах. Тем, которые продолжали поклоняться Таргате этим странным способом, отрезали руку. Оспаривая теорию климатов, Вардесан замечает, что христиане, рассеянные в Парфии, Миндии, Хатре и в отдаленнейших странах, не сдедуют нисколько законам этих стран. Первый пример христианского государства, с христианской династией, был подан Эдессой. Этот порядок вещей, которым многие были недовольны, в особенности из числа вельмож, был уничтожен Каракаллой в 216 году; но христианская вера нисколько от этого не потерпела. Уже с тех пор были, вероятно, сочинены апокрифические писания, предназначенные для доказательства святости города Эдессы, и в особенности мнимое письмо Иисуса Христа к Авгарю, которым Эдесса впоследствии так гордилась.
Таким образом, рядом с латинской литературой африканских церквей, была основана новая отрасль христианской литературы, сирийская литература. Ее создали две причины, гений Вардесана и необходимость иметь арамейский перевод Священного Писания. Арамейские письмена давно употреблялись в этих странах, но еще не служили для закрепления настоящего литературного труда. Иудео-христиане положили начало арамейской литературе переводом Ветхого Завета на сирийский язык. Затем явился перевод книг Нового Завета; затем были сочинены апокрифические рассказы. Сирийская церковь, предназначенная позднее к широкому развитию, заключала в себе, по-видимому, в эту эпоху самые разнообразные оттенки последователей, от иудео-христианина до философов, какими были Вардесан и Гармоний.
Вне римской империи, успехи церкви были гораздо медленнее. Важная церковь в Восре имела, быть может, филиальные отделения среди независимых арабов. В Пальмире, несомненно, уже были христиане. Многочисленные арамейские племена, подвластные парфянам, принимали христианство с той готовностью, которую сирийская раса всегда проявляла по отношению к культу Иисуса. Около того же времени Армения получила первые семена христианства, быть может, не без участия Вардесана. В Персидской Армении заговаривают о мучениках уже с III века.
Баснословные предания, жадно приветствуемые, начиная с IV века, приписывали христианству завоевания, гораздо более отдаленные. Полагали, что каждый апостол избрал себе известную часть мира, для ее обращения. Индия, в особенности, вследствие географической неопределенности ее имени и сходства буддизма с христианством, послужила почвой для странных мечтаний. Уверяли, будто бы св. Варфоломей занес туда христианство и оставил там экземпляр Евангелия св. Матфея. Затем, знаменитый александрийский ученый Пантен будто бы путешествовал там же, по следам апостола, и нашел это самое Евангелие. Все это сомнительно. Слово Индия употреблялось в крайне неопределенном смысле. Всякий, севший на корабль в Клизме и поплававший в Красном море, считался бывшим в Индии. Йемен часто называли этим именем. Во всяком случае, путешествие Пантена не привело к основанию никакой прочной церкви. Все, что манихеи рассказывали о миссионерстве св. Фомы в Индии, баснословно, и лишь искусственным путем были впоследствии связаны с этой легендой сирийские общины, основанные в средние века на Малабарском берегу. Быть может, к этому сплетению сказок присоединилось еще смешение имен: Thomas и Gotama. Вопрос о возможности воздействия христианства на браманскую Индию, и в особенности на культ Кришны, стоит вне черты, на которой мы должны остановиться.
Глава XXVI. Внутреннее мученичество Марка Аврелия. — Его приготовление к смерти
Пока совершались эти странные нравственные перевороты, добрейший Марк Аврелий, бросая на все любящий и спокойный взор, всюду появлялся с выражением кроткой отрешенности от всего на бледном лице и с болезнью сердца. Он уже мог говорить лишь тихим голосом и ходил маленькими шагами. Силы его заметно слабели; зрение ему изменяло. Когда однажды усталость заставила его положить книгу, которую он держал в руке, он написал: «Тебе уже не позволено читать; но все еще позволено отвращать сердце от насилия; позволено презирать удовольствие и огорчение; позволено стоять выше пустой славы; позволено сдерживать негодование против глупцов и неблагодарных; мало того, тебе позволено прододжать делать им добро».
