— Матери про слышанное на мельнице пока ничего не говори. Завтра съезжу в райком, разузнаю, тогда подумаем вместе. А пока сдавай экзамены да готовься хлеб убирать. Урожай-то, видал, какой. Богатырский, можно сказать. Эх, если бы не война, зажили б мы, сынок, лучше некуда.
ФРОНТ НА ДОНУ
Вот и растаяла над хутором, над степью воробьиная ночь. Словно казацкая сабля, блестящий и узкий месяц еще не дошел до середины высокого небосвода, а на востоке уже забрезжил рассвет. Сначала он перекрасил синеву в салатный цвет, а затем бросил в нее несколько капель малинового сиропа… Еще полчаса — и над степью заполыхал кумачовый цвет. День обещал быть снова жарким. На траве, на колосьях ни росинки! Не успевает ночная прохлада опуститься на зем-лю, мешает ей горячий ветер, дующий из далекой пустыни.
Трудно работать. Но это не пугает ни председателя колхоза, ни парторга, ни женщин-механизаторов — никого, кто с ночи остался на полевом стане, чтобы с утра запустить комбайны в высокий упругий светлоголовый ячмень.
В «Красном партизане» началась жатва. А мимо полей по пыльному шляху, как и в прошлом году, шли группами беженцы из-за Дона, катились повозки, тачки, коляски. Изредка проскакивали санитарные автобусы.
Вчера вечером отец с группой комсомольцев, вооружившись малокалиберной и дробовиком амбарного сторожа, остановил три трактора и комбайн, направляющиеся к Волге. Сегодня их пустили на ниву.
Миша на своем Цезаре возил воду, а потом оставил бочку на дороге: пусть пьют эвакуированные — и пересел на бричку, щели в которой были тщательно законопачены сухой полынью. Теперь он возил зерно на ток.
В эти дни в семье Романовых появился второй сын. Его, маленького, сморщенного, синеватого, привез отец вместе с Анной Максимовной из городской больницы. Он бережно поднял сына над головой и, широко, счастливо улыбаясь, басил:
— Назовем мы тебя в честь нашего дорогого Ильича Владимиром. Пусть враги знают, что память о нем будет жить у нас вечно.
Наказав Тамаре и четырехлетней Лиде находиться при матери неотлучно, поспешил в поле. Встретив сына возле веялки, Зиновий Афиногенович сообщил:
— Брат у тебя, Миша. Спокойный, как и ты. Понимает, что время у нас трудное, не плачет.
Парторга поздравляли, требовали с него магарыч, а он отшучивался и обещал после победы устроить крестины в клубе, куда позовет всех желающих.
Миша не вытерпел. Передал повозку Ване Миронову и что было духу пустился домой. За неделю он соскучился по добрым лучистым глазам матери, и ему страшно хотелось увидеть своего нового брата, которого он теперь будет любить больше всего на свете и никому никогда не позволит обижать. Ныряя под развесистыми кустами сирени и прыгая через грядки огорода, он ворвался в прохладную комнату с занавешенными окнами.
Мать сидела на табуретке возле мерно покачивающейся зыбки. Она протянула навстречу сыну руки и крепко обняла его, прижала к груди. Слезы катились по ее щекам и падали на плечи Миши.
— Ну что ты, мамочка, — старался вырваться из ее объятий сын. — Все хорошо.
— Чего же хорошего, — захлебывалась слезами мать. — Вчера немец опять бомбил город, ужас что было. Думала, сердце разорвется от страха… Ох, лихо нам, Мишенька…
— Да не бойся, мама, — гладил ее руку Миша. — Не пройдут немцы. Осенью тоже хотели, да не вышло…
— Ах, сыночек, это я и от отца слышу, а фашист на Дону стоит…
Разбуженный ее громким говором, в люльке заворочался новорожденный. Мать наклонилась над ним, ласково приговаривая:
— Спи, спи, мой ненаглядный…
— Красивый, как ты, — сказал Миша, взглянув на брата.
Мать слабо улыбнулась и ничего не ответила. Горькие думы не давали ей покоя. Что она будет делать с этой оравой, если Зиновий уйдет в армию или вступит в партизанский отряд?
Немец, конечно, напирает, но не так, как прошлым летом. За два месяца всего на сто. двести километров продвинулся. И не по всему фронту от Балтийского до Черного моря, а лишь на отдельных участках. Видать и правда, на весь фронт у него духу не хватает.
— Ну, я побегу, мама, — перебил ее горькие думы сын. — Хлеб мы уберем и отправим государству. — Фрицам ничего не оставим.