Неся жизнь без радости, как и без возмущения, покорившийся участи, назначенной ему природой, он исполнял изо дня в день свои обязанности, постоянно имея перед глазами мысль о смерти. Мудрость его была абсолютна, или, другими словами, тоска его не имела пределов. Война, двор, театр одинаково его утомляют; но все, что он делает, он делает хорошо; потому что этого требует долг. На той точке, до которой он дошел, радость и скорбь, любовь людей и их ненависть — одно и то же. Слава последнее из обольщений; и как она, однако, ничтожна и память о величайшем человеке исчезает так быстро и блистательнейшие дворы, как был двор Адриана, показные представления во вкусе Александра, — что они, если не декорация, которая проходит и идет в мусор. Актеры меняются, но бессмыслие игры все то же.
Когда восторженные христиане поймут, что нельзя надеяться на осуществлеиие царствия Божия иначе, как бегством в пустыню Аммонии, Нилы и Пахомии, они назовут отказ и отвращение от всех вещей верховным законом жизни. Эти властители Фиваиды не сравняются, однако, в совершенном отречении от всего с своим венчанным собратом. Он завел для себя аскетические порядки, правила, во вкусе придуманных Отцами духовной жизни, чтобы убедить себя неотразимыми доводами в тщете всего сущего.
«Чтобы почувствовать презрение к пению, пляске, гимнастическим играм, достаточно разложить их на составные элементы. В пении, например, если ты разложишь каждый аккорд на звуки, и при каждом звуке спросишь: «Это ли тебя прельщает?» прелесть исчезнет. To же и в пляске; разложи движение на ряд положений. To же и в гимнастических играх. Словом, по отношению ко всему, кроме добродетели, разлагай предмет на последния составные части, и этим путем ты достигнешь презрения к нему; применяй этот прием по отношению ко всей жизни».
По смирению и покорности судьбе, его молитвы были вполне христианскими.
«Будешь ли ты, наконец, когда-нибудь, о душа моя, доброй, простой, совершенно единой, обнаженной, прозрачнее вещественного тела, тебя обнимающего? Когда вкусишь ты вполне радость любви ко всему? Когда будешь ты довольна, независима, без всякого желания, без малейшей потребности в живом или неодушевленном предмете для твоего наслаждения? Когда не будешь ты нуждаться ни во времени для продолжения твоих удовольствий, ни в пространстве, ни в месте, ни в ясности теплых климатов, ни даже в согласии между людьми? Когда же будешь ты счастлива в настоящем твоем положении, довольна наличными благами, убеждена, что имеешь все, что должна иметь, что по отношению к тебе все хорошо, что все тебе дано богами, и в будущем останется столь же хорошим, разумею то, что ими решено будет для сохранения живого существа, совершенного, доброго, справедливого, прекрасного, которое все произвело, все в себе заключает. обнимает все частности, которые разлагаются лишь для образования новых, подобных первым? Когда же будешь ты такой, о душа моя, чтобы ты, наконец, могла жить в селениях богов и людей, так чтобы никогда не обращаться к ним с жалобой и никогда не иметь надобности в их прощении?»
Эта покорность судьбе становилась день ото дня все более необходимой, потому что зло, которое одно мгновение могло казаться подавленным правительством философов, вновь отовсюду поднимало голову. В сущности, улучшения, достигнутые в царствование Антонина и Марка Аврелия, были лишь поверхностными. Все ограничилось известным лоском лицемерия, внешним видом, принятым, чтобы привести себя в соответствие с двумя мудрыми императорами. Масса была груба; армия ослабевала; улучшены были только законы. Везде царило глубокое уныние. В известном смысле, Марк Аврелий более чем достиг цели. Античный мир облекся в монашеское одеяние, как ныне потомки версальской знати идут в трапписты или картезианские монахи. Горе старым аристократиям, которые, после излишеств безумной юности, вдруг становятся добродетельными, человечными и бережливыми! Это признаки близкой смерти.