— Беги, сынок, — сказала мать, и снова ее ресницы часто-часто заморгали.
А еще через неделю в хутор приехал инструктор райкома Осоавиахима Василий — Баннов и, разыскав на току Наталью Леонтьевну, пригласил ее и Феню к подводе. Миша давно не видел сына школьной уборщицы тети Дуси и теперь не узнал его. Василий вырос, раздался в плечах так, что его сиреневая выгоревшая футболка с красным воротником плотно облегала мускулистое тело. Хотя Василию исполнилось семнадцать, выглядел он гораздо старше: над верхней губой у него пробивались усы.
Миша угадал его только по веселым глазам да выбитому переднему зубу, который он обещал вставить, но так и не вставил.
В повозке сидели две молодые женщины и рыжий, прямо огненный, парень. Одну Миша знал. Это была учительница из хутора Красноярского Клавдия Сердобинцева, Наткина подружка. Они вместе учились в педучилище, а потом несколько раз Клава приезжала в Майоровский. Вторую Романов запомнил по выступлению в клубе. Она приезжала в «Красный партизан» в прошлом году перед уборкой с комиссией по взаимопроверке. Выступала резко, до обидного жестко. Говорила, что краснопартизанцы не учитывают, что хлеб высокий, кое-где ветер повалил колосья, и нужно что-то срочно придумывать, чтобы не потерять урожай, чтобы собрать все, до зернышка, тем более, что началась война и на западные области надеяться не приходится. Но, странное дело, Зиновий Афиногенович не только не обиделся на приезжую из соседнего колхоза трактористку, но в своем выступлении благодарил девушку, отчего ее густые, как у Мишиной матери, черные брови вразлет поднялись к самой прическе. В тот вечер она, большая, сильная, красивая, обращаясь к женщинам колхоза «Красный партизан», пообещала убрать своим «Коммунаром» хлеба с площади не меньше пятисот гектаров. Все, кто был в клубе, ахнули. Такого они не слышали даже от мужчин. А красивая девушка Неонилла, как назвал ее Зиновий Афиногенович, просила кого-то из краснопартизанцев поддержать ее почин, посоревноваться с ней.
А теперь она сидела, внимательно приглядываясь ко всему, что ее окружало. В отличие от нее рыжий парень не бегал глазами по сторонам. Он изучал Власову. Очевидно, до сих пор не видел ее нигде. Приглядевшись к парню, Миша вспомнил, что он видел его в тракторной бригаде. Ну, конечно, это тот самый Покорное, из МТС…
Как только Баннов отвел в сторону Наталью Леонтьевну и Феню, Миша сразу почувствовал что-то недоброе. Он с завистью глядел на тихо говоривших комсомольцев. Девушки, очевидно, ждали давно сигнала из города, потому что на их лицах он не увидел ни растерянности, ни горечи. Они, слушая Баннова, понимающе кивали и что-то отвечали. Потом Наталья Леонтьевна побежала в полевой вагончик к Зиновию Афиногеновичу и, появившись на ступеньках через несколько минут, удовлетворенно сказала:
— Он в курсе. Поехали.
Она подбежала к Мише и Ване и, обхватив. их потные шеи, приказала:
— Ну, пионерия, не подкачай.
— А вы? — спросил Ваня.
Учительница посмотрела на Мишу. Нет, он ни о чем не будет ее спрашивать, он понимает, если Натка не говорит сама, значит, нельзя. Он молчит, но глаза, эти черные, с непослушными искорками большие глаза… Разве может он запретить им вопрошающе глядеть в глаза учительницы? И она поняла и оценила этот подвиг мальчика. Он стал совсем взрослым. Ему можно довериться, ему можно все сказать. И она сказала:
— Я в райком комсомола. — Она протянула Мише горячую натруженную руку. Потом подошла к повозке, сказала — Поехали.
— Все? — спросил рыжий парень.
— Из Майоровского все. Ваших по дороге подберем, Дмитрий Ильич, — подтвердил Баннов и важно чмокнул большими губами, усаживаясь на край повозки.
— Миша, если будет необходимость, я тебя позову! — пообещала Власова, держа руку над головой.