Насколько дело касалось общественного мнения, святость императора привела к результату даже большему, чем можно было ожидать: она его, так сказать, освятила в глазах народа. Это факт почетный для человеческой природы, который история должна отметить, как она отмечает столько других, печальных фактов. Марк Аврелий был чрезвычайно любим; популярность, так часто ошибающаяся в оценке людей, не ошиблась, по крайней мере, в этот единственный раз. Но злоба века брала свое с других сторон. Три или четыре раза доброта Марка Аврелия едва его не погубила. Действительной жизни присущ тот важный недостаток, вследствие которого она невыносима для людей высшего порядка, — что при внесении в нее идеальных принципов, качества становятся недостатками; так что совершенный человек очень часто имеет в ней менее усиеха, нежели такой, которым движет эгоизм или грубая рутина. Совестливая честность императора побудила его к первой ошибке, склонив его приобщить к управлению империей Люция Вера, относительно которого он не имел никаких обязательств. Вер был человек легкомысленный и ничтожный. Потребовались чудеса доброты и деликатности, чтобы удержать его от пагубных безумств. Мудрый император, серьезный и прилежный, таскал с собой в своих носилках нелепого товарища, которого он себе назначил. Он всегда упрямо обращался к нему, как к дельному человеку, и ни разу не возмутился против этого утомительного товарища. Как все люди очень хорошо воспитанные, Марк Аврелий постоянно стеснялся. Его обхождение вызывалось общим чувством приличия и собственного достоинства. Частью, чтобы не огорчать других, частью из уважения к человеческой природе, такие души не легко признаются, что видят зло. Их жизнь — постоянное лицемерие.
Фаустина была в жизни благочестивого императора еще гораадо прискорбнейшим источником печали. Провидение, пекущееся о воспитании высоких душ и непрестанно стремящееся к их усовершенствованию, уготовало ему тягчайшее из испытаний, жену, неспособную его понять. В начале, она, кажется, его любила; быть может даже, что тогда она была в известной мере счастлива в Лорийской вилле или в прелестном убежище Ланувия, на последних отрогах Албанских гор, которое Марк Аврелий описывал Фронтону, как место, преизобилующее чистейшими радостями. Потом ее утомил этот избыток мудрости. Скажем все: прекрасные изречения Марка Аврелия, его строгая добродетель, его постоянная грусть, его отвращение от всего, что походило на двор, могли показаться скучными женщине молодой, капризной, с горячим темпераментом и чрезвычайно красивой. Тщательные исследования свели к немногому факты, возбужденные клеветой против супруги Марка Аврелия. Остающееся затем все еще достаточно важно: она не любила друзей своего мужа, не приобщилась к его жизни, и имела иные, чем он, наклонности.
Добрый император понял это, страдал от этого и молчал. Его основной принцип, видеть вещи, какими они должны быть, а не такими, какими они есть, не изменил ему и тут. С какой дерзостью ни изображали его на сцене в виде обманутого мужа, как ни называли актеры по именам любовников Фаустины, он не согласился что-либо услышать, не изменил своей беспощадной кротости. Фаустина навсегда осталась «его добрейшей и вернейшей супругой». Даже после ее смерти не удалось убедить его, отказаться от этой великодушной лжи. На барельефе, и теперь находящемся в Риме, в Капитолийском. музее, где Фаустина возносится на небо на крыльях славы, добреший император, оставшийся на земле, следит за ней взором, исполненным любви. Всего поразительнее то, что в прекрасной задушевной модитве к богам, написанной на берегах Грана, он благодарит их за то, что они ему дали «жену столь любезную, любящую и простую». Он дошел в последнее время до того, что сам себя обманывал и все забывал. Но какую борьбу он должен был вынести, чтобы дойти до этого! В продолжение долгих лет внутренняя болезнь медленно подтачивала его силы. Непомерное усилие, составляющее сущность его философии, эта отчаянность в отречении, доходившая порой до софизма, скрывали в действительности страшную рану. Насколько нужно было проститься со счастием, чтобы дойти до таких крайностей . Никогда не поймут, что выстрадало это бедное поблекшее сердце, сколько было скрытой горечи под этим бледным челом, всегда спокойным, почти улыбающимся. Правда, что прощание со счастьем начало премудрости и вернейшее средство найти счастье. Нет ничего более отрадного, как возвращение радости, после отказа от нее; нет ничего более живого, глубокого, прелестного, как очарование разочарованного.
Еще гораздо более жестокому мученичеству был подвергнут Марк Аврелий в лице своего сына Коммода. По жестокой игре природы, наилучшему из людей дан был в сыновья тупоумный атлет, способный только к телесным упражнениям, великолепный парень-мясник, свирепый, любящий только убийство. Его умственное ничтожество внушило ему отвращение к интеллигентному миру, окружавшему его отца; он попал в руки грубых людей из низших слоев общества, которые сделали его одним из ненавистнейших чудовищ, когда-либо существовавших. Марк Аврелий всех лучше видел невозможность сделать что-либо из этого ограниченного создания и, тем не менее, ничего не упустил, чтобы дать ему хорошее воспитание. Лучшие философы разглагольствовали перед юношей; а он их слушал, как стал бы слушать нравоучения мелодой лев, зевая и показывая учителям длинные зубы. Марк Аврелий тут впал в ошибку по недостатку практической тонкости. Он продолжал повторять свои обычные фразы о доброжелательстве в суждениях и снисхождении к тем, которые менее добры, чем мы. Девять поводов к снисхождению, которые он для самого себя исчисляет, показывают нам его прелестное добродушие. «Какое зло мог бы тебе сделать злейший из людей, если бы ты упорно оставался с ним кроток и, при случае, спокойно убеждал его, давая ему без гнева, в то самое время, когда бы он старался повредить тебе, уроки в роде следующего: «Нет, дитя мое, мы не для этого родились. He мне будет больно, а ты сам себе повредишь, дитя мое!» Покажи ему с ловкостью, общими соображениями, что таково правило, что так не поступают ни пчелы, ни вообще никакие животные, живущие обществами. He допускай при этом ни насмешки, ни оскорбления; пусть все будет сказано тоном истинной привязанности, от сердца, не раздраженного гневом.
He говори с ним, как это делают в школе, ни в виду одобрения присутствующих; а также доверчиво и свободно, как если бы вы были одни. Коммод (если речь шла о нем) был, конечно, мало чувствителен к этой отличной родительской реторике. Выло, очевидно, одно только средство предупредить страшные бедствия, угрожавшие миру, а именно: воспользоваться правом усыновления и заменить более достойным того, который был указан случайностью рождения. Юлиан разбирает случай подробнее и полагает, что Марк Аврелий должен был приобщить к управлению империей своего зятя Помпеяна, который продолжал бы царствовать на тех же началах, как и он сам. Такого рода вещи легко говорить, когда препятствия исчезли и рассуждаешь в отдалении от фактов. Забывают, во первых. что, начиная с Нервы, императоры, сделавшие усыновление столь плодотворной политической системой, не имели сыновей. В I веке были усыновлевия с