А она, необходимость, приближалась. Уже до хутора доносились раскаты орудийных залпов, уже там, за Огневым курганом, где протянулись траншеи, рвы, где сурово смотрят в сторону Дона черные глазницы железобетонных дотов, поднимались к небу огненные всплески разрывов. Все чаще на улицах хутора появлялись военные грузовики, груженные тяжелыми ящиками. Уже несколько раз самолеты с черной свастикой на бреющем полете ястребами проносились над поля-ми. Трассирующие пули крупнокалиберных пулеметов пунктирами полосовали небо во всех направлениях. Тяжелые бомбардировщики с противным рыканьем надменно пролетали к городу и, сбросив груз, так же вальяжно возвращались обратно.
А вчера в правление вошли военные и, по-хозяйски расположившись в председательском кабинете, сказали:
— Прекращайте все работы на полях. Пока есть возможность, уводите скот и технику.
Председатель тут же позвонил в райком партии и рассказал о положении вещей. Оттуда последовала команда: немедленно эвакуируйтесь. Все, что можно, вывозите, что невозможно— уничтожьте. Позвали к телефону Романова.
Говорил первый секретарь:
— Зиновий, под твою личную ответственность скот и технику.
— Но мы же договаривались… — попытался было возразить парторг, но его тут же перебил властный голос секретаря:
— Сегодня в ночь организуйте эвакуацию. Держитесь на Выпасной. Передашь скотину и технику, возвращайся, заходи. Ну, ни пуха…
Прощание было коротким и тяжелым. Мать, держа на руках новорожденного, с глазами, полными слез, напоминала:
— Не забудь положить галифе и китель… В сундуке лежит твоя красноармейская книжка… Документы все взял?… Тома, подай отцу хлеб… Валя, принеси из погреба сало…
Миша молча, ни о чем не спрашивая, как давно решенное делал свое дело — собирал в ученическую сумку немудрящий скарб… Отец, заметив его приготовления, тяжело вздохнул и спросил жену:
— Как с Мишуткой будем?
Миша оторвался от дела, непонимающе поглядел на родителей. Какой может быть вопрос? Разве не отец говорил осенью, что возьмет его с собой? Правда, речь шла о партизанском отряде. Но отец обещает вернуться. Во что бы то ни стало вернуться. Сейчас партия приказывает ему эвакуировать технику и скот. Он выполнит приказ и возвратится.
— Так как с Мишуткой будем? — снова задал вопрос отец.
— Прямо не знаю, — сокрушенно прошептала Анна Максимовна. — И отрывать от себя жалко и оставлять боязно…
— Яс тобой, папа, — тоном, не допускающим возражения, заявил Миша. И как самый убедительный аргумент произнес: — Ты же слово давал.
Отец остановился посреди комнаты. Сверху цоглядел на сына, который за лето подрос: его черный вихор дотянулся до плеча Зиновия Афиногеновича. Но не это поразило старого коммуниста, а то, каким тоном говорил с ним тринадцатилетний подросток. В нем не было ничего детского. Так говорят между собой равные, доверяющие друг другу люди.
И он понял, что нельзя подрывать в юном сердце эту веру, эту дружбу. Зиновий Афиногенович разрубил ладонью воздух:
— Собирайся.
Тронулись к полуночи. Уходящих провожали те, кто еще оставался в хуторе. Женщины совали в руки отъезжающим теплые пышки, яйца, куски сала. Слышались прощальные всхлипывания, поцелуи, напутствия, пожелания.
Отец верхом объезжал гурты и, проверив готовность, отправлял их поочередно. Скот с тревожным ревом двигался в степь, на целину. Без фар, на ощупь, двигались комбайны, тракторы…
К Романову подошел Конев.
— Прости, Зиновий, что не могу итить с тобой. Хвороба меня скрутила… Да и тут за порядком след кому-то глядеть.
— Как и уговорились, — напомнил Романов, — блюди колхозное пуще своего. Прощай, Сергей! — Он протянул конюху руку. Потом наклонился, и они поцеловались.
Последними из хутора выезжали Романовы. Поднявшись из Лощины на гребень, Зиновий Афиногенович оглянулся. Хутор точно вымер. Там не было видно ни огонька. Лишь высокие и прямые, как столбы, тополя чутко прислушивались ко всему, что нарушало степной покой. Не верилось, что, перейдя еще одну лощину, он уже будет только вспоминать родной хутор, жену, детей, друзей… Невыносимо захотелось стегануть каурую, вернуться обратно и еще раз взглянуть в лицо милой жены… Но лошадь, цокая копытами по каменистой целине, уносила его все дальше от Майоровского. Миша тоже повернулся в сторону хутора и приподнял над головой феску, молча прощаясь с землей своих предков. Впереди раздался окрик чабана, и Зиновий Афиногенович бросил сыну:
— Езжай, помоги.