устранением сына или внука, и результат получился недобрый. В принципе, Марк Аврелий стоял за прямое престолонаследие, как устраняющее соперничество. Тотчас после рождения Коммода, в 161 году, он его одного представил легионам, хотя родились близнецы. Совсем маленького, он часто брал его на руки и повторял это действие, бывшее своего рода провозглашением. Марк был превосходным отцом: «Я видел твой выводок, — писал ему Фронтон, — и ничто никогда не доставляло мне такого удовольствия. Они до того на тебя похожи, что, право, никогда на свете не бывало подобного сходства. Я, так сказать, видел тебя удвоенным. Справа, слева, все мне казалось, что я тебя вижу. Благодарение богам, цвет у них здоровый, и кричат, как следует. Один из них держал кусок белого хлеба, царское дитя; другой кусок хлеба хозяйственного, как истый сын философа. Их голоса показались мне такими нежными и милыми, что мне вообразилось, будто я узнаю в их лепете ясный и прелестный звук твоей речи». Тогда эти чувства разделялись всеми. В 166 году, Люций Вер сам просил, чтобы оба сына Марка, Коммод и Анний Вер, были назначены цезарями. В 172 г., Коммод разделяет с своим отцом наименование Германика. После подавления возмущения Авидия, сенат, во внимание к семейному беспристрастию, проявленному Марком Аврелием, единогласно потребовал для Коммода приобщения к управлению империей и власти трибуна. Дурной нрав его уже успел проявиться разными признаками, известными его учителям. Но можно ли по нескольким дурным отметкам предрешать участь двенадцатилетнего ребенка? В 176—177 г. отец провозгласил его императором, консулом, августом. Это, конечно, была неосторожность; но сделанное ранее уже связывало. К тому же, Коммод в то время еще сдерживался. К концу жизни Марка Аврелия, зло обнаружилось вполне. На каждой странице последних Дум, мы видим следы страданий примерного отца, превосходного императора, который видит, что подле него растет чудовище, готовое ему наследовать, и решившееся из ненависти к образу действий порядочных людей, поступать во всем совершенно наоборот.
Мысль устранить Коммода от наследования, без сомнения, не раз должна была представляться Марку Аврелию. Но уже было поздно. После того, как он был приобщен к управлению, как его столько раз провозглашали перед легионами превосходным и совершенным, вдруг пред лицом всего мира признать его недостойным, было бы вопиющим нарушением приличий. Марк Аврелий запутался в собственных фразах, в выражениях условной благосклонности, которые были ему слишком привычны. И, наконец, Коммоду было семнадцать лет; кто мог сказать с уверенностью, что он не исправится? Надежда на это существовала даже после смерти Марка Аврелия. На первых порах, он проявил было намерение следовать советам заслуженных людей, которыми окружил его отец. Кроме того, разве не было очевидно, что в случае ветупления на престол Помпеяна или Пертинакса, Коммод тотчас стал бы во главе военной партии, продолжательницы партии Авидия, которая ненавидела философов и друзей мудрого императора.
Поэтому мы полагаем, что следует остерегаться слишком поспешного осуждения образа действий Марка Аврелия в настоящем случае. В нравственном отношении он был прав; но факты высказались против него. При виде этого негодяя, который губил империю своей грязной жизнью и безчестил имя, освященное добродетелью, в кругу цирковых конюхов и служителей амфитеатра, народ проклинал доброту Марка. Сожалеем, что преувеличенный оптимизм, который побудил его взять в соправители Вера и, быть может, скрыл от него виновность Фаустины, довел его до ошибки гораздо бодее важной. Народная молва гласила, что ему тем удобнее было устранить Коммода от престола, что составлялась легенда, в силу которой Марк освобождался по отношении к Коммоду от всяких родительских обязанностей. По чувству святого негодования, не хотели допустить, чтобы Коммод был сыном Марка Аврелия. Чтобы снять с провидения ответственность за такую нелепость, оклеветали мать. Когда недостойный сын лучшего из людей выступал в амфитеатре и вел себя, как площадной гаер, люди говорили: «Это не государь, это гладиатор. Нет, он не сын Марка Аврелия». Вскоре в числе гдадиаторов выискали такого, которого нашли похожим, и стали уверять, что это и был настящий отец Коммода. Между тем факт, что все памятники доказывают сходство Коммода с Марком и вполне подтверждают в этом отношении свидетельство Фронтона.
Итак, не упрекая Марка Аврелия в том, что он не устранил Коммода от наследства, можно пожалеть, что он этого не сделал. Совершенство человека оказалось во вред непреклонности государя. Будь он способен к резвой суровости, он бы, может быть, спас мир и избавил себя от ответственности за посдедовавший страшный упадок. Он был виноват в том, что имел сына, и забыл, что цезарь не такой человек, как все, и что его первая обязанность войти в соглашение с судьбою и угадать, на кого указывает рука времени. Наследственность феодальных династий неприменима к цезаризму. Из всех режимов, цезаризм дает наилучшие плоды или самые дурные. Он или превосходен, или ужасен. Отвратительный в I веке нашей эры, при условиях неполной наследственности, он стал великолепен во II веке, когда принцип усыновления окончательно восторжествовал. Упадок начался, когда, по слабости извинительной, так как она была неизбежна, наилучший из государей, получивший власть усыновлением, уклонился от обычая, давшего человечеству великолепнейший ряд добрых и великих государей. В довершение беды, он и наследственности не успел основать. В продолжение всего III века, власть перехватывалась интригой и насилием. Среди этого и погиб античный мир.
Годами выдерживал Марк Аврелий эту пытку, самую жестокую, какой подвергала судьба человека с сердцем. Друзей его детства и юности уже не было. Весь прекрасный круг, созданный Антонином, все серьезное и изящное общество, так глубоко верившее в добродетель, уже сошло в могилу. Оставшись один среди поколения, которое его уже не понимало и даже желало от него избавиться, имея ири себе сына, который глубоко его огорчал, он видед впереди лишь ужасную долю, быть отцом нового Нерона, Калигулы, Домициана.
«Не проклинай смерти; будь к ней приветлив, так как она явление, требующееся природой. Разложение нашего существа столь же естественно, как юность, старость, рост, полная зрелость. А если, чтобы встретить смерть благосклонно; нужна тебе особая мысль, то вспомни только, с чем она тебя разлучит, и ту нравственную среду, с которой душа твоя уже не будет связана. Это не значит, чтобы ты должен был с ними поссориться; далеко нет, ты должен их любить, выносить их с кротостью. Но скажи себе ясно, что ты покинешь не таких людей, которые бы разделяли твои чувства. Одно, что могло бы привязать нас к жизни и удерживать в ней, было бы счастье находиться в обществе людей, которые бы разделяли наши мнения. Но теперь ты видишь, какие раздоры в твоей домашней жизни, до той степени, что ты восклицаешь: «О смерть! не медли приходом, чтобы и я не дошел до того, чтобы забыться».
«Скажут: Это был честный человек, мудрец; но другому это не помешает сказать: «Наконец-то мы освободились от этого наставника; вздохнем посвободней. Конечно, он никому из нас зла не сделал; но я чувствовал, что в сущности он нас не одобрял!..» Пусть на смертном одре тебе облегчит разлуку с жизнью следующая мысль: «Я покидаю эту жизнь, где даже спутники мои, для которых я столько боролся, кому столько желал счастья, для кого столько трудился, желают моего удаления, в надежде, что моя смерть будет для них облегчением». Ради чего же могли бы мы пожелать оставаться здесь более?
«Но, уходя, не проявляй меньшей к ним благосклонности; сохраняй по отношению к ним обычное обращение; оставайся любящим, снисходительным, кротким и не принимай вида человека, который уходит насильно. Тебя связала с ними природа, и вот она разрушает связь. Так прощайте же, друзья; я ухожу, и нет надобности прибегать к силе, чтобы вырвать меня из вашей среды, так как эта разлука вполне согласна с природой».