А сам, вдавив каблуки сапог в бока лошади, легкой рысью поехал вдоль бредущего стада, туда, где в темноте сердито ворчали моторы тракторов…
Неделя пути по безводной, выжженной солнцем степи показалась людям вечностью. В колодцах вычерпывали всю воду до коричневой пахнущей прелью жижи, в мелководных прудах вода была такой теплой и мутной, что ее не только пить — видеть не хотелось. Но, преодолев отвращение, люди припадали черными потрескавшимися губами к влаге. Шли почти без остановок. От бескормицы и безводья падали в черную полынь обессилевшие животные. Кое-кто из гуртоправов просил, умолял, требовал от Романова длительной остановки, передышки, но Зи-новий Афиногенович был непреклонен.
— Вперед. Только вперёд. В этом наше спасение, — говорил он жестко и властно, и люди не узнавали своего парторга, обычно сердечного, покладистого. Прокаленный солнцем и продубленный горячим ветром, он, серый, с опущенными усами, обливающийся потом, торопил коня от одного гурта к другому.
Лишь где-то после полуночи, если удавалось наткнуться на колодец или озерцо, затянутое кугой и камышом, он разрешал делать привал, сварить пшенную похлебку, вздремнуть час-другой.
Миша, прежде чем подойти к общему котлу, снимал с Зорьки тяжелое седло и пускал ее в степь. Случалось так, что он не дожидался похлебки и падал на теплую жесткую землю, положив под голову феску или ладонь. Но никто ни разу не слышал от него жалобы на трудность, на неустроенность походного быта. Сначала он не понимал, почему отец не дает людям и скоту передышки, а в приказном порядке гонит и гонит стадо и отару вперед. Но, встречая на пути сухие колодцы и пересохшие степные ерики, понял: отец боится загубить в этом безводье вверенный ему скот. И только безостановочное движение вперед может спасти его большую часть от гибели. Это было жестоко, но верно.
Когда они на седьмые сутки дошли до песчаных дюн, покрытых редкими кустами верблюжьей колючки и ковыля, все заметно приуныли, а отец поднялся на стременах и впервые за все время пути широко улыбнулся. Он высоко вскинул вверх руку, призывая спутников остановиться.
— Мы дошли! — раздался в звенящей тишине его громовой голос. — Слышите, мы дошли до Волги!
Люди взбирались на повозки, поднимались в седлах, становились на цыпочки, тараща глаза, глядели на морянную зыбь песков и, не понимая причины радости вожака, хмуро ждали его объяснений.
— Через час будет Волга! — все так же радостно рокотал голос Романова, вселяя в колхозников надежду. Теперь они верили ему: эти места он знал лучше любого из них еще с времен гражданской войны.
И, действительно, скоро пересекли дорогу Сталинград — Астрахань и увидели широкий простор реки…
Через Волгу переправились на небольшом пароме в несколько рейсов. Лошади, коровы, овцы словно почувствовали, что им еще столько же идти по сухой заволжской степи, и, уткнув морды в свежую, светлую воду реки, войдя в нее по брюхо, казалось, не дыша, пили бесконечно.
И, переправившись на другой берег, они снова устремлялись к воде, и никакие окрики, хворостины, кнуты не могли их оторвать от спасительной влаги.
Уже в Харабалях, где Романов передал скот и технику местному колхозу, встретились они с земляками. Среди них были Пимен Андреевич Ломакин, Василий Баннов, Тит Васильевич Паршиков… Они рассказали, что позавчера возле кирпичного завода с утра дотемна шел жестокий бой. Это был последний очаг сопротивления в городе. К ночи все стихло, и на пылающие пристанционные улицы ворвались первые танки врага.
— Значит, хутор взяли?! — то ли спрашивал, то ли утверждал свою догадку Зиновий Афиногенович.
— Брехать не стану, — уперся глазами в глаза Зиновия Пимен Андреевич. — Но про твоих худого ничего не слыхал.
— И про учительницу нашу, Наталью Леонтьевну, ничего не слышали? — с затаенной тревогой задал вопрос Миша.
— Остались они там для подпольной работы, — ответил за Ломакина Баннов.
— Ты же их увез в Котельники.
— Увез, привез, — развел руки Василий.
— Их привез, а сам сюда, — сердито сощурил темные глаза Романов-младший. — Значит, девчонки там, в тылу у немцев, а ты здесь?
— Дядь Зиновей, — в, сердцах крикнул Баннов. — Заберите его, ради бога, а то я ему в ухо дам. Тут и без его дурацких вопросов муторно…
— Ты, Миша, не горячись, — попросил Ломакин. — Васятка выполняет свое задание, как я, ты, твой батя…
— Я свое выполнил, — с укоризной в чей-то адрес сказал Романов. — Теперь имею право возвращаться…
— Остынь, Финогеныч, — Ломакин неодобрительно глянул на Романова. — Пойдем лучше свежей водицы попьем.
Они пошли к колодцу, и было слышно, как Пимен Андреевич уговаривал своего старого Друга.
Пока взрослые говорили о своих делах, Миша огорченно думал о том, что, знай он, как будут развиваться события, непременно остался бы в хуторе. Там теперь Власова, Нарбекова, наверное, Ванюшка и другие пацаны вовсю вредят немцам. Делают все скрытно, ловко. Миша пытался представить, как конкретно вредят врагу его друзья, но ничего путного придумать не мог. Он пони-мал, что склад с горючим или боеприпасами они вряд ли взорвут, танк или автомашины поджечь незаметно тоже вряд ли удастся. Да и зачем немцам держать в хуторе танки, автомобили? Миша терялся в догадках, чем подпольщики могут помочь Красной Армии?
НАЧАЛО ПОЕДИНКА
Никто из добравшихся до Харабалей не мог сказать точно, как сложилась дальнейшая судьба Натальи Власовой, Фени Нарбековой и Неониллы Алпатовой, которых Василий Баннов за два дня до эвакуации отвез в Котельниково.
— Ну, девчата, давайте поближе познакомимся, — сказал Покорное, когда подвода выехала за хутор. — Связала нас судьба одной веревочкой и, видать, надолго.
Парень рассказал о себе. Он помощник начальника политотдела по комсомолу местной машинно-тракторной станции. В армию, к его великому сожалению, путь ему закрыт, потому что и в очках он уже со второй парты плохо видел написанное на классной доске. Но Дмитрий оказался человеком настырным. Добился-таки своего: райком партии утвердил его секретарем подпольного райкома комсомола. Утвердить-то утвердили, но мало кто верил еще неделю назад, что придется ему так скоро вступать в должность.
Дмитрий говорил с девушками откровенно, понимая, что только так должен поступать— верить своим единомышленникам до конца. Чтобы не было между ними никаких недомолвок. Лучше других он знал Алпатову, трактористку из Нагавской, немного похуже Феню с Клавой, а вот с новой учительницей Власовой не был знаком. И хотя за нее головой ручалась Нарбекова, Дмитрий попросил Наташу рассказать о себе.
Наталья Леонтьевна, теребя косынку, задумалась на минуту. Ей почему-то вспомнился осенний день тридцать восьмого года, когда она с группой подружек пришла в райком комсомола, чтобы получить членский билет. Тогда она вот так же волновалась. Почему? Не знает. А вдруг не примут, откажут. Ведь ничего такого особенного она в жизни не совершила. А заявление, которое она подала в организацию, казалось ей тогда невыразительным, малоубедительным. «Прошу при-нять меня в ряды Ленинского комсомола, так как я хочу быть в передовых рядах борцов за коммунизм. Обязуюсь честно и неуклонно выполнять Устав ВЛКСМ». А уж про биографию и говорить нечего. На полстраничке уместилась вся ее жизнь. Родилась в голодном для Поволжья двадцать втором году. Пошла в школу. Окончила семь классов. Поступила в педучилище.
Не было в тех строчках рассказа о том, что Наташа не помнит своих родителей. Воспитывалась в Дубовском детдоме. Было ей там хорошо, но всегда с обостренным чувством зависти она глядела в школе на тех товарищей, $ которых были отцы и матери. По-детски непосредственно радовалась, когда ее приглашали в чью-нибудь семью на праздник или на день рождения. Очень не любила тех пап и мам, которые, зная о ее сиротстве, показно жалели девочку, подсовывали ей лишнюю конфету или больший кусочек торта. В такие дома второйраз не ходила. А где с ней вели себя на равных, Наташе было так хорошо, что не хотелось уходить, и она с удовольствием принимала приглашения на следующий раз.
Потом Власова рассказала, как в прошлом году приехала на преддипломную практику в железнодорожную школу, как полюбила котельниковских мальчишек и девчонок, особенно Мишу Романова и его семью, и как при распределении попросилась снова в этот степной район…
Что успела сделать за короткое время самостоятельной жизни? Да, наверное, ничего вы-дающегося.